Произошло зверское убийство. Жертвой низкого преступления пала беззащитная женщина. Дело стало известно властям. Преступника надо было наказать.
Все улики были против пастыря Онуфрия. Правда, община единодушно свидетельствовала, что он не мог совершить такого преступления, однако Гела не дремал и ловко опровергал это показание. Кто же убийца? Онисе?… В правительственных документах значилось, что этот человек скончался задолго до убийства женщины… Сам Гела был вне подозрений: в ту роковую ночь он находился в Тбилиси, куда ездил для получения отличия за какие-то заслуги.
И выходило так, что никто, кроме пастыря, не встречался с Маквалой, так как сама она, отлученная от теми, ни с кем не могла общаться.
Подозрение еще усугублялось тем, что Онуфрий не хотел давать показаний; на все вопросы он всегда и неизменно отвечал одно и то же: «Не знаю, кто убил Маквалу, я не совершал преступления».
Спокойный, умиротворенный старец медленно повторял свой ответ, поручив остальное попечению господа бога. Он не сомневался в своей правоте и верил, что исполняющий свой долг будет вознагражден богом.
Долго держали его в тюрьме, упорно вели следствие по его делу. За это время его лишили сана, но старец твердил неизменно: «Господи, не прогневайся на меня». И, поддерживаемый верой, он упорно стоял на своем и с высоты величия своего глядел на муравьиную возню людей вокруг него.
Он был тверд в вере, мужествен и возвышен душой. Не было на земле силы, способной согнуть его. Ему не нашептывал искушающий голос: «Скажи, окажи, и ты будешь опасен!» Для него было унизительно даже помыслить об этом. Хотя он верил в конечное торжество истины, но знал, что каждая перемена к лучшему в жизни требует жертвы, и не питал надежды на свое оправдание.
«Человеку свойственно ошибаться, иначе он был бы богом!» – часто повторял про себя пастырь и черпал в этих словах ту безграничную силу прощения, которая изумляла окружающих его.
Между тем дни его проходили в тесной, грязной камере, без воздуха и света.
И здоровье Онуфрия пошатнулось. Ему было за семьдесят лет, но одинокая жизнь, горный воздух и душевный мир сберегли его силы, и он был здоровым и бодрым. За короткое время пребывания в тюрьме он сильно изменился: глаза ввалились, лоб покрылся глубокими морщинами, лицо стало землистого цвета.
Однажды сидел он неподвижно среди четырех тесных и низких стен. Шум приближающихся шагов вывел его из задумчивости. Гулко отдавался в глухих каменных коридорах стук подкованных железом сапог. Каждый шорох казался зловещим грохотом в давящей, холодной, мертвой тишине.
Шаги замерли перед камерой Онуфрия, ключ загремел в замке, и дверь со скрежетом открылась.
– Вставай, идем! – сказал сторож, кивком головы указав на дверь.
– Куда? – спросил старец и поднялся, но ноги его ослабел и от длительного неподвижного сидения, и он пошатнулся.
– Там узнаешь! – и они вышли.
Постепенно Онуфрий зашагал увереннее. Они вошли в комнату, где за грязным столом сидел человек с бессмысленным лицом, с распухшим красным носом и черной бородой, похожей на воронье крыло. Человек делал вид, что сильно занят.
Заметив наконец отца Онуфрия, он поручил его двум стражникам и отправил в суд.
Суд быстро вынес решение, – дело казалось совершенно ясным, все улики были против подсудимого. Постановление гласило: «Поразить Онуфрия в правах и осудить на каторгу сроком на двадцать четыре года. Но, принимая во внимание его преклонный возраст, возбудить ходатайство перед его величеством государем императором о сокращении указанного срока вдвое…»
Старец стоял, как пораженный громом… Мгновенно промелькнули в памяти родные горы, пещера, воздух, небо, облака, кротко ласкающий ветерок!.. Вспомнилась ему паства его, которой он так преданно служил, так всецело и радостно отдавал свое сердце, припомнилась вся его жизнь, политая благословенным потом труда, и он зашатался… Он расставался со всем, прощался навеки с местами, где родился, вырос, прожил жизнь, он терял все, что любил, чему радовался!.. Кровь ударила ему в голову, он захрипел, и слезы полились из его глаз.
В старце проснулся человек, человеческие страсти горячо затрепетали в его сердце.
Онуфрий тяжело втянул в себя воздух и медленно выдохнул его, потом снова выпрямился, вытер слезы, обвел всех скорбным взглядом.
– Господа!.. Бог свидетель, что я невиновен… Вы разлучили меня с моими братьями, с родной землей, с могилами предков моих… Отныне я буду одинок, совсем одиноким окончу свою жизнь. Умру, и даже слез братьев своих не удостоится в одиночестве угасшее сердце… Облака моей страны не смогут донести ко мне родную воду, чтобы взамен слез, пролиться дождем на мою грудь… Вы оторвали меня от всех, от всего, что славит человек, чем живет он, от всего, что дает имя ему… Вы наказали меня, но я повторяю, что вы ошиблись, и пусть простит вам всевышний ошибку вашу!.. – Старец возвысил голос, лицо его просияло и, воздев руки, он торжественно произнес:
– Владыка живота нашего! Отпусти им прегрешения, ибо не знают, что творят!..
* * *
Прошло несколько дней, и у «Белого духана» на шоссе послышался звон кандалов, и солдатские пики засверкали на солнце.
Из Тбилиси вели арестантов, и у духана устроили привал. Многие высылались в Сибирь, и на выцветших тужурках, обычной арестантской одежде, были сзади нашиты четырехугольные суконные желтые латки с надписью «В Сибирь».
Все шли молча, непроглядный мрак расставания с родиной, казалось, навис над ними. Бледные нахмуренные лица свидетельствовали о том, что сердца несчастных облечены в одежды скорби, и скорбь эта скрыта от глаз человеческих.
Один арестант отделился от остальных. Он уселся на кучу щебня, одну из тех, что рядами, через ровные промежутки, были навалены вдоль дороги. Обоими локтями он уперся в колени и так низко опустил голову на ладони, что лица не было видно.
Он изредка вздрагивал, как бы от мучительных толчков своего потрясенного сердца.
Вдруг он поднял голову, воздел руки к небу и произнес твердо, сурово, но со страстной мольбой:
– Прости им, отче, ибо не знают, что творят!