Наверное, я должен записать, как все это случилось.

Теперь я просто обязан это сделать, иначе то открытие, которое совершил профессор Ранкор, может погибнуть в безвестности, и тогда вряд ли останется у людей хоть какой-то шанс уцелеть в этом изменчивом и зыбком мире.

Впрочем, я не уверен, нет, не уверен, что решусь обнародовать эти свои записки. Даже сейчас, даже после всего, что произошло. Возможно, после моей смерти… Да, конечно, я не имею права унести эту тайну в могилу. Но, пока я жив — вряд ли.

Потому что ниже мне придется признаться в совершении проступка, несовместимого со званием ученого, и для меня невыносима сама мысль о том, что коллеги могут изгнать меня за это признание из своего сообщества. Они, конечно, поступили бы при этом вполне справедливо, и я не имею морального права осуждать их за это. Но, пока это в моих силах, я постараюсь сохранить тайну. Наверное, должно случиться нечто гораздо более ужасное, чтобы я решился пойти на позор признания. Наверное, во мне есть что-то ущербное, раз я не способен пожертвовать своей репутацией — всего-навсего репутацией — во имя высших интересов всего человечества. Но, с другой стороны, я ведь уже сознался однажды. Сознался перед профессором Ранкором, зная, что ждет меня после этого признания. И он отпустил мой грех. Он имел на это право. Так разве справедливо карать дважды за одно и то же преступление? Тем более, что и сам профессор…

Сейчас глубокая ночь. Я только что вернулся из обсерватории — звезда Ранкора ушла за горизонт, а остальные объекты сейчас мало кого интересуют. Хотя я мог бы подсказать участки неба, куда следовало бы направить телескопы, чтобы зафиксировать возможное начало еще более примечательных процессов. Но я предпочитаю молчать — у меня есть заботы поважнее, чем предсказывать грядущие открытия. Тем более, что открытия эти мало кого обрадуют. И я не должен привлекать к своей персоне повышенного внимания. По крайней мере, пока. Ведь мне прежде всего надо закончить эти записки — и обязательно размножить их, и успеть разослать по разным адресам, где — в этом я не сомневаюсь — они будут в полной сохранности лежать вплоть до моего указания или же до моей смерти.

Я пишу о собственной смерти так спокойно — а ведь еще год назад она казалась чем-то далеким, о чем не стоило пока беспокоиться. Но год назад и профессор наверняка не думал о возможности своей кончины. И тем не менее…

Да, год назад мир был совсем иным.

Городок у нас тихий и спокойный. Через него не проходят крупные магистрали, здесь нет промышленности или добычи каких-то ископаемых. Только Университет — и все, с ним связанное. Обсерватория на горе Леммард да богатая библиотека — вот то, чем выделяется наш городок из нескольких десятков подобных центров мира. Есть библиотеки гораздо более богатые. Есть обсерватории с гораздо лучшим оборудованием — и все же мы можем гордиться и тем, и другим. Особенно после установки пять лет назад нового рефлектора — он уже успел внести вклад в науку. Одно открытие звезды Ранкора чего стоит.

Хотя, если честно, звездой Ранкора мир обязан не нашему новому рефлектору.

Мое поступление в Университет и назначение профессора Ранкора главой кафедры теоретической астрофизики совпали по времени. В свое время, когда я выдвинулся в число лучших его учеников, мне показалось это знаменательным. Диплом я защитил с блеском, и профессор предложил мне остаться работать под его руководством. В том, что такое предложение последует, я, в общем, не сомневался — и все же помню, что был польщен. И сразу же целиком отдался работе.

Правда, не только потому, что так уж увлекся поставленной задачей. Были и другие причины, долгое время казавшиеся мне совсем не связанными с основными моими занятиями. Но теперь, анализируя все случившееся со мной, я прихожу к убеждению, что связь эта скорее всего была. Наверное, Регина что-то предчувствовала — женское сердце всегда считалось гораздо более чувствительным, чем мужское. И ее поведение перед нашим разрывом, ее упорное нежелание оставаться в этом городе я теперь не решился бы назвать бессмысленным капризом. И наверняка не было оно связано с какими-то эпизодами в ее жизни, которые она хотела бы от меня скрыть — а ведь тогда я не сомневался, что в этом состоит основная причина всех ее капризов. Но теперь не сомневаюсь в обратном — она предчувствовала, что мне нельзя здесь оставаться, что та ущербность моего душевного склада, которую я теперь осознаю в себе, именно здесь, именно в работе, которую мне придется проводить под руководством профессора Ранкора окажется губительной.

Хотя, если разобраться, такая ущербность опасна в любой работе.

Но в общем, чего было, того уже не изменишь. И я даже не знаю, где она живет теперь и что с ней сталось. Правда, я не встречал публикаций под ее фамилией — но это ничего не значит. Не думаю, что она оставила работу — скорее, вышла замуж.

А я постарался поскорее забыть обо всем — и целиком отдался науке. Фактически, наш разрыв лишь подтолкнул то, что она стремилась, пусть и неосознанно, предотвратить. Лишь подтолкнул. Я забросил все, кроме работы, и всего за два года стал первым среди учеников профессора Ранкора, опубликовав — в соавторстве с ним и самостоятельно — порядка десятка работ, развивающих новый подход в теории устойчивости звездных оболочек. Постепенно, по мере продвижения работы, не только я, но и сам профессор пришли к убеждению, что мы стоим на пороге значительного открытия в теоретической астрофизике, которое позволит объяснить множество доселе непонятных экспериментальных данных. Ведь результаты, полученные в последние два-три года перед этим с помощью, космической обсерватории «Стеллар», противоречили прежним теоретическим представлениям — а мои построения были близки к тому, чтобы объяснить их в рамках вполне законченной теории. И, значит, дать новые предсказания.

Тогда казалось, что цель совсем рядом. Но на деле она была еще ближе, чем я думал.

А споткнулся я на сущем, как мне тогда показалось, пустяке. На такой мелочи, что просто дрожь пробирает. На одном интеграле. Интеграл, правда, был действительно заковыристый. Провозившись с ним дня три и совершенно потеряв терпение — просто потому, что не ожидал такой вот неожиданной подножки, когда, казалось, решение совсем рядом, и все катилось к успешному завершению работы — я попытался подсунуть его кое-кому из коллег, и даже самому профессору, но никто из них не нашел новых, еще не испробованных мною подходов, и в итоге я остался с общей рекомендацией подсчитать его численно, на компьютере. Чтобы дать такой совет особого интеллекта не требуется. Только дело в том, что далеко не все задачи компьютеру подвластны — специалисты, занимающиеся проблемами вычислимости, меня поймут. И уже после первых же пробных расчетов я пришел к убеждению, что данный интеграл относится как раз к разряду невычислимых, то есть таких, для которых время их вычисления при повышении точности результата, скажем, в два раза возрастает в большее количество раз. Необходимое мне значение точности численного интегрирования оказывалось поэтому недостижимым в принципе. Нет, этот интеграл требовалось взять аналитически, это был единственный реальный путь. И именно на этом пути я и совершил роковую ошибку.

Я положил этот интеграл равным две трети пи.

Не потому, что имел для этого хоть какие-то реальные основания.

Нет — просто потому, что такой результат идеальным образом вписывался в построенную мной теорию. И мне показалось, что я имею право пойти здесь на подлог — а это был именно подлог, ведь ни в одной из своих публикаций я не решился сослаться на произвольность этого предположения. Я находил себе оправдание в том, что Вселенная должна быть устроена разумным образом, должна описываться законченными и внутренне непротиворечивыми теориями, а потому сама логика вещей подсказывает, что злосчастный интеграл должен иметь именно такую, необходимую мне величину.

Позже, когда мы уже вдвоем с профессором Ранкором занялись снова этим интегралом, пытаясь понять, что же произошло с нашим миром, мы выяснили удивительную вещь — он принадлежал, оказывается, к обширному классу так называемых интегралов Лаггера, которые, как было доказано, не имеют определенной величины — я не специалист в области анализа, и так и не понял всей глубины заключенной в этом математической премудрости. Для меня важно, что, формально я имел право присвоить этому интегралу именно такую величину — я же не мог предвидеть последствий своего шага.

Я и помыслить, конечно, не мог, что повлечет за собой такой поступок!

Я вообще тогда, как теперь понимаю, ни о чем не думал — только о том, что вот, наконец, достиг желанной цели. Решил-таки задачу, использовав принципиально новый подход, и тем самым осуществил настоящий прорыв в науке. Мне уже виделось, что моя работа, в которой подводился итог проведенных исследований, выходит на первые места в индексе цитирования, я уже не сомневался, что примененный подход будет носить мое имя, и впереди, еще недостижимая, но уже приобретающая конкретные очертания, замаячила Нобелевка. Конечно, мечтать об этом не возбраняется ни одному ученому, но ей-богу, я имел для такой мечты основания, и это признавалось тогда всеми, с кем я работал. Даже профессор Ранкор, обычно весьма сдержанный в своих оценках, как-то раз обмолвился, что я, судя по всему, пойду в науке гораздо дальше его самого. Он не завидовал мне — он мною гордился. Хотя на самом деле я достоин был презрения, ибо в то время совершенно выбросил из головы даже воспоминания о совершенном подлоге. Я считал, что множившиеся экспериментальные подтверждения правильности моей теории служат достаточным оправданием весьма произвольного предположения, и не спешил снова вернуться к анализу сомнительного звена в цепи моих теоретических построений. Теперь именно эта моя тогдашняя успокоенность, почивание на лаврах, которому я тогда предавался, терзают мою душу и не дают спокойно спать по ночам. Ведь — кто знает? — быть может, тогда еще были шансы все исправить?

Первый сигнал тревоги прозвучал в ноябре прошлого года, когда начали поступать данные с только что выведенного на орбиту спутника наблюдения за Солнцем «Солар-иж». Правда, я лично стоял несколько в стороне от обработки получаемой с него информации — набирал статистику по звездам шаровых скоплений, используя результаты наземных наблюдений в оптическом диапазоне. Поэтому тот разговор с профессором Ранкором был для меня совершенно неожиданным.

Помнится, еще утром, заглянув зачем-то в его кабинет, я поразился его усталому виду и какому-то отрешенному взгляду, которым он меня встретил. Но профессор — это знали все на кафедре — не любил, чтобы проявляли заботу о его здоровье. Поэтому я, не сказав ни слова, ушел к себе, быстро, впрочем, позабыв мелькнувшее было в душе чувство обеспокоенности. Но оно вернулось, когда ближе к обеду профессор позвонил мне и еще более усталым и каким-то, я бы сказал, растерянным голосом, попросил зайти к нему в кабинет, захватив кое-какие бумаги.

Вид у него теперь был еще более утомленный, но я не решился спросить его о самочувствии, сел на стул сбоку от стола и разложил бумаги, приготовившись дать необходимые пояснения. Минуты две он молчал, ни о чем не спрашивая, сидел, глядя в исписанные листки перед собой и слегка постукивая по столу зажатым в пальцах карандашом. Потом, наконец, сосредоточился, отложил карандаш в сторону и, покопавшись в ящике стола, достал листок с отпечатанной на принтере таблицей и протянул его мне.

— Это спутниковые данные за ноябрь, — сказал он, — обрати внимание на спектр протонов.

Если бы не его замечание, я не заметил бы в данных ничего необычного. Вариации солнечного ветра при сильных вспышках бывали гораздо большими — но протоны с энергиями порядка 150 КЭВ действительно вели себя необычно: их интенсивность менялась по синусоиде с периодом порядка трех с половиной суток, причем амплитуда этой синусоиды явно нарастала.

— Что за странный период? — спросил я.

— Мне тоже он поначалу показался странным, — сказал профессор и на пару минут замолчал, глубоко задумавшись. Прежде за ним подобного не водилось. Потом он как бы очнулся и продолжил: — Я проанализировал данные за несколько последних лет. Вот погляди, что получилось.

Он повернулся к компьютеру, набрал на клавиатуре несколько команд, подождал, пока на экране возникнет график, затем снова повернулся в мою сторону.

— Первый раз этот странный период проявил себя в конце августа позапрошлого года. Но тогда амплитуда его, как ты можешь убедиться, была невелика — едва превышала величину экспериментальных ошибок аппаратуры «Солара-иж».

При этих словах профессора что-то холодное шевельнулось в глубине моей души, но несколько мгновений мне удавалось сдерживать догадку, не пуская ее в сознание.

Всего несколько мгновений — слишком явным было совпадение.

Август позапрошлого года — как раз то время, когда я бился над этим проклятущим интегралом. К концу месяца я оставил попытки взять его, и теория, которую я строил, совершив подлог, стремительно приобрела стройный и законченный вид.

Но, конечно, я еще не сознавал, что же произошло. Просто душа всегда первой чувствует надвигающуюся беду.

— Теперь амплитуда тоже не очень значительна, — сказал я, стараясь, чтобы голос мой звучал нейтрально. Да и о чем я мог волноваться? Подумаешь — обнаружение каких-то пульсаций в солнечном ветре! Новый эффект, зарегистрированный при помощи спутниковой аппаратуры — что в этом удивительного? Для того и запускаются спутники, чтобы открывать такие вот новые закономерности. Но изгнать какое-то нехорошее предчувствие из сердца мне все же не удавалось.

— Дело не в амплитуде, — произнес профессор. — Дело не в амплитуде. Дело именно в периоде, — он помолчал, потер глаза, приподняв очки — глаза у него были красные, невыспавшиеся — потом продолжил: — Понимаешь, меня самого поначалу этот период удивил. Если бы не твоя работа, я так и не нашел бы ему объяснения. Но, если привлечь твои построения, то сомнений, в общем, не остается…

— Сомнений… в чем?

— В том, что наше светило, оказывается, далеко не так устойчиво, как мы привыкли считать. Я тут пока не спешил делиться своими выводами — ты знаешь, не люблю скоропалительных сенсаций. Тем более, сенсаций такого рода. Я вообще предпочел бы, чтобы все это оказалось неверным и поскорее позабылось. Но, видимо, рациональное зерно в моих построениях имеется. К сожалению.

— Вы хотите сказать, что наличие именно такого периода свидетельствует об особой форме неустойчивости.

— Да, именно так. Хотя кто бы мог подумать — учитывая геологические данные? Кто бы мог подумать? Я, правда, надеюсь, что допустил где-то ошибку — потому мне необходима твоя помощь. Ты ведь можешь отложить свою работу на время?

— Разумеется.

— Ну и прекрасно. А то, знаешь, мне не хотелось бы привлекать к этому анализу еще кого-нибудь. Я все же надеюсь пока, что ошибся. Уж больно выводы получаются неутешительные. Да что там неутешительные — просто ужасные, знаешь ли, получаются выводы.

Профессор посмотрел мне в лицо, и меня даже передернуло — настолько жалким, совершенно для него не характерным был этот взгляд. Я не помнил, чтобы он хоть когда-либо прежде глядел такими вот глазами — даже тогда, когда три с половиной года назад хоронил брата. Тот тоже работал у нас в Университете.

Позже я понял, почему он так смотрел. Чтобы это понять, много времени мне не потребовалось — к утру следующего дня я успел подробнейшим образом проверить все выводы профессора и пришел к тем же самым ужасным результатам.

Если говорить кратко, все можно описать в двух словах: наше Солнце, которое во всех до сих пор существовавших моделях звездной эволюции признавалось звездой достаточно устойчивой — по крайней мере, в течение значимого для существования человечества времени — на самом деле таковой не являлось. В силу весьма тонких эффектов взаимодействия в конвективном слое, вполне корректно описываемых в рамках развитой мною теории, в определенный момент времени должен был произойти качественный скачок в светимости Солнца, предвестником которого с достаточной степенью достоверности можно было бы считать как раз замеченную недавно периодичность в интенсивности солнечных протонов. Сами эти вариации интенсивности свидетельствовали о близости скачка, а их период, в совокупности с некоторыми другими данными, указывал, что светимость Солнца должна резко, в течение ближайших десяти-пятнадцати лет упасть не менее, чем на двадцать процентов.

Думаю, не требуется объяснять, что это будет означать для человечества и вообще для всей жизни на Земле. Конечно, от такого изменения светимости жизнь еще не погибнет — но это будет уже другая жизнь, это будет другая биосфера, и я сомневаюсь, что современному человечеству найдется в ней место. Разве что жалким его остаткам — это в случае, если люди не уничтожат всех себе подобных в борьбе за место под новым, холодным Солнцем.

Когда рано утром я снова пришел на кафедру, профессор уже сидел в своем кабинете. Возможно, он вообще не уходил домой или, во всякому случае, засиделся допоздна — количество окурков в пепельнице говорило само за себя. Но спрашивать я не стал, это теперь не имело особенного значения.

— Ну, ты проверил? — спросил он, едва я открыл дверь.

— Да.

Он не потребовал уточнений. Все и так было ясно.

Я сел к столу, достал из кейса распечатку со своими результатами — моему компьютеру пришлось поднапрячься, и полночи, пока он работал, я сумел поспать. Вернее, забыться — отдыха после пробуждения я не почувствовал.

Профессор вывел на экран данные из памяти своего компьютера, несколько минут, что-то бурча себе под нос, сравнивал наши результаты. Потом, не поворачиваясь, спросил:

— А что у тебя получилось с амплитудой пульсаций?

— Она должна постепенно нарастать.

— Но ведь этого же нет. Ты же помнишь — в последние две недели она снова упала. Как ты это объясняешь?

— Не знаю… Может, какой-то побочный эффект? Если оставаться в рамках теории, интенсивность не должна падать…

— Вот именно, — оживился профессор. — Интенсивность падать не должна — а она падает. Может, мы просто не учитываем какой-то существенный момент, и все наши страхи совершенно напрасны? Проверь-ка ты снова все свои выкладки.

— Х-хорошо… — ответил я упавшим голосом. Глупец! — тогда разоблачение и неизбежное презрение со стороны профессора казалось мне не менее страшным, чем ужасные предсказания теории о судьбе Солнца. Я и помыслить не мог тогда о том, чтобы сознаться — а ведь тогда у нас оставалось бы больше времени. А теперь — не то ли же самое совершаю я теперь, храня в тайне нашу с профессором роль в появлении звезды Ранкора?

Конечно, я забросил все текущие дела, еще совсем недавно казавшиеся столь срочными, что даже в выходные я не отрывался от работы. Проверка всех выкладок заняла у меня почти месяц, но я с самого начала был убежден, что не совершил ошибки в своих теоретических построениях. Кроме единственного места — но там была не ошибка, там был сознательный подлог. Когда я вновь дошел до того злополучного интеграла, я знал уже наверняка: если в теории, мною построенной, и есть слабое звено, то оно именно здесь. Профессор же занимался дальнейшим анализом информации, пару раз слетал на Гавайи и в Симеиз, чтобы проконсультироваться с работающими там специалистами, но пока что не раскрывал никому причины своего столь пристального интереса к определенного рода солнечным данным. Конечно, оставалась еще значительная неопределенность, но в общем и целом выводы казались зловещими. А пульсации протонов в солнечном ветре снова нарастали в полном соответствии с теорией, так что теперь даже наиболее оптимистичные оценки показывали, что резкий спад в светимости Солнца должен произойти не позже, чем через пять лет.

И вот только тогда, когда отступать было уже некуда, я решился, наконец, на признание.

Я не собираюсь описывать того, как это случилось — мне тяжело даже просто вспоминать тот день. Но у меня не оставалось иного выхода. Либо признаться, признаться лично, с глазу на глаз, либо ожидать неизбежного последующего разоблачения. Потому что в тот день профессор объявил об окончательном своем решении обнародовать полученные нами результаты. Медлить, по его мнению, было уже нельзя, чем раньше люди узнают о надвигающейся беде, тем лучше смогут к ней подготовиться. Хотя, по чести говоря, трудно было придумать, как может огромное человечество, разделенное многочисленными барьерами непонимания и вражды, подготовиться и сплотиться даже перед лицом такой вот всеобщей и неотвратимой беды. Но это вопрос уже другого порядка.

В общем, я сознался во всем. Для профессора, конечно, это было ударом, и немалым — он привык сам быть всегда абсолютно честным в своих выводах, привык так же относиться и к результатам своих учеников и коллег. И мое признание так потрясло его, что некоторое время — не меньше получаса — он сидел, не в силах вымолвить ни единого слова. Потом, конечно, слова полились рекой, потом я такое услышал…

Но все это в прошлом, и, если постараться, я могу обо всем этом не вспоминать, Тем более, что свидетелей не осталось.

Наверное, не будь ситуация столь серьезной, профессор просто-напросто прогнал бы меня, не желая больше иметь дела со своим недостойным учеником. И был бы совершенно прав — науку нельзя делать, используя подлог как метод достижения цели. Наука тем и отличается от остальных видов человеческой деятельности, что имеет дело с объективными, не зависящими от конъюнктуры реальностями, и любой обман рано или поздно раскрывается, даже если для его сокрытия наворачивают все новые и новые горы лжи. Слава богу, я сумел вовремя остановиться и не стал прикрывать один обман другим.

Правда, еще неизвестно, лучше ли та ситуация, в которой мы в результате оказались, той, от которой сумели уйти.

В общем, теперь уже сам профессор углубился в мои теоретические построения, выводам которых он доселе безоговорочно доверял — как своим собственным. Раньше подобное скрупулезное копание с его стороны показалось бы мне оскорбительным. Но теперь права оскорбляться у меня не осталось, и я лишь старался как только мог помочь ему во всем быстро разобраться. К счастью — а, может, и к несчастью — иных ошибок, кроме уже названной выше, он не обнаружил. Ну а что касается злополучного интеграла… Здесь он получил весьма неожиданные выводы, до которых я в свое время не додумался. Или просто не мог — по объективным обстоятельствам — додуматься. Но об этих обстоятельствах позже.

Оказалось, что вообще вся моя теория приводит к осмысленным результатам лишь при одном-единственном условии — если этот злополучный интеграл имеет выбранное весьма произвольно значение, равное двум третям пи. При любом другом его значении в рамках данной теории не может существовать устойчивой модели Вселенной, и, если подходить с позиций здравого смысла, то никакого подлога я не совершал. Ведь мы, как я уже писал выше, определили, что интеграл этот относится к классу интегралов Лаггера, имеющих произвольное значение, и я вправе был выбрать именно то, которое позволяло сделать теорию непротиворечивой.

Я имел на это полное право.

Если бы не одно обстоятельство, которое долго не давало мне покоя, пока сама жизнь не преподнесла его неоспоримого объяснения. Если бы я сам в свое время не проверял получаемые результаты на непротиворечивость. Но я проверял их, используя те же подходы, что и профессор. Я подставлял самые разные значения этого интеграла, и получал вполне осмысленные результаты и при значениях, равных нулю, единице, два пи. Я это прекрасно помнил!

Но не сумел отыскать черновиков того времени.

К чему хранить черновики, когда любые выводы можно всегда повторить заново? Так я думал всегда — но, оказывается, мир устроен иначе. Мир устроен совсем не так, как мы думаем, и я часто вспоминаю теперь того индийского математика, который интуитивно предсказал массу интересных закономерностей в области теории чисел, не затруднив себя доказательствами и в течение десятилетий ставя в тупик последующих исследователей, пока кому-нибудь не удавалось, наконец, выстроить все промежуточные звенья в необходимом порядке и показать, что он был прав.

Мы привыкли думать, что Творец создал Вселенную, положив в основу ее некие законы, которые мы можем лишь раскрывать.

Нам трудно поверить в то, что он и сам, возможно, до конца не знает этих законов.

И мы не в состоянии осознать, что, вполне возможно, именно мы выдумываем в процессе познания законы, движущие этим миром.

Мы можем отказаться от идеи Творца всего сущего — но мы не готовы сами занять его место. Не готовы — потому что это слишком страшно. Потому что любой шаг творца может грозить непредсказуемыми последствиями. Мы, ученые, привыкли лишь изучать мир, в котором живем — мы не привыкли творить окружающую нас реальность. А те немногие из людей, кто внутренне готов к этой великой миссии — они творят эту реальность, но творят ее иначе. В своих книгах, картинах, фильмах, в мире образов, далеких от научной картины мира. Они не подготовлены к тому, чтобы реально помочь нам, ученым — и в этом, возможно, величайшая наша беда.

Я, конечно, забежал вперед, сформулировав вот так сразу вывод, к которому в конечном счете пришли мы с профессором Ранкором, когда иных объяснений происходящему не осталось. Но отброшу хронологию событий — не для того пишу я эти заметки. Ни к чему описывать весь тот путь проб и ошибок, который в итоге привел нас к такому выводу. Все равно, несмотря ни на что, мы до самого последнего момента не могли до конца в него поверить. До того, как пришлось нам подвергнуть этот вывод экспериментальной проверке.

Это случилось уже в марте.

Поступающие со спутника «Солар-иж» данные озадачивали уже многих — но не нас с профессором Ранкором. Мы знали, как найти им объяснения — возможно, вскоре до этого додумался бы кто-нибудь еще. Молчать дальше было бы не просто бессмысленно, а уже и безнравственно, ведь речь шла теперь не просто о научном приоритете — о судьбе всего человечества. Но и решиться сказать все было слишком тяжело, хотя надежд на какой-то благоприятный исход не оставалось.

Помню, я подумал тогда, что хорошо, что моя работа в полном виде пока не опубликована — результаты профессора вообще пока не предназначались для публикации. Потом мысли потекли в каком-то ином направлении — и вдруг догадка блеснула в моем сознании.

Действительно, хорошо, что результаты эти — лишь наше пока с профессором достояние. Потому что есть надежда, что мы сумеем найти какой-то выход, изменив их должным образом.

Я поднял голову и встретился взглядом с профессором. И не говорите мне после этого, что телепатии не существует!

Мы принялись за работу немедленно, усталости как не бывало. Если бы мы хоть немного помедлили, обдумали возможные последствия — результат, несомненно, оказался бы иным. Но нет, нам казалось, что беда, угрожавшая человечеству, слишком страшна, чтобы медлить. И мы использовали первую же возможность предотвратить ее.

Ведь законы, открытые физиками — не более, чем подтверждающиеся экспериментально связи между различными явлениями окружающего нас мира. Они верны, пока эксперимент не обнаруживает расхождения — и тогда приходится придумывать методом проб и ошибок новые законы, пытаясь выстроить логически непротиворечивую картину мира. Но если боги и сами не знают, как построить мир, или если они спят, то человек может выдумывать эти законы самостоятельно — лишь бы они не противоречили тому, что уже открыто.

Когда боги спят, человек может вообразить богом самого себя. Но стать богом — увы, этого человеку не дано.

Решение, найденное нами, показалось тогда блестящим. Оно было внутренне непротиворечиво и вполне логично объясняло периодические колебания интенсивности протонов в солнечном ветре, появившиеся в последнее время. И оно, в общем, мало отличалось по форме от прежнего решения, предсказывавшего катастрофу — только теперь колебания, возникавшие в конвективном слое Солнца и аналогичных ему звезд должны были постепенно затухать, не приводя к изменению светимости.

В начале апреля профессор вылетел в Монако на конгресс, и его доклад был признан сенсационным. Хотя, конечно, прежняя теория приобрела бы гораздо большую известность, ибо касалась не только специалистов, мы не жалели об этом. Два месяца мы почивали на лаврах, не понимая в полной мере того, что произошло. Спутниковые и наземные измерения полностью укладывались в рамки предсказаний нашей теории, ее проверка теоретиками всего мира пока не привела к обнаружению сколько-нибудь существенных изъянов, и мы с профессором даже позволили себе уйти в отпуск после изматывающей зимней и весенней работы.

Когда в последних числах мая над северным полушарием вспыхнула звезда Ранкора, мы еще ничего не подозревали. Я лично вообще никогда не занимался сверхновыми, а профессор уже много лет как оставил это занятие.

Но все же он прервал свой отдых на Гавайях и вернулся в Университет — событие было слишком значительным, столь близко сверхновые не вспыхивали по меньшей мере десять тысяч лет, и даже днем свет от нее отбрасывал вполне заметную тень.

К тому же характеристики этой вспышки… Она была слишком не похожа на все, наблюдавшиеся когда-либо в прошлом.

Но я не предчувствовал беды. Я спокойно наблюдал со стороны за суетой в обсерватории, возобновив свою не требующую спешки работу по звездам шаровых скоплений. Странно — интуиция на сей раз меня совершенно оставила. И известие о том, что профессор Ранкор повесился в собственном кабинете поразило меня, как гром.

Я не ожидал, не мог ожидать ничего подобного!

Он оставил свои записи. Пять страниц аккуратно выписанных формул, полностью объясняющих поведение вспыхнувшей сверхновой в рамках примененного нами подхода — потому-то звезда тут же и была названа его именем. И больше он не оставил ничего, никаких объяснений своего поступка.

Но мне и не требовалось этих объяснений.

Я, один лишь я, едва ознакомившись с его записками, понял, что толкнуло его в петлю. И я не мог решить для себя, кто из нас двоих более ущербен — не то он, не сумевший жить с сознанием того, что его, лично его непродуманное вмешательство в законы мироздания привело к угрозе вселенской катастрофы, не то я, живущий с этим сознанием. Не то мы оба, осмелившиеся заменить собою богов. Да и не в нас теперь дело — дело в том, что до взрыва звезда Ранкора была обыкновенным желтым карликом. Совсем таким же, как наше Солнце. На листках, оставленных профессором, было написано 38 формул. Всего 38. Но среди пояснений была одна ссылка на формулу номер 40. И был еще пепел от сожженной бумаги в пепельнице. Никто не знает, что было написано на этой бумаге. Никто, кроме меня — мне не составило труда продолжить вывод профессора в рамках развиваемой нами теории. И получить еще две формулу — 39-ю и 40-ю. Если интерпретировать с помощью последней формулы некоторые отклонения в солнечном ветре от предсказаний теории обнаруженные в последние месяцы, то выводы получаются страшные. Я сделал прикидочные расчеты. В запасе у нас не более трех лет — через три года наше Солнце тоже превратится в звезду Ранкора.

Боги спят, и профессор Ранкор тоже предпочел уснуть навеки. А я… Мне придется одному искупать свою вину — хотя бы попытаться сделать это.