Следуя своей тактике, Граббе приказал усилить заградительную цепь и сделать вид, что войска располагаются на ночлег. А когда наступила глубокая ночь, велел сняться с места с соблюдением совершенной тишины и быстро двигаться обратно.
Граббе казалось, что маневр был произведен успешно, но не успел отряд пройти и версту, как попал под перекрестный огонь. В суматохе отряд отступил к аулу Рогун-Кажа, где оставался до рассвета, отстреливаясь от невидимого противника. Наутро, собрав раненых и похоронив убитых, среди которых оказался и проводник отряда, Граббе приказал выступать на Балансу. Но прежде, в отместку за свои неудачи, велел сжечь аул, а заодно и соседний – Бильты.
Ташав и Галбац сделались теперь хозяевами положения. Один преследовал отступающего противника по левой стороне реки Ямансу, а другой – по правой.
Граббе отступал в том же порядке, как и пришел: главная колонна шла по руслу реки, а по бокам ее защищали две колонны. Но отряд непрерывно обстреливался. Лабинцев и Пулло носились с кавалерией, отгоняя наседавших горцев, и несли потери.
Граббе все более свирепел, и сжигал пустые ичкерийские и ауховские аулы, мимо которых проходил. А Милютин делал значимые для военной теории выводы:
«Отступление есть всегда самое трудное и опасное действие в виду неприятеля, но в особенности в войне Кавказской. Даже после удачного нападения обратное следование через ущелья и леса не обходится никогда без кровопролития. Густые леса Чечни доставляют горцам такое выгодное прикрытие, что они безнаказанно, почти невидимые, окружают колонну, растянутую по узкой дороге. Напирая дерзко на арьергард, они в то же время стараются с флангов прорвать боковые цепи, чтобы врезаться в самую средину колонны, состоящую из обоза и артиллерии».
Выводы Милютина были отражением действительности. Жаркие перестрелки разгорались одна за другой, затем следовали дерзкие нападения горцев на колонны. И наскоки эти уже не могли предотвратить даже пушки со своей смертоносной картечью. Отряд вынужден был часто останавливаться, и тогда нападения на него еще более усиливались. Потери росли, а горцев становилось все больше, потому что к ним примыкали местные жители, жаждущие отомстить за разоренные аулы.
Граббе носился вперед и назад, но скоро бросил это опасное занятие, а Васильчикову начало казаться, что во всем отряде по-настоящему охраняют лишь самого генерала. И только бывалые солдаты хладнокровно отбивали атаки горцев и сами бросались на них в штыки. А если и гибли, то молча, с особым достоинством, как принято было на Кавказе.
Когда отряд миновал Балансу, горцы сделали еще один дружный натиск, вынудив отряд расстрелять в лесу почти все остававшиеся у него патроны. И только перейдя на другой берег, в сторону Внезапной, и добравшись до аула Ярыксу-Аух, отряд избавился от преследователей, как медведь от осиного роя, и расположился на ночлег.
Отступление обошлось отряду в восемь убитых и шестьдесят два раненых, среди которых было и пять офицеров. Жаль было и надежного проводника, которого некем было заменить. Потери горцев были неизвестны, но Граббе решил все же записать в их число несколько сотен. Кроме того, у Граббе было шестеро пленных, которые оказались мирными до того ауховцами.
– Прогнать сквозь строй, – велел Граббе.
– Для примера остальным разбойникам.
Передав все поручения Граббе, Васильчиков шел через лагерь. Вокруг стояли палатки и горели костры. Свободные от нарядов солдаты курили свои трубки в ожидании ужина, который обещал быть сытным. Опытные служивые позаботились о трофеях, и в их котлы угодили несколько баранов, найденных у одного из опустевших сел.
Проходя мимо штабной палатки, Васильчиков увидел Милютина. Поручик что-то писал в свете наколотой на солдатский штык свечи.
– Домой пишешь? – спросил Васильчиков, располагаясь рядом.
– Что? – нехотя оторвался от своих записей Милютин.
– Я тоже все собираюсь написать батюшке, да никак не соберусь.
– И мне надо бы, – кивнул Милютин.
– А я насчет похода записываю, чтобы не забыть.
– Важное дело, – согласился Васильчиков.
– Публиковать станешь?
– Рано, – ответил Милютин, откладывая тетрадку.
– С первого разу все не постигнешь.
– А чего тут мудреного? – удивился Васильчиков.
– Война и есть война.
– Да нет, брат, – ответил Милютин.
– Тут война другая. Под академический аршин не подходит.
– Какая – другая? – не понимал Васильчиков.
– Этого я еще выразить не могу, – объяснял Милютин.
– Но то, что Кавказская война – школа великая, это мне ясно.
– Кому – школа, а кому – каторга, – сказал Васильчиков.
– Да сам разве не видишь, как здорово? – недоумевал Милютин.
– Где еще так быстро военному ремеслу выучишься? Где столько новых приемов увидишь? А управление войсками? Это тебе не в поле воевать, тут головой работать надо. У нас ведь тактику и стратегию большей частью по Наполеоновским войнам преподают. А на Кавказе дерзость – главное оружие. Быстрота, ловкость, хитрость! Не узнавши характера противника, мало чего добьешься. А вахлаком будешь – слопают, как волки теленка.
Но Васильчикова все это не увлекало. Он уже чувствовал себя героем и мечтал скорее вернуться в свет, в Петербург. Но говорить об этом прямо не смел. Вместо этого он решил высказать свое мнение насчет экспедиции:
– Тут, конечно, все получает особенный смысл. К примеру, поход наш. Станешь кому рассказывать в Петербурге, так и не поймут, зачем ходили. Ну, скажут, взяли какие-то избы в дебрях, пожгли села, людей зазря погубили. А здесь все иначе видится. Чтобы удержать дикарей в покорности, приходится являться к ним в дом для упреждения, для устрашения разбойников.
– Жаль только, их и этим не проймешь, – сказал Милютин.
– Тут политические меры нужны.
– Не нашего ума дело, – вздохнул Васильчиков.
– А только я бы на твоем месте… В смысле ранения… Тут же бы и уехал.
– Этого-то я и боюсь, – сказал Милютин, доставая из своего походного тюка фляжку.
– Я в большой поход хочу. На Шамиля! Вот где будет настоящая школа!
– С меня бы и этой хватило, – признался Васильчиков
Милютин открыл фляжку и предложил:
– Ром отменный, не желаешь ли стаканчик?
– Благодарю, – протестующе взмахнул рукой Васильчиков.
– У меня еще дел много.
– Какие дела на ночь глядя? – усмехнулся Милютин.
– Зорю когда уже пробили.
– Ты разве ничего не знаешь? – спросил Васильчиков.
– О чем это ты? – насторожился Милютин, убирая ром.
– Ты слышал, что будет экзекуция?
– Экзекуция? – переспросил Милютин.
– Пленных сечь будут.
– Пленных? – не поверил Милютин.
– Сквозь строй проведут, по двести ударов, – сообщил Васильчиков.
– Этого не может быть, – заявил Милютин.
– Павел Христофорович распорядился, – утверждал Васильчиков.
– Вот я и спрашиваю, можно ли сечь пленных? Французов разве секли?
– По существующему порядку, в армии шпицрутенами принято наказывать за нерадивость, за кражи, побеги, за дурную службу или пьянство. А что касаемо гражданских, то… – Милютин задумался.
– Ну, во всяком случае они должны быть подданными.
– Так горцы, выходит, подданные наши?
– Это как посмотреть.
– А все же, поручик? Если подданные – отчего тогда рекрутов не дают? – любопытствовал Васильчиков.
– Отчего оброка не платят? Мало того, еще и с нами воюют!
– Да, брат, – ворошил волосы Милютин.
– Тут что-то не сходится.
– Если пленные, то, выходит, противник? – продолжал Васильчиков.
– А если просто бунтари…
– Тогда, получается, государственные преступники, – сделал вывод Милютин.
– Таких и под шпицрутены можно.
– Но в бумагах-то они пишутся как пленные! – спорил Васильчиков.
– Пойди теперь разберись.
– То-то и оно, – растерянно произнес Милютин.
– Я ведь потому и говорю, что на Кавказе все по-другому.
– Думаешь, и впрямь будут сечь?
– Его превосходительству, конечно, виднее, – ответил Милютин.
– Но, думается мне, погорячился Павел Христофорович. Остынет и забудет.
– А не забудет, так вот тебе и новый опыт, – сказал Васильчиков.
– Ну, не буду мешать, военная наука мне не простит.
Васильчиков вышел из палатки, оставив озадаченного Милютина, который вопросительно водил в воздухе пером, будто пытаясь материализовать из него ответы на трудные вопросы.
Ночь была свежа и светла.
Васильчиков запрокинул голову, вдыхая терпкие ароматы трав и любуясь крупными звездами, усеявшими огромное небо. И чем больше он вглядывался в эти яркие глаза вечности, тем дальше становилась от него война, которой, казалось бы, не должно быть места под этим чудесным поэтическим небосклоном.
– Как это хорошо, когда не стреляют, – мечтательно произнес Васильчиков.
– Не нужно бояться, не нужно прятаться, не нужно никого убивать…
Он наслаждался пленительным ночным видением, вдыхал бодрящий воздух и вспоминал свое детство в родовом поместье. Красивый уютный дом, лес, полный живности и ягод, поля с колосящейся пшеницей… И сверчка, который звонко стрекотал под окном и которого он ни разу не смог поймать. Вот и теперь – та же знакомая ночная песня. Где-то рядом снова пел свою песню невидимый сверчок. Васильчиков замер, боясь спугнуть это сладкое очарование, навевавшее ему счастливые картины детства. Корнет готов был слушать свое детство всю ночь, но сверчок вдруг смолк. Его песню прервал грохот барабанов.
Васильчиков огляделся и увидел, что в конце лагеря, у больших костров, что-то происходит. Он не сразу сообразил, что это и есть экзекуция, а когда понял, то не мог себя заставить пойти туда. Он надеялся, что все быстро закончится, но барабаны продолжали бить, а солдаты, один за другим, взмахивали шпицрутенами. Прутья для них должны были быть длинными, гибкими и вымоченными в соленой воде. Но подходящих поблизости не было, как не было и достаточно соли, а потому шпицрутены нарезали из колючих веток держидерева.
Когда Васильчиков все же заставил себя подойти к месту экзекуции, она была в самом разгаре. Двое уже проведенных сквозь строй с искромсанными спинами сидели, стиснув зубы и не глядя друг на друга, у края реки. Розги теперь свистели над третьим.
Граббе ехал верхом вдоль рядов, наблюдая, как происходит наказание. Он был мрачен и очень недоволен. Наказуемые демонстративно не просили пощады. Солдаты били не в полную силу, только чтобы самим не попасть в наказуемые за нерадивость. А ведь Граббе велел поставить в экзекуторы самых неблагонадежных, среди которых было немало тех, кто вышел за командирами на Сенатскую площадь, немало было и поляков, сосланных на Кавказ за участие в Польском восстании. Были и разжалованные офицеры, и осужденные штатские. Всем им экзекуция тоже должна была стать поучением. Но даже офицеры, и те отводили глаза, будто их что-то смущало в этой обычной для армии процедуре. Те же, кто в экзекуции не участвовал, занимались своими делами или спали. Многие из них тоже были биты, и вспоминать наказание никому не хотелось.
Рядом с первыми двумя повалился на землю третий пленный. Настала очередь четвертого. Им оказался совсем еще мальчишка, который ожесточенно сверкал глазами, готовясь выдержать тяжелое наказание.
– Ваше превосходительство! – не выдержал Милютин, который тоже был на экзекуции.
– Говорите, – оглянулся на него сердитый Граббе.
– Осмелюсь доложить, – взволнованно сказал Милютин.
– В прокламации, которую ваше превосходительство изволили адресовать горцам, обещана была пощада женщинам и детям…
– Вздор! – выкрикнул Граббе – Этот разбойник вовсе не дитя!
Поняв, что речь идет о нем, мальчишка обернулся, с ненавистью глядя на Граббе.
– Пусть у него еще нет усов, – продолжал Граббе.
– Но стреляет он не хуже взрослого!
Среди офицеров прокатилась волна негромкого ропота, который Граббе расценил как несогласие и даже как неповиновение старшему начальству.
– Позвольте, ваше превосходительство, – вступил в разговор Пулло.
– По правде сказать, никто не видел, как он стрелял… И ружья при нем не нашли… Его сообщники примерно наказаны. Да и войска устали.
Все выжидающе смотрели на генерала, и Граббе чувствовал, что продолжение этого действа угрожает повредить его репутации великого полководца, которую он намерен был обрести в походе на Шамиля.
– Дикари! – проворчал Граббе, а затем велел распорядителю экзекуции: – Будет с них. Гоните прочь негодяев!
Когда пленных развязали и отпустили, они бросились к своим товарищам, успевшим подвергнуться наказанию. Подхватив их на плечи, горцы быстро двинулись к аулу и скоро пропали в ночи, только еще долго доносилась их гневная гортанная речь.
– Разойдись! – приказал распорядитель экзекуции.
Строй распался и зашумел. Солдаты расходились, обсуждая экзекуцию и милосердие генерала. Граббе развернул коня и не спеша двинулся к своей палатке. Там он спешился, и денщик накинул на него бурку.
– Холодновато, барин, – заботливо говорил Иван.
– Вам бы теперь чайку.
– Нет, – резко ответил Граббе.
Он бросил бурку на свою походную железную кровать и прилег отдохнуть. Пока денщик стаскивал с него сапоги, Граббе пытался вспомнить деяния Ганнибала, не было ли у него чего-то похожего, что можно было сравнить с этой экспедицией и с этим наказанием пленных. Но на ум ничего не приходило, а перед глазами стояло лицо мальчишки с горящими ненавистью глазами. Тем не менее глаза эти были ему знакомы – такие же были у его старшего сына Николая.
«Как они там? – думал Граббе.
– Что поделывают? Скучают ли по мне?»
С детьми Граббе старался быть строг, но под этой строгостью скрывались нежная отеческая любовь и беспокойство о будущем его наследников. Где они вырастут? Неужели на Кавказе? Что тут хорошего? Ни общества приличного, ни достойного образования. Одна дикость, что в природе, что в туземцах, что в армии. Кем станут его сыновья? Этого и вовсе не мог никто знать, но Граббе прочил им карьеру военную, чтобы образовалась славная династия.
Так он и заснул, мечтая о грядущем величии своего древнего финляндского рода, в котором вершиной будет он, Павел Граббе, а о его отце, всего лишь титулярном советнике, не оставившем детям ничего, кроме примера редкого бескорыстия, и о матушке, впавшей к концу жизни в ипохондрию, станут говорить с уважением.
Но приснилось ему совсем другое. Он увидел силуэт горы, вырисовывавшийся на багровом закатном небе. И гора то ли смеялась, то ли стонала, сотрясая все вокруг. А под ногами Граббе раскалывалась земля, и он с ужасом ждал, что она его вот-вот поглотит.
Когда Милютин с Васильчиковым вернулись в штабную палатку, где-то поблизости снова звонко стрекотал сверчок. Милютин, уже не спрашивая приятеля, разлил по кружкам ром. Они выпили и вместо закуски жевали изюм, думая каждый о своем.
– Не знаю, как насчет горцев, – прервал гнетущую паузу Милютин, – подданные они государю императору или нет, но мыто, брат, кто? Воины или палачи?
– Воины, – неуверенно сказал Васильчиков, на которого экзекуция произвела не менее удручающее впечатление, чем на его приятеля.
– Благородные люди не должны делать столь ужасные вещи, – качал головой Милютин.
– Война, – вздохнул Васильчиков.
– Она любого в грязи вываляет. Другой и виду не покажет, а кошки на сердце скребут и скребут.
– Это ты прав, – сказал Милютин, снова разливая ром.
– И вот ведь вопрос…
– Какой? – спросил Васильчиков, глядя на приятеля затуманенными глазами.
– Я скажу. Я читал…
– Есть ли на свете преступление, да хотя бы грех смертный, который нельзя оправдать высокими идеалами?
– Есть, – кивнул захмелевший Васильчиков.
– Какие же, к примеру? – уткнулся в плечо Васильчикова Милютин.
Васильчиков подумал немного и махнул рукой:
– Черт его знает. Ты лучше рому еще…
Расплескивая, Милютин вылил в кружки то, что осталось. Они чокнулись.
– За… За… – подыскивал достойный повод Васильчиков.
– Будь здоров, – сказал Милютин.
– А главное – жив!
Они выпили и уже не говорили ни слова, стараясь не смотреть друг на друга. А сверчок все пел свою песнь любви, зная, что на нее обязательно кто-то откликнется.
На следующий день отряд одной общей колонной двинулся к Внезапной.