Когда мы обращаемся к истории политических деятелей недавнего прошлого, даже XVIII или XVII столетия, мы можем обычно восстановить шаг за шагом их жизненный путь. Мы знаем, когда они родились, у кого учились, и подчас нам доступны их дневники и письма. О византийцах мы знаем гораздо меньше, и восстанавливая биографию василевса ромеев, жившего в XII в., должны все время считаться с наличием лакун, заполнить которые можно лишь с помощью домыслов и гипотез.

Андроник Комнин был внуком императора Алексея I, основателя Комниновской династии. Отец Андроника Исаак носил высокий титул севастократора, введенный Алексеем I для самых близких родственников государя.

Монета Андроника I

Монета Исаака II

Алексей I коренным образом перестроил систему византийской титулатуры: в X в. все византийские чиновники делились на разряды, среди которых самыми высокими были магистры, анфипаты, патрикии и протоспафарии. Эти титулы жаловались в соответствии с положением на служебной лестнице и как бы фиксировали чиновный успех. При Алексее I старые титулы постепенно отмирают вместе с их носителями, — новые титулы (севастократор, протосеваст, севаст и др.) жалуются по совершенно другому принципу, по принципу родства или свойства с императором. Самые высокие чины оказываются у императорских сыновей, зятьев, племянников — у представителей разветвленного и многолюдного «клана» Комнинов, которые были прежде всего полководцами; кроме них в XII в. практически никто не занимал высших военных постов, разве что иностранные наемники.

Севастократор Исаак, отец Андроника, тоже был полководцем.

Он был и крупным земельным собственником. Помимо деревень, Исааку принадлежали крепости, рынки, корабли. В его владениях были поселены свободные воины, которые несли севастократору военную службу. На его полях и в виноградниках трудились зависимые крестьяне.

Поссорившись со своим братом, императором Иоанном II, Исаак был вынужден около 1130 г. уйти в изгнание. Вместе со старшим сыном Иоанном он жил некоторое время среди турок-сельджуков, рассчитывая, по-видимому, с их помощью если не овладеть престолом, то во всяком случае причинить много неприятностей старшему брату. Вся эта авантюра оказалась безрезультатной, севастократор вернулся на родину, и хотя он несомненно принадлежал к числу богатейших и влиятельнейших византийских вельмож, взаимоотношения Исаака с его царственным племянником Мануилом I оставались довольно напряженными. Как-то во время похода на мусульман разнесся слух, что Мануил пал в сражении, Исаак тут же кинулся к царскому шатру, надеясь овладеть короной. К его величайшему сожалению, слухи о смерти Мануила оказались ложными.

Андроник был беспокойным сыном беспокойного отца.

О матери Андроника прямых свидетельств в источниках нет, но иногда, основываясь на косвенных данных, предполагают, что женой Исаака была русская княжна, дочь Володаря Ростиславича. Это предположение, кстати сказать, могло объяснить ту тягу к Руси, которая сказывалась у Андроника вплоть до последних дней его бурной жизни. Мы видели, что он пытался бежать, отчаявшись удержаться в Константинополе, не куда-нибудь еще, но именно к тавроскифам, на Русь.

Андроник, ровесник своего двоюродного брата Мануила I, родился около 1123 г. и воспитывался при дворе Иоанна II — может быть потому, что его отец Исаак бежал к сельджукам, когда Андроник был совсем еще маленьким мальчиком, а может быть потому, что его рождение давало ему право расти вместе с царскими сыновьями. Как бы то ни было, здесь, при дворе, получил Андроник образование.

Вселенная

Обучение византийского мальчика начиналось лет в 6 или 7 в школе грамматиста, учившего читать и писать. Сперва заучивали буквы, затем слоги, наконец — целые слова. Потом переходили к чтению и вызубриванию Псалтыри — книги псалмов, включенной в состав Ветхого Завета и занимавшей важное место в христианском богослужении. Писали школьники на табличках, покрытых воском, при помощи острой металлической палочки, заканчивавшейся шариком на другом конце — он служил для стирания написанного. Учил грамматист и элементарному счету.

Восприятие школьной премудрости требовало старательности и давалось, разумеется, далеко не всегда с легкостью. Розга при этом рассматривалась как нормальное воспитательное средство. Впрочем, византийцы полагали, что одним трудом не овладеть грамотностью, и возлагали большие надежды на чудо и на божественную помощь. Были особые молитвы школяров, однако обращались в ту пору не только к Всевышнему, но и к магии. По представлениям византийцев, чтобы помочь школьнику, нужно было привести его в церковь; там на священном сосуде — дискосе писали чернилами все 24 буквы греческого алфавита, а затем смывали их вином и эту смесь вина и букв давали выпить ученику под чтение отрывков из Нового Завета.

Обучение в начальной школе продолжалось два-три года, и этим для многих завершалась школьная премудрость. Но, разумеется, царские дети могли рассчитывать на лучшее образование.

Второй период обучения назывался у византийцев общим образованием, «энкиклиос педиа».

Школьная программа включала в себя грамматику и риторику и ориентировалась она преимущественно на античные образцы. Классическим учебником грамматики считалась книга Дионисия Фракийского, составленная еще во II в. до н. э.! Собранные там наставления и правила дополнялись грамматическими сочинениями ранневизантийской поры, в том числе руководством Георгия Хировоска (VII или VIII в.), приспособленном к тексту Псалтыри. Основной материал для чтения и комментария опять-таки давали античные авторы — прежде всего Гомер, а также трагики, Аристофан, ораторы. В процессе чтения ученики получали отрывочные сведения по древней истории, географии и мифологии, без которых понимание классиков было бы невозможным. Обучение риторике давало им возможность говорить и писать письма, подражая классическим древнегреческим образцам.

По-видимому, в состав византийской энкиклиос педиа включалась также и наука, которую называли философией. В римской школе грамматика, риторика и философия составляли так называемый тривиум (буквально «перекресток трех дорог»), первую ступень семи свободных искусств, за которым следовал квадривиум («перекресток четырех путей»). В Византии соотношение философии с остальными науками оказывалось более сложным: под философией понималось отнюдь не только знакомство с античными философами, Платоном и Аристотелем в первую очередь, но и изучение разных дисциплин, в том числе «математической четверицы», куда, помимо арифметики, геометрии и астрономии, входила также и музыка. Математическая четверица соответствовала римскому квадривиуму.

Очень расширительно трактовал философию видный богослов VIII в. Иоанн Дамаскин, попытавшийся систематизировать всю сумму необходимых человеку средневековья знаний. Он разделял философию на теоретическую и практическую. Первая охватывала богословие (иногда философия вообще приравнивалась к богословию и даже, более того, к монашескому образу жизни), математическую четверицу и физиологию, под которой понималось учение об окружающей нас природе — растениях, животных, минералах. В предмет практической философии Дамаскин включал этику, политику и экономику, но этим дисциплинам византийская школа, как правило, не уделяла серьезного внимания.

В других случаях философию определенным образом противопоставляли математической четверице; при этом иногда ее сужали до логики, или, как тогда говорили, диалектики, и рассматривали как средство отточить ум, прежде чем приступать к арифметике и музыке; в других случаях, напротив, математические предметы трактовались как «четыре служанки истинной науки», преподававшиеся прежде их госпожи — философии.

Все эти дисциплины, довольно неопределенные по своему содержанию, в сущности научали особому, условному языку — языку образованной элиты, которую не следует смешивать с военно-аристократической элитой и которая занимала основные посты в государственной администрации и в Церкви. Это был язык, отличавшийся своим словарем и грамматикой от разговорного языка улицы, язык, осложненный развитой системой аллегорий, образов и клише, доступных лишь посвященным.

Впрочем, школа давала и кое-какие «практические» знания, необходимые будущему чиновнику: например, здесь обучали тахиграфии — умению записывать сокращенно и, вероятно, начаткам нотариального дела. История или история Церкви иногда включалась в школьную программу как особый предмет, но иностранные языки не изучали в византийской школе.

Византийский писатель Николай Месарит, младший современник Андроника I, рассказывал о школьных годах своего брата Иоанна и отмечал при этом два его свойства, особенно высоко ценившиеся: во-первых, Иоанн обладал отличной памятью и целые томы легко запоминал наизусть, а во-вторых, он хорошо писал схеды — сочинения. Именно поэтому, добавляет Николай, учитель никогда не бранил его и не бил по щекам.

Средних школ было немного, и концентрировались они по преимуществу в Константинополе. Были они главным образом частными и объединяли учеников разного возраста и разной подготовки. Учительская работа оплачивалась «с головы», и в каждом отдельном случае приходилось составлять контракт на обучение, договариваясь об оплате. Учитель (он же владелец школы) преподавал, прибегая к помощи старших («избранных») учеников, которые занимались с младшими товарищами.

Писец и его инструменты

Были и более крупные школы, где работало несколько преподавателей. Младшие учителя избирались всем составом школы — преподавателями и учениками, старшие учителя константинопольских школ назначались (или во всяком случае утверждались) императором. «Корпоративность» школы, проступавшая в выборности учителей, была здесь весьма ограниченной; ученики жили и питались обычно индивидуально, мобильность состава школы оказывалась значительной: и ученики, и учителя переходили из одной школы в другую, и жалобы на переманивание учащихся были постоянными в византийской литературе.

Грань между средним и высшим образованием проводилась в Византии столь же нечетко, как между философией и математической четверицей. В середине XI в. в Константинополе создали две школы — философскую и правовую, которые иногда рассматриваются как факультеты университета. Это, впрочем, неточно, ибо средневековый университет на Западе был корпорацией профессоров и студентов, жизнь которой определялась общими (корпоративными) интересами и привилегиями. Иначе говоря, западный средневековый университет был независимым, византийская же высшая школа — государственным учреждением. Что касается программ, то философская школа, по всей видимости, оставалась в пределах энкиклиос педиа, только в более широком объеме, тогда как правовая школа давала специальные знания — в области юриспруденции.

Мы довольно хорошо осведомлены о структуре правовой школы. Во главе ее стоял номофилак, «хранитель законов», который причислялся к высшим византийским судьям и пользовался правом личного доклада императору.

Его жалование составляло 4 литры золота в год; помимо того, он получал натуральную оплату: шелковую одежду, пищевое довольствие и подарок на Пасху.

В принципе должность номофилака была объявлена пожизненной, однако его несменяемость оказывалась весьма иллюзорной, как и следовало ожидать в условиях византийской нестабильности. Был специально предусмотрен ряд казусов, грозивших номофилаку отставкой: невежество, небрежное отношение к обязанностям, неуживчивость, бесполезность на своем посту. Как видно из этого довольно неопределенного списка возможных прегрешений, у византийских властей не было недостатка в поводах, чтобы отстранить от должности неугодного начальника правовой школы.

Обучение было бесплатным. Уже при открытии школы студентам предписали не давать номофилаку взяток. Взяточничество было бытовым и нормальным элементом деятельности византийского чиновного аппарата, — поэтому, запретив взятки в общем виде, создатели школы все-таки признали возможным и даже желательным, чтобы по окончании курса учащиеся делали наставнику подарки. Считалось, что такие подарки имеют этическую ценность, способствуя сближению людей.

Воспитанники школы должны были по ее окончании получить от номофилака свидетельство о достаточной юридической подготовленности, а также о наличии голосовых данных (если выпускник собирался стать судейским чиновником) или каллиграфического почерка (если тот выбирал карьеру нотария, составителя документов).

Образцы унциального минускульного письма

Византийская школа была хранительницей традиций.

Византийцы пренебрегали экспериментом. Это пренебрежение основывалось на четкой теоретической основе: византийцы считали, что опыт и наблюдение лишь скользят по поверхности явлений, тогда как спекулятивные рассуждения, основанные на авторитетах — Библии, трудах отцов церкви, сочинениях видных античных философов, — позволяют проникнуть в суть вещей, к источнику знания. Истинность не подлежала проверке — она была априорно дана в лучших из книг. Задача человека состояла не в том, чтобы развивать истину, но в том, чтобы ее усвоить. В нестабильном византийском мире не было места для научного релятивизма — научная истина мыслилась стабильной, вечной, раз и навсегда данной: космология и «физиология» — как их определил Василий Великий в «Шестодневе», основываясь на библейском предании; медицинские знания — как их сформулировал Гален; право — как оно выражено в «Своде гражданского права», изданном при Юстиниане I. Математика сводилась к толкованию Евклида и Архимеда, логика основывалась на Аристотеле. Можно не продолжать этот список. Византийские знания были по преимуществу книжными.

Книга унаследована византийцами от греков и римлян, но как раз с установлением Византийской империи, в IV столетии, в книжном деле произошел коренной переворот. Античная книга (папирусный свиток) была вытеснена средневековой рукописной книгой, пергаменным кодексом.

Византийская книга делалась из пергамена (не смешивайте с пергаментом — бумагой растительного происхождения, пропитанной маслами!) — обычно козьей или овечьей специально обработанной кожи. В сравнении с папирусом пергамен обладал определенными преимуществами: он был прочен и долговечен; поддавался фальцеванию, т. е. сгибался, не ломаясь; был непрозрачен и давал возможность писать на обеих сторонах листа. Однако пергаменная книга стоила дорого — много дороже папирусного свитка. В XI в. на территории Византии появился новый писчий материал — бумага. Мы не знаем, сумели ли византийцы наладить собственное бумажное производство: возможно, что они пользовались только привозной бумагой — сперва арабской, а с XIV в. итальянской.

Писец начинал свою работу с разлиновки строк, пользуясь для этого линейкой и тонкой круглой свинцовой пластинкой. Писали в Византии каламом, тростниковым пером, — птичье перо, вытеснившее на Западе «трость» в XI в., по-видимому, не нашло применения в Империи ромеев. Чернило, энкауст, изготовлялось в Византии из толченых и проваренных дубовых орешков, а также из отвара некоторых сортов древесной коры, перемешанного с сажей и камедью.

Византийская книга — продукт индивидуального творчества, создание ремесленного, ручного труда. Но при всем этом она подчиняется определенным традициям: она несет на себе печать личности мастера, иной раз даже ставящего на рукописи свое имя и дату завершения труда, но в еще большей степени отражает она печать времени — своего времени, времени ее создания, но также и прошедшего времени, властно заставлявшего мастера подражать оформлению и почерку известных ему образцов.

В истории византийского книжного письма можно выделить два периода: ранний, характеризующийся преобладанием унциала, и начинающийся с IX в. «минускульный». Унциальное письмо возникло, когда писчий материал, папирус, был дешевым. Оно крупное, четкое, со сравнительно небольшим числом сокращений. Буквы поставлены обособленно и почти все они одинаковой высоты: они словно размещаются между двух мысленных линеек. В основе каждой из букв (за редким исключением) лежит один из трех элементов: квадрат, круг или равнобедренный треугольник, так что диаметр круга и высота треугольника равняются стороне квадрата. Слова унциального текста не разделены, надстрочные знаки (ударение и так называемое придыхание) отсутствуют.

В минускульном письме буквы мельче и связаны между собой, что, по-видимому, вызвано переходом к пергамену, более дорогому материалу. Чтобы экономные формы письма не отразились на ясности, буквы минускула строят более разнообразными способами, чем унциальные: их располагают на мысленной четырехлинейной сетке так, чтобы тело минускульной буквы помещалось между двумя внутренними линейками, а разнообразные «дополнения» — дуги, петли, хвосты — выбрасывались вверх и вниз. К тому же минускульному письму свойственно применение надстрочных знаков, сокращений и лигатур — устойчивых «связанных» сочетаний двух или нескольких букв.

Образцы унциального минускульного письма

Современники Андроника Комнина писали по преимуществу минускулом, правда, несколько трансформированным и испытавшим влияние унциальных форм. Что же касается унциала, то он, хотя и удержался еще до рубежа XI и XII в., но применялся тогда преимущественно для оформления торжественных богослужебных книг.

Самые разнообразные книги маленький Андроник Комнин мог видеть в библиотеке Константинопольского дворца.

Хотя в Византии не было столь колоссальных книгохранилищ, как Александрийская библиотека, пострадавшая в конце IV в. и окончательно уничтоженная во время арабского завоевания, скромные библиотеки были у кое-каких монастырей и у частных лиц, в патриаршестве и в царском дворце. К сожалению, единственное уцелевшее описание константинопольской императорской библиотеки относится к позднему времени, к XV в. Она представляла собой в ту пору отделанную мрамором лоджию у самого входа во дворец. Вдоль стен шли каменные скамьи, а перед ними на низких столбиках-ножках были размещены каменные плиты, служившие столами.

Здесь же хранились книги, а в одном углу лоджии стояли игральные столы.

Мы, впрочем, не знаем, пользовались ли уже современники Андроника Комнина столами, когда читали или переписывали книги, или в то же время сохранялась старая манера держать рукопись на коленях, подставляя под ноги для удобства (чтобы колени поднимались выше) маленькую скамеечку.

Чему же научился Андроник? Конечно, как его современники, он был воспитан на Библии. Он особенно любил и хорошо знал послания апостола Павла, охотно цитировал их наизусть. Но богословом Андроник не стал и в отличие от Мануила I довольно равнодушно относился к теологическим спорам.

Его представления о вселенной соответствовали воззрениям его современников. По христианскому учению, мир был сотворен Божеством и направлялся по божественному закону. В центре вселенной находилась земля — плотная, неподвижная субстанция шарообразной формы. Загадочной для церковных писателей оставалась причина, почему земля не падает вниз. Один из виднейших христианских авторитетов, Василий Кесарийский, живший в IV в., много рассуждал об этом; он отверг воззрение, будто земля покоится на слое воздуха или на воде, ибо она тяжелее воздуха и воды; он не допускал, что земля может лежать на каком-нибудь твердом теле, ибо в таком случае встает вопрос об опоре для этого тела. Предмет выше нашего разумения — так заключал Василий, и ему оставалось только сказать, что земля — в руке Божьей.

Земля окружена небом, которое изнутри представляется нам вогнутым, но каково оно снаружи — человеку не дано судить. Из чего состоят небеса, тоже оставалось неясным для христианских писателей; то ли изо льда, то ли из сгущенного воздуха — во всяком случае, исходя из библейского термина «твердь», небо представляли плотным, ибо оно способно в своих нижних слоях поддерживать птиц, а в верхних — планеты.

Противоположностью небу была бездна, преисподняя, местопребывание душ усопших, ожидавших последнего, Страшного суда.

Мироздание по-византийски

В небесах находились солнце, луна, планеты и звезды. Солнце — огромное горячее тело, жар которого способствовал испарению вод, что первоначально покрывали сушу. Оно столь горячо, что погубило бы землю, если бы недвижимо стояло на месте, — но его движение, а также наличие влаги в атмосфере позволяет удержаться разумной температуре. Луна светит собственным, а не земным светом — только очень слабым. Планеты — возможно, разумные существа, обладающие душой. Во всяком случае церковный писатель IV в. Евсевий Кесарийский с негодованием отвергал как языческое представление, будто звезды — массы раскаленного металла, закрепленные на небесах.

Ботанические воззрения византийцев зиждились на опытном знании, на постоянной необходимости возделывать хлеб, виноград, оливки. Правда, попытки классифицировать различные виды деревьев остались безрезультатными, ибо выдвигавшиеся критерии не были существенными (глубина корней, особенно коры и пр.), — но самый интерес к подобной классификации весьма показателен. В представлениях о фауне, окружающей человека, византийцы давали гораздо больше простора для мифа. Мир казался населенным фантастическими существами — фениксами, василисками, единорогами, верблюдобарсами, да и поведение реальных животных окрашивалось легендой. Олени, оказывается, поедали змей, летучие мыши летали, соединившись друг с другом цепью, медведица рождала неоформленные куски мяса и языком придавала им форму…

Представление о мироздании по-византийски

Подобно тому как земля находится в центре вселенной, человек — самое совершенное из творений Божьих. Немесий, живший около 400 г., автор книги «О природе человека», определил на долгие века представления византийцев об анатомии и физиологии. Он писал между прочим, что все живые существа в том или ином отношении несовершенны, у змей нет ног, у крабов — головы, одним не хватает легких, другим — мочевого пузыря, и только у человека — в наличии все органы. Христианские писатели сохранили основные представления античной медицины о функционировании человеческого организма: они считали, что пища перерабатывается в желудке и в печени, где образуется кровь, которая течет по венам; что артерии передают пневму, дух, который вбирается легкими и согревается сердцем; что разум находится в сердце или, скорее, в мозгу.

Вместе со школьной премудростью воспитание при дворе Иоанна II дало Андронику и физическую закалку. Комнины любили охоту, и сам василевс Иоанн погиб от раны, которую случайно нанес себе, охотясь на дикого кабана. Юношей учили ездить верхом, сражаться мечом и копьем, играть в мяч в циканистрии. Высокий, стройный, до старости лет сохранивший юношескую бодрость, Андроник обладал редкостным здоровьем.

Для его современников болезнь была популярной темой. В письмах, в разговорах, в уличных диспутах обсуждали признаки лихорадки и подагры, проблемы диеты, пульса и лечебных бань (бани, которые для римлян были существенным элементом быта, потеряли в Средние века прежнее значение: византийские монахи нередко вообще враждебно относились к бане, говорили, что умываться надо слезами, и даже горожане в банях усматривали скорее лечебное средство, чем просто гигиеническое). Лечебники и сочинения великих врачей древности были в ходу. К тому же с болезнью связывали богословскую проблему — что такое недуг — признак специальной божественной милости (в эпилептиках, в умалишенных видели людей, близких к Божеству) или, наоборот, выражение Божьего гнева? У византийцев были врачи и больницы — одна из таких больниц, основанная в XII в. при константинопольском монастыре Пантократора, подробно описана в монастырском уставе.

Визит к врачу

Больница эта (примерно на 50 коек) состояла из нескольких отделений: женского, хирургического, для больных острыми заболеваниями (куда почему-то прежде всего относили больных глазами и желудком) и для обычных больных. Больным выдавали тюфяки (для лежачих больных — с отверстием посередине), подушки, одеяла, рубахи, плащи. На каждое отделение (т. е. на 8-12 больных) полагалось 2 врача, 3 штатных помощника (фельдшера), 2 сверхштатных и 2 служителя. Ночью в каждом отделении дежурил один из помощников. Кроме того, при больнице были врачи, обслуживавшие приходящих, как мы бы сказали амбулаторных, больных.

Все врачи делились на две смены: один месяц дежурила одна половина, следующий — другая. Они получали жалованье деньгами и продуктами, пользовались даровой квартирой и монастырскими лошадьми, но им было запрещено заниматься частной практикой иначе как по распоряжению самого государя. Наконец, при больнице функционировала школа, готовившая медиков.

Византийский анатомический атлас

Андроник не был увлечен манией сохранения собственного здоровья, как не был он увлечен богословскими спорами. Физические упражнения и пост считал он самым действенным средством против всяческих заболеваний, но зато на старости лет широко пользовался возбуждающими средствами, ибо до самого конца дней не потерял самого живого и практического интереса к женщинам.

Но кроме книжных знаний, кроме охотничьих навыков и физической закалки, воспитание при Комниновском дворе должно было приобщить Андроника к военному искусству.

Дед Андроника Алексей I сумел остановить натиск врагов. Дядя Андроника Иоанн II, развивая успех, старался расширить границы империи. Комнины были воинами, сами участвовали в сражении и не только командовали, но и врывались в гущу битвы, искали единоборства с вражескими полководцами. Как-то Иоанн приказал выпороть своего любимого сына и будущего государя Мануила — за дерзкую вылазку, едва не стоившую царевичу жизни. Андроник вырос воином, но не только воином: он был и военным инженером, умевшим возводить сложные осадные механизмы, устраивать подкопы под стенами вражеских крепостей.

Андроник вырос в ту пору, когда традиционные порядки Византийской империи обнаружили свои пороки и повсеместно — в экономике и политической организации, в этике и в философской мысли — стали намечаться тенденции к преобразованию и пересмотру, стали рождаться первые проблески скепсиса и рационализма.

Откуда пошло это движение — из провинциальных городов или из среды провинциальной аристократии? Трудно ответить на этот вопрос, слишком скудны доступные нам памятники. Во всяком случае кажется вероятным, что движение было направлено против экономического, политического и культурного преобладания Константинополя и соответственно против византийского бюрократического централизма вообще.

Специфической особенностью Византийской империи было грандиозное развитие государственной налоговой системы: подданные василевсов были прежде всего налогоплательщиками, его слуги оплачивались прежде всего выдачами из казны. В XI–XII вв. в этой системе стали обнаруживаться заметные трещины. Все шире распространяются иные формы эксплуатации непосредственных производителей, напоминавшие поместную (сеньориальную) систему, господствовавшую на Западе. Императоры, с одной стороны, расширяли собственные поместья, а с другой — не противились и даже поощряли рост частновладельческих и монастырских вотчин. В XII в. они довольно щедро раздавали земли иноземным наемникам, поступавшим на военную службу империи.

Но византийская сеньориальная система так и остановилась на начальных этапах своего развития.

Дело не только в том, что вотчина не стала здесь обособленным от государства, независимым мирком и царь сохранил право безоговорочной конфискации земель любого из византийских сеньоров. Пожалуй, существеннее было то, что вотчина не сделалась основой административной и военной организации империи, как это было на Западе, где сеньориальная администрация проявила себя как более подвижная форма организации, более пригодная для деятельности в средневековых условиях с их медлительностью коммуникаций и господством натурального хозяйства.

Византия как бы раздваивалась в XII в. — между выраставшими снизу элементами сеньориального управления и сохранившими силу старыми традициями централизации.

То же самое чувствовалось в византийской военной организации. Византийское войско IX–X вв. было по сути дела ополчением. Оно набиралось по областям-фемам из так называемых стратиотов — мелких землевладельцев, которые по окончании похода возвращались в свои деревни и продолжали хозяйничать на земле. Они должны были являться в армию со своим вооружением и на собственных конях.

У фемного войска были свои достоинства и свои недостатки. На Западе Средневековье принесло четкое «разделение труда» — военная профессия была монополизована классом феодалов, который выделял из своей среды рыцарей, получавших с детских лет особое (воинское) воспитание и связанных между собой особыми связями, политическими и идейными, и в эту систему связей важным составным элементом входило понятие рыцарской чести, «верности». Византийские фемные стратиоты оставались хлебопашцами, имевшими особые (стратиотские) наделы, которые нельзя было продавать без особого разрешения. Военную подготовку они получали от случая к случаю, во время сборов, которые проводили наместники фемы — стратиги. Преимущество стратиотского войска было в многочисленности (численность византийских армий вплоть до XII в. поражала соседей), но по мере имущественного расслоения деревни, по мере обнищания части стратиотов набор в армию становился в Византии все более сложной проблемой. Для снаряжения воина приходилось устраивать складчину: с одного двора брали коня, с другого — вооружение, а третий поставлял самого стратиота. Часть воинов получала коней с государственных конных заводов, были установлены специальные формы солдатского жалования — ситиресий и опсоний, которые государство назначало стратиотам (в деньгах и в натуре) и от которых состоятельные ополченцы иной раз отказывались, предпочитая жить на собственном довольствии. Были предприняты и реформы другого порядка — размеры стратиотского надела были увеличены в четыре раза, и таким образом получила оформление грань между крестьянами-налогоплательщиками и стратиотами-воинами.

Заботы о стратиотском имуществе рождались еще и тем обстоятельством, что в византийской армии X в. происходили серьезные технические перемены. Основным ядром армии становится тяжеловооруженная кавалерия. Кавалеристы-катафракты сидели на конях, покрытых войлочной попоной с металлическими бляшками; в руках у них были длинные пики, пользоваться которыми можно было только благодаря изобретению стремян, не известных античным всадникам: упираясь в стремена, катафракт мог нанести противнику сокрушительный удар. Кроме пики, византийские всадники пользовались мечами. Тело воина было защищено железной кольчугой, поверх которой он надевал плащ; в левой руке он держал щит, голову прикрывал шлемом.

Кавалерия катафрактов была немногочисленной: всего несколько сотен тяжеловооруженных всадников участвовало даже в большом походе. Но именно катафракты решали исход боя. Помимо них в византийских войсках сражались конные стрелки из лука, тяжело- и легковооруженные пехотинцы. Непременным элементом византийской военной экспедиции были своего рода инженерные войска: они сооружали тараны, лестницы для штурма крепостных стен, камнеметные механизмы; они рыли подкопы под вражескими башнями, укрепляя их деревянными подпорками, — потом подпорки сжигали и башня оседала, образуя проломы в стене.

Создание кавалерии катафрактов явилось первым шагом в формировании рыцарского войска, но Византийское государство, не имея солидного слоя вотчинников, лишено было возможности организовать устойчивую профессиональную армию. Оно по-прежнему сохраняло ополчение, хотя военные поражения, которые империя переживает одно за другим с середины XI столетия, отчетливо обнаруживали техническую отсталость колоссальных и малоподвижных византийских полчищ. Соприкосновение с турками-сельджуками и печенегами, опиравшимися на легкую кавалерию, осыпавшую противника градом стрел и уносившуюся прочь, все острее ставило вопрос о преобразовании византийского военного дела.

Панацею увидели прежде всего в наемничестве. С середины XI в. византийские императоры широко начинают практиковать наем иноземных контингентов. Они сражались под командованием своих вождей, стремившихся прежде всего приобрести собственные феоды на византийской земле и подчас поднимавших мятежи против константинопольских василевсов.

Императоры из Комниновской династии попытались создать отечественное рыцарство. Клан Комнинов (с его многочисленной родней) словно монополизирует в своей среде военное командование; в этот клан вливаются многие иноземные авантюристы, нашедшие пристанище в Византии и женатые на сестрах и дочерях ромейских аристократов; старые полководческие фамилии, если они не породнились с Комнинами, либо переходят на службу в гражданскую администрацию, либо вовсе сходят с политической сцены. Комнины культивируют воинскую доблесть. Они сражаются в первых рядах, вызывают врагов на единоборство, участвуют в турнирах. Они славятся как отважные охотники, а в охоте византийцы видели средство тренировки к походам и битвам. Они учат своих сыновей верховой езде, стрельбе из лука, владению мечом.

Андроник Комнин прошел комниновскую военную школу. Впрочем, нельзя сказать, что военная карьера Андроника развивалась успешно. В 1151 г. Мануил послал Андроника дукой (наместником) провинции Киликия, рассчитывая, что тот сумеет приостановить натиск Тороса (Феодора), армянского князя, стремившегося создать в этом районе независимое царство. После первых успехов Андроник осадил Тороса в Мопсуэстии, но осада горной крепости скоро ему наскучила и он страстно предался развлечениям, среди которых важное место принадлежало «театру», как тогда говорили, т. е. цирковым представлениям. Торос терпеливо выжидал. Когда армянский князь убедился, что византийцы ведут себя неосторожно, он совершил вылазку безлунной и дождливой ночью и наголову разбил ромеев, несмотря на отвагу, проявленную в битве Андроником. Да, он был мужественным воином, но его полководческие таланты, видимо, оставляли желать лучшего.

Из-под Мопсуэстии киликийский наместник самым жалким образом бежал, потеряв армию. Он нашел приют в Антиохии и уже оттуда возвратился в Константинополь. Ему было тогда около 30 лет. Рассказывали, что Мануил в частной беседе осыпал Андроника горькими упреками и ставил ему в вину легкомысленное отношение к обязанностям стратига, — но это был тайный разговор двоюродных братьев, выросших вместе и с детства привыкших друг к другу. Андроник принадлежал к самой вершине Комниновского клана, его положение было слишком высоким, чтобы наказывать его за военные промахи. Официально он получил награды и новое назначение — на этот раз на северную границу, в качестве дуки Ниша и Браничева. Здесь Византии угрожала опасность из-за Дуная, где в ту пору усиливалось Венгерское государство. Андронику была передана также область вокруг города Кастории — возможно, эти земли, расположенные далеко к югу от Ниша и Браничева, входили не в сферу административной власти царского кузена, но представляли собой его сеньориальные владения.

Византийская система администрации также переживает при первых Комнинах значительные преобразования. Традиционная система состояла в том, что страна управлялась большим числом ведомств, начальники которых (логофеты, хартуларии и пр.) подчинялись непосредственно императору. Строгого разграничения функций между разными ведомствами («секретами») не было: известно большое число департаментов, осуществлявших судебные или податные функции, и наоборот, нередко в рамках одного ведомства соединялись столь разные службы, как иностранные дела, государственная почта и внутренняя безопасность. Придворные чины тесно переплетались с государственными должностями, и начальник императорской опочивальни мог выступать командиром армии. Должности «главного администратора», своего рода премьер-министра, в империи не было.

Должности не было, но были императорские фавориты, которым василевс поручал, как тогда говорили, «управление всеми делами». Положение такого администратора, месадзона, было связано не с должностью, но с монаршей милостью — он мог занимать пост и логофета дрома, и хранителя царской чернильницы. Это место, иными словами, было не конституционным, но сугубо личным.

Нестабильность отличала не только структуру, но и функционирование административного аппарата.

Чиновники назначались и смещались императором и считались исполнителями его воли. Эта власть царя над чиновничеством подчеркивалась любопытным обрядом: за неделю до вербного воскресенья император собирал высших сановников в одной из приемных зал Большого дворца и собственноручно вручал им жалование. Впрочем, на деле связь, вероятно, была обратной: император не меньше зависел от коллективной воли чиновничества, стойко державшегося за привычные привилегии и традиционные методы, чем каждый отдельный вельможа от воли автократора.

Хотя византийские идеологи упорно настаивали на том, что ступени служебной лестницы нужно проходить постепенно, действительность знала много внезапных взлетов и, наоборот, резких падений. Приход нового государя к власти сопровождался сплошь и рядом сменой высших чиновных лиц, а смещение фаворита-месадзона принимало обычно характер внутреннего переворота, не отставки, а опалы. Государственный аппарат постоянно лихорадило, и даже когда смещения и смены не имели места, угроза смещения висела над чиновным миром.

Другое выражение административной нестабильности — обилие органов и лиц, занятых функцией контроля. Сакеларий возглавлял ведомство, задачей которого было наблюдать за деятельностью секретов, и в каждом секрете сакеларий имел своего нотария, сообщавшего ему о работе департамента. В обязанности логофета дрома также входили контрольные функции, а к тому же императоры посылали вместе с полководцами и провинциальными наместниками своих доверенных лиц, официальных доносчиков самого высокого ранга.

Характерная черта византийского государственного аппарата, сближавшая его с аппаратом ряда азиатских монархий, — большая роль евнухов. Они были не только блюстителями церемониала Большого дворца, но митрополитами, администраторами и полководцами. На протяжении XI в. несколько раз скопцы оказывались влиятельнейшими императорскими фаворитами, подлинными временщиками, распоряжавшимися государством. Эта своеобразная фигура, вельможа-скопец, — весьма показательна для византийской нестабильности, ибо скопцы по самому своему естеству противостояли принципу наследственности, родовитости.

При Комнинах в византийской административной системе произошли серьезные сдвиги. Прежде всего бросается в глаза вытеснение евнухов — не только из армии, но и из гражданской администрации. В XIII в. скопцов по-прежнему было много в Константинополе: они пели в церковном хоре, наводняли покои императрицы, были воспитателями императорских детей, — но евнухи-полководцы и тем более евнухи-временщики не встречались в те годы, когда рос и воспитывался Андроник. Состав административной верхушки стабилизируется: наряду с военно-административной элитой царских родичей, носивших высшие титулы и обладавших крупными поместьями, сложилась довольно устойчивая аристократия второго порядка — семьи, постоянно дававшие стране судей, податных сборщиков, сотрудников центральных ведомств.

Самые ведомства перестраиваются, упрощаются. С конца XI в. исчезает департамент верховного контролера — сакелария. Создается должность логофета секретов, которого мыслили как руководителя всех центральных департаментов и которого современники сравнивали с западным канцелярием. Тенденция к десакрализации императорской власти сопровождалась некоторой стабилизацией и симплификацией государственного управления. Но обе тенденции оставались в XII в. непоследовательными.

Те общественные сдвиги, которые как раз приходятся на время царствования первых Комнинов, отразились и на статусе византийской семьи. Прежде всего изменяется положение женщины. Еще в XI в. она была замкнута в гинекее, в женских покоях, ограничена прядением, домашним хозяйством, играми с детьми. Комниновская эпоха неожиданно выводит женщину на передний план. Она тянется к образованию. В этом отношении весьма показателен рассказ панегириста о тетке Андроника Комнина Анне, дочери императора Алексея I: родители отрицательно относились к любознательности девочки, ни в коей мере не поощряя ее интереса к книгам; когда же Анна вышла замуж, ее муж Никифор Вриенний, сановник, полководец и писатель, принадлежавший уже к новому поколению, охотно помогал просвещению своей жены, которая стала его верным помощником и продолжателем задуманного им исторического труда. Знатные женщины-меценатки — характерное явление XII в.: вокруг них толпятся поэты и ученые, им посвящают труды по грамматике и астрономии, от них ждут одобрения и помощи.

И еще один образ женщины типичен для XII столетия — властная хозяйка дома, под каблуком которой находится робкий муженек. Поэт Феодор Продром, писавший при Иоанне II и Мануиле I, описал такую матрону, державшую в руках весь дом и помыкавшую своим супругом; она даже отказывалась кормить его, так что бедняге пришлось надеть овчинный тулуп и в облике нищего явиться в собственный дом за подаянием. Но не только домом правит комниновская дама — она тянется к управлению страной. Анна Далассина, мать Алексея I, была его соправительницей — и фактически, и формально. Анна, его образованная дочь, активно вмешивалась в политические интриги, рассчитывая при содействии матери посадить на престол своего мужа — в обход собственного брата Иоанна. Невестка Мануила I Ирина, вдова его брата, севастократора Андроника, оказалась во главе придворной оппозиции, а Мария, дочь Мануила I, оспаривала, как мы помним, у младшего брата царский престол.

Византийская семейная система расшатывалась еще и под действием другого фактора. С великого и ценного дара Божьего было сдернуто покрывало святости. Не то чтобы супружеская неверность вовсе была чужда Византии предшествующих столетий и внезапно обнаружилась в царствование Мануила I, — думать так было бы наивно. Люди изменяли и ревновали, вероятно, всегда, начиная с того момента, как возникло понятие семейной верности. В X в. было написано житие Марии Новой — святая пострадала за то, что муж приревновал ее (разумеется, совершенно напрасно) к кому-то из домашних слуг. Но при Мануиле I тайное стало явным и на место свободных связей пришла свобода связей. Вряд ли можно счесть простой случайностью, что именно в это время возрождается в Византии интерес к эротическому роману с его подробным описанием любовного томления, объятий и поцелуев. Конечно, авторы эротических романов XII в. рядятся в средневековые одеяния, окутывают себя средневековой символикой — ведь и сама Церковь мыслилась в Средние века невестой Христовой. Только уж очень обнаженно реальными выступают в романе все пожатия рук, прикосновения колен, касания губами кубка, из которого пила милая. Эротизм византийского романа, жанра, не существовавшего до XII в. (если не говорить об античном романе), гораздо более злободневен, нежели пираты или жрецы Аполлона, также выступающие на его страницах. Византийские аристократы XII в. открыто жили со своими любовницами и откровенно признавали своих внебрачных детей. Сам император задавал тон. Связь Мануила I с Феодорой, дочерью севастократора Андроника и, следовательно, собственной племянницей, была совершенно открытой, а сын от этой связи, севастократор Алексей, считался одним из первых вельмож государства. В эту разнузданно-веселую атмосферу вслед за своим царственным кузеном с головой окунулся Андроник Комнин.

Любовницей Андроника стала Евдокия, родная сестра Феодоры, возлюбленной императора. Хотя Евдокия была уже вдовой, ее брат протосеваст Иоанн Комнин и муж ее старшей сестры Марии Иоанн Кантакузин угрожали Андронику. Но тот отделывался шутками, и самые эти шутки отлично передают то настроение свободной распущенности, которое господствовало при константинопольском дворе и которое так контрастировало с официальным церковным идеалом целомудрия. Когда его порицали за бесстыдную связь (ведь Евдокия приходилась ему родственницей), он насмешливо ссылался на пример двоюродного брата и говорил, что подданный должен подражать правителю (подражание правителю — официальный принцип византийской общественной этики) и что изделия одной гончарной мастерской (сестры Феодора и Евдокия) подобны друг другу. Он говорил даже, что поступает лучше императора, ибо тот спит с дочерью родного брата, а Андроник — только с дочерью двоюродного.

И вот однажды родственники Евдокии выследили Андроника, ночевавшего в шатре своей возлюбленной, когда византийский двор расположился близ македонского города Пелагонии. Вооруженные, они собрались у входа в шатер, рассчитывая расправиться с тем, кто слишком отважно подражал своего государю. Но Евдокия услышала шум, хотя, говорит Хониат, рассказывающий эту забавную историю, «ее голова была занята другим», и разбудила своего возлюбленного. Знатная вдова предложила Андронику спастись в женском платье, смешавшись с ее многочисленными прислужницами, — но бегство в женской одежде пришлось ему не по вкусу, недаром он всегда называл любовь Евдокии достаточной наградой за все опасности. Подумать только, его могли бы отвести к царю в таком наряде или он мог в нем расстаться с жизнью — бесславно и по-бабьи! Андроник избрал другой выход: ударом меча он рассек стенку шатра, единым прыжком перескочил через ограду из кольев и канатов и, пока караулившие его люди растерянно смотрели друг на друга, исчез в ночной темноте.

Таким он был в молодости, и таким же жадным до женщин оставался до конца своих дней. Позднее, когда Андроник покинул империю и жил в Антиохии, он влюбился в принцессу Филиппу, младшую сестру антиохийского князя Боэмунда III. Филиппа была прекрасна и молода, Андронику уже давно перевалило за сорок. Он пренебрегал приличиями, устраивал торжественные шествия по улицам Антиохии, а за ним шли высокие светлокудрые юноши с серебряными луками. Он и сам был строен, как пальма, и, несмотря на возраст, дерзко носил облегающие одежды. Филиппа сопротивлялась недолго, она стала любовницей Андроника.

Скандал разразился тем более грандиозный, что родная сестра Филиппы — антиохийская принцесса Мария-Ксения — была замужем за императором Византии, за багрянородным Мануилом, за кузеном Андроника!

Страсть к Филиппе, так внезапно вспыхнувшая, погасла столь же скоро. Может быть, девушка надоела Андронику, может быть, его напугали угрозы Мануила, но как бы то ни было, он расстался с антиохийской принцессой. Расстался, чтобы новой своей связью еще более шокировать двоюродного брата.

Вдова иерусалимского короля Балдуина III красавица Феодора была племянницей Андроника. Ничего удивительного, что она тепло встретила дядю, покинувшего и византийские пределы, и гостеприимную Антиохию. Но за воспоминаниями о «царице городов» Константинополе, о родных местах, о знакомых пришла близость — гораздо большая, чем обычно между племянницей и уже стареющим дядей. Андроник стал жить с Феодорой.

И много лет спустя, когда уже умерла законная жена Андроника (мы не знаем ее имени), оставившая ему двух сыновей, Мануила и Иоанна, и дочь Марию, когда умерла уже Феодора, родившая ему незаконного сына Алексея, когда, наконец, исполнилась мечта Андроника и он, старый и плешивый, занял константинопольский престол, — в это кровавое время он не забывал о женщинах. И хотя он женился на Анне-Агнесе, девочке, оставшейся вдовой после гибели Алексея II, старик пылал любовью к Мараптике, и двух этих женщин он взял с собой на триеру, поспешно отправляясь в плаванье, ставшее для него последним.

Святая святых византийской общественной жизни, семья была расшатана в это время, — расшатана и не заменена никакой другой социальной группой, которая могла бы сделаться ядром человеческого сплочения.

Эта общественная ситуация до какой-то степени позволяет понять характер Андроника. Он унаследовал черты византийского аристократа, формировавшиеся в условиях вековой социальной нестабильности, он был византийцем до мозга костей — со стремительно меняющимися страстями, с готовностью каяться и плакать, с индивидуалистической жаждой благополучия при полном пренебрежении к правам и интересам других людей. И вместе с тем он действовал в ту пору, когда ослабела степенность имперского ритуала, та торжественная церемониальность, которая создавала иллюзию стабильного в нестабильном, иллюзию общественного бытия в индивидуалистически отчужденном. Расшатав старые этические нормы, XII столетие не создало новых. Оно было донельзя непоследовательным, соединявшим новаторство с архаизмом.

Андроник жил двумя жизнями. В одной — о которой все знали — он служил государю, как и все византийские аристократы: управлял провинциями, командовал войсками, взимал налоги, терпел поражения. В другой — тайной — он сколачивал этерию преданных ему воинов, заводил переписку с соседними монархами, готовил заговор против Мануила. Однажды темной ночью он вызвал своих людей к лагерю императора: всадники ждали в кустах, а сам Андроник, скрыв кинжал под итальянским плащом, стал пробираться к шатру, где спал его царственный кузен. Не подозревал он, что охране Мануила ведомо о нем все, что его письма венгерскому королю известны в Константинополе, что за каждым его шагом следят. У императорской палатки Андроника остановили — ему оставалось только сделать вид, будто он вышел по своей нужде.

Мануил не сразу приказал арестовать кузена-заговорщика: уверенный в себе, он не страдал манией преследования. Он помнил о детских забавах, о совместных шалостях. Он многое прощал — но в конце концов терпению пришел конец, и Андроник был брошен в тюрьму.

Девять лет он провел в заключении. Ему удалось бежать, но какие-то крестьяне узнали его, связали и отправили в столицу. Он не сдавался, сделал восковой оттиск замка от темницы, в которой его содержали, передал друзьям. По восковой модели кузнец отлил ключи, и ночью Андроник вышел, аккуратно запер за собой дверь, чтобы тюремщики не сразу хватились, перелез через стену к морю, куда должен был подойти челн, посланный друзьями. Тут-то натолкнулся на него часовой — однако Андроник ухитрился выдать себя за другого, за какого-то безвестного должника, и, протянув нищему солдату набитый золотом кошелек, убедил стражника закрыть на все глаза.

Челн быстро увез его прочь от тюрьмы, ему расковали кандалы, висевшие на ногах, лошади уже ждали в условленном месте, и Андроник покинул родину, умчался на север, скрылся в Галицкой Руси. Галицкий князь Ярослав Осмомысл сердечно принял беглеца, подарил ему несколько городов. Андроник охотился на диких зубров, заседал в совете Осмомысла. Он вынашивал новый план — двинуться на Византию с половецкими отрядами, силой отнять трон у двоюродного брата.

Когда Андроник бежал, император стал искать виноватых. Среди них оказался Пупак, отважный воин, в свое время отличившийся на войне с сицилийскими нормандцами: он первым поднялся по приставной лестнице на стену осажденной византийцами крепости Корифо (на острове Корфу), и его мужество было отмечено Мануилом I. Теперь Пупак жил в Анхиале, и он снабдил Андроника средствами и проводниками, чтобы тот мог добраться до Галицкой земли.

Василевс велел арестовать Пупака. Героя осады Корифо подвергли бичеванию. Затем его водили на веревке по городским улицам, и глашатай восклицал: «Всякий, кто примет в своем доме врага императора и снабдит его средствами на дорогу, будет так же высечен и так же выставлен на позор». Но бичевание не сломило духа Пупака, и он в свою очередь кричал: «Пусть кто хочет считает мой поступок позорным, а я все-таки не предал своего благодетеля и не отослал его прочь с надменностью, но служил ему как только мог и дал ему покинуть мой дом в радости».

Две этических шкалы как бы столкнулись в этом, казалось бы, малозначительном эпизоде. С одной стороны, принцип подданства, государственной подчиненности, требовавший, чтобы человек ставил интересы царя выше родственных и дружеских связей. С точки зрения государственной, Пупак и в самом деле совершил позорный поступок, поддержав государственного преступника. Но с другой стороны, существовал — и во всей Западной Европе господствовал — принцип личной (феодальной) верности, связи вассала и сеньора («благодетеля», как говорил Пупак), и с этих позиций предательство по отношению к Андронику было бы немыслимой подлостью — и Пупак предпочел подлости наказание.

…Шел 1165 год. Византия вела войну с венграми. Выступление Андроника в этот момент грозило империи опасными последствиями. Мануил предпочел примириться с беспокойным кузеном, обещал ему прощение и неприкосновенность. С почетом Андроник возвратился в Константинополь и бросился в объятия императора, которого, вероятно, рад был задушить, если бы мог.

Опять началась служба: Андроник отличился на войне с венграми, потом получил почетное назначение в Киликию, на восточные границы империи. Чтобы он ни в чем не нуждался, государь распорядился передать ему подати с острова Кипр. Андроник мог жить по-царски, мог успокоиться после долгих лет тюрьмы, после опасных скитаний. Ему шел уже пятый десяток.

Он снова воевал с киликийскими армянами, и хотя войска его по большей части терпели поражения, Андроник сумел отличиться, выбив из седла армянского князя Тороса. Мизерные победы, чередовавшиеся с поражениями, не приносили ни славы, ни радости. Внезапно Андроник бросил свою провинцию, умчался в Антиохию, оттуда в Иерусалимское королевство.

Что гнало Андроника из города в город, от одной скандальной связи к другой? Может быть, мы могли бы назвать эту беспокойную пружину жаждой жизни, стремлением освободить человеческую природу от узких колодок аскетического миросозерцания? В самом деле, византийская литература расцветила яркими красками христианский идеал праведника и страстотерпца. Идеал этот отличался, более того, он противостоял этическим принципам, созданным в античном обществе. Гармоническое единство телесных достоинств и ума перестало казаться ценностью — в физической ущербности, в умственной убогости видели выражение человеческого смирения, самой высокой добродетели перед лицом Бога. Активная деятельность также не считалась ценностью, — напротив, покой, неподвижность, торжественная медлительность движений казались лучшим проявлением близости к Божеству. И соответственно не в служении людям — отечеству, родному городу, корпорации, семье — видел свое назначение идеальный византиец, но в обособлении от людей ради слияния с Божеством.

Византийские жития накопили целые галереи портретов святых, своего рода «положительных героев» того времени. Это прежде всего монахи, порывающие все земные связи, уходящие от семьи, замыкающиеся в келье, становящиеся столпниками, что годами стоят на площадке высокого столпа, в окружении птиц небесных, — в дождь, в снег, под палящим солнцем. Праведникам не надо собственности, и если они трудятся, то не из радости созидания, но только чтобы унизить себя, смирить свою плоть, подчинить себя внешней, чужой могущественной силе. Ни удобная одежда, ни вкусная пища, ни мягкое ложе не привлекают праведников, — одетые во власяницу, они питаются водою и сушеными кузнечиками и спят на голой земле. Ни дружба, ни родство, ни любовь не существуют для них, отвергающих отца и мать и свято сохраняющих целомудрие, — лишь для расплывчатой любви ко всему человечеству открыто их суровое сердце. Пространство не влечет их — идеальный монах прикован к своему монастырю, и только чрезвычайные обстоятельства могут заставить его покинуть монастырские стены.

Классическое античное искусство исходило из идеала гармонической личности — преуспевающего и счастливого на земле человека, сильного телом и уравновешенного разумом. Он виделся художнику в движении, в стремительной схватке, в энергичном броске, а если мастер представил своего героя покоящимся, то этот покой — лишь временное состояние, лишь пауза в полной движения жизни.

Христианское искусство если не открыло впервые, то во всяком случае выдвинуло на передний план внутреннюю жизнь героя, которую оно понимало как духовное устремление за пределы ограниченного земного пространства, в бесконечность, к Божеству. Гармонической успокоенности античного идеала пришел конец — христианский герой мыслится художником в вечном томлении духа, в стремлении вырваться за пределы плоти, и только счастливый праведник обретает покой, но это не покой отдыхающего Геракла, на краткое мгновение облокотившегося на свою палицу, а блаженство достигнутой цели (слияния с Богом), когда окончилось течение времени и вечность открыла человеку свои объятия.

Но если счастье — не сила, не ловкость, не успех, то физическое (и даже умственное) совершенство перестает быть необходимым атрибутом героя. Напротив, жития христианских святых полны рассказов о подвигах людей убогих, необразованных, тщедушных, даже полупомешанных — но чистой своей душой прикоснувшихся к Богу и вечности и потому более великих, чем земные цари и вельможи. Святым покорны хищные звери, им открыто будущее, и сами силы природы повинуются их приказаниям.

Святой, он выше императора? Разве не оборачивалось его смирение гордыней — смирение перед Господом, гордыней перед государем? Авторитет анахорета и столпника мог вступить в соперничество с авторитетом самодержца.

Комниновская эпоха принесла элементы скептического рационализма. С конца XI в. распространяется ряд еретических движений, ставящих под сомнение — разумеется, не христианскую догматику в целом, но некоторые ее моменты, в которых формальная логика обнаруживала неразрешимые противоречия. Одновременно обнаружилось, как далека реальность монашеской жизни от монашеских идеалов, как погрязли монахи в мирских заботах, как они блудливы, вороваты, невежественны. Современник Андроника Комнина солунский митрополит Евстафий написал язвительный памфлет о монашестве. Нет, конечно, он не помышлял об уничтожении монашеского сословия — в соответствии с традицией он считал монастырь ангельской обителью и стремился только к исправлению монашеских пороков. Но коль скоро пороки эти были осознаны современниками и выставлены на всеобщее осмеяние, коль скоро в веригах и постах обнаружилось лицемерие, естественно, что аскетический идеал многое потерял в своей соблазнительности.

Может быть, и в самом деле в XI–XII вв. резко упал нравственный уровень византийского монашества? Ответить на этот вопрос затруднительно — ведь мы в состоянии судить не объективно о нравственном уровне, а лишь о субъективном его восприятии современниками. То, что бесспорно — современники Андроника увидели разрыв между аскетическим идеалом и монашеской действительностью. И в то же самое время они стали создавать другой идеальный образ — не воина Христова, а просто воина, мужественного, родовитого, ценящего богатство и женскую красоту.

Из Палестины Андроник вместе со своей племянницей Феодорой, вдовой иерусалимского короля, бежал. Они жили в Дамаске, в Багдаде, в Харране, потом переехали в Тбилиси, и Андроник участвовал в походах грузинского царя на дербентских хазар. Позднее Андроник переселился к турецкому правителю Эрзерума Изаддину Салтуку и стал служить мусульманам, грабя византийские земли. Он воевал против своей родины и против своей веры, и византийская церковь предала его анафеме, поставив тем самым вне закона.

Казалось, все связи Андроника с Византийской империей были прерваны, он стал наемником турецкого эмира, и Мануил тщетно пытался заманить его в западню. И вдруг Андроник вернулся: то ли потому, что византийцам удалось захватить Феодору с детьми, а Андроник стал к старости сентиментальнее и не мог жить вдали от женщины, которая делила с ним невзгоды изгнания; то ли ему осточертела эта жизнь — без кола, без двора, на подаяние от варваров, среди людей, не говоривших по-гречески; то ли он предчувствовал, что Мануил проживет еще недолго и можно будет снова протянуть руку к константинопольскому венцу. Как бы то ни было, Андроник просил о помиловании, был великодушно прощен и допущен перед лицо государево. И тут Андроник разыграл одну из самых великолепных сцен в истории византийского лицемерия!

Направляясь на аудиенцию к Мануилу, Андроник надел на шею железную цепь, искусно замаскировав ее верхней одеждой. Едва только вступил в приемную залу, как во весь свой огромный рост растянулся на полу, выставив цепь на всеобщее обозрение, и со слезами на глазах (византийцы вообще, надо сказать, плакали легко и обильно) принялся просить кузена простить ему все преступления и обиды. Мануил кивнул, чтобы Андроника подняли, — тот не давался, уверяя, что не встанет с земли, покуда кто-нибудь из придворных не протащит его за цепь до подножия трона. После этого спектакля Мануил торжественно поздоровался с кузеном, но на всякий случай отослал его жить в Эней, городок на южном побережье Черного моря.

За великим унижением пришел стремительный взлет. Андроник поднялся по тем ступеням трона, по которым его тащили на железной цепи. Но чтобы подняться по этим ступеням, ему снова понадобились забыть о моральной ответственности, лгать и лицемерить. Ему пришлось щедро обещать благоденствие и счастье, пришлось шагать по трупам родни и самых высокопоставленных лиц в государстве.

Когда в 1180 г. Мануил умер, Андронику уже было под шестьдесят. Годы странствий и несбывшихся желаний состарили его. Плешивый, редко улыбавшийся, с диким, затравленным взглядом — он казался старше своих лет. Недруги говорили, что он прожил век Кроноса, одного из дряхлейших эллинских богов. Но Андроник не был дряхл. Он никогда не болел, не знал вкуса лекарств, а теперь он снова почувствовал себя молодым. Его час наконец-то пробил. Теперь уж он станет самодержцем!

Мануил оставил престол одиннадцатилетнему мальчику, своему сыну Алексею, отдававшему все время и все силы охоте и детским забавам. Те, кто был близок к трону, старались использовать малолетство монарха: одни — для того, чтобы бесконтрольно разворовывать казну, другие — чтобы предаваться неге и наслаждениям, третьи — чтобы овладеть властью. Молодая еще вдовствующая императрица Мария-Ксения благосклонно принимала ухаживания протосеваста Алексея Комнина, племянника покойного Мануила, изящного гуляки, проводившего ночи в веселых пирушках, а день — в постели или за лечением своих больных зубов. Падчерица императрицы — тоже Мария — ненавидела протосеваста и готова была выдать его наемным убийцам. Покуда вельможи дрались из-за власти, народ страдал от жадности и своекорыстия властей — от произвола судей, от стяжательства сборщиков налогов, от бесконтрольности наместников провинций. Государство, по словам современника, напоминало сказочного дракона, движения которого направляет не голова, но самая глухая и слепая часть тела — хвост. Возмущение росло с каждым днем. На улицах Константинополя собирались стихийные сходки, вспыхивали стычки, раздавались боевые крики.

В этот момент из глухого Энея донесся голос Андроника. Разве он не был двоюродным братом покойного императора и естественным защитником своего племянника Алексея? Разве не лежал на нем моральный долг покинуть изгнание и навести порядок в сотрясаемом смутами государстве? И вот из Энея в Константинополь понеслись искусно составленные послания, разоблачавшие леность, бездарность, коварство протосеваста Алексея. Андроник писал убедительно, он ссылался на слова апостола Павла, он призывал освободить юного государя от тирании опекуна.

Сейчас, когда мы смотрим на прошлое с гордым всеведением потомков, когда мы знаем и о стремительном взлете Андроника, и о его жалком конце, — сейчас легко ошибиться и предположить, будто слова Андроника влекла к нему всех, будто он тогда уже был первым лицом в государстве. На самом же деле — как это часто бывает в смутные исторические моменты — ему покровительствовала его безвестность. Действительно, что знали о нем в Константинополе? Что он гуляка и бабник, не пропускавший ни одной красотки от берегов Босфора до берегов Иордана? Что его не раз били армянские полководцы? Что он бежал из тюрьмы и долгие годы странствовал за границей, покуда память о его юношеских авантюрах сглаживалась, стиралась? Все это вместе взятое не могло превратить обитателя провинциального Энея в вождя оппозиции.

Но счастье плешивого старика было именно в том, что его плохо знали, что он еще ничем не успел себя скомпрометировать. То, что о нем было известно, сводилось к нескольким отрицаниям: он не принадлежал ни к одной из придворных группировок, он не занимал официальных должностей, он не был замаран ни взяточничеством, ни спекуляциями при сборе налогов. Столь малого оказалось достаточным, чтобы обещаниям Андроника поверили. За неимением лучших этот авантюрист, свободный от нравственных устоев, оказался самым лучшим. И тем, кто слышал его, казалось, будто они наконец отыскали воспеваемый в стихах золотой век. А ведь он еще ничего не сделал! Он только обещал, он только призывал восстановить отеческие устои, а люди, уставшие от несправедливости, воспринимали его обещания, словно иссохшая от засухи земля принимает долгожданный дождь.

И вот те, кто вчера еще пировал с протосевастом Алексеем, переходят на сторону Андроника. Он идет с войсками к Константинополю, а посланные против него командиры не оказывают сопротивления. Алексей отправляет к нему полномочных вельмож для переговоров, а эти послы убеждают Андроника не складывать оружия, действовать энергично, не соглашаться на примирение. Правительство снаряжает флот, чтобы помешать переправе восставших через Босфор, а начальник флота, старейший сподвижник Мануила Кондостефан уводит корабли к Андронику. Пафлагонские крестьяне вливаются в его войска, и население столицы с волнением и восторгом ожидают его прихода.

Поход Андроника — не гражданская война, а триумфальное шествие. В Константинополе распахиваются двери тюрем, выпускают на свободу противников протосеваста, но камеры не должны пустовать, и место освобожденных занимают те, кому благоволили протосеваст и императрица. Самого протосеваста берут под стражу, не дают спать ни днем, ни ночью, на рыбачьей лодке отвозят к Андронику, который уже на берегу Босфора, — и здесь недавнего властелина империи ждет скорый суд: ему выкалывают глаза. Андроник мог теперь торжественно въехать в столицу.

Ослепление протосеваста было лишь началом расправы Андроника с теми, кто окружал престол. Была отравлена сестра императора Мария вместе с мужем, кесарем Иоанном, удален в изгнание непокорный патриарх Феодосий Ворадиот, казнена мать императора Мария-Ксения, и наконец пришел черед самого Алексея. Ночью его удавили тетивой лука, а тело принесли к Андронику. То-то была радость! Андроник пинал труп ногой и, не желая сдерживать себя кричал, что Алексей был сыном клятвопреступника и шлюхи; Андроник распорядился проколоть убитому ушную мочку и вдеть туда серьгу из воска, на которой оттиснули печатку нового государя. Но и этого показалось недостаточно. Несчастному мальчику отрубили голову и бросили в какую-то яму, тело же в свинцовом ящике опустили на морское дно.

А едва только казнь свершилась, Андроник распорядился отпраздновать свое бракосочетание. Он соизволил жениться — и женой его стала невеста только что задушенного Алексея, Анна-Агнеса, дочь французского короля, совсем еще девочка, незадолго до кончины Мануила прибывшая в Константинополь к своему царственному жениху. Андроник стал единовластным самодержцем, мечта его жизни исполнилась, он мог рубить головы трепещущим вельможам и спать с любой девочкой в своей огромной стране.

Почему же он вознесся, этот человек, который был только выдающимся лицемером и выдающимся сластолюбцем, — посредственный полководец и бестолковый администратор? С середины XI в. Византия переживала тяжкий период. Правительство еще по-старому мечтало о господстве во всем Средиземноморье, а презренные варвары наносили тем временем поражения византийским полководцам. Иноземцы присваивали — к ущербу для коренных византийцев — высшие должности, получали в дар поместья, захватывали в свои руки выгодную торговлю с Востоком, с Русью. Византийские ремесленники были несвободными: одни из них работали день и ночь в государственных мастерских под надзором безжалостных надсмотрщиков, другие имели свои мастерские, но принуждены были отдавать часть продукции в казну и в любой момент открывать свое помещение для придирчивых государственных контролеров. Рабски подчинявшееся вековым традициям, скованное государственными ограничениями константинопольское ремесло постепенно приходило в упадок, не выдерживая конкуренции с иностранным производством. Крестьяне изнемогали под двойным гнетом — и податных сборщиков, и феодалов. Они должны были выходить на государственные повинности, строить корабли и крепости; они должны были принимать в своих домах проезжающих послов и чиновников; они поставляли в армию провиант и фураж. А когда у них не было денег, чтобы уплатить налог, приходили служащие налогового ведомства — и горе тому, кто оказывался недоимщиком! Их стегали бичами из воловой кожи, их травили собаками, в конце концов их долю взыскивали с более состоятельных соседей, — государству нужны были деньги — деньги для армии, для строительства дворцов и храмов, для пиров императоров и жалованья чиновникам. Страна стонала от лихоимства: взятки брали судьи, тюремщики, сборщики податей, таможенники, полководцы, командиры эскадр.

И самое удивительное — все это казалось нормальным! Говорили о пороках отдельных вельмож, о тупости отдельных императоров, — государство же по-прежнему мыслилось стоящим под покровительством Святого Духа и Богородицы и государственные порядки — наилучшими.

Когда же рационалистический скепсис стал пробивать себе дорогу, а Алексей I и его ближайшие преемники попытались провести несколько реформ и упорядочить государственное управление, когда стало возможным — пусть в раболепной форме, но все-таки вступать в дискуссию с василевсом, — тогда-то обнаружились пороки византийского общественного порядка и стала распространяться жажда преобразования.

В момент высокого накала недовольства, охватившего самые широкие слои общества, Андроник и обещал — всем — золотой век. Он пришел к власти как народный царь, и чтобы никто в этом не сомневался, он приказал изготовить свой портрет и выставить его на главной улице Константинополя. На портрете император представлен был не в золотом и пурпурном облачении, но в синей крестьянской рубахе, в белых сапогах до колен, с косою в руках. В своих распоряжениях он охотно пользовался народными словечками и даже дошел до таких высот демократизма, что кое-кому разрешал сидеть в своем присутствии. Император вовсе не решал все дела единолично, — напротив, для обсуждения государственных вопросов собирался синклит — ассамблея высших чиновников и военачальников; судебные приговоры выносились не императором, а специальными коллегиями. И все-таки византийские государственные мужи, несмотря на свободу прений и коллегиальность решений, умудрялись поступать именно так, как было угодно Андронику.

Мы помним, что главным бедствием страны был податный гнет и сопровождавшие его злоупотребления чиновников. Андроник обещал навести порядок в системе налогообложения. Что же он сделал? Может быть, уменьшил размер податей? Нисколько. Он пошел по пути административных реформ: ввел новую должность — провинциальных преторов, управлявших отдельными областями; положил преторам высокое жалование, чтобы они не воровали и не требовали взяток, и поручил им наблюдать за сбором налогов. К тому же он расправился с двумя-тремя податными сборщиками, примерно наказав их в назидание коллегам. Первое время налоговое ведомство трепетало от тени Андроника, и крестьяне действительно вздохнули и стали славить императора как Бога и Спасителя. Но так продолжалось недолго — система-то оставалась старой, бдительность преторов притупилась, а хитроумие казнокрадов и лихоимцев возросло. К тому же государству нужны были деньги — много денег, не меньше, чем при Мануиле, и скоро Андроник стал пересматривать налоговые ставки, требуя все новое и новое золото.

Андроник заигрывал с народом, с константинопольскими лавочниками, с зажиточными крестьянами, а константинопольские лавочники и зажиточные крестьяне больше всего ненавидели иноземцев и вельмож. Андроник — едва только подошел к Константинополю — разрешил столичным жителям пограбить выходцев с Запада, латинян; многие из них попрятались в домах знати, другие поспешно бежали в гавань и отплыли на своих кораблях. Правда, дав вылиться гневу лавочников, Андроник заключил договор с Венецией, крайне выгодный для Республики св. Марка, и предоставил венецианцам торговые льготы. Он окружил себя телохранителями, не понимавшими греческого языка, — он, выставлявший себя не только крестьянским царем и демократом, но и защитником национальных интересов.

Андроник осуществлял политику террора. Неугодных ему лиц ссылали, ослепляли, сжигали на костре. Никто не был гарантирован от рук палача: тот, кто сегодня отправлял других на плаху, назавтра объявлялся предателем и приговаривался к смерти. Андроник плакал над списками казненных, но утешал себя тем, что закон и благо народа выше его собственных чувств и привязанностей.

Что вызвало этот террор? Одна только болезненная подозрительность престарелого императора, его безответственность, пренебрежение нравственными принципами? Или, может быть, стремление запугать свое окружение, превратить придворных в толпу безгласных овец, безропотно приемлющих власть самодержца?

Но это — лишь субъективные факторы, лишь объяснение склонностей, стремлений самого Андроника. Важнее спросить себя: почему эта расправа стала возможной? Почему византийские чиновники поддержали террор? Почему выдавали они на расправу своих близких, хотя должны были знать, понимать, чувствовать, что тяжкая судьба не минет и их самих?

Чтобы ответить на эти недоуменные вопросы, мы должны представить себе, какие именно общественные слои всего последовательнее шли за Андроником, кто поддерживал его мероприятия. Это не были народные массы — труженики и беднота. Правда, они поначалу поверили в обещанный им золотой век — но золотой век не наступал. Правда, они на своих сходках поначалу приветствовали Андроника — но скоро наступило охлаждение, и на одном из собраний самые горячие и самые бесстрашные — бесстрашные, говорит летописец, потому что им нечего было терять — стали кричать Андронику, чтобы он убирался из Константинополя, что они не нуждаются в его пресловутой защите, что Богородица сама о них позаботится. Андроник не убрался из Константинополя, но с тех пор перестал выступать на сходках, предпочитая иметь дело не с народом, а с представителями народа, с отобранными, с проверенными, с самыми заметными и почтенными ремесленниками, лавочниками, владельцами кораблей.

Наиболее враждебным узурпатору было население провинциальных городов. Многие города восстали, отказывались подчиниться. Против них были посланы войска. После долгой борьбы сдалась на милость победителя Никея: жители вышли из городских стен с женщинами и детьми, босые, с непокрытыми головами, держа в руках масличные ветви. Штурмом была взята Пруса — воины императора ворвались в пролом в крепостной стене. Судьба обоих городов, впрочем, была одинаковой — только главарей никейцев Андроник предпочел прикончить, сбросив с городских стен, а самых отважных защитников Прусы он повесил на деревьях вокруг покоренного города. Но с островом Кипр, который отложился от империи, император ничего не мог поделать.

Даже знать, которая на первых порах призывала Андроника, чтобы сбросить протосеваста, не поддержала его. Одни из аристократов сражались на стенах Никеи и Прусы, другие бежали за границу, третьи пытались роптать. Андроник то запугивал их казнями и конфискациями, то задаривал податными льготами и земельными пожалованиями. Точно так же вел он себя по отношению к церкви: конфисковал церковные богатства, уверяя, что этим очищает самое церковь, а вместе с тем жаловал монастырям угодья.

Подлинной опорой узурпатора стали иные круги — не народ и не аристократия, но люди деклассированные, не связанные ни общинными традициями, ни родовой гордостью, люди, не уверенные в себе, жадные до власти и богатств, особенно до внешних проявлений богатств и власти: лавочники и корабельщики, завидовавшие предприимчивым, подвижным итальянским купцам; мелкие чиновники, мечтавшие о высших должностях; отставные дипломаты и бездарные полуинтеллигенты, не находившие применения для буйной и бесплодной своей энергии. Все эти социальные слои — по самой своей природе — нуждались в атмосфере неустойчивости, постоянных смещений, опал и казней, открывавших перспективу именно для самых неспособных, в атмосфере конфискаций имущества, после которых и им перепадали какие-то крохи. Эти люди готовы были подписывать приговоры, врываться в чужие дома, затягивать тетиву лука вокруг шеи обреченных — движимые не страхом, нет, побуждаемые рвением и сами побуждавшие Андроника к новым казням, новым процессам, новым ссылкам и смещению с должностей.

Одним из самых преданных сторонников государя был Стефан Айохристофорит, которого — шепотом — именовали Антихристофоритом, так что в его преображенной фамилии слышалось имя Антихриста. Сын мелкого податного чиновника, он страстно мечтал о карьере, но долго не мог пробиться наверх. Он пытался жениться на знатной женщине — но был наказан за наглость: ему отрезали нос и на его спине плясали усмиряющие ремни. Но безносый и поротый, он не оставил своих притязаний — он использовал в свою пользу всеобщее презрение, бесстыдно появлялся повсюду, вел себя, словно шут, сам себя называл подонком, грязным цветком зла и постепенно сделался правой рукой Андроника.

А левой рукой был Константин Трипсих, убийца императора Алексея, «возлюбленный сын и вернейший человек» Андроника, как его именовали царские указы, нажившийся на конфискациях. Он отправлял на пытки и осуждал на смерть не только тех, кто дерзнул хоть слово сказать против нового порядка, но и тех, кто в мыслях затаил недовольство. Он отправлял на пытки и судил — пока по тайному и ложному навету сам не был схвачен и ослеплен.

И новый патриарх Василий Каматир был опорой режима Андроника — в прошлом посол в Италии, который подвергся немилости Мануила и провел долгие годы в опале. Переворот Андроника открыл ему внезапные перспективы, он сменил дипломатическую карьеру на богослужение и возглавил константинопольскую церковь, дав предварительно письменное обязательство во всем поступать, как будет угодно императору.

Террор был делом не одного Андроника — еще большую ответственность за него нес слой мелких чиновников, лавочников и зажиточных крестьян, ставших теперь вельможами, военачальниками, командирами гвардейских отрядов, судьями, сборщиками налогов и — прежде всего — добровольными палачами. Не от страха, но от зависти и от ненависти творили они насилие, и патриарх Василий Каматир благословлял судей и палачей.

Короче говоря, режим Андроника разрушил все то, что пытались создать его предшественники. Он отказался от робких попыток перестроить Византийскую империю по образцу западных государств. Он физически истребил Комниновский клан, с которым на протяжении последнего столетия была связана оборона империи. Он вернул государство к вертикальной подвижности середины XI столетия, когда у власти стояли евнухи и случайные выходцы из чиновной среды. Возвращение к старому закономерно вылилось в террористический режим Андроника I.

Правда, царствование его было недолгим. В 1182 году он вступил в Константинополь. В конце 1183 года убийцы расправились с Алексеем. А в сентябре 1185 года народное возмущение покончило с самим Андроником.

Те самые причины, которые создали популярность Андронику, вскоре привели к ослаблению государства. Сердца лавочников он рассчитывал завоевать антилатинской пропагандой и разгромом домов латинян — но этим он вызвал возмущение на Западе, дал предлог для интервенции: в 1185 году сицилийские нормандцы овладели Диррахием, затем подошли к Солуни. Разгром аристократии и казни вельмож создавали иллюзию демократического режима — но Андроник и его прихвостни уничтожили лучших полководцев, а те, кто избег казни, бежали или находились в опале. Оборона Солуни от нормандцев стала одной из самых печальных и вместе с тем одной из самых позорных страниц в византийской истории.

Наместник Солуни Давид Комнин не подготовился к осаде: в городе не хватало оружия, припасов, протекала цистерна для питьевой воды. Но Давид Комнин боялся не неприятеля, а столичных властей — и поэтому он сообщал, что во вверенном ему городе все в порядке. Едва нормандцы подошли к Солуни, он стал отправлять победные реляции, а взятие в плен первого рядового солдата превратилось в подлинное торжество. К тому же Давид Комнин был сугубо штатским человеком. Он носил широкополую войлочную шляпу, модные панталоны и разъезжал, как евнух, на муле. Он прятался от стрел и от солнечного удара, предоставляя военным действиям идти своим чередом, а при первом известии об успехе нормандцев оставил поле боя и погнал своего мула внутрь неприступной солунской цитадели. 24 августа 1185 года Солунь, второй город империи, пала. Нормандцы двинулись к Константинополю.

И тут столица восстала. Предлогом для восстания оказался незначительный эпизод, который, может быть, раньше не произвел бы никакого впечатления, — приказ об аресте Исаака Ангела.

Причудливо переплелась судьба Исаака Ангела с судьбой Андроника. Ведь Исаак — тогда еще совсем молодой — был тем придворным Мануила, который за железную цепь встаскивал государева кузена к подножью трона. И все-таки Андроник не наказал его за свое унижение. Потом Исаак Ангел сражался среди защитников Никеи, и опять-таки Андроник пощадил его. Позднее, когда почва под ногами узурпатора уже начала колебаться, он обратился к кудеснику Сифу, который за свое ремесло был ослеплен еще императором Мануилом и тем не менее продолжал давать предсказания; этот-то слепой Сиф прочитал на мутной воде имя того, кто грозит благоденствию Андроника — не все имя, лишь первые буквы, и ими были йота и сигма. И в этот раз опасность прошла мимо Ангела, ибо предсказание отнесли к Исааку Комнину, главарю мятежников на Кипре…

И вот в результате бурных событий 11 и 12 сентября 1185 г. Андроник оказался низложенным, а Исаак Ангел стал василевсом ромеев. И первое, что он сделал, вступив в императорский дворец, — торжественно заявил, что отказывается от членовредительских наказаний.

Кто же он был, этот антагонист Андроника Комнина, его счастливый победитель и преемник?

Ангелов Никита Хониат считал незнатным родом: только женитьба красавца Константина Ангела, выходца из малоазийского города Филадельфии, на младшей дочери императора Алексея I Феодоре открыла этой фамилии путь в византийскую элиту. При Мануиле I многие Ангелы служили полководцами и участвовали в заседаниях синклита; перекрестные браки связывали их с различными семьями, входившими в Комниновский клан.

Во всяком случае, отец Исаака Андроник (он был сыном Константина и Феодоры и, следовательно, двоюродным братом Мануила I) занимал видное положение при дворе и первое время, по-видимому, поддерживал Андроника Комнина. Но уже очень скоро Андроник Ангел должен был бежать из Византии и вместе с сыновьями искал прибежища в Иерусалимском королевстве. Среди этих сыновей находился и Исаак.

Хотя семье Ангелов были свойственны полководческие традиции и отец Исаака командовал некоторое время восточными отрядами, сам Исаак меньше всего был полководцем. По-видимому, с детства его готовили к духовной карьере и обучали богословию; во всяком случае, Никита Хониат с насмешкой говорит о посещении Исааком школы грамматиста, где его награждали ударами по рукам и по заднице. Но вот что любопытно. Хониат молчит об этом, но в английской хронике Псевдо-Бенедикта Питербороского рассказывается, что Исаак был послан для получения образования в Париж и в тамошних школах изучал латинский язык, западные обычаи и теологические доктрины.

В Иерусалимском королевстве Исаак и его братья пробыли недолго. Кто-то из них вернулся в Константинополь, где по приказу Андроника I был ослеплен. Брат Исаака Феодор возглавлял мятежные силы в Прусе, сам Исаак действовал против Андроника в Никее.

Вот как мало мы знаем о нем вплоть до того момента, когда отчаянное нападение на Айохристофорита привело Исаака Ангела в храм Св. Софии, а затем на императорский престол. Ему было тогда около 30 лет.

От Андроника Исааку II Ангелу досталось нелегкое наследство. Ему удалось на некоторое время приостановить развал Византийской империи. Он занимал престол почти десять лет и потерял его не в результате народного возмущения и не под натиском иноземного вторжения, — его царствование трагически завершилось в апреле 1195 г. дворцовым переворотом, возглавленным старшим братом императора Алексеем, которого Исаак безгранично любил, которого он выкупил из турецкого плена и которому безраздумно доверял. Он был схвачен заговорщиками, ослеплен и брошен в темницу, чтобы выйти из нее только накануне захвата Константинополя латинянами, — озлобленным стариком.

Исаак приостановил развал империи. Ораторы превозносили мужество и ум златокудрого василевса, но трезвые (хотя и совсем не беспристрастные) известия Никиты Хониата позволяют понять, что новый государь отнюдь не был ни выдающимся полководцем, ни гениальным дипломатом. Вполне рядовой человек, Исаак жил будничными интересами, но он был молод и трезв, и его не преследовали страхи и беспокойные увлечения, свойственные его предшественнику. Как большинство его современников, Исаак был религиозен, почитал Богородицу, охотно строил и украшал храмы. Как большинство его современников, Исаак соединял религиозность с суеверностью.

Средневековый человек, окруженный грозной природой и подчиненный непонятной и чуждой ему политической власти (будь то власть феодального сеньора или константинопольского василевса), смотрел на окружающий мир с опаской и напряженно искал средства острым взглядом проникнуть в будущее и распознать скрытое от него. Византийцы — при всей упорядоченности их общественного существования — были не менее суеверными, нежели их западные современники. Сновидения обдумывались и обсуждались самым тщательным образом, ибо в них могло выразить свою волю Божество. В Византии была популярна книга, приписанная Ахмету бен-Сирину, будто бы служившему в IX в. толкователем снов при дворе арабского халифа. Эта книга содержала рецепты, с помощью которых можно было объяснить самые разные сновидения. Лев Тосканец, приближенный Мануила I, перевел «Сонник» Ахмета на латинский язык.

Предсказывали будущее по метеорологическим явлениям, особенно по грому, но еще шире были распространены астрологические толкования, когда по констелляции планет предвещали судьбу и определяли дни, благоприятные для свадьбы или для сражения. Как раз на 15 или 16 сентября 1186 г. астрологи всего света — в Сирии, в Византии, в Сицилии, в Испании — предсказали страшный катаклизм: семь планет должны были сойтись в знаке Весов и породить бури и вихри, которые разрушат города. По всему свету люди рыли в земле убежища, вынимали стекла из домов, собирали припасы, чтобы пережить катастрофу. Однако предсказание не сбылось: в тот день ветра не было вовсе и даже нельзя было провеять зерно. Сколько насмешек обрушилось тогда на головы астрологов!

Церковь относилась к предсказателям с настороженностью. С одной стороны, она допускала, что благочестивые люди, праведники, святые, и в самом деле могут проникнуть мыслью в будущее, и византийская литература полна рассказов о праведных пророках. С другой стороны, Церковь утверждала, что гадания и астрологические выкладки противоречат богословской догме: божественная воля непостижима, и никаким умственным напряжением нельзя понять Бога, если только он сам не захочет открыть свою волю — то посылая комету, то землетрясение, то нашествие саранчи. А если гадатели и толкователи снов (так утверждали образованные священники) иногда умудрялись предвидеть какие-то события, то способность эту давало им не божественное откровение, а демоны. Гадатели казались чародеями, способными с помощью демонов совершать всевозможные чудеса.

Про Сикидита, современника Андроника Комнина, рассказывали, что он умеет омрачать зрение людей и заставлять их видеть совсем не то, что совершалось на самом деле. Однажды Сикидит с друзьями смотрел на море, где какой-то лодочник гнал челн, груженный глиняной посудой. На потеху своим приятелям Сикидит внушил бедняге, что в его лодке появился змей с огненным гребнем и уставился на лодочника, словно собираясь его пожрать. В отчаянье схватил тот весло и принялся колотить змея, но попадал, разумеется, по горшкам и мискам, — а зрители помирали от смеха. Другой раз Сикидит пришел в баню и, поссорившись с мывшимися там людьми, заставил их увидеть, как из крана с горячей водой выскочили черные человечки и стали пинками выгонять всех в предбанник.

Впрочем, астрология, колдовство, толкование снов (в средневековых условиях) были не просто нелепицей и суеверием. Они способствовали накоплению знаний о звездной карте, наблюдением за психической деятельностью человека, развитию начатков гипноза. Они формировали представление о естественной связи в природе, пантеистическое представление, внутренне противоречащее официальному учению о личностном Божестве, стоящем выше всякого разумения.

Церковь и государство наказывали чародеев и колдунов, но не отказывались от их услуг. Даже византийский суд, опиравшийся на римские традиции и располагавший огромным аппаратом для разбора тяжб, не пренебрегал колдовскими средствами, чтобы уличить преступника: заподозренному в воровстве давали ломоть священного хлеба или заставляли глядеть, не моргая, на магическое око, нарисованное на стене, и в зависимости от его поведения решали, виновен он или нет.

Исаак обращался к гадателям. В его время особенно популярен был предсказатель Василаки, к которому толпами валил народ за советом, не смущаясь ни туманными речами «пророка», ни его странным поведением, — он очень любил, говорят, заворачивать подолы женщинам и спокойно пользовался самыми срамными словами, а свои предсказания выражал прыжками, которые пьяные старухи, его родственницы, истолковывали затем вопрошавшим. К Василаки — незадолго до несчастного конца своего царствования — обратился и император.

Появление василевса в жилище пророка не произвело на «одержимого Пифоном» (как называли Василаки просвещенные византийцы, любившие эллинские мифологические образы) ни малейшего впечатления. Исаак сказал ему: «Здравствуй, отец Василаки», но тот даже не кивнул головой, а стал скакать и браниться, понося всех пришедших вместе с государем, особенно его любимца, молодого Константина Месопотамита. Затем он схватил палку, бросился к портрету императора, висевшему над кроватью (даже в частном доме ромея выставлялись императорские изображения), и проткнул ему глаза. Дерзость юродивого предсказателя дошла до того, что он попытался сбить головной убор с василевса.

Так рассказывает Хониат, и примечательно, что писатель хотя и посмеивается над скачущим, словно козел, старикашкой, все-таки не в силах освободиться от суеверия и в нелепых действиях Василаки усматривает намек на последовавшие вскоре события — ослепление Исаака и лишение его царского венца. Сбывшееся пророчество, полагает Хониат, принесло Василаки новую славу.

Император, впрочем, счел старика сумасшедшим и не принял во внимание его прыжков и ужимок. Надо думать, старухам-толковательницам тоже не могло прийти в голову, что ждет царя в ближайшее время.

Ни религиозность, ни суеверность не мешали Исааку любить маленькие плотские радости. В отличие от Андроника он не отказывал себе в еде, и на пиршественном столе Исаака громоздились горы мяса и разливались моря вина. Он через день ходил в дворцовую баню — современники удивлялись такой чистоплотности. Он пользовался духами и притираниями, завивался и в своих роскошных одеждах напоминал павлина. Он никогда не надевал дважды одну и ту же рубаху. Его окружали мимы, скоморохи и певцы, и он любил соленую шутку. Хониат намекает — правда, довольно туманно — и на развратное поведение Исаака, — впрочем, мы не знаем за ним таких громких историй, какие сопровождали повсюду Андроника.

Приход Исаака к власти вызвал ликование по всей стране. Покуда Константинополь безжалостно расправлялся с низвергнутым тираном, из провинции в столицу стекались толпы людей, жаждавших взглянуть на новое солнце. Людям казалось, что вслед за зимой наступила весна и буря сменилась устойчивой, ясной погодой. Те, кто при Андронике скрывался от государственной службы, теперь предлагали империи свою силу и свои способности.

Это не было пустыми словами. Уже 7 ноября 1185 г. собранная вновь армия, которой командовал Алексей Вран, один из аристократических полководцев, наголову разгромила нормандцев, заставив их очистить Солунь; немногим спустя они покинули и Диррахий, важный греческий порт на Адриатическом море, и остров Корфу. Одна из сильнейших в Европе армий стремительно откатывалась назад. Были урегулированы отношения с Венгрией. Возможно, что союз с Венгрией обеспечил удачу Исаака в войне против сербов: осенью 1190 г. сербский король Стефан Неманя был разбит византийцами на Мораве. В Италии Исааку удалось найти сильного союзника — маркиза Монферратского Вильгельма V.

Наконец с сельджукской угрозой было покончено. Конечно, отнюдь не везде ждали Исаака успехи. Особенно грозным оказалось отложение болгарских земель и образование самостоятельного государства — так называемого Второго Болгарского царства. Исаак совершил ряд походов в Болгарию: одни были успешнее, другие приносили горечь поражения. В апреле 1195 г., накануне переворота, стоившего ему глаз и трона, Исаак как раз готовился к новой экспедиции.

Во внутренней политике Исаак намеревался решительно покончить с традициями предшествующего царствования. У западных хронистов даже сохранилось известие, будто он отменил все указы Андроника. Вероятно, это легенда — столь решительные действия вряд ли были мыслимы в Византии. Он, во всяком случае, вернул из ссылки тех, кого отправил туда последний Комнин. Неожиданно при дворе оказалось множество слепцов — начиная от брата Исаака севастократора Константина. Им были возвращены прежние высокие посты, иногда незрячие полководцы даже командовали войсками — впрочем, без большого успеха. Император удалил тех, кто особенно замарал себя соучастием в делах Андроника. Он объявил, что не станет применять членовредительских наказаний — ослепления, усечения носа, обрубания рук и ног — и если бы он выполнил свое обещание, это было бы решительным переворотом в византийском уголовном праве.

Но у истории своеобразная логика, и вернуться к политике первых Комнинов Исааку II не удалось. Тот социальный слой, который составлял опору первых Комнинов, военная аристократия, был в значительной своей части физически истреблен. Оставшиеся в живых не могли примириться с тем, что престол занят Исааком Ангелом, а не ими, чье родство с династией Комнинов было не менее тесным. Все правление Исаака заполнено мятежами знатных полководцев, начиная с победителя нормандцев Алексея Врана.

За мятежами следовали репрессии. Террор Андроника усугубил пренебрежительное отношение к человеческой жизни. Христианские ораторы могли оплакивать смерть и прославлять жизнь в вечности, но это не мешало приближенным Исаака перебрасывать друг другу, словно мяч, отрубленную голову Алексея Врана, кровоточащую, с оскаленными зубами. Исаак сам говорил, что согласно предсказаниям Андронику I было отпущено 9 лет царствования, но так как он вел себя тиранически, господь ограничил его правление тремя годами, а оставшиеся 6 лет — «злые годы», принадлежащие по своей природе тираническому царствованию, и Исаак не может быть гуманным и терпимым в этот промежуток времени. Впрочем, и по прошествии первых — «злых» — лет Исаак отнюдь не стал проявлять больше мягкости.

Подлинной опорой режима Исаака II сделались не полководцы Комниновского клана, а видные гражданские чиновники. Из этой социальной среды вышли многие родственники новой царской династии. Снова возрастает роль евнухов при императорском дворе. Один за другим сменяются царские фавориты: сперва управление оказывается в руках Феодора Кастамонита, дяди царя (брата его матери), который занимал пост логофета секретов; его сменил хранитель пурпурной чернильницы Константин Месопотамит, за которым последовал логофет дрома Константин Торник. Имперская администрация как бы возвращалась к тому состоянию, которое существовало в середине XI в., до комниновских реформ.

…В 1189–1190 гг. Византия подверглась серьезному испытанию. На помощь последним крестоносцам Палестины, оборонявшимся от египетских войск, двинулась армия германского императора Фридриха I Барбароссы (1152–1190). Она шла по суше, и ее путь пролегал через империю ромеев. Отчаянное предприятие, как известно, закончилось неудачей — Фридрих утонул в горной реке, даже не достигнув Святой земли.

Продвижение по византийским землям давалось германскому императору нелегкой ценой. Исаак II боялся немецкого войска, нарушал собственные клятвы, — то и дело вспыхивали столкновения, обещанный греками провиант не поступал. Шли непрерывные переговоры, обмен послами и посланиями. Об одном из таких посольств, отправленных Исааком к германскому государю, у Никиты Хониата сохранилось интереснейшее сообщение.

Византийские послы прибыли к Фридриху Барбароссе осенью 1189 г. Он приказал им сесть и усадил вместе с ними их слуг, включая поваров и конюхов. Послы возражали, говоря, что слугам не пристало сидеть перед императором (достаточно, если сидят господа), но Фридрих настоял на своем. «Он поступил так, — комментирует Хониат, — чтобы высмеять ромеев и показать, что они не принимают во внимание доблесть и родовитость, но подобно свинопасам, которые в хлеву загоняют в общее стойло всех свиней, и жирных, и более тощих, и они всех мерят одной меркой».

Трудно сказать, кому принадлежит объяснение, изложенное Хониатом, — ему самому или германскому императору. Взятое в абсолютных масштабах, оно, разумеется, неверно — византийцы отнюдь не мерили всех одной меркой. Напротив, византийское общество было разделено на множество разрядов и категорий, и социальное положение человека очень строго определялось его принадлежностью к соответствующему разряду, его рангом и титулом. На дворцовых приемах местничество соблюдалось со всей тщательностью, а браки между лицами разных разрядов признавались нежелательными. Недаром сами послы не хотели сидеть вместе со своими конюхами и поварами.

И вместе с тем замечание Фридриха, смотревшего на византийское общество глазами немецкого рыцаря XII в., отражало различие западного и византийского социального идеала. На Западе общественное положение человека в классическое Средневековье определялось прежде всего его родовитостью и военной доблестью, в Византии — его местом в служебной иерархии и царской милостью.

Византийские писатели охотно разрабатывали образ идеального монарха. Одно из сочинений на эту тему, названное «Царская статуя» (может быть, правильнее было бы перевести этот заголовок «Идеальный образ царя»), вышло из-под пера Никифора Влеммида. Плодовитый писатель и видный администратор, он родился в самом конце XII в., когда Никита Хониат еще занимал важные посты в константинопольском государственном аппарате и когда слепой Исаак Ангел еще оставался в живых. Мальчиком Влеммид пережил катастрофу Византийской империи — захват Константинополя латинскими войсками в 1204 г. — и должен был переехать в Никею, ставшую центром одного из государств, возникших на обломках Византии. «Царская статуя» — плод размышлений Влеммида над печальной судьбой его отечества, и мы найдем там прямые инвективы в адрес дурных василевсов, ослабивших империю. «Что другое, — восклицает Влеммид, — предало Константинополь в руки латинян, как не порочная жизнь правителей и вождей того времени и происходящая отсюда их леность и трусость?» Каким же, с точки зрения Влеммида, должен быть идеальный монарх?

Государство рисуется Влеммиду особым организмом, где царь — глава, а подданные — члены. Чтобы организм был здоров и крепок, его члены должны содействовать главе, а глава — заботиться о их процветании. Первая задача государя — упорядочить свое собственное поведение, ибо иначе он не сможет управлять подданными. Благочестие и высокая нравственность — вот первые требования, которые предъявляет Влеммид к василевсу. Царь должен быть целомудренным, смиренным, кротким, щедрым, правдивым, ему надлежит избегать распутства, гордости, высокомерия, гнева, скупости, лжи. Особенно настаивает Влеммид на том, чтобы император не становился рабом чувственных удовольствий, а оставался добрым семьянином. И хотя в духе византийской риторики писатель избегает современных примеров и ссылается на античный исторический опыт, на целомудрие Александра Македонского и на гнусные страсти изнеженного Сарданапала, трудно отделаться от мысли, что похождения Андроника Комнина в какой-то мере повлияли на формирование суждений Влеммида о святости семейных отношений. Подробно останавливается Влеммид и на проблеме царской собственности. Царь, утверждает он, не имеет собственности, — и это говорилось в византийских условиях, где василевс, если не юридически, то во всяком случае фактически, распоряжался всем имуществом подданных и имел право конфискации (без суда) любых земельных владений частных лиц церкви и монастырей! Согласно Влеммиду, царь лишь распоряжается тем, что в качестве дани передают ему подданные, и он обязан тратить это для их же блага. Царь должен стать выше суетной славы, удалить от подножия трона презренных льстецов, выдающих себя за истинных друзей. Льстецы вечно ждут от монарха подачки и готовы выклевать у царя самое око его души. Не следует царю бояться мудрых советов, хотя они, подобно лекарству, горьки на вкус, — ведь, словно лекарство, мудрые советы удаляют из организма все вредное и восстанавливают утраченные силы.

Вглядимся в эти принципы, изложенные Влеммидом. Не станем искать в них особенной оригинальности, — в основе его «Царской статуи» лежат античные идеалы, преломленные, разумеется, через живой византийский опыт. Античность оставила огромный запас готовых формулировок, которые в общем и целом подходили к требованиям современников Влеммида. Важно, однако, не только приспособление античных критериев к византийским условиям. Может быть, еще важнее одно обстоятельство — отсутствие в «Царской статуе» существеннейшего политического принципа, отсутствие, по всей вероятности, далеко не случайное.

Как трактуется Влеммидом вопрос об ответственности монарха? Василевс ромеев несет лишь нравственную ответственность за свои поступки. Если царь лжив, скуп, развратен, если царь внимателен к льстецам и пренебрегает советами мудрых, он подлежит моральному осуждению и, возможно, когда-то в конечном счете божественному гневу (но нельзя забывать, что пути Божества неисповедимы). Ответственности царя перед обществом или его представителями, перед какой-либо, пусть даже самой аристократической, общественной группировкой или политической организацией византийский мыслитель не допускает. Нравственный царь или беспощадный тиран, все равно самодержец и василевс ромеев свободен в отправлении своей воли.

Влеммид останавливается и на конкретных чертах императорской деятельности. Государь должен заботиться прежде всего о создании надежной армии и чиновничества. Влеммид настаивает на формировании профессионального, тренированного войска: к чему нам ловкая игра в мяч, искусство подбрасывать его то левой, то правой рукой — ромеям нужно овладеть навыками верховой езды, умением метать копье и сражаться мечом. Чиновники и судьи, продолжает Влеммид, должны быть справедливы, умны и чужды корыстолюбия. Нельзя назначать на государственные посты глупцов и воров — но в печальной действительности, жалуется Влеммид, умными и честными пренебрегают, а светские и духовные должности раздаются невежественным и лукавым.

Жалобы писателя вполне традиционны: они раздавались задолго до его рождения. И опять-таки, не будучи оригинальными, они как нельзя более точно отвечали состоянию дел в Византийской империи. Чины и титулы здесь продавались, и не меньше продажи должностей сказывался на составе чиновничества фаворитизм — назначение по прихоти императора или вельмож, независимо от реальных заслуг и подготовленности. Взяточничество стало бытовым явлением: дело доходило до того, что видный сановник выносил на рынок рыбу, которую получал от благодарных просителей, а начальник тюрьмы отпускал по ночам арестантов, которые затем делились с ним наворованным. Но если такие действия вызывали замешательство даже у видавших виды подданных константинопольского императора, то система оплаты судейских тяжущимися сторонами была юридически признанной нормой. Проезд видного чиновника по провинции превращался в настоящее бедствие: он пользовался правом постоя и мог выбирать лучший дом для размещения вместе со своей свитой и слугами; ему полагались лошади и мулы; его кормили и поили. Недаром землевладельцы больше страшились наездов податных сборщиков, нежели самой уплаты налогов.

Казнокрадство соперничало с взяточничеством. Мы слышим о флотоводцах, которые распродавали мачты, паруса и даже гвозди с боевых кораблей. Налоговые сборщики старались укрыть для себя часть собранных денег, и казна, не в силах бороться с их хитроумием, пошла в XI в. на сдачу налогов на откуп — с тем, чтобы обеспечить себе по крайней мере твердый минимум. Судьбы откупщиков были различными: одни возводили мраморные палаты в Константинополе, другим не удавалось выплатить обусловленной суммы, и они попадали в долговую тюрьму.

Жалобы на бесчеловечность податных сборщиков и беззаконие судей стали общим местом византийской литературы. Но может быть, еще показательнее этих жалоб-топосов сохраненный некоторыми византийскими писателями образ идеального чиновничьего поведения, набросанный, так сказать, изнутри — не со стороны просителей и жертв, но с позиций самих служащих Византийской империи.

Михаил Пселл, ученый и сановник, живший в XI столетии, рекомендует своему приятелю, провинциальному наместнику, какого-то человека на службу и перечисляет его достоинства: он отлично служит, не запрашивает многого, сообразителен, скромен, а его воспитание способствовало не столько украшению души, сколько упорядочению моральных устоев. Умеренность и аккуратность, великие молчалинские добродетели, излагаются Пселлом без тени иронии. И странным образом Пселл не понимает того, что подобная природа византийского служилого аппарата была тесно связана с тем отсутствием инициативы или, вернее, с отсутствием возможности инициативы, на что он сетует в другом письме. Я знаю, пишет он там, что наши времена не благоприятны для фемных судей и их помощников, поскольку придирчивый контроль со стороны царя сдерживает наши руки.

Еще полнокровнее встает картина византийского бюрократа из сочинения современника Пселла Кекавмена, которое известно под условным названием «Советы и рассказы». Автор «Советов и рассказов» сам был чиновником, и он щедро делится опытом, приобретенным за годы службы в столице и в провинции, по гражданской и по военной части. И вот что примечательно: дело, долг, честь — все эти понятия не присутствуют на страницах его книги. Кекавмена заботят взаимоотношения с начальством и с подчиненными, безопасность собственного положения, репутация в глазах властей.

Чиновник должен заботиться о своем поведении — о том, чтобы оно не вызывало гнева начальства. Не следует посещать пирушки, не следует участвовать в болтовне, особенно если речь зайдет о царе или царице. С подчиненными надо быть мягким, памятуя, что каждый может сделать карьеру и оказаться твоим начальником. Начальству же надо оказывать почтение, твердо зная, что оно всегда право, и ни в коем случае не обнаруживать, будто ты догадываешься о его глупости и неспособности. Император, правящий в Константинополе, заслуживает беспрекословного подчинения уже по одному тому, что он правит в Константинополе, — правда, Кекавмен не был бы византийцем, если бы не предусматривал возможности узурпации. В подобном случае он рекомендует не торопиться, ждать, пока события не обнаружат, на чьей стороне сила, и тем временем выказывать свою преданность как законному государю, так и восставшему мятежнику.

И если моральный склад византийских политических деятелей, игравших главную роль в событиях 11 и 12 сентября 1185 г., был весьма далек от идеалов, обрисованных в политическом трактате «Царская статуя», то он, по всей видимости, соответствовал той этической практике, которой руководствовалось чиновничество Византийской империи. Индивидуализм без внутренней свободы, отсутствие корпоративных связей, монаршее всевластье и нестабильность общественных устоев — от крестьянской хижины до императорского дворца, — все это должно было породить такую фигуру, как Андроник Комнин, и должно было привести к тому, что Исаак Ангел, человек совершенно иного склада, мягкий и благочестивый, пошел в конце концов по пути, проложенному Андроником.