Из жизни советских полярных радиостанций
Рассказ М. Петрова-Груманта
За окном — пустынно снежный простор. На сколько хватит глаз, расстилается волнистая полоса голой тундры, ни чем не радуя взора. Укатали суровые ветры сыпучие россыпи снега. Ни деревца, ни жилья кругом. Только там, где пологий извилистый берег оборвался окрайком своим, вздымаются капризными изломами глыб океанские льды. Жуткое молчание смерти и холода хранят лабиринты глубоких расселин льда. Бледно-серое небо низко держит покров полярной ночи над коротким сумрачным днем. Солнца нет. Оно ушло давно, еще в начале зимы. Ушло далеко, туда, где лазурь морей и аромат вечно юных и вечно зеленых растений.
— Ну и местечко же… — глядя из окна вахтенной рубки, лениво передвигая челюстями, протянул телеграфист Горшков. — Если занести сюда ворону и та пропадет, — добавил он и отвернулся от окна.
Но здесь для его глаз было еще меньше отрады. Стол, покрытый изрезанной и залитой чернилами клеенкой, стена, обитая серой бумагой. На столе — приемник, этот черный кубик.
— Как он знаком! — подумал Горшков. — Вот эта царапина на эбонитовой доске сделана мной. Запайку делал начальник, он же облил оловом крышку и поленился счистить. А этот разрез на клеенке сделал телеграфист Буча. Тоска…
Чтобы успокоить тоску Горшков начинает считать, сколько еще месяцев до того, как придет пароход и привезет смену.
— Февраль, март, апрель, май, июнь — считает он, пригибая пальцы. — Ох, чорт возьми! Еще полгода!..
Серая, обитая бумагой стена показалась совсем грязной.
Над крышей радио-станции, заброшенной в тысячеверстное безлюдье, пролетел бездомный ветер. От мертвых берегов Новой Земли принес он свое дыханье и здесь, на пустынном Канином носу, заплакал о жуткой тоске.
Чувствуя, что не вынести тоскливых песен ветра, Горшков потянулся к наушникам…
Вдруг мембраны в раковинах заколебались, и привычным ухом он уловил вызов. Точно по волшебству изменилось настроение Горшкова. Тоски словно не было никогда. Рука машинально схватилась за ползун самоиндукции, два-три поворота — резонанс найден — и карандаш быстро забегал по чистому листу вахтенного журнала.
— Что такое? — удивленно насторожился Горшков.
Из океана эфира неслась мелодия звуков и из них слагалась депеша:
«На двух самолетах на высоте Канина в разведке за тюленем держите связь»
Из океана эфира неслась мелодия звуков, и из них слагалась депеша…
Дальше пожелание всего хорошего и раковины телефона умолкли. Горшков вне себя от радости сбросил наушники и, схватив подмышку журнал, выбежал из рубки.
Горшков спешил в помещение команды станции, чтобы здесь поделиться с товарищами своей новостью, которую принесли электро-магнитные волны.
«Самолеты над океаном, как это интересно и ново!» — захлебнулся он радостью.
Горшков ожидал, что его сообщение произведет на замкнувшихся в хмурой тоске товарищей ошеломляющее действие. Но зайдя в помещение команды, он молча остановился.
Посреди комнаты стоял человек, одетый в малицу, расшитую разноцветными лоскутьями. Сильно жестикулируя руками, он что-то рассказывал. На вошедшего Горшкова никто из товарищей не обратил ни малейшего внимания. Тесно столпившись вокруг рассказчика, они слушали мало понятные и ломаные слова туземца.
Речь, которая звучала не так, как надоевшие консервированные разговоры товарищей, завлекла и Горшкова. Он узнал в говорившем самоеде Илью Лед-кова, единственного гостя и представителя внешнего мира, изредка посещающего одиноко заброшенную на пустынном Канином носу радио-станцию.
Полученная с воздуха весть как-то. забылась…
Вечером пили чай.
В общей комнате сбился весь маленький мир Канина носа. Весело болтали, спорили, смеялись, и вечер, совсем не похожий на многие, полные тоски и однообразия, пролетел незаметно.
Самоед Илья, сопя и отдуваясь, пил чай. Пот градом катился по его скуластому с маленькими раскосыми глазами лицу, а из ворота его легкой малицы валил, как из трубы, пар.
Сахар для него был, видимо, очень большим лакомством. Сначала он брал его немного, но потом, освоившись, он чаще протягивал свою заскорузлую, покрытую струпьями руку, и белые куски рафинада исчезали один за другим.
Набив рот сахаром, он отдавался блаженному действию сладости. Все его лицо расплывалось в приятную, с оттенком лукавства, улыбку, морщины на лбу разглаживались, и узенькие щелочки косых глаз закрывались, щурясь по-кошачьи. Когда большой медный самовар был осушен, Илья, забрав остатки сахара, отошел от стола.
Но видно было: чай и сахар его не удовлетворили.
— Вотка есь? — спросил он, обращаясь к старшине станции.
— Нет, Илья, водки у нас нет. Мы сами не пьем и тебе не советуем.
Илья недоверчиво посмотрел на старшину и, что-то подумав, сказал:
— Илья сец) тас, вотка бутет?
— Нет, не будет, — возразил старшина.
— Буте вотка, на сец — не унимался самоед и, выдернув из-под малицы шкурку голубого песца, осклабился.
— Буте вотка…
Песец был великолепный. Седой с искристым отливом хребет, пушистый хвост… Никто из семи человек команды не видал подобного меха. На перебой друг у, друга торговались они с самоедом, предлагая: сахар, табак, шоколад, деньги…
А он стоял среди них, неподкупный, как камень, и твердил:
— Вотка…
— Сец нога) тунтру, а такой сец отин, — говорил Илья, размахивая шкурой песца перед глазами любопытных.
— А чтобы, товарищи, нам самим поохотиться? — предложил кто-то.
— Было бы не плохо, — отозвались другие.
Все семеро, обступив Илью, упрашивали его сводить их на охоту. Илья долго упирался, хитрил, говорил, что ему нужно ехать домой.
— Отин сах, отин чай, — недовольно тянул он, не соглашаясь вести за чай и сахар. — А вотка?
— Водка будет тогда, как всех перевозишь на охоту, — чтобы успокоить аппетит самоеда, сказал кто-то.
— Бутет вотка? — спросил Илья, обращаясь к старшине.
Старшина утвердительно кивнул головой.
— Латно. Кто етет первый?
Кому ехать — решить нелегко. Все рвались, всем хотелось.
Старшина, видя, что разгорается спор, взял шесть спичек, обломал головки и зажав в руку, сказал:
— Тот, кто вытянет с головкой — поедет.
С головкой досталась Горшкову, и товарищи, поздравив его со счастьем, пожелали успеха. Затем всей гурьбой, подхватив под руки Илью, направились в комнату, на дверях которой красовалась надпись:
Входить с головой, но без шапки, а также и без грязных ног, у нас здесь красный уголок.
Комната была чистая. Большая лампа «молния» разливала приятный свет. На стенах висели плакаты, картины, флаги и на столе обладатель огромной трубы и хриплого голоса. Илья с любопытством утопил лицо в широком жерле трубы, и когда оттуда рявкнуло что-то, он съежился и, под дружный хохот, отскочил к двери.
— Ничего, Илья, не бойся, — успокаивал его старшина, — это только граммофон.
— Ничего, Илья, не бойся — это только граммофон!..
Взяв Илью за руку, он повел его в угол.
— Вот смотри, Илья, — сказал старшина, снимая флаг с бюста Ленина, — это вождь всех трудящихся и угнетенных.
Илья, охваченный ужасом, не сводил широко раскрытых глаз с бюста; пятясь к выходу и бормоча какие-то заклинания, он наткнулся на стул и с грохотом полетел на пол…
Что думал он в это время? Что происходило в душе дикаря, впервые увидевшего изображение человека?
Когда его подняли на ноги, он хранил глубокое молчание…
* * *
Сияющий от удовольствия, с лицом раскрасневшимся от встречной струи холодного воздуха, Горшков сидел на нартах. Станция осталась далеко. Словно маленькая буква на большом листе белой бумаги чернел станционный домик. Скоро и он пропал, скрывшись за буераком. Лишь две иглы высоких мачт антенны чернели гад белизной снега.
Олени неслись птицей. Быстро мелькал под полозьями снег. Нарты то взлетали вверх, то стремительно падали в разлоги. Боясь, что нарты вот-вот полетят вверх тормашками, Горшков крепко держался за сидение. А Илья, став одной ногой на полоз, а другую откинув налету, неистово размахивал длинным хореем и кричал с посвистом, заставляя быстроногих оленей лететь почти не касаясь земли.
Вдруг он вытянулся и кротко заговорил, обращаясь к животным, положив длинный шест на нарты. Олени остановились.
— Сец… — многозначительно шепнул Илья.
— Где? — спросил Горшков.
У него рябило в глазах. Встречный ветер нахлестал их, — они слезоточили, и, оглядываясь кругом, он видел лишь белесую пелену снега.
— Вон сец, вон, — указывал рукой Илья.
Наконец, смахнув слезу, Горшков заметил белую гибкую фигурку зверка и его игривые прыжки. Подбежав к людям почти вплотную, зверек замер в неподвижной стойке.
Наконец, смахнув слезу, Горшков заметил белую гибкую фигурку зверка и его игривые прыжки…
Горшков, вскинув винтовку, прицелился. Но не успел грянуть выстрел, как песец, будто подброшенный силой пружины, сделал высокий прыжок кверху, махнул в сторону, и когда пуля, вздымая пыль рассеченного рикошетом снега, пошла звенеть вдаль, песец уже был далеко.
Илья неодобрительно тряхнул головой и, став, на полоз, взмахнул шестом. Олени рванулись вперед, и снова бежал под полозьями снежный покров, бесконечный, бескрайний.
* * *
К концу дня на нартах лежала добыча. Мягкий, пушистый мех песцов, цветом от белоснежного до мглисто-голубого, заставлял глаз останавливаться и отдыхать на своей нежной седине.
Горшков, сам не отрываясь, заметил, что глаза Ильи, вспыхивая в узких щелочках ревнивым блеском, часто скользят по пушистому меху добычи. Отобрав из семи зверков самых лучших, он сказал:
— Мой сец, — а Горшкову указал на оставшихся.
Что-то нехорошее почувствовал Горшков: ему не нравился такой дележ добычи. Но охваченный новизной положения и жаром охоты, он скоро забыл об этом. Напрягая зрение, он вглядывался вдаль и, чуть лишь мелькнет быстро бегущая тень, он уходит во внимание и крепко сжимает в руке затвор ружья.
На просторе тундры, накрытой сверху ночным звездным небом, олени носятся, как призраки. Как волчьи глаза горят звезды, мерцая холодным светом. Над головой бушует северное сияние. Точно огромная огненная змея, извиваясь и крутясь кольцами, оно рассыпается от края до края. То красным, как остывающая с накала сталь, то голубым, то зеленым, как россыпи ледяных игл, горит небо и льет на землю чудесный, без тени, свет.
Охотники не замечают, как быстро летит время. Они даже не замечают, что близко, совсем близко, мелькают тени полярной лисицы. Горшков, очарованный величием чудесного сияния, сидит и смотрит, как в вихрях цветного огня гаснут маленькие точки звезд. А Илья весь отдался безмятежному созерцательному очарованию. Теперь он забыл, что рядом с ним, на его нартах, лежат дорогие шкурки песца, он забыл, что за них он много получит. Для него ничего больше нет, он поет. Песни у него длинные, как путь от Канина до Печоры, в них вложено все: и тундра, и море, и мох «ягель», и олени, и все, что окружает его в этом пустынном краю.
Под его песню, бесшумно ступая, бегут олени, куда-то в неведомую даль.
* * *
Еще один короткий день промелькнул в охоте. Горшков почувствовал усталость, в узких прорезах его глаз Горшков снова заметил какой-то хищно-недружелюбный блеск.
— Куда мы едем? — спросил он Илью, когда они тронулись.
— Канин нос, — отвечал Илья.
Но Горшкова беспокоило выражение недружелюбно косящихся глаз самоеда, а сказать об этом Илье он не решился.
Ровный бег саней и плавное покачивание убаюкивали, усталость, разливаясь по жилам, клонит ко сну. Скоро Горшков, склонясь головой на пушистый мех добычи, поплыл в волнах блаженного забытья.
* * *
Сильный озноб разбудил Горшкова. Открыв глаза, он с удивлением посмотрел вокруг себя. Глубокая тишина царила над тундрой. Ночное небо, унизанное искрами звезд, пылало зеленым заревом сиянья и обливало снежный простор холодным мерцающим светом.
— Илья!.. — хрипло крикнул встревоженный Горшков и вскочил на ноги.
Кругом было пусто и тихо. На скатерти снега лежали следы саней. Точно утопающий за брошенный конец веревки, он ухватился за убегавшие вдаль борозды. Несколько торопливых шагов по свежему следу, но наст не выдержал и Горшков провалился.
— Илья! — снова крикнул он во всю силу легких.
Но кругом тишина. Голос пропал в морозной мгле дали, ничуть не потревожив глубокого сна пустыни.
По коже пробежала дрожь. Стараясь заглушить волнение, Горшков думал, что свалился с саней во время сна, а так как Илья, возможно, тоже заснул, то и уехал, оставив его одного.
Но тут же вспомнил, что заснул с ружьем за спиною, а теперь его с ним не было.
— А патронташ, патронташ где? — воскликнул он.
Ошеломленный открытием, он оцепенел. Теперь ему стало все понятно. Вспомнился хищно-лукавый блеск раскосых глаз самоеда, его завистливое любование винчестером Горшкова и жадный дележ добычи в пути.
— Старый чорт! — излил он нахлынувшую вдруг злобу и погрозил в ночную даль кулаком.
После этого он еще сильнее почувствовал безвыходность, своего положения, осложнявшегося остротою голода.
Итти было невозможно: тонкий наст проламывался и с каждым шагом тело погружалось в снег.
— Куда итти? В какую сторону? Где станция? — в отчаянии задавал он себе вопросы.
После нескольких шагов по глубокому снегу, он бессильно опустился.
— Хорошо, что я тепло одет, а то бы замерз, — вслух подумал он.
Но где-то внутри зловещий голос пугал:
— Все равно замерзнешь. Никогда тебе не выбраться из власти пустыни…
Ночь тихо шла. Свернувшись в ком, улегся Горшков. Приступ отчаяния прошел и он отдался во власть усталости. Какой далекой и родной вспоминается ему тюремная скука станции. Как хотелось ему теперь увидеть товарищей, до тошноты надоевших друг другу.
Он сладко зевнул, вспомнив свою теплую койку…
* * *
Ворочаясь с бока на бок, Горшков все глубже погружался в снег. Когда мутный рассвет задрожал над тундрой, он лежал на дне просторной снежной воронки. Приступы голода и влажная отпарина, разливающаяся под шкурами его одежды, прогнали сон. Провожая медленно ползущие часы одиночества, он с тоской смотрел на края ямы, которая скоро будет его могилой.
Вдруг до его слуха донесся какой-то гудящий шум. Прислушался. В морозном воздухе, завешанном легкой дымкой тумана, плыл, все усиливаясь и вырастая, рокочущий металлический звон. Горшков насторожился. Разминая закоченевшее тело, он с трудом приподнялся в яме.
— Летит! — вырвался у него крик не то радости, не то испуга.
— Летит! — вырвался у него крик не то радости, не то испуга…
Выпрыгнув наверх, он увидел низко, почти над самым снегом, скользящий в плавном полете аэроплан.
— Спасите! — крикнул он.
Голос затерялся в могучем гуле машины. Тень стальной птицы быстро мелькнула над ним и пронеслась мимо. Еще отчаянный крик послал он уже улетающему аэроплану и, словно подкошенный, свалился на снег. Быстро выросшая надежда на спасение так же быстро угасла, и последний прилив силы, стиснутый клещами отчаяния, отхлынул, оставив обессилевшее тело.
* * *
Струя жгучей жидкости во рту вернула сознание. Открыв глаза, Горшков увидел над собой чье-то незнакомое лицо. Рука подносила к губам фляжку, горячая струя снова обжигала горло, и голос ободряюще говорил:
— А ну, вставай…
Несколько глотков спирта окончательно ободрили Горшкова, и скоро, сидя на снегу, он рассказывал двум летчикам:
— А вы знаете? Я самый первый слушал вас тогда на станции, а когда здесь пропадал, то совершенно позабыл об этом.
— Это бывает, в таком положении не до памяти, — отвечал ему один из летчиков.
— А вам сообщили? — спросил Горшков.
— Не только нам. На тысячи миль, от Норвегии до Ямала, от Новой Земли до Архангельска знают, что телеграфист Горшков подозрительно долго не возвращается с охоты.
— А как же это случилось? А где самоед? — спросил у Горшкова один из летчиков.
— О, он теперь далеко! Я остался без него ночью.
— Сам остался?
— Какое сам! Я заснул, а он меня бросил, сняв ружье и патронташ. Теперь его не догонишь…
— Ерунда! — весело прокричал командир летчик. — Айда, на борт! — заторопил он товарища.
Поддерживая под руки Горшкова, они направились к сидящему на снегу аппарату.
В удобной кабинке Горшков почувствовал головокружительную сладость полета.
Аэроплан, скользнув лыжами по снегу, плавно пошел в гору и повис над необъятным простором тундры. Затаив дыхание, Горшков слушал песню рассекаемого пропеллером воздуха и с опаской смотрел в окно. Аппарат был высоко. Белая ширь пустыни сплющилась, ее горизонты уже не расплывались в загадочную даль. Близко, как будто рядом, обчертилась извилистая полоса морского берега, дальше ледяные горы, а еще дальше — темная полоса открытого сурового моря.
Ровно идущий аппарат вдруг круто взял книзу. Горшков невольно ухватился за сиденье, но заметив, что летчики сохраняют полнейшую невозмутимость, успокоился и посмотрел из окна. На белоснежном просторе тундры заметил он какое-то серое пятнышко. К нему с бешеной скоростью приближался аппарат. Вдруг Горшков возбужденно вскрикнул:
— Илья!
На снегу была видна запряжка оленей. Снизившийся аэроплан кружился, словно коршун, приближаясь к добыче…
На снегу была видна запряжка оленей. Снизившийся аэроплан кружился, словно коршун, приближаясь к добыче…
Наконец, бросив спутавшихся и сбившихся в кучу оленей, Илья свалился, уткнув голову в снег. Прямо на него бежало по снегу крылатое чудовище и он слышал его кровожадный звериный рев.
— Бох вцирко, бох харчибас, бох Микола с погосту! — перекликал он богов в страхе.
Но чудовище, не боясь его заклинаний, неотвратимо двигалось на него. Воздух наполнился ужасающим звоном, и чуткий нос Ильи учуял запах, такой же, как там на Канинской радиостанции.
— А… бох Канина! — в страхе промычал Илья, и еще пуще принялся твердить заклинания…
Когда сильные руки летчиков сделали Илье встряску и влили в рот спирт, к нему вернулись признаки сознания. Прикрываясь ладонью он в страхе смотрел на людей в страшных кожаных шапках. И лишь после того, как струи спирта из поднесенной к губам фляжки обожгли горло, он окончательно успокоился и даже повеселел.
— Протай вотка, — обратился он к летчику. — На сец, тавай вотка, — предложил он и, поднявшись, направился к саням.
С любопытством и страхом посматривая на стоящую поодаль машину, он вдруг съежился, схватился, чтобы не упасть, руками за нарты и присел на корточки.
Летчики смеялись.
А в дверях кабинки аэроплана стоял Горшков и, смотря на Илью, грозил ему пальцем…
— Не беспокойтесь, теперь он меня увезет на станцию, — успокаивал Горшков летчиков, недоверчиво поглядывающих на самоеда.
Получив в подарок по песцу и простясь с Ильей и Горшковым, летчики вошли в аппарат…
Карта северного побережья европейской части СССР.
Илья, взмахнув хореем, погнал своих оленей, и скоро по снежной скатерти тундры они неслись, вздымая снежную пыль. А над ними, расправив свои могучие крылья, мчалась с шумом железная птица.
Илья, стараясь загладить свою вину перед Горшковым, нещадно гнал оленей. Еще вечерние сумерки не сгустились, а уж перед ними, как на ладони, лежала станция. Олени, выбиваясь из последних сил, вихрем ворвались в станционный дворик.
Радостно встретили товарищи Горшкова. Подхватив еще на улице, они с шумом втащили его и Илью в помещение, и здесь долго гудели молодые, возбужденные радостью голоса.
Горшков только теперь понял, что он ошибался, думая, что станция тюрьма, а товарищи какой-то отборный скучный мусор. Он почувствовал что-то верное, теплое и родное в этих сияющих лицах, и на душе стало легко и радостно.
Под шум не заметили, что самоед куда-то исчез. Обеспокоенный старшина пошел его разыскивать. Скоро он вернулся и с загадочно-таинственным видом пригласил всех следовать за ним.
Тихо, как тени, они проскользнули к красному уголку и, здесь притаясь у двери, остановились.
Перед бюстом Ленина стоял на коленях Илья и, перебирая разложенные в ряд шкурки, восклицал:
— О, бох Канина! Ты отин сильнее сех. На типе сец… О, бох Канина. Ты фсе снаешь и фидишь. Ты хитрее сех, типя не опманешь. От типя не уйтешь, ни уедешь, и птицей не улетишь…
Удивленная команда радиостанции едва удерживала себя от смеха…
Долго потом, когда кончил Илья свое обращение, разъясняли ему, кто такой был Ленин, как он жил, за что боролся, и чему учил. Рассказали, что Ленина уже нет в живых и что его изображение, сделанное из гипса, не слышит обращения Ильи.
— Ленин — человек, — старался объяснить ему старшина. — Эту страшную птицу, от которой ты не мог убежать, сделали люди своими руками, так же, как ты делаешь себе нарты.
Но Илью убедить было нелегко…
В последующие месяцы, когда Илья заезжал на станцию, до глубокой ночи затягивались беседы, разрушавшие, кирпич за кирпичом, здание суеверных представлений самоеда…