Саперы Граббе трудились ночи напролет, все ближе и ближе подкапываясь к Ахульго и Сурхаевой башне. Но дело продвигалось слишком медленно. Граббе неотступно терзало искушение объявить генеральный штурм. У него еще оставалась надежда, что горцы дрогнут и сдадутся, если навалиться на них всем отрядом. Но уточнявшаяся каждый день диспозиция упрямо свидетельствовала, что такой штурм грозит обернуться провалом и огромными потерями. И тогда впору будет думать не о победе, а о том, как спастись из-под Ахульго самому.

Если уж вести правильную осаду, следовало действовать осмотрительно, принимая все необходимые меры. А для начала устроить в Ашильтинских садах земляные печи для изготовления на месте хлеба и сухарей. Траскину было велено распорядиться насчет заготовки в Шуре новых партий продовольствия. Пусть свозят отовсюду, где имелись запасы. Да и по медицинской части предвиделась нехватка, прав полковой доктор, следовало озаботиться и на сей счет, не говоря уже о недостатке орудий для обстреливания Ахульго. Нужно выписать новые, с двойными комплектами зарядов, из резервных батарей. Да хотя бы от самого Головина, который должен был уже покончить с мятежниками на Самуре.

Беспокоили Граббе и сведения, доставляемые лазутчиками. Они клятвенно уверяли, что в разных местах собираются партии горцев, намеревающихся придти на помощь своему имаму. Вот и Ахбердилав, ближайший сообщник Шамиля, будто бы готовился оседлать Сагритлохский мост, в опасной близости от лагеря отряда. Этого Граббе допустить не мог. Туда была отправлена часть милиции Ахмед-хана Мехтулинского. Пусть послужит, раз уж пригрелся под крылом двуглавого орла. А отряду нужно было еще прочно обосноваться на новом месте, чтобы это был настоящий лагерь, с правильным расположением и управлением, а не цыганский табор, в котором никого вовремя не найти и не с кого спросить.

Тем временем войска устраивались как кому вздумается, придерживаясь лишь примерного плана. Офицеры старались придать своим палаткам видимость жилья. Посредине втыкался столб, на который вешались оружие и одежда. Земляные полы покрывались ветками деревьев, а затем рогожами и войлоками. Вход завешивался какой-нибудь скатертью или шторой, раскладные кровати покрывались бараньими шкурами, а сверху клались бурки вместо одеял. Несмотря на дневную жару, по ночам в горах было холодно.

Не утратившие аристократических наклонностей, офицеры позволяли себе некоторую изысканность, сооружая кровати из виноградных лоз и накрывая их коврами. Столы и табуреты сколачивались денщиками из срубленных в садах деревьев и вынутых из ашильтинских развалин досок. Затем появлялись самовар, припасы из походных тюков, несколько книжек, среди которых главенствовали Александр Марлинский и Вальтер Скотт, чубуки, табакерки, зеркальца и свечи, которые покоились на воткнутых в землю штыках.

В богатых ашильтинских садах не было недостатка в дровах, и на вертелах жарились целые бараньи туши, фаршированные душистыми горными травами.

Новоселье праздновалось с шампанским или ромом, смотря по возможностям. У кого уцелели рюмки – разливали в рюмки, но большей частью пользовались металлическими кружками, которые не боялись сотрясений, производимых осточертевшей всем артиллерией.

Горе было тому, кому выпадало идти ночным визитир-рундом – проверять исправность постов, караулов и секретов. Им приходилось лазать по кручам, не щадя ни рук, ни одежды, пугаясь каждого куста, рискуя оступиться и сорваться в речку, летящую где-то рядом водопадом в ущелье. И при всем том не иметь возможности даже раскурить трубку, опасаясь, что огонек подметит горский снайпер. И холодеть, ощущая на себе тяжелые взгляды двух исполинов, двух Ахульго, возвышающихся над мрачной пропастью.

А тем временем в лагере играет музыка, и песельники развлекают войска на все лады, получая от каждого батальона по заслуженной чарке водки.

Кто был поопытнее, прихватывал с собой в наряд фляжку с ромом или коньяком, чтобы вовремя согреться в ночном бдении. Те же, кто предпочитал ревностно исполнять служебные обязанности, часто потом оказывался простуженным и отправлялся в лазарет на излечение.

В эту лунную ночь в наряд отправился Милютин, за которым увязался и Васильчиков, давно уже чувствовавший желание проявить себя не только в штабе, но и в деле. Раз уж судьба привела его к Ахульго, то следовало оставить о себе память хотя бы в журнале военных действий. Он предполагал, что его и так наградят, если жив останется, но за дело и награда могла последовать другая, и рассказать потом будет что.

Они двинулись в путь, спотыкаясь в темноте о колья, к которым были привязаны солдатские палатки, и о самих солдат, которые спросонья ругали их последними словами.

Из темноты являлись то пирамиды из ружей, то горы седел, то горящие костры, вокруг которых грелись солдаты, покуривая свои трубки. Иногда проплывали фигуры, неизвестно куда и зачем идущие. То кричали неведомые птицы, которые казались офицерам горцами, перекликающимися особыми сигналами.

А дальше, уже на окраинах лагеря, вырастали как из-под земли караульные со своим «Стой! Кто идет?».

Помогая друг другу и тихо переговариваясь, Милютин с Васильчиковым обходили цепи.

– А все-таки любопытно, – задал Васильчиков волновавший его вопрос.

– Долго ли продержится Шамиль на своих утесах?

– Смотря по обстоятельствам, – ответил Милютин.

– Позиция у него отменная.

– Измором брать будем? – предположил Васильчиков.

– Как бы Шамиль нас самих измором не взял, – сказал Милютин.

– Он-то дома, как ни крути, а мы зависим от тылов, а тылы далеки.

– Значит, штурмом?

– При нашем положении штурм – дело ненадежное, – рассуждал Милютин.

– В военной науке и не припомню такого случая.

– А если «на ура»?

– Чудеса, говорят, случаются, но полагаться на них я бы не стал.

– Я к тому говорю, – объяснял Васильчиков, – что если мы тут застрянем, к Шамилю весь Дагестан сбежится…

– Вопрос это занимательный, – улыбнулся Милютин.

– Но адресовать его следовало бы его превосходительству генерал-лейтенанту Граббе. На то он и командующий.

– А все-таки? – не унимался Васильчиков.

– А ты бы сдался? – вдруг спросил Милютин.

– Никогда! – вспыхнул Васильчиков.

– Так ведь и горцы не раз доказали, что не трусы. Отчего же мы должны думать, что они сдадутся?

– Так ведь петля на шее.

– Это еще не повод, – сказал Милютин.

– А если бы у тебя – петля, а французы, к примеру, смирения требуют?

– То – французы, – неуверенно произнес Васильчиков.

– А то – горцы.

– То-то и оно, что горцы, – кивнул Милютин.

– Я гляжу, у них вместо крови вольность по жилам течет. Собаку, к примеру, приручить можно, а волка?

– Волков – стреляют, – согласился Васильчиков.

– Вот и мы стреляем. Только горцы – тоже люди.

– Вот и Марлинский о том же писал, – вздохнул Васильчиков.

– Можно было и по-хорошему договориться.

– Впрочем, не нашего ума дело, – сказал Милютин.

– Начальству виднее.

– Как думаешь, месяц Ахульго продержится? – гнул свое Васильчиков.

– Не знаю, – раздраженно ответил Милютин.

– У Шамиля спроси.

– У самого? – прошептал Васильчиков.

– Или у господа Бога, – сказал Милютин.

– Это, братец, Кавказ. Мы-то тешимся, что уже достаточно его знаем, Марлинского читали и в боях бывали, а мне сдается, что по-настоящему мы этот Кавказ еще и не нюхали.

– Это верно, – вздыхал Васильчиков.

– Марлинскийто понял, не зря писал, что из Кавказа наши пииты сделали миндальный пирог, по которому текут лимонадные ручьи. А здесь, брат, и вправду живой обломок рыцарства, погасшего в целом мире.

– Для сочинителей романов тут всего вдоволь: и храбрости, и благородства, и щедрого гостеприимства, и верности долгу, – соглашался Милютин.

– А все же меня в жаркое дело тянет. В самую схватку!

Васильчиков помолчал и вдруг признался:

– И отличиться хочется, и умереть страшно. Ведь зароют да костер сверху разведут.

Кроме прочего, офицерам нужно было ревизовать батарею, ближе других придвинутую к Новому Ахульго. Они долго не могли ее найти. Днем она была хорошо видна, и казалось, что дойти до нее совсем просто. Но ночью дорога превратилась в сущее наказание. И когда они, петляя, добрались до своей цели, солдаты из секрета, стоявшего на подступе к батарее, чуть было не приняла их за крадущихся горцев.

Батарея была в порядке и жила размеренной жизнью. Каждые полчаса производился выстрел. Затем направление выстрела немного менялось, и в небо вновь улетало гудящее чугунное ядро. После трех выстрелов ядрами следовал выстрел гранатой. Пламя, вырывавшееся из жерла пушки, озаряло все вокруг кровавым заревом, в котором светлым пятном проступало и Ахульго. Канониры делали привычную работу как бы между делом. Главное происходило за большим камнем, где они после ужина по очереди дремали у костерка, укрытого шалашом от горцев и от начальства. На достаточности артиллерийского расчета это не отражалось, потому что ротный воспитанник Ефимка уже умел делать все, включая производство самих выстрелов, и делал это с большим усердием. Жалел он только о том, что Ахульго исчезало из виду за мгновенье до того, как на гору обрушивался очередной снаряд, и он не видел результатов своего усердия. Днем Ефимке стрелять не разрешали: не полагалось по малолетству.

Офицеры слышали про шустрого Ефимку, но вид паренька, драившего банником дуло пушки, их вовсе не обрадовал.

– Чего же вы, сукины дети, мальчонку гробите? – сердился Милютин.

– Его ли это дело?

– Виноват, ваше благородие, – отвечал фельдфебель, держа под козырек.

– Не усмотрели. Мы его в парке оставили, так малец сам прибежал.

– Еще увижу – пеняйте на себя, – пригрозил Милютин.

– Непорядок!

– Не извольте беспокоиться, ваше благородие, – улыбался чумазый Ефимка, держа банник по форме, к ноге.

– Мне это плевое дело!

– И глаз у него – что алмаз, – оправдывался фельдфебель.

– Если мы чего не увидим, так он непременно заметит и пушку наведет так, что мое почтение. Даже их превосходительство господин генерал Граббе изволили похвалить.

Польщенный Ефимка улыбался во весь рот:

– Рад стараться, ваше благородие!

– Чаю у вас нет? – спросил Милютин, присаживаясь у костра.

– Согреться бы надо.

– Сей момент! – обрадовался фельдфебель, почувствовав, что гроза миновала. Он покопался в зарядном ящике, извлек чистый котелок и велел мальчишке: – Слетай-ка за водой. Господа офицеры чаю желают!

– И умыться не забудь, – велел Васильчиков.

– На чертенка похож.

Ефимка схватил котелок и исчез в темноте. Он спустился к реке по крутым тропкам. Ефимка уже знал их не хуже, чем устройство пушки, и удивлялся, как это горцы ими не пользуются, чтобы незаметно подобраться к батарее?

Он знал место, где была небольшая заводь и вода текла не так быстро. Из светящейся в лунном свете реки Ашильтинки он набрал котелок, поставил его на камень, а затем опустил в воду лицо, предоставив реке самой смыть с него копоть. Потом, вытерев лицо рукавом, Ефимка поднял глаза на Ахульго, нависавшее над ним темной громадой. Он не верил, что гору можно взять штурмом, на нее и влезть-то было невозможно.

Вдруг послышался шорох. Ефимка испуганно вжался между больших камней, ожидая увидеть крадущихся горцев. Но увидел девочек. С кувшинами на плечах они спускались со стороны Ахульго. Оглядевшись, девочки стали набирать из реки воду. Ефимка следил за ними, затаив дыхание. Это было так неожиданно, так невероятно! Одна из девочек вдруг посмотрела в его сторону, и он увидел ее большие глаза, в которых сиял лунный свет. Это была красавица Муслимат, дочь наиба Сурхая. Зачарованный Ефимка боялся спугнуть это видение. Ему хотелось, чтобы девочка не уходила. Но тут снова грянула пушка, отмеряя получасовую порцию устрашения. Девочка проводила испуганным взглядом искрящуюся гранату, а затем поспешила за своими подругами, которые уже исчезали в черных складках горы. Ошеломленный Ефимка взял котелок и медленно полез вверх, прислушиваясь к охватившим его новым, незнакомым до сих пор чувствам.

Выпив чаю и отдав Ефимке последний кусок колотого сахара, который нашелся в кармане у Васильчикова, офицеры пошли назад. Напоследок они еще раз напомнили солдатам, что нужно держать ухо востро, что горцы ловки и хитры и что от радения каждого зависит жизнь не только его самого, ни и спящих товарищей. Солдаты с готовностью брали под козырек: «Слушаюсь, ваше благородие!», хотя лучше необстрелянных молодых офицеров знали, что к чему и сколько опасностей таит кавказская ночь в соседстве с противником.

Ефимка в эту ночь больше не стрелял. Его отправили спать, но он так и не сомкнул глаз до рассвета, вспоминая чудесное видение у реки.