Самый подробный рассказ о событиях, развернувшихся в Константинополе 11 и 12 сентября 1185 г., принадлежит византийскому историку Никите Хониату, который, по всей видимости, имел возможность непосредственно наблюдать их или даже участвовать в них. По словам Хониата, император Андроник Комнин встретил сентябрь в волнении. И в самом деле, было о чем беспокоиться: армия сицилийского короля Вильгельма II (1166–1189) переправилась тем летом через Адриатическое море и, почти не встречая сопротивления, пересекла Балканский полуостров с запада на восток; 24 августа сицилийские войска заняли Солунь, второй по величине город империи. Недовольство тираническим правлением Андроника грозило прорваться в любой момент, и у императора были все основания беспокоиться за судьбу своего престола. Но как заглянуть в будущее, как узнать, что ждет тебя завтра? Хониат рассказывает, как Андроник обратился к слепцу по имени Сиф, которого современники считали волшебником и провидцем, и тот дал ответ, продиктованный, полагает византийский историк, злым духом: на темной воде проступили первые буквы имени того человека, которому предстояло лишить Андроника власти. Буквы эти — сигма и йота — означали, по общему мнению, распространенное в Византии имя Исаак (Исаакиос, как произносили его сами ромеи), и теперь оставалось только решить, на какого именно Исаака указал вызванный слепым Сифом демон. Первая мысль, которая приходила в голову, — Исаак Комнин, родственник императора, взбунтовавшийся на Кипре, отложившийся от империи и провозгласивший себя независимым правителем, царем этого острова. Но подозревали и других лиц, в том числе Исаака Ангела, находившегося в отдаленном родстве с царствующей фамилией Комнинов.

Стефан Айохристофорит, один из приближенных Андроника I, настойчиво предлагал схватить Исаака Ангела и сперва заключить его в тюрьму, а затем отправить на казнь. Император дал свою санкцию, и вот вечером 11 сентября Айохристофорит в сопровождении стражи отправился в дом Исаака Ангела, находившийся, как замечает Хониат, поблизости от константинопольского монастыря Перивлепта.

…Константинополь был по тем масштабам большим городом. К сожалению, до нас не дошли средневековые его описи, но по косвенным данным можно рассчитать, что в лучшие времена город населяло 300–400 тысяч жителей. Если взглянуть на Константинополь сверху, он представился бы треугольником, две стороны которого ограничены морем: северная — узким заливом Золотой Рог, великолепной естественной гаванью, южная — Пропонтидой, иначе называемой Мраморным морем. Со всех сторон Константинополь окружали стены: одни только крепостные стены на Пропонтиде, тянувшиеся примерно на 8 км, были укреплены 188 башнями, и 110 башен высилось над стенами, обращенными к Золотому Рогу. Самые мощные укрепления, разумеется, были воздвигнуты на третьей стороне города — там, где море уже не служило ему защитой и где сухопутные дороги уходили к дунайской границе и к Адриатике. Построенные императором Феодосием II (408–450) так называемые сухопутные стены представляли собой сложную оборонительную систему. Она начиналась глубоким и широким рвом: его ширина доходила до 20 м, глубина — до 7 м. Неясно, наполнялся ли этот ров водой — уж слишком велики его размеры, но иногда предполагают, что частично его заполняла морская вода. Наружные подступы ко рву были прикрыты эскарпом, а с внутренней стороны рва поднимался крутой вал — то, что византийцы называли перивол, а в современной военной терминологии именуется гласис. Перивол подходил к подножию наружной (меньшей) стены, укрепленной 92 башенками. За стеной следовал новый вал и, наконец, внутренняя, или большая стена, над которой вздымалось 96 башен, разных по форме: квадратных, восьмиугольных, шестиугольных. Их куртины были в среднем одиннадцатиметровой высоты. Лестницы, ведшие на башни, помещались внутри них.

Стены прорезали ворота. Одни вели к морю и завершались причалами, от которых отходили корабли — византийские и иностранные; здесь же приставали лодчонки, на которых константинопольские ремесленники перевозили свой товар, а подчас жители столицы отправлялись в них на рыбную ловлю. Золотой Рог буквально кишел судами и суденышками, были гавани и на Пропонтиде; одна из них — Вуколеонт, вела прямо внутрь Большого императорского дворца.

Текфур Серай

Странным и своеобразным было географическое положение византийской столицы: Константинополь лежал, словно обернувшись спиной к собственной стране. В Средние века судоходные реки были самым существенным средством внутренних связей — достаточно напомнить историческую роль Рейна и Днепра. В Византии, огромной стране, разрезанной горными хребтами на бесчисленное множество долин и плато, не было больших судоходных рек — только на окраинах. На востоке византийская граница остановилась перед Евфратом, на северо-западе она в период наивысших успехов достигала Дуная. Собственно византийские реки в своем большинстве — горные ручьи, достаточные, чтобы вращать мельничные колеса, да и то не во всякое время года. В Константинополе не было реки, если не считать ручейка Ликос, пересыхавшего летом. Пресную воду подавали в византийскую столицу по акведуку — огромному сооружению из камня и кирпича, собственно говоря, даже по нескольким акведукам и по подземным водопроводам. Акведуки выводили воду в мраморные бассейны — нимфеи, откуда она распределялась жителям. Запасы воды хранились в многочисленных цистернах. Пресной воды в Константинополе не хватало: западный наблюдатель в X в. с удивлением отметил, что на улицах византийской столицы торговали простой водою!

Акведук времени Андроника I Комнина (1183–1185)

Лишенный большой реки, Константинополь с трудом поддерживал связь с провинцией. В зимнюю пору горные дороги заносило снегом, да и летом они были доступны лишь для мулов и лошадей, но не для телег, куда обычно запрягали волов.

Византийцы гнали в Константинополь гурты скота, товары везли во вьюках, иной раз использовали рабов-носильщиков. Путешествовали небыстро, если не считать гонцов, торопившихся с императорской почтой.

Напротив, морские пути вели из Константинополя в разные концы света на север — в Черное море и по нему к берегам Кавказа и Крыма; на юг — в Эгейское море и за его пределы, в Сирию и Египет, в Адриатику и Сицилию. И если сами ромеи не были отважными мореплавателями и предпочитали плыть вдоль берега, едва не задевая веслами за сушу (как они сами говорили), если их страшили бури и морские разбойники, то морской путь в Константинополь был открыт для иноземцев — с севера, запада и юго-востока.

Внутри городских стен Константинополь поражал своим разнообразием. Здесь стояли лачуги и многоэтажные дома, с нивами и виноградниками соседствовали мощенные мрамором улицы, по-античному обстроенные портиками, где можно было укрыться от непогоды и где размещались всевозможные лавки. Здесь были дворцы и монастыри, церкви и тюрьмы, античные памятники, свезенные со всех концов страны. И, конечно, ипподром — место любимейших развлечений византийца и место кровопролитных народных возмущений, построенный в самом узле столичной жизни — бок о бок с Большим дворцом и главным константинопольским храмом, церковью Св. Софии — Божественной мудрости.

Главная улица Константинополя Меса, т. е. Срединная, начиналась от площади Августеон, получившей свое имя от августы Елены, матери основателя города — Константина. Здесь размещались Большой дворец и церковь Св. Софии и стоял Милий — столб, от которого исчислялась длина дорог по всей империи. Меса шла мимо ипподрома и старых общественных бань (бань Зевксиппа), через кварталы медников и ювелиров, к форуму Константина, украшенному Порфирной колонной. За форумом Константина начинался квартал булочников, Артополий, вправо от которого уходили торговые ряды, Большой эмвол Мавриана, соединявший центр с гаванью Золотого Рога. Меса же направлялась на запад и, миновав Анемодулий, вливалась в площадь Тавра.

Анемодулий — одно из любопытнейших сооружений средневекового Константинополя. Это была башня, украшенная изображением птиц и стад, сельскохозяйственных работ и смеющихся эротов, бросающих яблоки. На вершине башни стояла женская фигура, поворачивавшаяся, словно флюгер, под дуновением ветра. Говорят, что Андроник I собирался водрузить на Анемодулий собственную статую — вместо женщины, указывавшей направление ветра, но он не решился или просто не успел это сделать.

Площадь Тавра, иначе называемая площадью Феодосия, была украшена конными статуями императора Феодосия I (379–395) и его сыновей. Здесь сливались в нимфей воды самого важного из акведуков Константинополя — водопровода императора Валента (364–378). У подножия колонны Феодосия византийские чиновники встречали иностранных послов, а в будние дни площадь (во всяком случае с VIII в.) служила рынком, где продавался скот.

За площадью Тавра Меса шла мимо монастыря Христа Непостижимого (Акаталиптос) и выходила на Филадельфии. Триумфальная арка на пути от площади Тавра к Филадельфию знаменовала военную славу империи, а изображения модия, византийской меры сыпучих тел, выставленные поблизости от Филадельфия, напоминали хлебным торговцам о наказаниях, которые ждут каждого, кто осмелился бы пользоваться фальшивыми мерами. Монашеское уединение, воинский блеск и торговое мошенничество символично переплетались между собой в этом районе столицы, носившем название Месомфал, что значит Средостение.

После Фидалельфия Меса разделялась на два рукава. Один из них направлялся к северо-западу, следуя небольшой долиной, отделенной цепью холмов от Золотого Рога. Он миновал многие церкви, одна из которых носила имя Св. Апостолов; против нее располагались изваянные из мрамора львы. Дальше облик города постепенно менялся: начинались поля, многочисленные летние резиденции знати и монастыри, в том числе прославленный Хорский монастырь и обитель Богородицы Кехаритомени. Мимо большого водоема — цистерны Аэтия — Меса выходила к Харисийским воротам, за которыми брала начало дорога к фракийскому городу Адрианополю, уходившая дальше через Филиппополь к границам Сербии и Венгрии. Здесь, в северо-западном углу Константинополя, был возведен Влахернский дворец, где императоры из дома Комнинов охотнее проводили свои дни, нежели в Большом дворце на берегу Пропонтиды.

Второй, юго-западный, рукав Месы, покинув Филадельфии, вливался в Амастрианскую площадь — место, пользовавшееся дурной славой. Именно здесь совершались экзекуции над важными государственными преступниками. К тому же на площади стояло много античных статуй: Зевс-Гелиос на мраморной колеснице, распростертый на земле Геракл, птицы, драконы — и многие константинопольцы полагали, что Амастрианская площадь находится во власти демонов, которым посвящены эти фигуры. Она служила вместе с тем рынком, и бронзовое изображение истинного модия смотрело с высокой пирамиды на торгующий люд.

От Амастрианской площади Меса спускалась вниз, в долину Ликоса, где располагался форум Быка, получивший свое название от огромной бронзовой бычьей головы, привезенной сюда из Пергама. И если Амастрианская площадь служила местом организованных экзекуций, то на форуме Быка особенно часто творился самосуд и расправа возбужденной толпы с иноверцами и политическими противниками.

Перейдя ручеек, Меса вновь поднималась на холм, где находилась площадь Аркадия, украшенная колонной, несшей статую этого императора (395–408). За площадью начинались предместья и можно было видеть виноградники.

Завершался этот рукав Месы Золотыми воротами — самым главным въездом в город, через который вступал в свою столицу император, возвращавшийся из победоносного похода. Золотые ворота были построены императором Феодосием — скорее всего, Феодосием II, — и вырезанная на них надпись гласила, что воздвигший Золотые ворота установил также и золотой век. Построение Золотых ворот — несомненный факт, их величественные остатки можно видеть и ныне, что же касается золотого века, то его построение в византийских условиях, скажем мягко, весьма сомнительно…

Стены Феодосия

Золотые ворота были фланкированы двумя мощными башнями и украшены множеством скульптур — слоны, мифологические герои, сражающиеся воины. Не раз перестраиваемые, они превратились в конце концов в самостоятельную цитадель, охранявшую юго-западный угол константинопольских крепостных сооружений.

Между площадью Аркадия и Золотыми воротами, несколько в стороне от Месы, расположен был квартал, именовавшийся Сигма. Там-то и высился монастырь Перивлепта, возле которого, как мы помним, обитал Исаак Ангел. Он жил, следовательно, на окраине города, за пределами первой городской стены, возведенной еще основателем византийской столицы императором Константином, и сравнительно близко к главной крепостной стене — к построенным при Феодосии II сухопутным стенам.

В этом доме застал Исаака Ангела прибывший со стражниками Стефан Айохристофорит. Он вошел, продолжает свой рассказ Никита Хониат, и предложил Исааку спуститься и следовать за ним — по красноречивой формуле византийского историка — «туда, куда его поведут»…

Мы не знаем, как именно выглядел дом Исаака Ангела близ монастыря Перивлепта. Сохранились, однако, описания других константинопольских жилищ, позволяющие в общих чертах воссоздать облик городской барской усадьбы того времени.

Византийские дома были, как правило, двухэтажными, хотя иногда встречаются упоминания жилищ о четырех и даже пяти крышах, в которых исследователи подчас усматривают четырех- и пятиэтажные сооружения. Стена, выходившая на улицу, была первоначально глухой, но уже с V в. на втором этаже наружной стены дома стали вырезать проемы для застекленных окон, забранных обычно металлическими решетками. Строились дома из хорошо обожженного кирпича или из камня, покрытого снаружи штукатуркой. Крыши — черепичные или камышовые — могли быть и плоскими, и покатыми.

Городская усадьба представляла собой сложный комплекс, центром которого служил двор, куда выходили, помимо жилых строений, сараи и стойла для скота, а также помещения для мельницы, которую обычно приводил в движение какой-нибудь дряхлый осел. Подчас стойлами и амбарами служили нижние этажи жилых помещений. Во дворе размещались пифосы с зерном, вином, оливковым маслом, иногда был вырыт колодец и уж, конечно, валялся всевозможный мусор. На таком дворе и стоял Айохристофорит и, по-видимому, задрав вверх голову, кричал Исааку Ангелу, чтобы тот спустился и без промедления следовал за ним.

Исаак, естественно, медлил, хорошо понимая, что его ждет. Айохристофорит торопил его, угрожая, что прикажет страже за волосы вытащить Исаака из дома и отвести в узилище. И тут произошло то, чего никто не ожидал.

Уже несколько лет свирепствовали палачи Андроника Комнина. Один за другим шли на казнь, в тюрьму, на ослепление византийские аристократы, недавние соперники узурпатора или просто влиятельные люди. Покорно подставляли они шею представителям власти, покорно следовало «туда, куда их вели». А Исаак Ангел не отдал свою жизнь, не склонился перед авторитетом императорского повеления. Вскочив на коня, стоявшего тут же во дворе, он выхватил меч и занес руку на Айохристофорита. Тот в панике повернул мула, на котором приехал, и поскакал к воротам, ведшим из усадьбы на улицу, — но не успел. Удар пришелся ему по голове и рассек его, если верить Хониату, надвое. Напуганные спутники Айохристофорита бросились врассыпную, а Исаак Ангел выехал на Месу и через городские площади-рынки поскакал к храму Св. Софии, держа в руках окровавленный меч и громким голосом объявляя о том, что совершил. И вся значительность поступка Исаака комически подчеркивалась тем, что он выскочил из дома странно одетым — с непокрытой головой, в какой-то двуцветной рубахе, которая от поясницы вниз расходилась двумя хвостами-фалдами.

Византийский костюм сохранил основные элементы античной одежды и вместе с тем отличался от нее. Костюм греков и римлян состоял из двух главных частей: внизу надевался хитон (у римлян туника), сверху — гиматий (у римлян тога). Мы называем хитон рубахой, а гиматий плащом, но это неточно. В действительности то и другое — четырехугольные куски материи, живописными складками ниспадавшие с плеч. Не было ни рукавов, ни пуговиц — одежда закреплялась на плече завязками или фибулами-заколками.

Шерстяная туника, перепоясанная поясом или просто веревкой, по всей видимости, оставалась одеждой крестьян и ремесленников и в византийскую пору, да и более состоятельные люди носили туники — из полотна и даже из шелка. Но уже в IV столетие в империю проникают «варварские» моды: так называемые braccae, брюки, длинная туника — далматика с рукавами, короткий германский плащ, иллирийская шапочка цилиндрической формы. В качестве верхней одежды появился со временем саккос — кафтан, надевавшийся через голову и потому не нуждавшийся ни в завязках, ни в фибулах. А независимо от этого распространяется тяга к пестрым, многоцветным одеяниям: тунику украшают воротником, обшивают яркими кусками ткани, мехом, драгоценными и полудрагоценными камнями, конскую упряжь декорируют серебряными бляшками. Внедрение шелка и узорчатой парчи изменило покрой, костюм стал тугим и гладким. Вместо широких, свободно лежащих одежд модники комниновского времени охотно надевали облегающие тело костюмы.

Разница между мужским и женским платьем нередко сходила на нет — недаром церковные правила настойчиво запрещали византийским дамам щеголять в мужском одеянии. Пожалуй, женские далматики были чуть длиннее, да от женщины требовали, чтобы руки закрывались рукавами: античная модница Феофано, выставлявшая напоказ руки до предплечий, кажется византийской писательнице Анне Комнин верхом нескромности.

Обувь тоже изменилась: римские сандальи уступили место мягким кожаным сапогам, плотно прилегавшим к икрам. Впрочем, византийская беднота (особенно в деревне) обычно ходила босиком.

Как это ни парадоксально, античная мода всего устойчивее удерживалась в церковном облачении. Короткие одежды, проникшие в быт частично под варварским влиянием, не укоренились в церкви. Духовенству предписывалось носить прямую одежду до пят, восходившую к античному плащу. Не приняла церковь и многоцветности костюма, хотя еще в VII в. клирики пытались одеваться пестро, — с течением времени черный цвет стал цветом одежды духовных лиц.

Вместе с костюмом изменилась и прическа. Римский обычай брить бороду господствовал на протяжении VI в., и только в VII столетии ношение бороды становится в Византии нормой. Модники к тому же отпускали длинные волосы, за которыми тщательно ухаживали.

…Храм Св. Софии, куда направился Исаак Ангел, Великая церковь, как его называли, была главным константинопольским храмом, тесно связанным с императорским двором и функционированием государственного аппарата. На галереях Св. Софии, так называемых катихуменах, созывались не раз заседания высших должностных лиц, духовных и светских. В Св. Софии помещался мутаторий (или митаторий) императора — специальные покои, где стояло высокое седалище и где василевс присутствовал во время богослужения. Из катихуменов через двухэтажные переходы можно было пройти в Магнавру, одну из палат Большого дворца, — таким образом, император вместе со свитой имел возможность миновать людную площадь Августеон и выйти из храма во дворец дорогой, закрытой от любопытных. В храме Св. Софии хранились государственные инсигнии — знаки царского сана, и в их числе императорский венец, который патриарх должен был возлагать на голову вступавшего на престол государя.

План Константинополя

Но будучи, если так можно выразиться, средоточием государственного культа, Великий храм оказывался вместе с тем приманкой и ядром оппозиции византийскому государству. Не раз устремлялись сюда узурпаторы, их приверженцы длинным шестом доставали высоко подвешенный государев венец, заставляли патриарха выйти из его покоев и короновать претендента на царство. Не раз государственные преступники искали в церкви Св. Софии спасения, ибо церковь в Византии унаследовала от античного храма право убежища и никому не дозволялось силой вытащить человека, припавшего к алтарю. Скрывающийся в Великом храме оказывался под высокой защитой патриарха. Еще за несколько лет до драматических событий, начинавшихся убийством Айохристофорита, в феврале 1181 г., спасения в храме Св. Софии искал не кто другой, как дочь покойного Мануила I Мария, старшая сестра Алексея II, вместе со своим мужем, сыном маркиза Монферратского Райнерием, который получил в Византии имя Иоанна и высокий титул кесаря. Попытки властей извлечь из храма Марию и Иоанна, обвиненных в государственном заговоре, встретили не только решительный протест патриарха Феодосия Ворадиота, но и вооруженное сопротивление слуг кесаря Иоанна, наемных воинов и константинопольской толпы. Сражение развернулось на площади Августеон, императорские войска вступили в притвор Св. Софии, и уже казалось, что кровь прольется в нефе Великого храма. Но регенты Алексея II боялись, что резня в главной церкви столицы обострит положение и без того непопулярного режима. Они пошли на примирение…

Чего же искал Исаак Ангел, когда он скакал к Св. Софии — вниз от площади Аркадия к форуму Быка и снопа вверх к Амастрианской площади и дальше через площадь Тавра, через форум Константина? Вряд ли мог он думать об узурпации престола, одинокий человек в терроризованной Андроником столице. Скорее его гнали гуда надежда, если не избежать расправы, то хотя бы отсрочить ее, отложить на какое-то время. И он достиг храма.

Не приходится удивляться, что сразу же вслед за тем к церкви Св. Софии стали сбегаться всевозможные люди.

Население Константинополя было удивительно пестрым. Прежде всего, оно было разноплеменным и разноязычным. Кроме бородатых греков, на константинопольских улицах можно было встретить гладко выбритых «франков» — выходцев с Запада, главным образом из Италии, служивших в византийских войсках. Здесь попадались также сирийские арабы в темных плащах и кирпичного цвета сандальях — купцы, привозившие восточные товары. Много было армян, занимавших нередко высокие посты в государственном аппарате и в армии. Были грузины — монахи и воины (широкополые войлочные грузинские шляпы вошли в моду при Андронике). Были аланы, варяги, евреи, болгары, русские и много, много других. Одни — прочно осевшие, получившие свои кварталы, церкви, причалы (это относится прежде всего к итальянцам), другие — приезжие, поселявшиеся в гостиных дворах, ксенодохионах, часто за городскими стенами, и с любопытством бродившие среди константинопольских кабаков и церквей.

Иноплеменники — не только люди иного языка, иных традиций, носившие иную одежду. В Средние века иноплеменник — это прежде всего человек другой религии. Евреи не признавали Христа Богом и праздновали день субботний, а не воскресенье. Арабы молились Аллаху, богу Мухаммеда, обращаясь лицом к Мекке, городу Мухаммеда. Но и среди христиан не существовало единства: многие армяне были монофиситами, они считали, что Христос не был Богочеловеком, но обладал только одной, божественной природой, а латиняне, католики, утверждали, что Святой Дух исходит не только от Бога Отца, но и от Бога Сына. И хотя все они жили в одном городе, хотя греки торговали с венецианскими купцами, лечились у еврейских врачей, воевали в одних рядах с армянскими солдатами и покупали хлеб у арабских булочников, они смотрели с презрением на иноплеменников и иноверцев. Они не только опровергали богословские заблуждения этих людей, но и всерьез были убеждены, что все франки — надменны и жадны, все армяне — хитры и коварны, и константинопольские скорняки не вспоминали о христианском милосердии, когда спускали из своих чанов вонючую воду к дощатым домишкам еврейской бедноты.

Но пестрым население византийской столицы было еще и в другом смысле. Здесь обитали люди разных занятий, разных профессий. Оставим в стороне богачей и аристократов, живших в отгородившихся от улицы усадьбах с внутренним двориком, разъезжавших на конях и мулах, покрытых дорогими попонами. Оставим в стороне священников, чиновников, профессиональных ораторов, учителей, — конечно, не из этих социальных разрядов составлялась уличная толпа Константинополя. Ее основное ядро — производственные профессии: ремесленники, торговцы, рыбаки, матросы, грузчики — все эти бесчисленные и безвестные люди, обстраивавшие, снабжавшие, одевавшие, кормившие византийскую столицу, изготовлявшие оружие, ювелирные изделия, шелковые ткани для дворца и придворных, чеканившие монету, смолившие корабли. Одни из столичных мастеров были полноправными владельцами мастерских-эргастириев, другие — наймитами, далеко не каждый день имевшими работу.

Немалую долю в константинопольской толпе составляли земледельцы. Часть из них работала на полях и в садах в черте города и возле городских стен; кое-кто обладал крошечными поместьями, предоставленными заботе одного-двух рабов или наймитов, куда хозяева являлись только осенью, чтобы принять участие в уборке урожая.

Велико было и число монахов в византийской столице. Константинопольские монастыри исчислялись десятками, если не сотнями. Одни монахи жили затворниками, другие выходили за ворота обители и вмешивались в будничную жизнь.

Как всегда в большом средневековом городе, в Константинополе было много нищих, не имевших твердого заработка, питавшихся случайными подачками, милостыней церкви или частных лиц. Под аркадами мраморных портиков нищие находили защиту от непогоды, летом даже ночевали там, а зимой дрожали на холодных чердаках и заходили погреться в мастерскую стекловара или кузнеца.

Большой средневековый город, Константинополь питал корчмарей и виноторговцев, публичных женщин, цирковых акробатов, фокусников, дрессировщиков зверей — особую категорию лиц, занятых развлечением городской толпы. И уж, конечно, находили в нем свое место и завсегдатаи питейных заведений и профессиональные воры, которым благоприятствовала теснота узких улочек на окраинах, ночью погружавшихся в кромешную тьму (уличного освещения еще не существовало).

На самой низкой из общественных ступеней стояли те, кого византийцы по старому образцу называли рабами. Часть из них — военнопленные или невольники, привезенные иноземными купцами; другие попадали в рабство, продавая свою свободу. Рабство изменило характер в сравнении с римской эпохой: следов больших рабовладельческих латифундий в Византии нельзя найти. Если рабы были заняты в производстве, то главным образом в качестве пастухов или ремесленных мастеров (да и то далеко не во всех ремеслах), обычная же их функция — домашняя служба, которая ставила невольника лицом к лицу с господином и способствовала беспощадному унижению человеческого достоинства. Если домашнему рабу и удавалось заслужить господскую милость, то это достигалось обычно угодничеством, доносом, коварством — иными словами, растлением личности.

У всех этих разрядов и категорий, отличавшихся друг от друга достатком и привычками, языком и верой, было то общее, что Константинополь, южный город, жил на улице. Лавки и мастерские были открыты для каждого прохожего, а многие ремесленники работали под открытым небом. Мастерские размещались по всей Месе, и даже храм Св. Софии был окружен эргастириями, изготовлявшими свечи, и лавками скорняков. Товары выставлялись перед лавками, развешивались на стенах, многими из них торговали вразнос, с лотков. Купцы сидели на улице. На улице рыбаки чистили и жарили только недавно выловленную рыбу. В открытых портиках велись научные беседы, шли школьные занятия, разворачивались религиозные диспуты. Люди слонялись по улицам, пустевшим только в полдень, в обеденную пору, а те, кто посостоятельнее, смотрели на забавные уличные сценки с плоских кровель своих домов.

Обитатели Константинополя любили улицу, но еще больше любили они ипподром. После запрещения гладиаторских боев зрелища ипподрома стали излюбленным развлечением самых широких слоев константинопольского населения — от императоров до нищих, живущих подаянием, или грузчиков на столичных причалах.

Константинопольский ипподром — грандиозное сооружение, располагавшееся в непосредственной близости от храма Св. Софии и Большого дворца. Длинная арена была окружена трибунами, поднимавшимися на субструктурах. При Константине I скамьи были еще деревянными, но затем их заменили каменные ряды, число которых достигало 30 или 40. На ипподром с разных сторон вело несколько ворот. Посредине арены стояли парадные монументы, из которых три остаются до нынешних дней на своих местах: бронзовая Змеиная колонна, вывезенная из Дельфов, обелиск, прибывший из Египта в царствование Феодосия I, и колонна, сложенная из каменных глыб, сооружение которой приписывается Константину VII Багрянородному (913–959). Достигающая 32 м в высоту колонна была некогда обшита бронзовыми плитками, содранными и переплавленными еще в Средние века.

Ипподром был местом цирковых представлений: здесь можно было любоваться акробатами или дрессированными медведями; здесь же выставляли пленников со всего света, одетых в чужеземные костюмы. Но главное зрелище, давшее имя всему сооружению и до какой-то степени определявшее лицо праздничного Константинополя, — это ристания, бег колесниц.

Константинопольцы унаследовали от Рима разделение на четыре спортивные «факции» — цирковые партии, отличавшиеся своими цветами — голубые, зеленые, белые и алые, из которых две первые, соперничавшие между собой, были особенно влиятельными. Колесницы принадлежали факциям, были украшены их цветами, и зрелище превращалось в состязание факций, прежде всего зеленых и голубых. Колесницы — по сигналу — вылетали из ворот и мчались вокруг арены, под рев своих болельщиков на трибунах, иногда задевая одна за другую, иногда переворачиваясь на повороте.

Церковь сперва неодобрительно относилась к ристаниям — она опасалась соперничества, боялась, что богослужению христиане могут предпочесть ипподром. Но постепенно она примирилась с жестоким и буйным зрелищем, постаралась поставить его под покровительство Христа и Богородицы. Перед началом состязаний колесничий направлялись в храм, зажигали свечи, принимали причастие — ибо было неясно не только кто победит, но и все ли соперники придут живыми к концу борьбы. И когда покрытые пеной кони несли хрупкие экипажи вокруг обелисков и колонн, с трибун возносились молитвы Троице и Богородице, ибо константинопольцы были твердо убеждены, что в конечном счете Бог дарует победу.

Когда-то, в VI и VII вв., цирковые факции были политическими клубами. Они могли выражать оппозицию правительству, требовать низложения ненавистного чиновника. Императоры заискивали перед партиями цирка: одни поддерживали зеленых, другие опирались на голубых. Со временем, однако, цирковая оппозиция была подавлена, и факции превратились в парадные и чисто спортивные организации: помимо проведения ристаний, они должны были участвовать в торжественных выходах императоров, приветствуя государя официально-радостными кликами.

Уличная жизнь средневековых городов также далека от внешней благочинности буржуазного города, как ее облик — от подчеркнутой прилизанности и чистоты городских центров Европы нового времени. Лужи, колдобины, ямы, полные нечистот, помои, которые выплескивались на улицу, тесно жавшиеся друг к другу строения — и вписывающаяся в эту грязь и антисанитарию пестрая, возбудимая, вспыльчивая константинопольская толпа. Не только представления на ипподроме, где соперничество факций особенно подогревало страсти, легко переходили в драку, в побоище, в мятеж, но и на улицах насмешки, озорные песенки, безобидные шутки часто сменялись озлобленными выкриками, позорящими прозвищами, площадной бранью. Не помогало вмешательство стражников. Внезапно начинали лететь гнилые фрукты, камни, сыпались побои. Улица подхватывала, усугубляла, разжигала всякие эмоции и страсти. Сочувствие к несправедливо обиженному могло вырваться в стихийный бунт — но та же толпа могла оказаться безжалостной, сжигая дома, разрушая имущество, обрекая людей — и виноватых, и невиновных, ибо когда и кому было судить на улице? — на мучительные страдания, на самосуд. Толпа могла быть на редкость храброй, готовой без оружия ринуться на обнаженные мечи, но внезапно ей овладевал страх, она разбегалась, ища убежища и становясь легкой добычей преследователей. Толпа могла покоряться традиции, склоняться перед императорскими изображениями, раболепно восхвалять правителей, но та же толпа бесстрашно сокрушала вчерашние авторитеты и уничтожала недавних кумиров.

Конечно, сказывался южный темперамент. Конечно, давало себя знать и ненормальное питание: византийцы — кроме богатых людей — ели плохо, ограничиваясь обычно одной трапезой в день, да и то состоявшей из хлеба — ячменного или пшеничного, вареных овощей или рыбы и непременно вина. Воздержание превозносилось как добродетель, а обжор подвергали осмеянию. Обычно голодные и к тому же то больше, то меньше пьяные (вино было неважным, с привкусом гипса, но стоило дешево), обитатели константинопольской улицы легко меняли свое настроение, свои привязанности и антипатии. Но вряд ли эта «подвижность» константинопольской толпы объяснима одним темпераментом южан и скудностью питания или обилием вина в их ежедневном рационе. Нельзя ли предположить, что в ней проявилась и общая специфика социальной структуры Византийской империи?

Византийское общество отличало то, что социологи называют вертикальной динамикой; оно не было закрытым обществом, разделенным на строго очерченные сословия, на разграниченные непроходимым барьером социальные группы. Патрицианских родов, наследственной аристократии крови в Византии долгое время не было, и еще в IX-Х вв. бывший конюх или бывший матрос мог при благоприятном стечении обстоятельств достигнуть императорского трона. Только с X в. начинают по существу формироваться аристократические семьи, удерживавшие в своих руках на протяжении нескольких поколений не только богатство, но и высшие административные должности. С конца XI в. именно эта аристократия, связанная перекрестными браками, образует опору правления Комнинов.

Но консолидация элиты даже в XII в. оказывается ограниченной, незавершенной. Внешне это проявляется в, казалось бы, незначительным факте: хотя обычай носить фамильное имя (патроним) начинает утверждаться в Византии примерно на рубеже X и XI в., строгой наследственности патронимов не было, и сын мог носить фамилию не только отца, но и матери или даже бабки по материнской линии. Длительность существования знатных родов была невелика: немногие держались дольше столетия, и соответственно частыми были случаи вознесения «из низов» и, наоборот, катастрофического падения. Короче говоря, социальный статус в Византии не обладал той стабильностью, которая отличала средневековые государства Западной Европы.

Дуализм византийской социальной структуры, ее нестабильная стабильность проступали в противоречивой трактовке правового положения разных социальных разрядов. С одной стороны, византийское право, опираясь на раннехристианские принципы, провозглашало принцип всеобщего равенства, с другой — оно само нарушало этот принцип, устанавливая зависимость характера и размера уголовного наказания от общественного статуса преступника. Конечно, на практике различие между каким-нибудь чиновником, сыном чиновника и владельцем поместья близ Константинополя, ездившим на арабском скакуне и ежедневно лицезревшим императора, и наймитом-землекопом, живущим случайным заработком, было еще больше. В XII в. элита, правящая верхушка, явным образом стремилась к превращению в закрытое сословие, и браки ее представителей с выходцами из других разрядов наталкивались на непреодолимые препятствия.

И все-таки возможность внезапного взлета и столь же внезапного падения всегда стояла перед византийцем, создавая атмосферу социальной нестабильности, сопутствующую вертикальной подвижности общества. Социальная нестабильность византийского общества проявлялась еще и в другом обстоятельстве — в относительной непрочности социальных связей.

Человек западного Средневековья немыслим вне развитой системы социальных связей. Эти связи — как горизонтальные, так и вертикальные. Первые обнимают взаимоотношения внутри коллектива, осознающего себя социальным единством, будь то сельская община, цех, городская коммуна или монастырь. Вторые — личные связи, возникающие между лицами разных социальных уровней, как, например, вассалитет или патронат, и превращающиеся подчас в сложную иерархическую систему.

Вся эта система социальных связей если и существовала в Византии, то в значительно менее развитой форме.

Вертикальные связи формировались в Византии по преимуществу в так называемых этериях — «дружинах», группировавшихся вокруг какого-либо влиятельного вельможи. Разумеется, участие в этерии давало известные материальные и социальные привилегии, но еще в XII в. «частная служба» трактовалась обычно как рабство или наймитство и казалась не достойной свободного человека. Принадлежность к этерии лишь изредка подкреплялась земельными пожалованиями, понятие личной верности оставалось шатким, а сама этерия — довольно рыхлым, малоустойчивым институтом, участники которого легко оставляли своего «господина и друга». Настоящей феодальной иерархии Византии XII в. не знала, несмотря на наличие тенденций к ее образованию.

Западная Европа возвела в принцип иерархическое строение общества: каждый человек (в идеале) должен был иметь своего сеньора, по отношению к которому он являлся вассалом и соответственно держателем земли. Вассал обязан был службой сеньору, сеньор — покровительством. Византиец, напротив, рассматривал себя не как чьего-либо вассала, но как подданного (в официальной терминологии — раба) императора.

Средневековые институты горизонтальных связей (сельская община и ремесленный цех) сложились и в Византии, но они были здесь более рыхлыми (менее сплоченными), чем на Западе. Сельская община реализовала свои права не как единый коллектив, ведущий совместное хозяйство, но как совокупность соседей, каждый из которых независимо трудился на своем индивидуальном наделе и пользовался известными правами по отношению к соседнему участку. Крестьянские наделы, окруженные рвом, тыном, а то и кирпичной стеной, никогда не поступали в общинный передел и не подчинялись принудительному севообороту. Права византийских общинников конституировались как совладение родственников или как привилегии соседей, которым разрешалось собирать каштаны или косить сено на соседской земле и которые имели право предпочтительной покупки (протимисис) на соседский надел. Об общинности государство обычно вспоминало в связи с потребностями круговой поруки, когда деревня должна была выдать преступника или обеспечить своевременную уплату налогов.

Настоящий средневековый цех в Византии так и не создался, хотя подобные цехам организации известны здесь с IX–X вв., когда на Западе еще ничего подобного не существовало. Но византийская торгово-ремесленная коллегия («систима» или «соматион»), подобно сельской общине, — совокупность независимых эргастириев, где семья мастера ведет свое хозяйство с помощью одного-двух наемных работников или рабов. Общие экономические и административные интересы коллегии ничтожны, а ее зависимость от государства велика. Не коллегиальные старосты, а государственные чиновники регламентировали деятельность эргастириев в X в., проверяли качество продукции и соблюдение указанных хозяйственных норм. Видимо, большую экономическую роль, чем систимы и соматионы, играли кратковременные и по личной воли создаваемые сообщества мастеров и купцов. К тому же, по всей видимости, в XII в., когда на Западе начинает оформляться цеховой строй, константинопольские коллегии, даже столь рыхлые, какими они были, и то сходят со сцены.

И византийский город, несмотря на его экономическое процветание в XI–XII вв., не сделался подобием западной коммуны.

Население византийских городов состояло из разрозненных, юридически не сцементированных элементов. В городах обитали чиновники и монахи, учителя и ораторы, купцы и ремесленники, владельцы пригородных садов и нив, наймиты и нищие — но единой правовой категории «горожанин» Византия не знала. Соответственно обитатели византийских городов не приобрели сознания своей общности и не вытеснили с городской территории ни светских сеньоров, ни монастыри, владевшие здесь домами, мельницами и мастерскими. Город оставался и резиденцией епископа. Наконец, византийскому городу не было суждено вырваться из-под руки могущественного государства: именно в городах размещались канцелярии наместников фем — представителей императорской администрации, в городах функционировал императорский суд.

Слабость корпоративности — одна из характернейших черт византийского общественного склада. Она очень отчетливо проступает в специфике византийского монашества, в его «индивидуализме», в том, что можно было бы назвать рыхлостью монастырской организации.

По сообщению русского путешественника Антония, при Мануиле I действовало 14 тысяч монастырей. Византийские обители были невелики: они насчитывали в среднем 10–12 монахов. В большом столичном монастыре Пантократора братия состояла из 80 человек. Физический труд считался обязанностью византийских монахов, тогда как на Западе, с его гораздо более четким социальным членением, уже на рубеже VIII–IX вв. монахам были запрещены сельскохозяйственные работы. Но, разумеется, византийский монастырь XI–XII вв. — не трудовая община, и труд остается на периферии деятельности братии, для которой основное — размышления о Божестве и церковный обряд. Монастырь живет доходами от зависимых крестьян, императорскими пожалованиями, благотворительностью знатных лиц.

Обитель XI–XII вв., если судить по монастырским уставам, — общежительная, или, коль скорее пользоваться греческим термином, киновийная. Относительной слабости корпоративных начал в реальных общественных отношениях соответствовала тенденция к общежительности в религиозном идеале византийской общины — в монастыре. Но монашеская сплоченность в XII в. — лишь идеал. Современник Андроника Комнина Феодор Вальсамон, видный церковный деятель и знаток церковного права, писал, что киновия до его времени практически не сохранилась: монахи мужских обителей не живут общежительно, и только в женских киновиях сохраняется совместная трапеза и совместные дормитории (спальни). И что в данной связи особенно интересно, Вальсамон противопоставляет византийские порядки латинским: на Западе, говорит он, монахи и едят, и спят совместно.

В теории византийская киновия представляла собой идеальное единство, основанное на принципах нестяжательства и равенства. На практике же монах вопреки принципу нестяжательства мог иметь личное имущество и даже передавать его по завещанию.

Не соблюдался и идеал равенства. В византийских монастырях сложились общественные градации двоякого рода. Одни носили специфически монастырский характер: они обусловливались сроком монашеского служения, формами монастырской деятельности, местом в управлении обителью. Одни иноки были заняты в богослужении, другие — в монастырском хозяйстве. Братия разделялась также по «возрастному» принципу, на великосхимников, иноков малой схимы и рясофоров-послушников.

Подобные градации не сводились только к «чести», к формам приветствия, к месту за монастырской трапезой или на монастырском кладбище, где игуменам принадлежали особые ряды, а великосхимников хоронили отдельно от рядовых монахов. Общественным градациям соответствовали и материальные привилегии: монахи разных категорий получали ругу разного размера и разные суммы на приобретение одежды.

Помимо специфически монастырских градаций, в обителях удерживалось и социальное членение, унаследованное от мирских связей. Вельможи, постригавшиеся в монахи, сохраняли в монастыре слуг, особые помещения и особое питание.

Монастырь не представлял собой того идеального содружества, того «ангельского сообщества», каким он представлялся теоретикам византийского монашества. Монастырские уставы полны страха перед монашескими возмущениями, постоянно твердят о нарушении внутреннего мира, о столкновениях братьев и их злопамятстве.

Если на Западе XI–XII столетия были эпохой формирования монастырских конгрегации и орденов, то византийское монашество не создало ничего подобного. В принципе здесь существовало единое «монашеское сословие», а на деле каждый монастырь являлся изолированной от других общиной, вступавшей время от времени в договорные отношения с другими общинами-монастырями или в территориальные объединения («конфедерации»), напоминавшие своей рыхлостью византийскую сельскую общину. Наиболее известной конфедерацией была группа афонских монастырей, имевших элементы общего управления, — однако все монастыри Афонской горы были автономны и управлялись собственными уставами. На заседании совета игумены крупнейших обителей пользовались большим весом, нежели прот — глава общинной администрации.

Внутренней рыхлости монастырской организации соответствовало и то общественное положение, которое монастыри занимали в системе Византийского государства. В монастырских уставах и жалованных грамотах монастырям стоят широковещательные формулы, провозглашающие независимость монастырей от царской власти, от церковной или вельможной администрации. На самом деле, однако, формулы эти оставались словами, а административная свобода и экономическая независимость монастырей были весьма ограниченными. Да иначе и не могло быть — ведь у византийских обителей не было той мощной экономической базы, какой обладали монастыри на Западе, — монастырское землевладение в Византии отличалось гораздо более скромными масштабами. Здесь государство определяло многим монастырям так называемые солемнии — ежегодные выдачи деньгами или зерном. Получение подобных дотаций заставляло монахов отчетливо ощущать свою материальную зависимость от государства. В отличие от западных монастырей византийские обители не пользовались судебным иммунитетом (независимостью от судебных властей и юрисдикцией над зависимым населением), — самое большое, на что могли рассчитывать византийские монахи, это освобождение из-под компетенции провинциальных властей и подчинение императорскому суду. Они, правда, получали иногда податные привилегии, так называемую экскуссию, т. е. освобождение от ряда поборов, но византийская экскуссия рассматривалась не как право, но как царская милость, и в любой момент могла быть отнята или пересмотрена. Императоры и патриархи широко практиковали пожалование монастырей (обычно на ограниченный срок) под патронат частных лиц или церковных учреждений; патроны (в византийской терминологии харистикарии) распоряжались монастырским имуществом.

Итак, индивидуализм византийского монашества, как индивидуализм византийской общественной жизни вообще, не означал свободы, даже в средневековом смысле: монастырь не пользовался корпоративной независимостью.

Человек в средневековой Западной Европе выступал прежде всего как член устойчивой корпорации, занимающий отведенное место в феодальной иерархической системе, тогда как византиец был свободным от корпоративности, но в своей свободе — рабом государства.

В этих условиях общественная жизнь неминуемо приобретает тенденцию самоограничения — она сосредоточивается в рамках самой элементарной социальной клеточки, в самой малой из малых групп — в семье.

Особенности семейных отношений в Византийской империи обнаруживаются отчетливее всего при сопоставлении их с формами античной римской семьи. Конечно, на практике тысячи и тысячи римских и византийских семей прожили одинаковую — то счастливую, то несчастливую — жизнь, но самая трактовка семьи в Риме и в Византии была принципиально различной. Римлянин мыслил себя (даже в последние века существования Римской империи, когда старые связи стали иллюзорными, воображаемыми) прежде всего гражданином, членом муниципия, которому принадлежали все имущественные, политические и культурные интересы свободного человека, во всяком случае свободного мужчины. Бани-термы, которые были своего рода клубом, маленький муниципальный театр — место совместных развлечений горожан, булевтерий — открытый зал заседаний совета, доступного для каждого (во всяком случае, для каждого состоятельного) гражданина, базилика — крытые торговые ряды, — все это объединяло людей, обладавших к тому же общей (городской) собственностью и сообща решавших вопросы городского налогового обложения и городских развлечений. Неудивительно, что римляне (по крайней мере, до III в. н. э.) нередко отдавали при жизни и оставляли по завещанию своему муниципию значительные денежные суммы.

Семья в этих условиях оказывалась институтом, существующим где-то на периферии социальной жизни, функционально ограниченным, связанным почти исключительно с продолжением рода и воспитанием младенцев. Легко создаваемая, римская семья могла быть разрушена по простому желанию сторон, без каких-либо формальных актов. Она не предполагала имущественной общности — собственность мужа и жены оставалась раздельной, помимо некоторой суммы, создаваемой из равноценных частей, вносимых обеими сторонами. Кроме полноправного брака, закон допускал существование конкубината — союза, основанного на физической близости, но дававшего сторонам лишь ограниченные права. Половая неверность, если и встречала моральное осуждение (да и то весьма ограниченное), во всяком случае не имела никаких правовых последствий. Короче говоря, римские семейные связи были рыхлыми, непрочными.

Распад муниципального строя в Западной Римской империи сопровождался упрочением других институтов, которые осуществляли сплочение социальных групп. Семья выступала лишь одной из многих форм общественных связей, да и сама она до известной степени растворялась в гентильной (родовой) организации и в общественно-конструируемых группах, поскольку цеховые подмастерья, слуги, бедные родственники обретали какое-то место в семье, расширяя ее границы до неопределенности.

В Византии, напротив, с самого начала осуществляется упрочение семьи. Можно задумываться над источниками византийского семейного права. Их можно искать в седой патриархальности древнегреческих семейных отношений, впрочем, основательно забытых к эпохе Поздней Римской империи. С большим основанием можно допускать влияние христианства, воспринявшего древнееврейские патриархальные устои. По-видимому, восточные семейно-брачные обычаи вообще сказывались на перестройке византийского семейного права. Все это верно и вместе с тем недостаточно. Самое существенное заключается в том, что общественные условия Византийской империи, где античная муниципальная корпоративность умерла, а феодальная корпоративность западноевропейского типа не сложилась, где человек оказывался безнадежно одиноким перед всемогущим государством, — эти общественные условия делали укрепления семьи социальной потребностью.

Прежде всего здесь формализуется заключение брака. Еще в VI в. византийцы вступали в брак без каких-либо формальностей, по одному только согласию сторон, как это предполагалось нормами римского права. Но уже от середины IX в. сохранился любопытный документ, не только позволяющий видеть изменение порядков в сопоставлении с ранневизантийским периодом, но и обнаруживающий, что Византия пошла гораздо скорее Запада по пути формализации бракосочетания. Папа Николай I (858–867), отвечая на вопросы болгарского царя Бориса, намеревавшегося принять христианство, писал между прочим об отличии средневековой римской и константинопольской практики: тогда как греки объявляют грехом брак, заключенный вне церкви, сограждане папы сохраняли принцип «брачного согласия» в качестве достаточного условия для создания семьи.

В Древнем Риме помолвка была простым обещанием вступить в брак. В Византии и она была формализована — прежде всего благодаря тому, что сопровождалась внесением залога. Это, возможно, вытекало из восточного представления о браке-покупке; залог, во всяком случае, придавал помолвке ту обязательность, какой она не обладала в римском праве. Помолвка превратилась затем в составную часть брачной процедуры, а законодательством Алексея I была практически приравнена к браку.

Византийцы могли вступать в брак рано: девушки с 12, юноши с 14 лет. Помолвка заключалась значительно раньше, и нет поэтому ничего удивительного, что невесту выбирал не жених, а его родители, руководствуясь своими, часто им одним понятными соображениями или попросту обращаясь к посредничеству профессиональных и полупрофессиональных свах. В день свадьбы (это было воскресенье) невеста надевала любимые украшения, белый с золотом наряд и красила волосы в рыжеватый цвет. Закрыв лицо покрывалом, она ожидала жениха в своей комнате, украшенной цветами. Он приходил под вечер, осматривал приданое, снимал покрывало с невесты и нередко только в этот воскресный вечер впервые видел ту, которая должна была стать его подругой на всю жизнь. Свадебная процессия выходила из дома с факелами (было уже темно), в сопровождении музыкантов, родственников и друзей (они бросали яблоки и розы в жениха и невесту) и направлялась в церковь. Здесь осуществлялась самая важная часть церемонии, без которой, как писал папа Николай I, греки считали сожительство грехом, а не браком: священник совершал бракосочетание. Он спрашивал, добровольно ли жених и невеста вступают в брак и венчал их, надевая им на головы венцы — металлические или сплетенные из ветвей мирта и лавра. Когда церемония венчания завершалась, подходили родственники, целовали венки, обнимали молодоженов, подносили подарки и по обычаю желали им долголетия и счастья. И снова, покинув церковь, свадьба двигалась веселой и шумной процессией — на этот раз в дом зятя, где всех ждал свадебный пир.

Конечно, не каждому было под силу устроить богатую свадьбу. В большом городе Константинополе, полном роскоши и нищеты, в IV в. было возведено на форуме Константина специальное здание Нимфей, или Дом бракосочетаний, где вступали в брак бедняки, не имевшие собственных жилищ. В V в. он сгорел.

Источники молчат о том, было ли позднее восстановлено это полезное сооружение.

Параллельно с формализацией бракосочетания увеличивается количество препятствий к заключению брака. В Византии было запрещено вступать в брак с родственниками в седьмой степени, тогда как по римскому праву подобное родство не считалось помехой; православным было запрещено вступать в брак с еретиками и евреями; браки с мусульманами, которые на практике были нередкими, тем не менее решительно осуждались церковным правом.

Конкубинат приравняли к полноправному браку уже в VIII в., а после окончательного утверждения принципа формального (церковного) бракосочетания конкубинатные отношения становились невозможными. Многоженство было категорически запрещено (в Риме оно подвергалось лишь моральному, но не юридическому осуждению). Нарушение супружеской верности каралось усечением носа, а любовника, застигнутого в постели жены, оскорбленный супруг имел право убить.

Расторжение брака, которое вплоть до конца VI в. осуществлялось просто по добровольному согласию, по взаимной договоренности, было затем осложнено. Уже в VIII в. устанавливается, что развод допустим только при определенных условиях, перечисленных в законе: прелюбодеяние жены, импотенция мужа, злоумышление одного супруга против другого. В XI в. развод по взаимной договоренности объявлялся противозаконным, если только он не сопровождался уходом обоих супругов в монастырь. Византийский брак сделался в принципе нерасторжимым.

Римское право не создавало препятствий для человека, желающего вступить в новый брак, — византийское право, напротив, не допускало второй брак после развода и только терпело его после смерти супруга, — на человека же, вступающего в третий брак, налагалось церковное наказание.

Имущественные связи внутри семьи также стали более прочными. Имущество супругов трактовалось византийским правом как слитое, и независимость имущественных прав супругов, утвердившаяся при императоре Юстиниане I (527–656), с течением времени исчезла.

Казалось бы, византийцы и в самом деле видели в семье устойчивое начало, столь отличающееся от нестабильности всей их общественной жизни. Недаром византийское право восхваляло брак как великий и ценный дар Божий, и даже человек, избранный епископом, не мог занять этот пост, если жена не давала согласия развестись с ним и уйти в монастырь. Но противоречивость византийской действительности отчетливо проступала в том, что идеализируя брак, византийцы вместе с тем идеализировали и его противоположность — добродетель целомудрия и безбрачие.

А бок о бок с идеализацией безбрачия развивается представление, будто семья — ничто в сравнении с государственными интересами. По распоряжению императора брак, этот великий и ценный дар Божий, мог быть без колебаний расторгнут. Имущественная стабильность семьи оказывалась крайне шаткой, и после смерти главы семьи — даже если он принадлежал к чиновным и зажиточным кругам — его потомки нередко оставались в бедственном положении: дело не только в том, что семья лишалась жалованья, которое подчас составляло основной источник ее благополучия, но и имущество умершего — во всяком случае, его значительная часть — конфисковалось казной. Вместе с тем государство рассматривало членов семьи как связанных круговой порукой и осуществляло принцип взаимной ответственности близких родственников за преступления. Брат мог быть арестован за проступки брата, мать — за дела сына. Так автаркическая замкнутость семьи, ее тенденция к упрочению внутренних, «индивидуалистических» связей растворяется во «всеобщем», во всепоглощающей общности, в государстве.

Как всякое средневековое общество, византийское было расколото на множество разрядов — но специфической его особенностью выступал индивидуализм, отсутствие внутренней сплоченности социальных разрядов. Византийский индивидуализм без свободы, разрозненность — социальная, этническая, религиозная — без корпоративной или вассальной сплоченности, — все это способствовало нарастанию атмосферы нестабильности и взаимного недоверия и, в частности, той «подвижности», которая отличала византийскую толпу.

Итак, пестрая толпа, недавно еще бродившая по улицам или сидевшая в портиках, в корчмах, на крышах домов, толпа, многоязычная и разнородная, сбежалась на площадь Августеон, окружила храм Св. Софии и стала ждать, что повлечет за собой поступок Исаака Ангела. Никто, впрочем, не сомневался, что его ждет наказание; все думали, говорит Хониат, что еще до захода солнца Андроник схватит Исаака, и всем было интересно, какую новую казнь измыслит этот искуснейший человекоубийца.

Странно это или, может быть, наоборот, естественно, но убийство Айохристофорита вызвало растерянность властей. Видимо, к автоматизму террора привыкли не только его жертвы, но и его исполнители. Аресты и казни стали столь же будничными, как и взимание налогов. Сопротивление, оказанное одному из первых приспешников тирана, оказалось совершенно неожиданным. Аппарат, привыкший повторять те же самые действия, не знал, как реагировать, — он замер. Ни один стражник с секирой, ни один жезлоносец, облаченный в царский цвет — пурпур, не появился у Великого храма. Пользуясь общей сумятицей, в церковь Св. Софии пробрались родственники убийцы: его дядя Иоанн Дука и сын этого Дуки, тоже носивший имя Исаак. Не потому они это сделали, замечает Хониат, что были соучастниками расправы с Айохристофоритом, но потому что знали, что им не уйти от гнева императора, недавно издавшего указ об ответственности родственников за государственных преступников. Они знали, что тюрьмы Константинополя полны людьми, вся вина которых — в том, что они братья, дядья или племянники лиц, объявленных врагами Андроника.

Ну а где же пребывал тот, чьим именем совершались все эти расправы, хозяин Айохристофорита? По случайному стечению обстоятельств Андроника в тот вечер не было в городе, он находился в предместьях Константинополя.

…С момента основания Константинополя местом обитания императора служил так называемый Большой дворец. Правда, императоры из династии Комнинов подолгу жили в другом дворце, во Влахернском, на северо-западе города, но и в их царствование Большой дворец оставался средоточием и символом Византийской империи.

Если храм Св. Софии в общем и целом сохранился, то от Большого дворца уцелели лишь скудные руины, и мы обязаны своими сведениями о нем главным образом описаниям средневековых авторов, среди которых наиболее существенное принадлежит императору Константину VII Багрянородному. Оно называется «О церемониях императорского двора» и содержит рассказы о парадных процессиях и приемах, происходивших в разных залах Большого дворца. Однако сколь ни подробно описание Константина VII, сколь ни разнообразны другие письменные свидетельства о палатах византийских императоров, картина, которую удается восстановить, довольно схематична и спорна: дело не только в том, что повествовательные источники по самой своей природе лишены топографической точности, а археологические раскопки в центре современного Стамбула, в местности, к тому же занятой мечетью султана Ахмета, поневоле должны быть ограниченными, и они позволяют определить лишь редкие опорные пункты, — помимо этого нужно учитывать, что Большой дворец постоянно перестраивался, новые здания возникали на месте разрушенных или сгоревших, отчего картина, естественно, усложняется еще больше.

Большой дворец — обширный комплекс зал, служб, церквей, садов, переходов — примыкал южной своей стороной к морским стенам Константинополя, а на востоке, севере и западе был отделен от города собственной линией укреплений. Общие размеры этого комплекса, спускавшегося террасами к морю, исчисляются разными учеными по-разному: от 100 до 400 тыс. кв. м.

Вход в Большой дворец вел с Месы или с площади Августеон через так называемую Халку, Бронзовые ворота. На самом деле она была не просто воротами, но прямоугольной залой с колоннами и аркадами, на которых покоился центральный купол. Стены украшали разноцветные мраморы и мозаики, изображавшие победы Юстиниана I (527–656), а посредине мраморного пола возвышался так называемый порфирный пуп — еще один символ срединности византийской столицы. Халка была подлинным музеем: здесь разместили статуи императоров, царских родственников, полководцев, а против входа повесили четыре головы Горгоны, вывезенные из эфесского храма богини Артемиды. Мрачное порождение языческой мифологии, Горгона, по-видимому, должна была стать защитницей дворца христианского государя.

Халка служила входом во дворец великой империи, и ее пышность словно вводила в это величие, но вместе с тем Халка отделяла, отгораживала внутренний мир Большого дворца от кипучей и опасной жизни Августеона и Месы. Поэтому Халка, естественно, соединялась с помещениями византийской гвардии, несшей охрану дворца.

Весь комплекс Большого дворца может быть разделен на три основные части.

В северной части дворцовой территории, неподалеку от Халки, были выстроены палаты, носившие название Магнавра. Мы уже знаем, что Магнавра была связана закрытыми переходами с храмом Св. Софии, позволявшими императору проходить в мутатории, минуя площадь Августеон. С IX в. Магнавра служила одной из важнейших приемных зал византийского государя. Здесь был поставлен так называемый «трон Соломона», который с помощью скрытого механизма мог подниматься и опускаться: покуда иноземные послы падали ниц у ног императора, трон внезапно возносился ввысь и владыка Византии, казалось, парил в небесах. Трон помещался в «конхе» — раковине, сводчатом помещении, напоминавшем алтарную абсиду христианского храма. У его подножия лежали два позолоченных льва, которые могли бить хвостом, разевать пасть и шевелить языком, издавая при этом грозный рык. На бронзовых позолоченных деревьях пели механические птицы. Перед конхой простиралось длинное помещение, неф, отделенный колоннами от боковых проходов и освещенный семью канделябрами, укрепленными на медных цепях. Стены были завешены шелковыми тканями, пол застлан персидскими коврами, и два серебряных органа наполняли музыкой неф, куда вводили «варварских» послов, изумленно взиравших на чудеса, творимые в конхе.

Магнавра и примыкавшие к ней здания — в том числе построенный Константином Сенат (византийцы обычно называли это учреждение синклитом) и Священный кладезь, прикрытый, согласно преданию, крышкой того колодца, возле которого, по евангелию, Христос беседовал с самаритянкой, — были окружены садами и террасами, украшенными статуями императоров.

В противоположном, юго-западном, углу Большого дворца, у самого моря, располагались палаты, носившие имя Вуколеонт, которое, возможно, происходило от стоявшей поблизости мраморной статуи — льва, терзающего быка (по-гречески эти животные соответственно именуются «леон» и «кус»). Палаты Вуколеонта состояли из двух помещений, верхнего и нижнего, остатки которого, возможно, сохранились в так называемом «Доме Юстиниана», который на самом деле не старше VII в. К палатам вела мраморная лестница от дворцовой гавани, также называвшейся Вуколеонт. Двойной мол охранял гавань от ветров любого направления. Палаты были надежно укреплены, но византийские историки рассказывают, как жена императора Никифора II Фоки (963–969) подняла ночью в корзине через крепостную стену заговорщиков, покончивших с государем, давно уже потерявшим и популярность, и любовь супруги. Самые надежные стены не спасли его от убийц.

По-видимому, поблизости от Вуколеонта, на высокой террасе особые стражи-диэтарии зажигали большой фонарь, именовавшийся, подобно знаменитому маяку в Александрии, Фаросом. Он служил не только для освещения моря, но и для передачи огневых и дымовых сигналов. Рядом с маяком помещалась церковь Фаросской Божьей Матери.

К этой же группе дворцовых строений относится и Порфирная, или Багряная, палата. Это было квадратное в плане здание, увенчанное пирамидой и облицованное внутри плитками порфира, давшего, несомненно, название этим покоям. Багряная палата имела специальное назначение: здесь императрицы рожали своих сыновей и дочерей, получавших поэтому прозвище багрянородных. Багрянородными были, следовательно, те дети византийских государей, которые родились уже после того, как их отец занял царский трон. Те же императоры, которые появились на свет до воцарения их отца, и тем более те, чьи отцы никогда не сидели на престоле, не пользовались правом на почетный эпитет багрянородного.

Но Багряная палата оказывалась не только свидетельницей рождения будущих царей. 15 августа 797 г. в Багряной палате был ослеплен император Константин VI (780–797), ослеплен по приказу его матери Ирины, которая родила его в тех же самых покоях. Византийский историк Феофан уверяет, что после столь великого преступления солнце затмилось и 17 дней не было видно его лучей, так что корабли в море сбивались с дороги, и все утверждали, что солнце помрачилось из-за ослепления государя. Впрочем, и солнце, подобно подданным Константина VI, примирилось с его ослеплением и раньше или позже вновь начало проливать животворящий свет на равнины и горы империи, — если даже не считать легендой и вымыслом наставительное замечание Феофана.

Третья, центральная часть Большого дворца включала в себя наиболее значительные сооружения.

Западные палаты центральной части назывались Дафна. Построенная еще при Константине I, Дафна представляла собой целую систему строений, портиков, террас и садов. Ряд переходов связывал Дафну с Халкой и помещениями гвардейских частей, и на этом пути находилась парадная обеденная зала — Трибунал девятнадцати лож, где участники трапезы возлежали на античный манер, хотя в обычное время византийцы уже предпочитали есть сидя. Император обедал за золотым столом, и еду подавали ему на золотой посуде. Поблизости от Трибунала находился ряд административных помещений: Сакелла, где хранилась часть государственной казны, залы для заседаний и приемов.

Но Дафна была связана не только с официальным входом, ведущим на Августеон или Месу, — по специальной лестнице отсюда можно было пройти на Кафисму, царскую ложу на ипподроме, где императоры сидели во время ристаний и где им не раз приходилось наблюдать взрыв народного недовольства, выслушивать требования толпы и давать щедрые обещания, которые затем далеко не всегда выполнялись. Поблизости от Дафны, по-видимому, находилась высокая башня, называвшаяся Кентинарий; она прикрывала вход с ипподрома в Большой дворец.

К югу от Дафны лежал Хрисотриклин, Золотой зал, который во времена Константина Багрянородного служил центром дворцовой жизни. Это было большое помещение, восьмиугольное в плане, перекрытое куполом, в котором было прорезано шестнадцать окон. Построенный в VI в., Хрисотриклин напоминал церковные сооружения своего времени, особенно константинопольский храм Сергия и Вакха, сохранившийся до наших дней. Сходство усиливалось благодаря наличию в Хрисотриклине конхи, в которой (как это было и в Магнавре) размещался императорский трон; и как бы повторяя его, мозаика на своде конхи представляла Христа сидящим на троне.

Рядом с Хрисотриклином находилась парадная зала, украшенная мозаиками и мраморными плитками. Она была построена в 694 г. при императоре Юстиниане II Безносом (685–695 и вторично 705–711) и в его честь была названа триклином Юстиниана. Она служила для парадных приемов, и в частности, именно здесь, в триклине Юстиниана, византийский император принимал впоследствии русскую княгиню Ольгу.

Недавние раскопки, проводившиеся в районе Большого дворца, обнаружили остатки раннесредневекового здания, где абсида была воздвигнута на мощных субконструкциях и значительно возвышалась над остальной частью здания. Перед зданием находился сад, со всех четырех сторон окруженный мраморными аркадами. Сохранившиеся мозаичные полы представляют буколические сцены — осликов, домашнюю птицу, детей со зверюшками, а рядом — зверей, терзающих и пожирающих друг друга. Датировка мозаичных полов колеблется между серединой VI и концом VII столетия, и в соответствии с этим их относят то к Хрисотриклину, то к триклину Юстиниана.

Центральные залы были окружены всевозможными помещениями. По-видимому, к востоку от них император Василий I (867–886) выстроил Новую церковь. Рядом находился Циканистрий — поле для игры в мяч. Близ ипподрома и бань Зевксиппа работали государственные шелкоткацкие мастерские. Имелся в Большом дворце и собственный ипподром, отличный от публичного ипподрома, лежавшего к северу от дворца.

Как ни странно, на территории Большого дворца были и тюрьмы — по меньшей мере, пять или шесть. Одна из них помещалась у самого входа и называлась, как и самый вход, Халка. Другая располагалась к северо-востоку от Халки, ближе к баням Зевксиппа, и называлась Нумера, потому что в этой части дворца была казарма гвардейских частей, именовавшихся нумерами. Нумера считались одним из самых строгих узилищ: заключенных содержали там в цепях.

Здесь, в этом сложном и самостоятельном мире, протекала жизнь главы византийского государства, официальным титулом которого было василевс и автократор ромеев, т. е. царь и самодержец римлян. Официальной стороной этой жизни были императорские приемы и выходы, известные нам по уже упомянутому описанию Константина Багрянородного. Они сосредоточивались в его время в Хрисотриклине, в тронной зале, расположенной в непосредственной близости от внутренних покоев василевса.

В первом часу дня по византийскому счету времени, т. е. в седьмом часу утра по нашему, сразу же после заутрени, начиналась сложная процедура отпирания входов в многочисленные палаты Большого дворца, сопровождавшаяся публичным переодеванием высших дворцовых служителей, которые снимали партикулярное платье и облачались в служебное одеяние — скарамангий. Царские спальничии брали в ризнице императорский скарамангий и клали его на скамью перед серебряными дверьми, соединявшими Золотую палату с царским покоем. Тем временем сановники собирались на ипподроме, чтобы оттуда проследовать через ряд переходов в Юстинианов триклин или в соседний зал — Лавсиак. Допуск сановников внутрь дворца совершался в определенной последовательности, и занимали они места в палатах в соответствии со строгой иерархией рангов; при появлении высших чинов младшие сановники должны были вставать со своих мест и приветствовать их.

В семь часов, когда всем чиновникам надлежало уже занять отведенные им скамьи, один из придворных служащих, примикирий диэтариев, подходил к серебряным дверям и трижды стучал в них. Тотчас же двери распахивались и спальничии вносили царский скарамангий во внутренние покои. Надев его, василевс выходил в Хрисотриклин и прежде всего произносил молитву перед иконой Христа в конхе Золотой палаты. Затем он садился в золоченое кресло, рядом с пустующим троном, предназначенным для самого Христа, и приказывал ввести к нему логофета дрома, одного из высших чинов государства, ведавшего иностранными делами и почтой. От одного придворного к другому передавался этот приказ государя, каждый день проделывали они предназначенный путь по дворцовым залам — сперва в одну сторону, за логофетом, после в другую, ведя логофета в Хрисотриклин. Логофет приветствовал царя и после того докладывал ему о важнейших событиях в империи.

Помимо логофета, василевс принимал препозита, вельможу, ведавшего придворными обрядами, и некоторых других должностных лиц. К девяти часам прием заканчивался. Дворцовый ключарь, гремя ключами, направлялся к собравшимся в Юстиниановой палате и в Лавсиаке чиновникам, в то время как другой придворный, силентиарий, возглашал: «Повелите!» (т. е. «Извольте покинуть дворец») — указывал этим словом, что церемония окончена и что после двухчасового торжественного сидения чиновники могут расходиться по домам — до вечернего приема.

В воскресный день после утреннего приема чины направлялись во дворцовые храмы или в церкви, находившиеся возле Большого дворца. Сам василевс присутствовал на богослужении в храме Фаросской Божьей Матери. После службы сановники вновь собирались около Юстинианова триклина. По особому знаку друнгарий виглы (начальник городской стражи) и его помощник приглашали ожидавших — в строгом соответствии с их титулами — в Юстинианов триклин, где дежурный придворный объявлял имена приглашенных к царскому обеду. Затем препозит разрешал ключарю «делать отпуст»; тот снова гремел ключами, друнгарий виглы снимал с плеча меч в знак завершения своих обязанностей, силентиарий провозглашал: «Повелите», и все не удостоенные приглашения расстроенными расходились по своим домам.

Помимо приемов василевсы должны были совершать торжественные выхода (и выезды) в храмы во время церковных праздников. Особенно пышно обставлялись выходы царей в храм Св. Софии на Господние праздники: Воскресения Христова, Пятидесятницы, Преображения, Рождества и Крещения. Для больших выходов сановники рано утром собирались во дворце и там облачались, но уже не в будничные скарамангии, а в хламиды — белого или темного цвета. Придворные подготавливали сложные одеяния для царя, и когда все было собрано, василевс в восьмом часу утра выходил, как обычно, для молитвы в Хрисотриклин. Затем препозит подавал ему золотой плащ, и в сопровождении свиты император покидал Золотую палату.

На всем пути василевса стояли высшие сановники, простые чиновники, представители константинопольских ремесленных и торговых корпораций. Все они занимали заранее назначенные места и заранее предписанными возгласами приветствовали государя. Процессия двигалась медленно, заходя в дворцовые храмы, где царь молился, и в парадные залы, где он выслушивал приветствия. Наконец она прибывала в покои Дафны. Там императора облачали в еще более величественную одежду, называемую дивитисием, — длинную и широкую рубаху, натягиваемую через голову, — поверх которой затем он надевал хламиду — плащ, на античный манер застегивавшийся фибулой.

По прибытии вестника, присланного патриархом, шествие возобновлялось. Дорогой царь принимал высших сановников и выслушивал многолетия. Процессия проходила помещения гвардейских частей и, выйдя через Халку, пересекала Месу и площадь Августеон. Здесь, около Мильного столба, василевс выслушивал славословия народа и входил наконец в храм Св. Софии. Можно было бы наполнить целый том пересказом книги Константина Багрянородного. Не стану этого делать. Сказанного достаточно, чтобы представить себе торжественную пышность церемоний Большого дворца, подчиненных строгому ритуалу, неторопливых и традиционных. Торжественная медлительность их словно противостояла социальной подвижности реальной византийской общественной жизни, ее нестабильности и неустойчивости.

Торжественный ритуал Большого дворца был в представлении византийцев подобием небесного, божественного порядка, императорские покои назывались священными, а сам василевс мыслился как сакральная фигура. Конечно, с установлением христианства прямое обожествление императора стало невозможным, и если византийцы уподобляли василевса Богу или Христу, то лишь метафорически. Император — человек, но в силу своей особой роли, особого положения человек, находящийся в непосредственном контакте и под непосредственным покровительством божественных сил.

Собственно говоря, официальная политическая доктрина Византийской империи исходила из того, что сам Христос управляет этим государством; поэтому в воскресные и праздничные дни золотой трон Хрисотриклина пустовал — он был «предуготовлен» для Бога, тогда как царь сидел слева от предуготовленного трона, на пурпурном кресле. Василевс воспринимался, следовательно, как наместник Христа, и потому представление об избрании государя Богом занимало важное место в византийской официальной идеологии: избранный людьми, инспирированными Богом, василевс получал венец от Троицы, Св. Духа или от Богоматери. И не только получал венец, — считалось, что Господь покровительствует всем деяниям государя и в битве прикрывает его собственной десницей.

Из этого принципа вытекало представление об особом общественном назначении царя: он наделялся сверхчеловеческими свойствами, он выступал в качестве посредника между Богом и людьми, и если его задачей было подражать Христу, то обязанность всех остальных людей («подданных» или даже «рабов») состояла в том, чтобы подражать василевсу. Эту «особость» императора, его отделенность от человечества и близость к небесным сферам и должен был материализовать императорский культ, выражавшийся, в частности, в церемониале Большого дворца.

Таинственная особость василевса подчеркивалась тем культовым молчанием, которое должно было его окружать и которое нарушалось лишь строго установленными возгласами-аккламациями, неутомимо повторяемыми по несколько раз. Специальным придворным, силентиариям (от латинского silentium, тишина), надлежало следить за молчанием в дворцовых залах, и очень характерно, что собрания высших сановников носили название «силентий», равно как и речи, которые произносил василевс, встречаемый благоговейной тишиной.

Сакральной личности, василевсу принадлежало особое, сакральное пространство.

Всюду, где появлялся император, его сопровождали завесы, отделявшие его персону от массы окружающих лиц: завесы закрывали конху Хрисотриклина, они завешивали двери, натягивались между колоннами. За завесами также скрывалась стража, органы, хоры.

Изобилие завес наполняло дворец ощущением таинственности, от чего казалось, что повсюду мистически присутствует Божество.

Святая София

Царю принадлежали особые седалища — золотые, пурпурные; особый стол, особая (царская) ложа на ипподроме — кафисма. На троне он сидел под балдахином-киворием, символизировавшим небесный свод. Во время торжественных процессий он останавливался в особых местах — между двумя колоннами, под аркой, напоминая если не живого Бога, то статую бессмертного существа. Под ногами стоящего василевса — особая подставка, так называемая рота. Такие роты были размещены по всему дворцу, начиная от Халки, где император на роте читал молитву, вступая в свое священное жилище, и вплоть до тронных залов. Никто из подданных не мог становиться на роту — кроме исключительных случаев, когда они действовали как представители государя. Императору были присвоены особые цвета — золотой и пурпурный, и их использование подданными запрещалось или, во всяком случае, строго ограничивалось. Царственный потомок являлся на свет в Багряной палате. Пурпурные сапоги были исключительной привилегией василевса — тот, кто рискнул бы обуться в пурпур, подлежал суду по обвинению в узурпации. Царские роты были из порфира. Государственные документы василевс подписывал пурпурными чернилами, и хранитель царской (пурпурной) чернильницы был одним из видных придворных.

Близость императора к Богу выражалась, в частности, в том, что василевс, единственный из мирян, имел доступ в алтарь — святая святых христианского храма. Она выражалась еще и в том, что дворцовая архитектура словно повторяла храмовую, и Хрисотриклин, например, был подобием современных ему церквей и подобно церквам имел конху, где размещался императорский трон. Как и славословиями.

Подобие императора Христу подчеркивалось всего отчетливее в другой церемонии, совершавшейся на Страстной Четверг — в церемонии омовения ног. В покоях императора устанавливался умывальник, и в эти покои вводили двенадцать специально отобранных нищих, одетых в нижнюю рубаху и короткие штаны, державших в руках свечи. Каждому из них василевс мыл правую ногу, вытирал ее и целовал. Он поступал так в подражание Христу, который, согласно преданию, омывал ноги своим ученикам, — но в отличие от Христовых апостолов каждый из участников церемонии получал из казны по три золотые монеты.

Уже в церемонии омовения ног проступает одна особенность императорской власти в Византии, особенность, о которой мы еще не раз будем говорить впоследствии: василевс, который мыслился подданными как наместник Христа и который был окружен невиданной пышностью, выступал вместе с тем — в подражание Христу — как воплощенное смирение, ибо он мыл и целовал ноги последним константинопольским беднякам. Это противоречивое двуединство обнаруживается и в других чертах придворного церемониала. Все здесь напоминало василевсу не только о его величии, но и о бренности, о скоротечности жизни: едва вступив на престол, он должен был позаботиться о саркофаге для своего погребения, а в число царских инсигний помимо венца, державы, символизировавшей подвластную василевсу вселенную, и скипетра входила акакия — мешочек с прахом, символ ожидающей нас кончины.

Итак, византийский император играл в общественной жизни своей страну особую роль, которую можно было бы назвать репрезентативной. Он «представлял» собой империю, был сам символом ее мощи, богатства, величия, являл в ощутимом виде это величие и мощь — и когда возносился на подъемном троне в Магнавре, и когда в роскошном облачении простаивал службу в храме Св. Софии, покрываясь потом и изнемогая под тяжестью собственных одежд. Он выступал в этой функции не как личность, не как представитель конкретного знатного рода, но как символ государства и как средоточие государственного культа, византийской государственной религии, тесно переплетавшейся с официальной религией византийской церкви — православием.

Как символ византийского государства, император мыслился всевластным. Ему принадлежала, как утверждали идеологи империи, вся ойкумена.

Правда, смысл этого греческого слова, означавшего буквально «населенный мир», «вселенную», в византийском словоупотреблении стерся, стал неопределенным — скорее всего, его относили к прежней территории Римской империи, к Средиземноморью — от Евфрата до Геракловых столпов. Василеве ромеев во всяком случае мыслился как преемник римских правителей, и если ему не удавалось быть единственным государем ойкумены — вселенной, должен быть по крайней мере считаться главой всех христианских правителей.

Тенденция эта вылилась в концепцию иерархии, или семьи государей, развитой создателями византийской политической доктрины. Согласно этой концепции, василевс был главой иерархии королей и князей, которые трактовались как его младшие братья, племянники или сыновья.

Официальная византийская доктрина исходила из представления о ромеях как об избранном народе, находящемся под божественным покровительством, и потому все отношения с соседями мыслились как серия побед. Победы торжественно отмечались в триумфальных въездах, когда через Золотые ворота в город вступали войска, ведя пленных и везя добычу; воинские успехи были постоянным сюжетом придворной живописи. Победа была дарована Богом — в этой мысли воплощалась надменная уверенность византийцев в своем избранничестве, но она противоречивым образом уживалась с идеей смирения, ибо если победу даровал Бог, то император лишь косвенно, лишь символически причастен к ней. И вот во время триумфальных шествий на колеснице, запряженной белыми лошадьми, везли икону Божьей Матери, истинного предводителя византийских армий, а василевс скромно и незаметно шел пешком.

Император и его двор

Конечно, идея византийской ойкумены была иллюзорна, как иллюзорным в XI–XII вв. оказалось требование, выдвинутое (или повторенное) еще Константином Багрянородным, — не выдавать византийских принцесс замуж на иноземцев. Принцесс выдавали, ибо это было важным средством международной политики, выдавали подчас за не слишком значительных князей, и битвы выигрывали далеко не всегда. Но иллюзия избранного народа и иерархии государей сохранялась вплоть до той поры, пока иноземное завоевание не оборвало самое существование Византии.

Но может быть, в своих отношениях с подданными василевс выступал в самом деле всевластным? Противоречивость конструкции императорской власти в Византии проступает и в этой сфере общественной жизни. С одной стороны, царь — всевластный господин своих подданных-рабов. Он верховный военачальник, верховный судья и, более того, воплощенный закон. Он назначает чиновников и смещает их, и постановление патриарха, несмотря на известные ограничения, находится в его руках. Он может казнить, ослепить, сослать любого из подданных, может конфисковать имущество, может развести с женой — несмотря на формальную нерасторжимость христианского брака.

Но странное дело! Этот всесильный повелитель подданных-рабов оказывается в весьма неустойчивом положении, в нестабильном — как вся его империя. Императорская власть формально не наследуется; чтобы передать престол сыну, василевс должен еще при своей жизни возложить на него венец. Нет здесь и принципа принадлежности престола той или иной царственной фамилии — византийские династии коротки, непрочны. Узурпации следовала в Византии за узурпацией: подсчитано, что половина всех государей была здесь лишена трона насильственным способом — кто отравлен, кто утоплен, пострижен в монахи, зарезан в собственной спальне, растерзан уличной толпой. Кто-то из историков определил византийское самодержавие как абсолютную власть, ограниченную революцией, — под революцией он понимал, разумеется, дворцовый переворот. Что угроза узурпации постоянно нависала над обладателем трона в Хрисотриклине, это бесспорно — но страх перед мятежом был не единственной силой, ограничивавшей автократоров.

Огромной силой была традиция. Традиция определяла все стороны жизни этого внешне столь нестабильного общества. Подвижное и изменчивое на поверхности, оно было привержено своему вчерашнему дню. Подражание объявлялось добродетелью, новизна граничила с ересью.

Это не значит, что византийское общество не изменялось и не создавало новых этических и художественных ценностей. Но оно обряжало новое в старые одежды, вливало, если пользоваться евангельским изречением, новое вино в старые меха. Византийцы сознательно игнорировали совершавшиеся перемены, подобно тому как они продолжали считать себя римлянами-ромеями. Здесь Библия и сочинения отцов церкви, писавших в IV–V вв., оставались непререкаемым авторитетом, здесь Гомер по-прежнему считался образцом поэтов, Аристотель — нормой для философов, Гален — законодателем медицины. Здесь математики были заняты переписыванием Евклида, Архимеда и Птолемея, а языком литературы оставалась греческая речь эллинистической эпохи, значительно отличавшаяся от живого уличного языка: право, мы не можем быть уверенными, что панегирики, произносившиеся константинопольскими ораторами, были понятны большинству их слушателей. Византийцы руководствовались римским правом, которое в какой-то мере могло быть приспособлено к условиям Константинополя, но, казалось бы, никак не удовлетворяло потребности византийской деревни, где вырастали общественные порядки, напоминавшие западноевропейские феодальные отношения. Византийцы сохраняли античные художественные традиции и античную образованность — хотя и приспосабливали то и другое к новым идеологическим задачам. Античная техника и достижения античной науки были здесь не только сбережены, но и окружены почти священным преклонением, так что в конечном счете сделались препятствием для научно-технического прогресса. Традиции римской государственности, усугубленные опытом восточных монархий, были положены в основу византийской автократии, что в переводе на русский язык означает самодержавие (от греческих слов «аутос» — сам и «кратос» — власть, держава).

Общественные и идеологические сдвиги, несомненно, происходили в Византии, хотя, по-видимому, менее быстро и менее последовательно, чем на Западе, где, повторяю еще раз, падение античного общества сопровождалось и усугублялось коренными этническими сдвигами. Византия сохранила свое греческое и огреченное (эллинизированное) население, несмотря на значительное проникновение сюда славянских, армянских и иных этнических групп. Она сохранила и греческий язык: литература и канцелярии пользовались тем языком, который звучал на улицах позднеантичных Афин, хотя люди, не получившие школьного образования, разговаривали и пели песни на «диалектах», заметно расходившихся с нормативной грамматикой и лексикой. В силу своей традиционности византийцы облекали новые явления в старую словесную оболочку. Это их свойство очень наглядно проступает в пристрастии к старой географической номенклатуре: они прекрасно знали, что обитатели Приднепровья называют себя «росью», русскими, но хорошим тоном было именовать их архаичным этнонимом «тавроскифы», крымские (?) скифы.

Архаизм географической номенклатуры — сравнительно безболезненный пуризм, хотя и осложняющий ныне работу историка, поскольку мы далеко не всегда в силах определить, какой реальный народ имеют в виду византийцы, пользуясь племенным названием «скифы» или «турки». Гораздо опаснее оказывались и претензии византийских самодержцев, преемников римских августов, на власть над всей ойкуменой: они не располагали реальной силой, чтобы осуществить эти претензии, но они упорно цеплялись за архаичную терминологию, отказывая правителям Германии в титуле римского императора и претендуя на то, чтобы именовать османских султанов сыновьями константинопольского государя даже в ту пору, когда самодержцы ромеев уже стали турецкими данниками.

Культурные традиции делали византийцев надменными. Они были потомками Платона и Аристотеля и не хотели ничему учиться, кроме науки Аристотеля и Платона, преобразованной под воздействием христианского мировоззрения. До какого-то момента они имели к этому явственные основания: они и в самом деле были богаче и образованнее своих соседей. Но в величественном самоупоении они не заметили, как соседи овладели доступной византийцам суммой знаний и двинулись дальше: сперва арабы, затем европейцы. Когда культурное отставание византийцев обнаружилось и передовые среди них стали учить чужие языки и читать чужеземные книги, было уже поздно.

В такой ситуации возможности императорских преобразований оставались весьма ограниченными. Они наталкивались на устойчивую косность. Императорское правительство на протяжении византийской истории не раз вступало в конфликт с Церковью. Оно разгоняло недовольное духовенство, отправляло в ссылку вождей оппозиции, заставляло ставить подписи под угодными ему документами, — а в конечном счете как будто бы не добилось никаких серьезных уступок; как ни хотели поздневизантийские василевсы и их советники осуществить единение (унию) с западной церковью, как ни толкали их к этому политические интересы империи — вопреки настояниям правительства, вопреки насущным политическим потребностям традиционная ненависть к варвару-иноземцу, к надменному латинянину с бритыми щеками, взяла верх, и уния так и не была заключена.

И как бы внешним символом этой независимости общества от императорской воли была пожизненность титулов в Византии: в отличие от должности титул, раз пожалованный, уже не мог быть отнят.

Справедливо было бы констатировать, что византийский император, обладавший неограниченными экзекутивными правами — возможностью расправы без суда — по отношению к каждому отдельному подданному, был вместе с тем ограничен, с одной стороны, отсутствием упорядоченной системы престолонаследия, а с другой — силой традиции, которую энергично поддерживали и Церковь, и константинопольское чиновничество.

Конечно, все здесь сказанное верно лишь в самом общем приближении. Конкретная ситуация вносила коррективы. Одни императоры добровольно или под натиском внешних условий сводили свою функцию к репрезентативной роли. Другие, будучи в благоприятных обстоятельствах или чувствуя за собой солидную общественную опору, предпринимали попытки преобразований. Три первых Комнина — Алексей I, Иоанн II и Мануил I — принадлежали, пожалуй, к наиболее энергичным и наиболее эффективным администраторам. Им удалось если не вырваться, то во всяком случае ослабить традиционные рамки сакральной монархии. Государство упрочилось. Материальное положение в стране улучшилось. Внешнеполитическая ситуация Византии оставалась напряженной — давление с востока и запада было грозным, но все же империя, которая к началу царствования Алексея I чуть ли не сводилась к непосредственной округе Константинополя, при Иоанне II и Мануиле I стала одним из самых влиятельных государств в Европе и на Ближнем Востоке.

Комнинам меньше всего приходилось заботиться о торжественных приемах и выходах. Они без конца были в боевых лагерях, в далеких походах — то к острову Корфу в Адриатике, то к Антиохии. Они были торопливы: уходили в поход налегке, опережая и обоз, и придворных, и, к удивлению современников, могли ночевать под дождем на куче хвороста, подстелив под себя дорожный плащ. И может быть, именно это стремление ограничить свои репрезентативные функции все чаще гнало Комнинов из Большого дворца либо во Влахернский, либо в какой-нибудь из пригородных дворцов.

Хотя византийские панегиристы единодушно восхваляют прелести константинопольского климата, умеренность температуры, мягкость дующих с моря ветров, в действительности лето здесь жаркое, и в летнюю пору особенно часто василевсы покидали Константинополь, чтобы отдохнуть от пекла и пыли большого города в тенистых рощах на берегу моря или в охотничьем домике. На азиатском берегу Мраморного моря и на некоторых его островах было воздвигнуто немало загородных дворцов: Вриант, построенный в IX в. в подражание арабским зданиям Багдада; дворец в маленьком городе Халкидоне; дворец в Иерии, куда вся константинопольская знать выезжала на праздник сбора винограда; дворец на Принцевых островах; дворец в Даматрисе, в горах, где Мануил I как-то прожил целую осень, развлекаясь охотой; дворец в Дамалисе — там, где нынешний город Скутари…

В одной из загородных резиденций на азиатском берегу Мраморного моря, во дворце Милудий, находился 11 сентября 1185 г. всемогущий василевс и автократор ромеев Андроник I Комнин. Константинопольские власти в растерянности ждали его распоряжений. Но распоряжений не было. Андроник Комнин молчал.

Как рассказывает Хониат, уже в первую стражу ночи (т. е. сразу же после заката солнца) императору было доложено об убийстве Айохристофорита. Выслушав донесение, Андроник не двинулся с места и не предпринял никаких мер — он только написал короткое послание, адресованное жителям столицы, где уговаривал их прекратить мятеж. Оно начиналось примерно такими словами: «Кто получил, тот получил, но справедливость нарушена». К сожалению, Хониат приводит только эту короткую фразу, а сам документ, который мог бы быть весьма показательным для понимания психологии византийского государя, погиб, как погибли тысячи других государственных актов империи. По иронии судьбы византийские архивы исчезли почти бесследно, и плоды труда имперских бюрократов достались огню, а не историкам, тогда как средневековые архивы Западной Европы, включая архивы монастырей и городов, сохранились значительно лучше.

Только с рассветом сторонники Андроника принялись действовать, пытаясь успокоить константинопольскую толпу, и сам император, оставив летнюю резиденцию, на царской триере прибыл в Большой дворец. Но время было упущено. Народ со всех сторон стекался к храму Св. Софии, и даже весть, что Андроник в городе, никого не напугала и не остановила. Уже отпирали темницы и выпускали на свободу тех, кто был брошен туда по приказу императора. Сторонники Исаака Ангела вооружились — кто мечами и щитами, а кто просто дубинами или прихваченным в эргастириях ремесленным инструментом. Внезапно родилась мысль провозгласить Исаака василевсом ромеев. Кто-то из прислужников храма взобрался на лестницу и достал драгоценную регалию-венец Константина Великого, основателя Константинополя, висевший в алтаре над священным престолом. Корону подняли над головой Исаака Ангела.

Согласно преданию, венец и другие царские одежды не были сотворены человеческими руками — посланный господом ангел вручил их императору Константину и повелел сохранять в храме Божественной Премудрости. Они должны были украшать церковь, а на Пасху патриарх отсылал эти одеяния императору, и тот облачался в них в знак того, что он слуга Божий, и в этом облачении участвовал в торжественном выходе. После завершения церемонии праздничная одежда василевса возвращалась на свое место в алтаре. В будний же день ни царь, ни патриарх, ни кто-либо другой не мог под угрозой церковного отлучения прикоснуться к венцу Константина Великого. Рассказывали, что император Лев IV Хазарин (775–780) пренебрег запретом и в будний день, к тому же без разрешения патриарха, коснулся священного венца — и тут же на лбу у него вскочил карбункул, а немногим спустя государь в тяжких мучениях расстался с жизнью. Пусть это легенда — но как четко передает она отношение ромеев к ритуалу, который казался им могущественнее самого самодержца! Однако в дни переворотов магическая сила венца, видимо, бездействовала — или, может быть, люди XII в. были не так суеверны, как современники Льва Хазарина. Утром 12 сентября 1185 г. корону безболезненно сняли с отведенного ей места. Оставалось короновать нового василевса. Странный жизненный круг завершался: еще накануне вечером Исаака ждала тюрьма и скорая казнь, а поутру ему протягивали царский венец. Византийская вертикальная подвижность реализовалась в этой причудливой акции.

Но Исаак Ангел сердито оттолкнул корону. Не потому он это сделал, замечает Хониат, что у него не было жажды власти, но он понимал всю трудность связанных с захватом престола действий. Пожалуй, Исааку, продолжает историк, казалось, что не наяву, а во сне ему подносят царский венец — столь стремительной и неожиданной была перемена. Он не забыл, наконец, яростного нрава Андроника и не без оснований боялся, что коронацией только обострит гнев василевса. Он отказался.

А его дядя Иоанн Дука, бывший, как мы помним, тоже в храме, совсем не отказывался от престола, хотя ему никто не предлагал венца. Он сбросил свой головной убор, обнажил лысину, которую Хониат сравнивает с полной луной, и умолял, чтобы на него надели диадему. Но толпа не хотела Дуку царем. Толпа не хотела, чтобы плешивого Андроника сменил другой плешивый старец. В толпе кричали, что они сыты по горло злодеяниями старикашки Андроника и что они боятся любого многовозрастного мужа, особенно если он носит бороду, разделенную надвое и кончающуюся подобием мышиных хвостиков. Находившийся в расцвете лет златокудрый Исаак, который своими локонами напоминал солнце — символ василевса, — казался константинопольцам привлекательнее. И видимо, его отчаянно смелый (а если вдуматься, естественный и единственно возможный) поступок тоже не в малой степени способствовал его внезапной популярности.

И вот Исаак Ангел был провозглашен царем в храме Св. Софии.

В это время случилось одно несущественное событие, доставившее радость сторонникам нового василевса. Когда царских коней погружали на суда, чтобы перевести за море, один из них, носивший сбрую с золотыми бляшками (мы помним, что золотое убранство — специфическое украшение василевсов), вырвался из рук конюха и стремительно понесся по главной улице. Тут его остановили, успокоили и отвели к храму Св. Софии. Новый государь смог совершить свой первый выезд верхом на царском коне. Патриарх Василий Каматир, в недавнем прошлом — вернейший сподвижник Андроника I, сопровождал молодого василевса. Новое царствование началось, хотя старое еще не завершилось: Исаак выехал на площадь Августеон, а Андроник находился совсем рядом, в Большом дворце.

Сперва Андроник думал бороться за власть, но скоро обнаружилось, что он покинут почти всеми — только немногие окружали его. Верность императору не была в числе византийских добродетелей, и это вытекало, в конце концов, из самого понимания византийцами природы императорской власти. Подданный был связан не с данным лицом и не с данным царским родом — понятие «верность Комнинам», естественное для западного феодала, оставалось чуждым психологии константинопольских сановников. Они твердо держались за византийскую политическую систему, они не посягали на основы ромейской монархии — в этом отношении они были, может быть, консервативнее самих монархов, — но личные отношения, как правило, не связывали сюзерена с сановником, сановник не мыслил себя вассалом императора, и принцип вассальной верности не заставлял его поддерживать василевса, дело которого казалось проигранным. Впрочем, ближайшие друзья и слуги еще оставались с Андроником.

Хониат рассказывает, что Андроник поднялся на башню Кентинарий и оттуда стрелял из лука в толпу. По-видимому, сторонники Исаака Ангела стремились проникнуть в Большой дворец не со стороны Августеона, сквозь Бронзовые ворота, но через ипподром, тем самым путем, которым проходили чиновники на ежедневные дворцовые приемы. Позднее создалась легенда, будто Андроник тайными переходами прошел в храм Св. Софии, когда новый государь еще находился там, и с катихумен Великой церкви стал целиться в узурпатора — но внезапно лопнула тетива, и Андроник оставил свой замысел. Стрельба с Кентинария тем более была безрезультатной и только ожесточила наступавших.

Не принесла успеха и попытка Андроника вступить в переговоры с мятежниками. Он соглашался сложить императорскую власть, но просил передать престол его сыну Мануилу. Однако время переговоров прошло, слабость Андроника стала настолько очевидной, что его предложения не были приняты всерьез. Натиск усилился, толпа взломала ворота и хлынула во дворец. Теперь Андронику оставалось только бежать.

Император сбросил пурпурные сапоги, снял с шеи крест — свой давний амулет и нацепил на голову остроконечную варварскую шапку, надеясь стать в ней неузнаваемым. Он снова сел на царскую триеру, которая только недавно привезла его из Милудия, и в сопровождении двух женщин — молодой жены Анны-Агнесы, дочери французского короля (выданной сперва за несчастного Алексея II, задушенного по приказу Андроника), и гетеры Мараптики, которую Андроник страстно любил, — покинул Константинополь. С ним было несколько слуг, находившихся у него еще до того, как он занял престол. Царедворцы василевса успели покинуть своего повелителя. Он не мог рассчитывать на приют в какой-нибудь ромейской области и потому направил свой путь, как говорит Хониат, к тавроскифам. Старое племенное наименование, обозначавшее некогда обитателей крымских гор, было перенесено византийцами совсем на другой народ — на обитателей Киевской Руси.

Тем временем победитель вступил в Большой дворец в сопровождении ликующей толпы, которая, может быть, чувствовала себя в тот день больше победителем, чем сам Исаак Ангел. Жители Константинополя рассеялись по Большому дворцу, и стража в растерянности пряталась от них, не осмеливаясь помешать. В первую очередь были разграблены кладовые монетного двора: Хониат исчисляет расхищенное там (помимо нечеканенного металла) в 12 кентинариев золотых, 30 кентинариев серебряных и 200 кентинариев медных монет.

Византийская монетная система, созданная еще на самой заре возникновения империи, держалась без существенных изменений на протяжении ряда столетий.

Процессия с иконой Богоматери

В ее основе были положены три единицы: золотая монета, которая первоначально именовалась солидом, а затем номисмой или перпером, серебряная монета — милиарисий и медная — фолл. Номисма равнялась 12 милиарисиям, а 1 милиарисий 24 фоллам. Из одного фунта (литры) золота чеканилось 72 номисмы, а кентинарий составлял 100 литр, или 7200 номисм.

Очень трудно судить о реальной ценности денег в средневековом государстве. Можно привести лишь несколько довольно случайных цифр, сохранившихся в разных источниках и относящихся к разным временам. Так, на 1 номисму можно было купить 12–18 модиев пшеницы: 1 модий, по-видимому, составлял примерно 13 кг — по византийским представлениям, месячную норму человека. Осел стоил 3 номисмы. Книга ценилась в 20–30 номисм. За дом в Константинополе платили 2–3 тысячи. Наемный работник зарабатывал в день от 12 до 100 фоллов, тогда как стратиг области Анатолик получал жалование в 20 литр в год. Чтобы купить титул протоспафария (один из высших титулов в IX–X вв.), нужно было внести 12–22 литры, но на практике цена поднималась даже до 60 литр.

Денежное хозяйство никогда не умирало в Византии, особенно в Константинополе. В деньгах исчислялись государственные налоги и штрафы, в деньгах оплачивалась царская служба и ремесленный труд, деньгами платили на константинопольских (и конечно, не на одних константинопольских) рынках. Археологи находят клады византийских монет — не только в византийских городах, но и за пределами империи.

Но деньги были не единственной формой расчетов. Хлеб, вино, оливковое масло давали в долг. Натуральные поставки и повинности, равно как и взимание арендной платы зерном или вином были повседневным явлением. Строителям церкви сверх денежной оплаты предлагали барана, и даже чиновники и духовные лица получали хлебные выдачи и одежду. Так, заведующему больницей константинопольского монастыря Пантократора выдавали в XII в. 82/3 номисмы деньгами на год, а помимо того — 50 модиев пшеницы, 60 модиев ячменя и тысячу мер сена; натуральная плата была в этом случае никак не меньше денежной «руги», ибо только пшеница должна была стоить 4–5 номисм.

Да и функции монеты не сводились только к тому, чтобы служить средством обращения. Золотую монету подчас носили как талисман, украшая ее жемчугом. Монета служила важным средством пропаганды, и потому василевс, едва придя к власти, приказывал выбить разные монеты (особенно золотые) с его собственным изображением.

С середины XI в. в упорядоченную монетную систему Византийской империи вторгается беспорядок. Вместо стабильного солида-номисмы начинают чеканить монеты худшего качества. Номисмы разных царствований оказываются разного качества — возникает понятие «предпочтительной» монеты, которую берут в первую очередь. Соотношение золота и серебра оказывается шатким, неустойчивым. Парадокс заключается в том, что в XI–XII вв. Византия, сохраняя централизацию и продолжая монопольную чеканку золотой монеты на константинопольском монетном дворе, фактически оказывается перед лицом существования типично средневекового множества монетных знаков, соотношение между которыми определяется не общегосударственной нормой, а обычаем, узусом, конкретной рыночной ситуацией.

В средневековой Западной Европе основным богатством была земля. Человек был богат в меру того, каким количеством земли, крепостных и вассалов он обладал. Денежное богатство, находившееся в руках купечества, считалось, во всяком случае, богатством второго сорта, не приносившим его владельцу общественного веса, сопоставимого с тем, какой давали земля и поселенные на земле люди. Ситуация в Византии была несколько иной. Богатство византийцев в такой же мере определялось деньгами, предметами роскоши, движимостью, как и землей. Византийские аристократы оставляли в своих завещаниях, передавали в приданое своим дочерям прежде всего деньги и драгоценности. Монастыри получали денежные выдачи из казны чаще, нежели земельные пожалования. Вельможам выдавали жалование в значительной части в деньгах. И не надо забывать, что чины здесь продавались и что, следовательно, богатый купец имел возможность реализовать свое богатство в титуле и с помощью денег вступить в ряды господствующего класса.

Византийское государство обладало огромными запасами денег. Василевсы любили пускать пыль в глаза иноземным государям, посещавшим Константинополь. Передними распахивали кладовые, ризницы, казнохранилища, где золото было рассыпано прямо на полу, где висели, лежали, валялись драгоценные одеяния. У варваров захватывало дыхание, слова замирали в горле. Им казалось, что имей они столько монеты, они овладели бы миром. И в этот момент василевс небрежно предлагал им взять столько, сколько захочется, сколько смогут унести — в руках или на спине.

Золото это стекалось в Константинополь со всех концов империи. Крестьяне платили налоги два раза в год — весной и осенью. Если крестьянин не имел средств или если он бежал, оставив дом и надел, недоимки взыскивали с соседей, с односельчан. Община должна была отвечать за регулярную уплату налогов.

Налоговое ведомство было разветвленным или, точнее сказать, состояло из разных независимых департаментов. Одни чиновники устанавливали податные ставки, другие взимали налоги, третьим было дано право определять податные льготы. Сборщики налогов приезжали в провинцию из столицы. Они опирались на податные книги-описи, где указывалось, сколько каждый землевладелец должен платить и какие льготы ему дарованы. Для руководства податными сборщиками составлялись специальные инструкции: как определять нормы обложения, как измерять землю, кому и в каком случае полагается снижать налоговые ставки. Императорская канцелярия выдавала тем или иным монастырям, церквам, полководцам грамоты с освобождением от налогов, полным или частичным, а также с освобождением от постоя налоговых сборщиков, чье пребывание в деревнях само по себе ложилось тяжким бременем на крестьянские семьи.

Налоги крестьян были не единственным источником доходов Византийской империи. Торговые пошлины — особенно в Константинополе — давали немалый доход. К сожалению, у нас нет цифр, чтобы сопоставить две эти доходные статьи. Византийское государство взимало портовые пошлины — на ввоз и на вывоз, облагало налогом рыбачьи лодки, брало пошлины за солеварение, взимало часть ремесленной продукции и, несомненно, налоги за городскую собственность.

Имея большие деньги, византийское государство вместе с тем стоило дорого. Репрезентативная роль императора обходилась в немалую сумму, и постоянная строительная активность требовала больших денег. Золото шло на оплату чиновников и на подарки иноземным государям. Византийская армия начиная с середины XI в. состояла в очень большой степени из наемных отрядов: здесь находили пристанище итальянские нормандцы, скандинавы, французы, англичане, немцы, русские, жители закавказских областей, турки — список далеко неполный. Всем им платили номисмами.

По-видимому, нехватка золота в Византии уже чувствовалась в XI–XII вв. — нехватка, впрочем, не всегда вызывавшаяся отливом драгоценных металлов за пределы империи или тезаврацией (зарыванием их) в условиях экономической и политической нестабильности. Подъем хозяйства в XI–XII вв., рост новых городов требовали увеличения монеты в обращении, деньги проникали во внутренние области страны — дальше от Константинополя или морских портов, туда, где до тех пор господствовала натуральная система экономики. Резко возрастает количество выпускаемой медной монеты, игравшей основную роль на внутреннем рынке. Порча монеты, может быть, в какой-то мере связана с потребностью чеканить больше денег, чем раньше.

Несмотря на ощущение этой нехватки, в константинопольском Большом дворце денег еще было много и толпе было что уносить оттуда после ликования 12 сентября 1185 г. Уносили, впрочем, не только деньги — уносили оружие из разграбленных арсеналов, уносили реликвии, хранившиеся в царских палатах. По словам Хониата, в тот день исчез из дворца священнейший сосуд, внутри которого хранилось послание, написанное собственной рукой Иисуса Христа и адресованное Эдесскому царю Авгару.

Но, может быть, стоило расстаться даже с такой реликвией, если этой ценой страна была спасена от тирании Андроника…

А злополучному беглецу не удалось уйти далеко. В городе Хилы Андроник сумел получить провиант для далекого плаванья к тавроскифам — столь велик был страх перед ним даже теперь, когда он прибыл безоружным и преследуемым, — но море, говорит Хониат, взбунтовалось против того, кто столько раз осквернял бухты трупами убитых. Вздымались валы, корабль кидало к берегу. Андронику не удавалось выйти в открытое море — пока наконец по Босфору не прибыли преследователи и не схватили его.

Через несколько дней после своего бегства Андроник вернулся в Константинополь — уже не царем, а узником. Его заковали в железные цепи, которые прежде надевали на пойманных львов. Исаак Ангел распорядился выдать его толпе — толпе, которая так недавно благоговейно склонялась перед Андроником и называла спасителем и солнцем. Теперь всем сделалось ясно, что это он приказал казнить или ослепить, сослать или лишить имущества многих и многих константинопольцев, и вдовы жертв Андроника, забыв о приличиях женственности, бросились на долговязого и плешивого старика и били его по лицу. Ему отрубили правую руку, выкололи глаза и на паршивом верблюде возили по улицам столицы — его столицы, где еще так недавно его встречали заученными славословиями. Дерьмом и бычьей мочой поливали его, тыкали палками, забрасывали камнями — пока наконец не повесили вниз головой на ипподроме между двух бронзовых статуй, изображавших волчицу и кабана. Но и здесь толпа не оставила его, умирающего: его поносили, срывали последние одежды и, забавляясь, пробовали на его немощной плоти, чей меч острее. Так испустил дух тот, кто распоряжался судьбами тысяч и тысяч, — и перед самой кончиной он поднял ко рту обрубок правой руки, из которого еще сочилась незапекавшаяся старческая кровь.

…Впрочем, такая казнь могла ждать и Исаака Ангела.

Через несколько дней труп Андроника сняли и бросили в одном из помещений ипподрома. Потом какие-то люди перетащили его к Эфорову монастырю, близ бань Зевксиппа. Здесь, в самом центре города, лежали во рву останки всевластного царя, и Хониат видел их, когда писал свою книгу.

Но кто же они, герои этих драматических событий, которые прошли перед нами в уличном столкновении 11 и 12 сентября? Мы знаем их имена — Андроник Комнин и Исаак Ангел. Но кем они были? Как сложилась их жизнь до их трагической констелляции? Как отразились — и это самое главное — византийские общественные условия на формировании двух характеров, сыгравших столь большую роль в истории Византии конца XII столетия, как выразился в этих характерах «дух» византийской культуры?