В ночь окончания перемирия началась перегруппировка войск. Оплошавшие батальоны апшеронцев были переведены на левую сторону реки, а их место заняли стоявшие там батальоны Кабардинского полка. Всего для штурма было назначено восемь батальонов под командой генерала Лабинцева. Слегка поправившемуся прапорщику Михаилу Нерскому, за выбытием из строя множества офицеров, дали в командование роту, укомплектовав ее зачинщиками бунта – апшеронцами и волонтерами.

Лиза была в отчаянии. Она еще не успела привыкнуть к мужу, не успела ему всего рассказать, не успела узнать, как он жил без нее столько лет, а Михаилу снова нужно было становиться в строй. Это было несправедливо. Лиза надеялась, что они вот-вот покинут эти ужасные места, где вместо соловьев поют пули, но Михаил не мог оставить свою роту, особенно перед таким важным штурмом.

– Это все обман! – не хотела отпускать мужа Лиза.

– Горцы нам не враги! Они такие же люди! Никто меня даже не обидел! Проклятая война!..

Михаилу и самому осточертело это братоубийство, но его звал долг или то, что называли в таких случаях долгом. Он нежно поцеловал на прощанье жену, пообещал, что с ним ничего не случится, и поспешил к своей роте.

Граббе спал беспокойно. Ему снова приснилась гора. Вернее, то, что гора вдруг исчезла. Генерал проснулся в холодном поту и, накинув бурку, вышел из палатки, чтобы убедиться, что Ахульго на месте. Но Ахульго не было. Все застилал холодный, густой предрассветный туман, и легко можно было поверить, что за ним ничего нет. Зато в лагере происходило нечто еще более странное. Отовсюду сквозь туман слышались крики, барабанная дробь и звучали горны, нарушая строгий приказ о скрытной передислокации.

– В чем дело? – накинулся Граббе на подоспевшего Васильчикова, который был бледен и чем-то сильно напуган.

– Бунт, ваше превосходительство, – сообщил Васильчиков, приложив руку к фуражке.

– Что-с? – округлил глаза Граббе, не поверив услышанному.

– Неповиновение в войсках, ваше превосходительство… – докладывал Васильчиков, с трудом выдавливая из себя страшные слова.

И в самом деле, по всему лагерю собирались толпы солдат, не желавших идти на новый штурм. Зачинщиками оказались пленные, возвращенные из Ахульго и Игали, а также некоторые поляки.

Как доложил Пулло, сигналом к бунту послужила музыка. Кто-то на Ахульго вдруг заиграл на трубе полонез. Подозревали, что это был Стефан Развадовский, бежавший к горцам во время последнего штурма. И ему эхом ответили музыканты его оркестра, чем смутили множество поляков, служивших в отряде. Они отказались становиться в строй, а затем волна неповиновения пронеслась по всем батальонам.

Милютин, отправленный выяснять положение вещей, убедился, что бунт был налицо.

– Братцы! – кричали самые дерзкие.

– На что нам эта Ахульга? Нешто не видали, как горцы на штыки кидаются?

– Видали! – кричали другие.

– Шамилька-то сына выдал!

– Миру просит, как обещано!

– Драться – так драться, а брататься – так брататься!

– Измена, братцы!

– Коли дадено слово – исполняй!

– Не по-божески это!

– И без того уже голодом уморили да жаждой иссушили.

– И как только в них дух держится.

– И наша кровушка – не водица.

– Резону нет!

– Сколько народу зазря положили!

– Не пуля, так камнем пришибет.

– Коли генералам охота – пусть сами лезут!

Остальные одобрительно кричали и свистели. Солдаты устали гибнуть напрасно. Предыдущие штурмы научили их, что горцы будут драться отчаянно и легко не дадутся. Появилась даже молва, что Шамиль – чародей, которого пули не берут, что он уходит с Ахульго и возвращается, когда пожелает, что он чуть ли не по небу летает, и кто-то будто бы видел это сам.

Милютин пытался пресечь смуту, но даже старые унтер-офицеры грозили ему штыками и говорили:

– Не балуй, ваше благородие.

– Как смеешь! – кричал Милютин, надеясь криком заглушить бунт.

– Молод еще солдат учить! – отвечали Милютину.

– Всякий прыщ будет старыми кавказцами помыкать.

– Пулям не кланяемся, а тебе и подавно не станем!

Но Милютин не сдавался, требовал именем командующего выдать зачинщиков, но оказывалось, что зачинщики – все.

Офицеры из бывших декабристов лишь формально исполняли свои обязанности и наказывать мятежников не спешили. Наткнувшись на Нерского, Милютин растерянно заговорил.

– Что же это такое, господин прапорщик?

– Vox populi – vox dei, – пожал плечами Нерский.

– Глас народа – глас Божий.

– Но это форменный мятеж! – размахивал саблей Милютин.

– Ну так попробуйте изрубить мятежников, – ответил Нерский.

– Или растолкуйте им, что позволительно нарушать данное слово, особенно когда в залог мира выдан ребенок.

Милютин не нашелся, что ответить, и поспешил в штаб.

В штабной палатке, плотно окруженной казаками, обсуждали чрезвычайное событие.

– Это, господа, дурное влияние либералов! – считал Галафеев.

– Чего этим смутьянам надобно? – не понимал Граббе.

– Воевать не желают, – отвечал Пулло.

– Не верят, что Ахульго можно взять штурмом.

– Дас, дожили, – нервно теребил ус Граббе.

– Порядка как не было, так и нет.

– Высечь через пятого, – предложил Лабинцев.

– Живо устав вспомнят.

– Тут дело политическое, – качал головой Галафеев.

– Тут надо с умом подойти.

– Расстрелять дюжину – и дело с концом, – советовал Попов.

– А что? И закон велит. Слыханное ли дело – бунт в походе?

– Так-то оно так… – кивал Пулло.

– Только когда в бой их поведете, как бы сзади пуля не прилетела да в затылок не клюнула.

– Неровен час – и нас на штыки подымут, – пугал Лабинцев.

– На штурм их надо гнать, пока не поздно.

Заметив вернувшегося Милютина, Граббе спросил:

– Нус, что там?

– Брожение умов, ваше превосходительство, – докладывал Милютин.

– Одни полагают, что штурмовать – только людей терять, а большинство требуют мира, раз Шамиль выдал сына.

– Не их ума дело! – вспылил Граббе.

– Их дело – повиноваться и исполнять приказы!

– Есть и такие, кто о свободах рассуждает, – продолжал Милютин.

– Мол, у горцев есть, а мы чем хуже?

– Свобода – это для Европы, – грозил кулаком Граббе.

– Для масонов! А для Азии кнут – первое дело!

С Граббе не все были согласны, но все понимали, что нет ничего опаснее вооруженного бунта, особенно по соседству с мятежным Ахульго.

– Я готов выслушать здравые предложения, – взял себя в руки командующий.

– Время не терпит, господа!

– А что если, ваше превосходительство, и солдатам пообещать свободу? – вдруг предложил Васильчиков.

– Что-с? – недоуменно уставился Граббе на адъютанта.

– Ну, чтобы увольнительный билет, чтобы отставка раньше срока, – простодушно объяснял Васильчиков.

– А князь дело говорит, – поддержал его Галафеев.

– Горцы вон как за свою вольность дерутся.

– А кто первым взойдет на Ахульго, ваше превосходительство, – продолжал ободренный Васильчиков, – что и семействам их даровано будет освобождение от крепостной зависимости.

– А прочим отличившимся – побывка и прочие льготы, – добавил Галафеев.

– Не говоря уже о наградах.

– И казаков в дело пустить, – советовал Пулло.

– Но как они и без того народ вольный, то утроить им жалование.

От удивления Граббе потерял дар речи. Предлагать столь политически опасную ересь – это сильно попахивало декабризмом. Но еще опаснее было дать разрастись бунту во вверенных ему войсках. И Граббе решился, потому что несравнимо важнее было взять Ахульго, пока оно не исчезло, как во сне, да еще вместе с Шамилем. Милютин составил приказ, и Граббе велел объявить его войскам.

Такая милость командующего произвела магическое действие. Бунт утих, солдаты построились в штурмовые колонны, а самых упрямых оттеснили в задние ряды. Даже некоторые раненые не захотели остаться в стороне. Войска будто удвоились и готовы были с новой силой штурмовать Ахульго, чтобы добыть свободу себе и своим семьям.