Jettatura
[80]
I
Величественный тосканский пароход «Леопольд», курсирующий между Марселем и Неаполем, только что миновал остров Прочида. Пассажиры высыпали на палубу, мгновенно выздоровев от морской болезни, ибо вид приближающейся земли является гораздо более эффективным лекарством, нежели мальтийские пастилки и прочие снадобья, рекомендуемые в подобных случаях.
На верхней палубе, отгороженной специально для пассажиров первого класса, собрались англичане; каждый старался встать подальше друг от друга, как бы очерчивая вокруг себя невидимую демаркационную линию; их унылые лица были тщательно выбриты, галстуки повязаны без единой морщинки, жесткие белые воротнички рубашек топорщились, словно сделанные из бристольской бумаги; руки обтягивали безупречно свежие лайковые перчатки, а сверкающие новизной лаковые ботинки были достойны лорда Эллиота. Казалось, что всех их только что извлекли из футляров несессеров: костюмы их были безукоризненны, и во всем туалете не было ни малейшего следа беспорядка, отличающего одежду путешественника. Там были лорды, члены палаты общин, торговцы из Сити, портные с Риджент-стрит и ножовщики из Шеффилда — все сосредоточенные, серьезные, надменные и скучающие. Среди них было немало женщин, ибо англичанки, в отличие от своих товарок из других стран, отнюдь не домоседки и пользуются малейшим предлогом, чтобы покинуть свой остров. Рядом с почтенными леди и миссис, чья увядающая красота напоминала великолепие осени, переливающейся всеми оттенками железного купороса, прятались под вуалями голубого газа жизнерадостные юные мисс; на их пышущих здоровьем лицах, обрамленных блестящими белокурыми локонами, играли улыбки, выставлявшие на всеобщее обозрение крупные белые зубы; девушки поразительно напоминали изображения на гравюрах, многократно встречающихся в кипсеках, и полностью снимали с художников незаслуженные упреки во лжи, нередко доносящиеся с противоположного берега Ла-Манша. Эти очаровательные особы произносили, каждая на свой лад, но с одинаковым британским акцентом сакраментальную фразу: «Vedi Napoli е mori», листали путеводители или заносили свои путевые впечатления в записные книжечки, не обращая ни малейшего внимания на донжуанские взоры нескольких парижских фатов, которые бродили вокруг них, в то время как растревоженные мамаши вполголоса возмущались французской невоспитанностью.
Вдоль границ аристократического квартала прогуливались, дымя сигарами, несколько молодых людей: соломенные и серые фетровые шляпы, пальто-сак с множеством больших костяных пуговиц и широкие тиковые панталоны сразу же выдавали в них художников; принадлежность их к богемной братии также подтверждали усы а-ла Ван Дейк, и волосы, завитые а-ла Рубенс или коротко стриженные а-ла Паоло Веронезе; так же, как и денди, однако с совершенно иными целями, они старались запечатлеть в памяти образы прекрасных англичанок, с которыми они, по причине полного безденежья, не могли рассчитывать завести более близкого знакомства, и это занятие препятствовало им безмятежно наслаждаться великолепной панорамой Неаполитанского залива.
На носу корабля, прислонившись к леерам или сидя на сложенных бухтами канатах, разместились неимущие пассажиры третьего класса; они поглощали еду, оставшуюся нетронутой по причине постоянных приступов морской болезни, и даже не помышляли о том, чтобы бросить взор на восхитительнейшее в мире зрелище, ибо чувство прекрасного является привилегией умов просвещенных, способных отрешиться от забот о хлебе насущном.
Стояла прекрасная погода; синие волны лениво набегали друг на друга широкими складками, нехотя поглощая бурунчики, бегущие за кормой судна; на ослепительно чистом небе не было ни облачка, и только клубы дыма, вылетавшие из трубы и напоминавшие легкие комья ваты, медленно уплывали прочь в прозрачной синеве. Лопасти колес, крутясь в ореолах алмазной пыли, сверкавшей на солнце всеми цветами радуги, радостно шлепали по воде, словно чувствуя близость порта.
Длинная вереница холмов, протянувшаяся от Позиллипо до Везувия и обрамляющая изумительный залив, где в глубине, подобно морской нимфе, обсыхающей на берегу после купания, раскинулся Неаполь, начинала приобретать отчетливые контуры и фиолетовой линией резко выделялась на ослепительной лазури неба; разбросанные то тут, то там виллы белыми точками мелькали на темном фоне зелени. Словно подгоняемые ветерком лебединые перья, над гладкой голубизной скользили паруса рыбачьих лодок, напоминающие о присутствии человека посреди величественной пустыни моря.
Еще несколько оборотов колес — и вот уже замок Сант-Эльмо и монастырь Сан-Мартино отчетливо различаются на вершине горы, к которой прислонен Неаполь, возносятся над куполами церквей, террасами отелей, крышами домов, фасадами дворцов и зеленью садов, смутно проступающих в сверкающем тумане. Вскоре замок дель Ово, оседлавший подводную скалу, омываемую пеной разбивающихся о нее волн, казалось, двинулся навстречу пароходу, и длинный, увенчанный маяком мол стал напоминать руку, сжимающую факел.
Везувий, раскинувшийся по правую сторону залива, при приближении сменил свои голубоватые краски на более яркие и сочные тона; склоны его были изрезаны расселинами и вздыблены потоками застывшей лавы, а из конусообразного жерла, как из гигантской курильницы, вырывались маленькие струйки густого белого дыма, мгновенно опадавшие под порывами ветра.
Уже отчетливо виднелись Кьятамонте, Пиццо Фальконе, набережная Санта-Лючия с теснящимися вдоль нее гостиницами, Палаццо Реале, опоясанный рядами балконов, Палаццо Нуово с ажурными башенками, Арсенал и корабли под разными флагами, чьи снасти сплетались наподобие безлистых ветвей диковинного леса, когда на палубу впервые за все время перехода вышел необычный пассажир: то ли из-за морской болезни, то ли из-за угрюмого нрава, но он до сих пор ни разу не покидал своей каюты. Вот и сейчас зрелище, захватившее всех пассажиров, похоже, было ему давно знакомо и не представляло никакого интереса.
Это был молодой человек лет двадцати шести — двадцати восьми: именно этот возраст ему можно было дать с первого взгляда, ибо, присмотревшись внимательнее, вы сочли бы его либо старше, либо моложе, так как лицо его загадочным образом соединяло в себе юношескую свежесть и старческую усталость. Его темно-русые волосы имели оттенок, именуемый англичанами auburn: на солнце они отливали медным металлическими блеском, а в тени казались почти черными. Его точеный профиль отличался нарочитой правильностью, выпуклый лоб привел бы в восхищение любого френолога, нос поражал благородной орлиной горбинкой, губы были превосходно очерчены, а резкая волевая линия подбородка заставляла вспомнить об античных медалях. Но несмотря на то, что каждая черта его лица в отдельности была прекрасна, все вместе они отнюдь не являли столь же прекрасного целого: им не хватало таинственной гармонии, делающей линии плавными, а единое — неделимым. Существует легенда о том, как один итальянский художник, пожелав изобразить мятежного архангела, выписал его лицо так, что каждая черточка его была поистине само совершенство, однако ни одна не гармонировала друг с другом; таким образом он добился гораздо более устрашающего эффекта, нежели тот, который обычно достигается рисованием рожек, ломаной линии бровей и оскаленного рта. Лицо иностранца производило именно таковое впечатление, то есть внушало ужас. Особенно отталкивающими были глаза: будучи водянисто-серого цвета, они совершенно не сочетались с обрамлявшими их черными ресницами равно как и волосами цвета жженого каштана. Из-за чрезмерно тонкого носа они казались сидящими необычайно близко, в нарушение всех общепринятых пропорций, отчего выражение их было воистину неопределимо. Когда взгляд их ни на чем не задерживался, в его болезненном блеске читалась меланхолическая томность; если же они останавливались на ком-нибудь или на чем-нибудь, брови тотчас же хмурились, кожа вокруг них сморщивалась, а на лбу появлялась глубокая вертикальная складка. Глаза из серых становились зелеными, испещрялись черными точками и покрывались тончайшей сетью желтоватых прожилок, из-под которой выбивался острый, словно кинжал, взгляд; через некоторое время взор обретал прежнюю невозмутимость, и молодой человек с мефистофелевской внешностью становился похожим на заурядного светского льва — к примеру, на члена Жокей-клуба, — отправившегося провести сезон в Неаполе и стремящегося как можно скорее сойти с шаткой палубы «Леопольда» на прочную мостовую из вулканического туфа.
В его элегантном туалете не было ничего броского или вычурного: он был одет в редингот темно-синего цвета, черный в горошек галстук, завязанный аккуратным узлом, жилет того же рисунка, что и галстук, и светло-серые панталоны, спускавшиеся на сапоги из мягкой кожи; на золотой цепочке висели часы, на гладком шелковом шнурке — лорнет; в туго обтянутой перчаткой руке он держал тонкую трость с серебряным набалдашником, выточенную из узловатой виноградной лозы.
Прогуливаясь по палубе, молодой человек время от времени бросал рассеянные взоры в сторону приближающегося берега, где уже можно было разглядеть катящиеся по улицам экипажи, снующих взад и вперед людей и скопившихся на набережной зевак, для которых прибытие дилижанса или парохода всегда представляет собой захватывающий спектакль, пусть даже и виденный никак не менее тысячи раз.
Уже от набережной отделилась готовая к штурму «Леопольда» целая эскадра шлюпок и челноков, на борту которой теснился экипаж, состоящий из гостиничной прислуги, наемных слуг, носильщиков и прочей челяди, привыкшей рассматривать иностранцев как свою добычу; в каждой лодке дружно налегали на весла, чтобы прибыть первыми, и моряки, как это принято, обменивались сочными ругательствами и отборной бранью, приводя в ужас путешественников, мало знакомых с нравами неаполитанского простонародья.
Стремясь получше разглядеть открывшуюся перед ним картину, молодой человек с волосами цвета auburn водрузил на нос лорнет; однако внимание его, отвлеченное от созерцания величественного зрелища залива зычными криками, источником которых была стремительно приближавшаяся флотилия, сосредоточилось на лодках; было очевидно, что этот гомон докучал ему, ибо брови его нахмурились, на лбу пролегла глубокая морщина, а серые глаза приобрели желтоватый оттенок.
Неожиданно со стороны открытого моря нахлынула огромная, обрамленная пенистой бахромой волна; пройдя под пароходом и заставив его вскарабкаться по ее гребню и вновь тяжело опуститься на воду, она разбилась о набережную на миллионы золотистых брызг, промочив зевак, безмерно удивленных этим внезапным душем. Затем откатившийся от берега мощный бурун столкнул друг с другом многочисленные лодки, да так сильно, что несколько носильщиков не удержались и свалились в воду. Это происшествие нельзя было назвать серьезным, ибо неаполитанцы, подобно морским божествам, плавают как рыбы, и уже через несколько секунд их мокрые головы со слипшимися волосами появились на поверхности. Отфыркиваясь от попавшей в уши и рот горько-соленой воды, они возмущались неожиданным купанием и напоминали изумленного Телемаха, сына Улисса, в ту минуту, когда Минерва, приняв облик мудрого Ментора, сбросила его с высокой скалы в море, дабы спасти от объятий влюбленной Эвхарис.
За спиной странного путешественника, на почтительном от него расстоянии, подле груды чемоданов стоял маленький грум, этакий пятнадцатилетний старичок, гном в ливрее, напоминающий карликов, которых терпеливые китайцы выращивают в больших фарфоровых вазах, дабы помешать им вырасти; его плоское лицо с едва заметным выступом носа, казалось, было приплюснуто еще в младенчестве, а взор его выпученных глаз отличался кротостью, характеризующей, согласно мнению натуралистов, взгляд жаб. И хотя ни спина его, ни грудь не были искривлены уродливым выростом, именуемым горбом, обликом своим он поразительно напоминал горбуна, хотя мы напрасно стали бы искать его горб. Короче говоря, это был настоящий грум, подобный тем, кого можно встретить на скачках в Эскотте или на бегах в Шантийи; взглянув на его недовольную физиономию, любой джентльмен, обожающий верховую езду, без колебаний взял бы его к себе на службу. Он выглядел отталкивающе, но в своем роде был безупречен, как и его господин.
Началась высадка; носильщики, обменявшись поистине эпическими ругательствами, поделили иностранцев и багаж и отправились в разные стороны — к гостиницам, коими изобилует Неаполь.
Путешественник с лорнетом и его грум направились к гостинице «Рим», преследуемые многочисленной фалангой широкоплечих факкини; одни из них, тяжело дыша, делали вид, что изнемогают под грузом шляпной картонки или подобной ей невесомой коробки, надеясь с помощью столь наивного обмана заработать более щедрые чаевые, другие же, а именно четверо или пятеро их товарищей, играя мускулами, могучими, как у Геркулеса, чья статуя восхищает посетителей Палаццо деи Студи, толкали ручную тележку, где тряслись два чемодана средних размеров и весьма умеренного веса.
Прибывших путешественников у дверей гостиницы встречал сам padrone di casa; после того как он лично отправился показать молодому человеку предназначенные ему комнаты, носильщики, хотя они уже получили втрое больше, нежели заслуживали их труды, яростно размахивая руками, принялись требовать увеличения вознаграждения. Сквозь страшный шум — ибо все они говорили одновременно и с ужасающей быстротой — с трудом прорывались то униженные просьбы, то страшные угрозы, то богохульства, отчего галдеж этот нельзя было слушать без смеха. Падди, оставшийся в одиночку сдерживать их натиск, так как хозяин его, не обращая внимания на шум, удалился к себе, напоминал окруженную сворой собак обезьяну: желая утихомирить этот ураган, он на своем родном, то есть английском, языке попытался произнести небольшую проповедь. Речь его успеха не имела. Тогда, сжав кулаки и вскинув согнутые руки на уровень груди, он принял боксерскую стойку, чем еще больше развеселил факкини, и ловким ударом, достойным Эдамса или Тома Криббса, правой рукой поразил солнечное сплетение самого рослого насмешника, и тот вверх тормашками рухнул на улицу, вымощенную вулканическим туфом.
Сей подвиг поверг нападающих в бегство; гигант же, потрясенный своим поражением, тяжело поднялся и, даже не попытавшись отомстить Падди, ушел, судорожно потирая синее пятно, постепенно расплывавшееся на его коже. Он был убежден, что под ливреей уродца, которого он собирался швырнуть на землю одним пальцем, скрывался демон, из тех, кто обычно скачут верхом на собаках, крепко вцепившись им в спину.
Иностранец вызвал padrone di casa и спросил, не приходило ли в гостиницу «Рим» письмо на имя господина Поля д’Аспремона; хозяин ответил, что действительно такое письмо уже целую неделю лежит в ячейке для писем, и торопливо отправился за ним.
Письмо, положенное в плотный конверт из бумаги верже кремового цвета и запечатанное восковой печатью, напоминающей своим цветом зеленый авантюрин, было написано убористым угловатым почерком с нажимом, свойственным скорописи и свидетельствовавшим о том, что автор его принадлежал к высшей аристократии и получил воспитание, обычно даваемое юным англичанкам из хороших семей.
Обуреваемый любопытством, и, может быть, не только им одним, д’Аспремон поспешно вскрыл конверт и прочел следущее:
«Мой дорогой Поль!
Вот уже два месяца, как мы живем в Неаполе. Всю дорогу, пока мы добирались сюда, мой дядя горько жаловался на жару, комаров, вино, масло, постели; он клянется, что воистину только сумасшедший променяет благоустроенный коттедж в нескольких милях от Лондона на мерзкие придорожные гостиницы, где отказалась бы ночевать даже честная английская собака. Но хотя он и ворчит, тем не менее покорно следует за мной повсюду, и если бы я захотела, то вполне смогла бы увезти его на край света. Он чувствует себя прекрасно, а я уже чувствую себя лучше. Мы живем на берегу моря, в домике, выбеленном известкой и утопающем в настоящем девственном лесу, где растут апельсиновые, лимонные и миртовые деревья, олеандры и прочая экзотическая растительность. С высокой террасы открывается чудесный вид, и там вас каждый вечер ожидает чашка чаю или лимонада со снегом — выбор остается за вами. Мой дядя, которого вы совершенно очаровали, будет счастлив пожать вам руку. Есть ли необходимость напоминать, что ваша покорная служанка также не рассердится вашему приходу, хотя вы чуть не порезали ей пальцы своим кольцом, прощаясь с ней на молу в Фолкстоне.
Алисия В.»
II
После того как ему в комнату принесли обед, Поль д’Аспремон приказал заложить себе коляску. Вокруг больших гостиниц всегда стоит множество экипажей, готовых тронуться в путь по первому желанию постояльцев, поэтому распоряжение Поля было выполнено мгновенно. Наемные лошади в Неаполе так худы, что напоминают не отягощенных полнотой Росинантов; их головы, плотно обтянутые ссохшейся кожей, ребра, выступающие на боках подобно обручам от бочки, костлявые хребты с вечно свисающими клочьями кожи словно взывают к милосердному ножу живодера: беспечные южане считают излишним кормить своих скакунов. Видавшая виды упряжь чаще всего держится на веревочках, и когда кучер берет вожжи и, прищелкнув языком, хлопает кнутом, кажется, что лошади тотчас же упадут в обморок, а коляска, как карета Золушки, нарушившей приказ феи и задержавшейся на балу после полуночи, растает в воздухе. Однако ничего этого не происходит; выпрямив свои тощие ноги и несколько раз споткнувшись, кляча берет в галоп и уже более не останавливается: с помощью длинного веревочного кнута кучер передает ей свой азарт, виртуозно высекая из несчастного одра последнюю искру жизни. Бедная коняга бьет копытом, трясет головой, бодро прядает ушами, широко открывает глаза, раздувает ноздри и бежит таким аллюром, что за ней не угнаться даже породистому английскому рысаку. Какова природа этого феномена, что за могущественная сила заставляет мчаться во весь опор полудохлую клячу? Этого мы не беремся объяснять. Скажем только, что такое чудо случается в Неаполе ежедневно, и никто не выражает изумления по этому поводу.
Коляска Поля д’Аспремона летела сквозь плотную толпу, минуя увешанные гирляндами лимонов лавки acquajoli, торговцев жареной рыбой, мясом и макаронами, лотки с дарами моря и горы арбузов, высящиеся посреди улиц словно пушечные ядра в артиллерийском складе. Завернувшись в длинные плащи с капюшонами, прямо на улицах спали, прислонившись к стенам домов, lazzaroni, отнюдь не стремившиеся убирать свои ноги, дабы дать экипажам возможность проехать, не раздавив их. Время от времени вплотную рядом с коляской, почти касаясь ее осей, в тучах пыли громыхали повозки с огромными пунцовыми колесами, именуемые corricoli, и заполненные монахами, кормилицами, факкини и прочей веселящейся публикой. Теперь эти повозки всячески изгоняются, запрещено также делать новые; но можно поставить новый короб на старые колеса или к старому коробу приделать новые колеса: изобретательность их возниц поистине неистощима, поэтому эти нелепые экипажи еще долго не исчезнут с улиц Неаполя, к великому удовольствию любителей местных достопримечательностей.
Наш путешественник рассеянно взирал на пеструю сутолоку, несомненно привлекшую бы внимание любого туриста, если бы в гостинице «Рим» его не ждала записка, подписанная Алисией В.
Лишь мельком взглянул он на прозрачное лазурное море, где в сверкающей дали, переливаясь всеми оттенками аметистов и сапфиров, виднелись живописные острова, веером раскинувшиеся при входе в залив: Капри, Искья, Низида, Прочида, чьи чеканные имена звенят подобно греческому дактилю; душа его была далеко отсюда. Она летела на крыльях в сторону Сорренто, к маленькому, утопавшему в зелени белому домику, описанному Алисией. В этот момент лицо д’Аспремона утратило неприятное, отталкивающее выражение, присущее ему в те часы, когда радость не озаряла изнутри его совершенные, но разрозненные черты: сейчас оно было воистину красиво и, употребляя излюбленное слово итальянцев, даже привлекательно. Резкая линия бровей разгладилась, уголки рта, обычно презрительно опущенные, выпрямились, а спокойные глаза излучали нежный свет — не оставалось сомнений, что за чувство пробудили в нем фразы, наполовину нежные, наполовину насмешливые, написанные на плотной кремовой бумаге верже. Оригинальность д’Аспремона вкупе с многими благородными чертами его характера не могли не произвести впечатления на юную мисс, свободно воспитанную на английский манер старым и необычайно снисходительным дядюшкой.
Тем временем возница пустил галопом своих одров, и они быстро проехали Кьяйю и Маринеллу; далее коляска покатилась среди полей по той самой дороге, которую сегодня заменило железнодорожное полотно. Черная пыль, напоминающая растолченный уголь, придает вулканический вид всей прибрежной полосе, окутанной ясным искрящимся небом и омываемой нежным лазурным морем; это сажа с Везувия, принесенная сюда ветром; он припудривает берег и делает дома в Портичи и Торре дель Греко похожими на заводы в Бирмингеме. Но д’Аспремона совершенно не занимало несоответствие между побережьем, окрашенным в цвет черного дерева, и сапфировым небом: ему не терпелось поскорей добраться до места. Самая живописная дорога покажется долгой, когда в конце ее вас ждет мисс Алисия, а если последнее «прости» было сказано полгода назад на молу в Фолкстоне, то совершенно ясно, что и небо и море Неаполя теряют свое очарование.
Свернув с наезженной дороги, коляска покатила по проселку и вскоре остановилась перед воротами, образованными двумя колоннами из побеленного кирпича, увенчанными декоративными вазами из красной глины, откуда свешивались серебристые, заостренные на концах, словно кинжалы, жесткие листья алоэ. Там, где должна была находиться стена, произрастала живая изгородь из кактусов, чьи замысловато изогнутые побеги цеплялись друг за друга, образуя непроходимые колючие заросли.
Над изгородью возвышались три или четыре раскидистые смоковницы, чья густая широколистная листва, отливавшая металлическим блеском, напоминала об африканской растительности; рядом распростерла свою крону большая зонтичная сосна; в узкие просветы среди густо разросшейся зелени с трудом можно было различить белый фасад дома, выглядывавший то тут, то там из-за плотного зеленого занавеса.
На шум экипажа выбежала смуглая кудрявая служанка; кудри ее были столь густы, что если бы она решила воспользоваться гребнем, он непременно бы увяз в них и сломался. Она открыла решетчатую деревянную калитку и повела д’Аспремона по аллее, обсаженной олеандрами, чьи ветви, сгибаясь под тяжестью цветов, ласкали им щеки. Девушка проводила гостя на террасу, где мисс Алисия Вард вместе со своим дядюшкой пила чай.
Из-за каприза, а может быть, просто из духа противоречия, чтобы досадить дядюшке, над респектабельными вкусами которого она постоянно потешалась, Алисия, пресытившись утонченным комфортом, выбрала именно эту виллу, отдав ей предпочтение перед цивилизованным жилищем; хозяева ее отправились в долгое путешествие, и дом этот вот уже много лет был необитаем. В запущенном, почти вернувшемся в свое естественное состояние, саду она находила своеобразную дикую прелесть, безмерно привлекавшую ее; в жарком климате Неаполя все росло с удивительной быстротой. Апельсиновые, миртовые, гранатовые, лимонные деревья буйно разрастались, а их ветви, не боясь более садовника с его ножницами, тянулись друг к другу с одного конца аллеи до другого или же бесцеремонно проникали в комнаты через разбитые местами стекла. Здесь, в отличие от наших северных краев, не чувствовалось печального уныния заброшенного дома, а, напротив, царило безудержное веселье пышно цветущей и предоставленной самой себе растительности; природа юга правила здесь свой бал, устроив настоящую вакханалию красок, форм и запахов: деревья и цветы вновь заняли свои места, некогда отнятые у них человеком.
Когда коммодор — а именно так Алисия называла своего дядюшку — увидел эти непролазные заросли, через которые можно было продраться только с помощью специального ножа-мачете, используемого в девственных лесах Америки, он испустил горестный вопль, решив, что его племянница положительно сошла с ума. Но Алисия с серьезным видом пообещала ему сделать от ворот к гостиной и от гостиной к беседке проход, достаточный, чтобы вкатить бочку с мальвазией, — единственная уступка, которую она соглашалась сделать дядюшкиному пристрастию к цивилизации. Коммодор сдался: он не умел возражать племяннице. В эту минуту он как раз сидел напротив нее в беседке и под видом чая маленькими глотками пил ром из большой чашки.
Беседка, необычайно понравившаяся молодой мисс и, по сути, определившая ее выбор жилища, была и в самом деле чрезвычайно живописна и заслуживала особого внимания; Поль д’Аспремон еще не раз вернется сюда, и нам необходимо описать декорации, в которых разыгрывается наш спектакль.
Это была расположившаяся на возвышении и нависавшая над узкой тропой восьмиугольная конструкция; к ней вела каменная лестница с широкими растрескавшимися ступенями; сквозь трещины энергично пробивались густые дикие травы. Четыре обшарпанные колонны без капителей, добытые где-нибудь в античных развалинах и водруженные на каменные цоколи в форме куба, служили опорой для решетчатого барьера из тонких реек и такого же потолка, густо увитого виноградными лозами. С перил гирляндами свисали побеги дикого винограда, зеленым ковром стелились ползучие постенницы. Внизу в красочном беспорядке росли индийская смоковница, алоэ и земляничник, над этим подобием леса возвышались пальмовое дерево и три итальянские сосны, а за ними открывался вид на пологие холмы, густо застроенные белыми виллами, Везувий в лиловатой дымке и бескрайнее голубое море.
Когда на верхней ступени лестницы появился Поль д’Аспремон, Алисия вскочила и, радостно ахнув, быстро шагнула к нему навстречу. По английскому обычаю, Поль пожал протянутую ему девушкой руку, но та, по-прежнему оставляя свою ладошку узницей руки Поля, грациозным движением, исполненным невинного кокетства, поднесла ее к губам своего друга.
Забыв о подагре, коммодор попытался встать, и после нескольких попыток, во время которых радостное выражение его широкого лица становилось страдальчески-обиженным, отчего в эти минуты на него нельзя было взирать без смеха, ему удалось осуществить свое намерение. Вполне бодрым для своего возраста шагом он подошел к молодым людям и крепко пожал Полю руку, сдавив ее так, что чуть не расплющил ему фаланги пальцев: подобное рукопожатие является высшим проявлением традиционной британской сердечности.
Мисс Алисия Вард принадлежала к тому типу идеальных английских брюнеток, который многим кажется просто несуществующим: с кожей столь ослепительной белизны, что перед ней желтели даже молоко, снег, лилии, алебастр, неплавленый воск — словом, все, что служит поэтам символами белизны; с вишневыми губами и черными, словно крылья ночного ворона, волосами. Впечатление, производимое такими контрастными тонами, не сравнимо ни с чем и порождает в нашем воображении образ поистине неземной красавицы. Возможно, что те черкешенки, что воспитывались с самого детства в серале, имеют столь же чудесный цвет кожи, но при этом стоит вспомнить о свойственных восточной поэзии преувеличениях и о гуашах Льюиса, изображающих гаремы Каира. Несомненно, Алисия являла собой самый совершенный тип такого рода красоты.
Удлиненный овал лица, несравненной чистоты кожа, тонкий прямой нос с нежными розоватыми ноздрями, темные синие глаза, окруженные бахромой длинных ресниц, тень от которых черными бабочками трепетала на розовых щеках, когда она опускала глаза, губы ярко-пурпурного цвета, волосы, блестящие, словно шелковые ленты, локоны, струящиеся вдоль щек и ниспадавшие на лебединую шею, необычайно напоминали романтические женские фигурки Маклайза, чьи полотна, выставленные на Всемирной выставке, казались очаровательными фантазиями.
На Алисии было платье из гренадина с фестонами, затканное красными пальмовыми листьями, восхитительно сочетавшимися с сеткой из крохотных коралловых бусинок, куда были уложены ее волосы, коралловым ожерельем и браслетами; шесть коралловых резных подвесок, прикрепленных к граненому коралловому шарику, подрагивали в мочках ее маленьких, изящно закругленных ушей. Если вы относите столь пылкое пристрастие к кораллам к недостаткам, вспомните, что мы в Неаполе, где рыбаки сутки напролет вытаскивают для нас из моря их хрупкие веточки, мгновенно краснеющие на воздухе.
Представив вам портрет мисс Алисии Вард, мы считаем своим долгом, а также справедливости ради, изобразить портрет коммодора, пусть даже в духе гравюр Хогарта.
Коммодору было никак не менее шестидесяти лет; лицо его обладало весьма примечательной особенностью, а именно имело равномерный ярко-багровый цвет, на фоне которого отчетливыми пятнами выделялись белоснежные брови и того же цвета бакенбарды, занимавшие большую часть щек, отчего он был похож на старого индейца в боевой раскраске, нанесенной кусочком мела. Солнечные ожоги, непременные спутники путешественников по Италии, внесли свою лепту в пламенеющую окраску лица коммодора, и при виде его в голову невольно приходило сравнение с огромной прокаленной миндалиной, обильно посыпанной сахарной пудрой. Он был укутан с головы до пят; костюм его состоял из куртки, жилета, панталон и гетр из вигоневой ткани серого бутылочного цвета; видимо, портной долго клялся честью, уверяя, что это цвет не только самый немаркий, но и самый модный, хотя, возможно, он и был искренен в своих заверениях. Но несмотря на румяное лицо и нелепое одеяние, коммодор отнюдь не выглядел вульгарно. Исключительная чистоплотность, безупречная фигура и великосветские манеры выдавали в нем образцового джентльмена, хотя внешне он более напоминал англичанина из комических водевилей Гофмана или Левассора. Он в равной степени обожал племянницу, порто и ямайский ром; оба напитка были потребляемы им в огромных количествах, дабы поддерживать, согласно методу капрала Трима, «первичную влагу».
— Вы только посмотрите, как я прекрасно себя чувствую, как я похорошела! Посмотрите на мои щеки; конечно, они еще не такие красные, как у моего дядюшки, но надеюсь, что этого и не будет. И все же они у меня розовые, с самым настоящим румянцем, — сказала Алисия, проводя по щеке своим тоненьким пальчиком с блестящим агатовым ноготком. — К тому же я пополнела, мои жалкие, выпирающие наружу ключицы исчезли, а ведь они доставляли мне столько неприятностей, особенно когда надо было надевать бальное платье. Скажите, разве можно назвать девушку кокеткой, когда она хочет, чтобы ее жених, которого она не видела целых три месяца, заметил, как она расцвела и посвежела?
Так, продолжая радостно и сбивчиво щебетать, Алисия стояла перед Полем, всем своим видом показывая, что она ждет его похвал и нисколько не сомневается в них.
— Не правда ли, — добавил коммодор, — теперь она пышет здоровьем, как те прекрасные дочери Прочиды, что носят на головах греческие амфоры?
— Разумеется, коммодор, — ответил Поль. — Конечно, мисс Алисия не стала красивей, это просто невозможно, но с тех пор, как — по ее собственному утверждению — из-за кокетства она вынудила нас расстаться, здоровье ее видимо улучшилось.
И странный взор его застыл на стоящей перед ним девушке.
Внезапно нежный румянец, которым Алисия только что хвалилась, сбежал с ее щек словно пурпур заката, исчезающий со снежных ланит горных вершин после захода солнца; вся дрожа, она прижала руку к сердцу; ее очаровательные губки побелели и искривились.
Встревоженный, Поль вскочил, а следом за ним и коммодор; лицо Алисии вновь порозовело; она улыбнулась, но улыбка ее была вымученной.
— Я обещала вам чашку чаю и шербет; хотя я и англичанка, но советую вам выбрать шербет; эта страна расположена в непосредственной близости от Африки, и оттуда, из пустынь сюда прилетает горячий ветер сирокко, поэтому лучше отдать предпочтение холодному питью, нежели горячей воде.
Все трое заняли места вокруг каменного столика, под крышей, сплошь увитой виноградной лозой; солнце погрузилось в море, и синий день, как называют в Неаполе ночь, пришел на смену дню желтому. Сквозь просветы в листве луна высыпала на пол беседки горсть своих серебряных монет; море с шелестящим звуком поцелуя набегало на берег; издалека доносился перезвон медных баскских бубнов, наигрывающих тарантеллу…
Пришла пора прощаться. Виче, угрюмая служанка с кудрявой шевелюрой, принесла факел, чтобы провести Поля через лабиринт сада. Подавая шербет и воду со снегом, она в упор глядела на гостя; во взгляде ее читалось любопытство вперемежку со страхом. Без сомнения, результат этого исследования был неблагоприятным для Поля, ибо смуглый, словно табачный лист, лоб Виче пожелтел еще больше, а идя рядом с иностранцем, она незаметно для него делала рукой некий каббалистический знак, состоящий в том, что, подогнув все пальцы руки, кроме мизинца и указательного, к ладони и для верности прижав их там большим пальцем, она направляла на него получившиеся в результате этих нехитрых манипуляций рожки.
III
Друг Алисии прежней дорогой вернулся в гостиницу «Рим»: вечер был упоительно красив; блестящий незамутненный диск луны раскинул на прозрачной лазури водной глади длинный мерцающий шлейф; тихо плещущиеся волны дробили его на мириады серебристых чешуек, умножая его сияние. В открытом море виднелись рыбачьи лодки; на корме у каждой находился большой кованый сигнальный фонарь, наполненный горящей паклей, осыпавшей море красными искрами, отчего кильватер становился алым. Столб дыма над Везувием, белесый днем, превратился в сверкающую колонну, чье отражение вспыхивало в спокойных прибрежных водах. В эту минуту залив являл собой зрелище, непривычное для глаз северного жителя, знакомого с подобными картинами исключительно по недавно появившимся многочисленным итальянским гуашам в черных лаковых рамках, являющимся гораздо более достоверными, чем это принято считать, именно благодаря своим нарочито ярким краскам.
По берегу бродили несколько полуночничающих lazzaroni; возбужденные, сами того не подозревая, волшебной игрой света и воды, они, широко распахнув черные глаза, устремляли свои взоры в синеющую даль. Некоторые из них, сидя на опрокинутых лодках, распевали арию из «Лючии» или модный тогда народный романс «Ti voglio ben’assai» голосами, которым позавидовали бы многие теноры, получающие за их исполнение по сто тысяч франков. Как и все южные города, Неаполь ложится поздно; и все же окна постепенно погасли, и только киоски с лотерейными билетами, разукрашенные цветными бумажными гирляндами и табличками со счастливыми номерами, сияли огнями, зазывая запоздалых игроков оставить здесь свои деньги, если по дороге домой их внезапно посетит фантазия поставить несколько карлино или дукатов на заветное число.
Поль лег в кровать, задвинул кисейный полог, предохранявший от комаров, и тотчас же уснул. Как обычно бывает у путешественников, совершивших долгий переход по морю, ему казалось, что его недвижное ложе раскачивается во все стороны, словно из гостиницы «Рим» он вновь перенесся на борт «Леопольда». Видимо, от этого ощущения ему стало сниться, что он еще плывет по морю и впереди, на молу, видит Алисию; чрезвычайно бледная, она стояла рядом со своим багроволицым дядюшкой и рукой делала знак, запрещающий ему причаливать к берегу; лицо девушки выражало глубокую скорбь, и, казалось, что отталкивая его, Алисия поступала не по своей воле, но подчинялась неумолимому року.
Этот сон, почти не отличавшийся от яви, настолько взволновал спящего, что тот проснулся и с радостью обнаружил, что находится в своей комнате; дрожащее пламя ночника отбрасывало на стены опаловые блики, в то время как его маленькую фарфоровую башенку с жужжанием осаждали комары. Желая избавиться от неприятных впечатлений, навеянных сновидением, Поль решил более не спать и принялся вспоминать, как он познакомился с мисс Алисией, воспроизводя одна за другой невинные картины, полные юного очарования первой любви.
Он вновь перенесся в Ричмонд, увидел дом из розового кирпича, увитый шиповником и жимолостью, где проживала мисс Алисия со своим дядей и куда он во время своего первого путешествия в Англию привез одно из тех рекомендательных писем, воздействие которых обычно ограничивается приглашением на обед. Он вспомнил белое платье из индийского муслина, украшенное простой лентой, которое в тот день было на Алисии, только что покинувшей пансион, и веточку жасмина, утонувшую в водопаде ее волос, словно цветок из уносимого течением венка Офелии, и ее синие бархатные глаза, и ее приоткрытые губы, позволяющие увидеть маленькие перламутровые зубки, и ее хрупкую шею, выгибавшуюся, словно у внимательно слушающей птицы, и ее щеки, мгновенно вспыхивавшие под взглядом молодого французского джентльмена, стремившегося встретить ее взор.
Гостиная темного дерева, обитая зеленым сукном и украшенная гравюрами, изображавшими охоту на лисицу и steeple-chases и раскрашенными резкими цветами, свойственными английской миниатюре, воспроизводилась в его мозгу с фотографической точностью. Подобно зубам столетней старухи желтели клавиши пианино. Камин, отделанный лепниной в виде гирлянд из веточек ирландского плюща, сверкал литой чугунной решеткой, по форме напоминавшей гигантскую ракушку; дубовые кресла с изогнутыми ножками раскрывали свои обитые сафьяном объятия, разостланный на полу ковер пестрел розами, и дрожащая как лист мисс Алисия пела самым фальшивым и самым милым голосом на свете романс из «Анны Болейн» «Deh, non voler costringere», а не менее взволнованный Поль невпопад аккомпанировал, в то время как утомленный пищеварением коммодор, более багровый, чем обычно, дремал, уронив на пол толстенный экземпляр «Times» с приложением.
Затем картина изменилась: Поль стал частым гостем в доме, и коммодор пригласил его провести несколько дней в его коттедже в Линкольншире… Старый феодальный замок с зубчатыми башнями, готическими окнами и увитыми густым плющом стенами внутри был устроен со всем современным комфортом; перед ним простиралась лужайка, поросшая газонной травой, тщательно политой и утоптанной, отчего она напоминала бархат. Вокруг лужайки была проложена аллея, посыпанная желтым песком: она служила манежем мисс Алисии, сидящей на одном из тех шотландских пони с косматой гривой, которых любит рисовать сэр Эдуард Лэндсир: он наделяет их почти человеческим взором. Поль, на караковой лошадке, одолженной ему коммодором, сопровождал мисс Вард в ее прогулках по кругу, ибо врач, полагавший, что у девушки слабые легкие, прописал ей физические упражнения.
В другой раз легкая лодочка скользила по пруду, раздвигая водяные лилии и распугивая королевских зимородков, таящихся под серебристыми листьями ив. Алисия гребла, а Поль сидел у руля; светило солнце, лучи его пронизывали соломенную шляпу девушки, создавая вокруг ее головы золотистый ореол, — как же она была хороша тогда! Когда она откидывалась назад, чтобы вытащить весло, кончик ее серого лакового ботинка упирался в скамью: ножки мисс Вард были совершенно непохожи на маленькие пухленькие ножки уроженок Андалусии, вызывающие восхищение в Испании, но, на наш взгляд, излишне тяжеловатые; ее щиколотки были тонки, подъем отличался изящным изгибом, а подошва ее ботинок, быть может, немного длинная, была менее двух пальцев в ширину.
Коммодор всегда сидел на берегу, но отнюдь не из-за снобизма, а из-за своего веса, опасаясь опрокинуть неустойчивое суденышко; он встречал племянницу у причала и с материнской заботливостью набрасывал ей на плечи накидку, беспокоясь, как бы она не простудилась, — затем, привязав лодку к колышку, все отправлялись ланчевать в замок. Одно удовольствие было смотреть, как Алисия, обычно евшая не больше птички, жадно откусывала своими жемчужными зубками от розового ломтика Йоркского окорока, прозрачного, словно лист бумаги, и съедала булочку, не оставляя ни крошки золотым рыбкам, плавающим в бассейне.
Как быстро летели счастливые дни! Неделя за неделей Поль откладывал свой отъезд: чудесный зеленый парк постепенно облачался в шафрановое убранство; по утрам над прудом стелился густой туман. Несмотря на грабли, с которыми не расставался садовник, сухие листья толстым ковром устилали песок в аллее; тысячи маленьких морозных жемчужинок искрились на зеленой лужайке, а вечерами можно было наблюдать, как среди облысевших ветвей деревьев ссорились сороки.
Поль смотрел на Алисию. Она бледнела под его тревожным взглядом, и на скулах ее проступали два маленьких розовых пятнышка. Она часто мерзла, и даже жаркое пламя от сгорающего каменного угля не согревало ее. Доктор озабоченно глядел на нее и наконец предписал мисс Вард провести зиму в Пизе, а весну в Неаполе.
Семейные дела призвали Поля во Францию; Алисия и коммодор отправлялись в Италию; прощание состоялось в Фолкстоне. И хотя о планах на будущее не было сказано ни единого слова, тем не менее мисс Вард смотрела на Поля как на своего жениха, а коммодор весьма ощутимо пожал молодому человеку руку — с такой силой сдавливают ладонь только будущему зятю.
Через шесть месяцев, показавшихся нетерпеливому Полю шестью веками, он имел счастье найти Алисию излечившейся от своей слабости и лучащуюся здоровьем. Ее ребяческие замашки исчезли, и Поль, упиваясь мечтами о будущем, подумал, что вряд ли коммодор станет возражать, когда он попросит руки его племянницы.
Убаюканный этими сладостными видениями, Поль заснул и проснулся только днем; Неаполь уже жил своей шумной жизнью; продавцы холодной воды выкрикивали свой товар; торговцы съестным протягивали прохожим палочки с нанизанными на них кусочками жареного мяса; высунувшись из окон, ленивые хозяйки спускали на веревках корзинки и быстро поднимали их обратно, груженные помидорами, рыбой и большими кусками тыквы. Общественные писцы в потрепанных черных костюмах и с пером за ухом гордо восседали в своих лавочках; менялы раскладывали на столиках столбики карлино и дукатов; в поисках ранних седоков возницы пускали галопом своих кляч, а во всех церквах колокола весело звонили «Angelus».
Закутавшись в халат, наш путешественник распахнул окно и оперся о подоконник; из окна можно было видеть набережную Санта-Лючия, форт дель Ово и бескрайний морской простор, простиравшийся до Везувия и далее, до синеватого мыса, где вырисовывались веселые летние домики Кастелламаре, а вдали точками рассыпались виллы Сорренто.
Небо было чисто, только легкое белое облачко, гонимое беззаботным бризом, спешило к городу. Поль задержал на нем свой взгляд, странное выражение которого мы уже успели отметить; брови его нахмурились. Неизвестно откуда взявшиеся тучки присоединились к единственному облачку, и вскоре плотный тучевой покров раскинул свои черные складки над замком Сант-Эльмо. Тяжелые капли зашлепали по мостовой из вулканического туфа, и через несколько минут полил один из тех проливных дождей, что превращают улицы Неаполя в бурные потоки, смывающие в водосточные канавы собак и даже ослов. Изумленные зеваки бросились врассыпную, ища, где бы укрыться; разносчики спешно ретировались, теряя при отступлении часть своего товара, и дождь, оставшийся победителем на поле боя, гигантскими скачками помчался по опустевшей набережной.
Великан носильщик, тот самый, которому Падди нанес свой великолепный удар, стоял, прижавшись к стене, под выступавшим вперед и обрамленным низенькой решеткой подоконником, отчасти защищавшим его от проливного дождя. Он не поддался всеобщей панике, и его глубокомысленный взгляд был устремлен на открытое окно, где стоял Поль д’Аспремон.
Его внутренний монолог выразился в следующей фразе, которую он пробурчал себе под нос: «Капитан „Леопольда“ наверняка сделал бы доброе дело, если бы вышвырнул этого forestiere за борт»; и, пошарив рукой под своей широкой холщовой рубашкой, он коснулся мешочка с амулетами, висевшего на шнурке у него на шее.
IV
На смену дождю вновь пришла хорошая погода, горячие солнечные лучи в несколько минут высушили последние капли, оставшиеся после проливного дождя, и на набережной вновь радостно замельтешила толпа. Однако носильщик Тимберио отнюдь не изменил своего отношения к молодому иностранцу-французу и переместил свой пост, где он обычно пребывал в ожидании клиентов, подальше от окон гостиницы. Несколько знакомых lazzaroni выразили ему свое удивление, ибо он менял свое весьма доходное место на гораздо менее выгодное.
«Если хотите, сами там стойте, — отвечал он с таинственным видом, — а уж я-то знаю, что делаю».
Поль позавтракал у себя в комнате, ибо — то ли от застенчивости, то ли от заносчивости — он не любил находиться на людях. Затем он оделся и, чтобы скоротать время в ожидании часа, когда прилично явиться к мисс Вард, отправился в музей деи Студи. Невидящим взором он окинул чудесное собрание кампанийских ваз, бронзовую утварь, обнаруженную при раскопках Помпеи, позеленевшую медную греческую каску, сохранившую голову солдата, некогда ее носившую, кусок спекшейся глины, запечатлевший, подобно матричной форме, отпечаток очаровательного торса молодой женщины, которую извержение застало в загородном доме Ария Диомеда, Геркулеса Фарнезе с его великолепными рельефными мышцами, Флору, архаическую Минерву, двух Бальбов и изумительную статую Аристида — возможно, самое совершенное творение, оставленное нам античностью. Но ни один влюбленный не может быть истинным ценителем произведений искусства: любой набросок милого его сердцу профиля для него дороже всех мраморных статуй Греции и Рима.
Убив кое-как два или три часа в музее деи Студи, Поль почти бегом вернулся к ожидавшей его коляске и приказал отвезти его за город, к дому, где проживала мисс Вард. Как истинный южанин, кучер понимал страстное нетерпение Поля, поэтому пустил своих одров во весь опор, и вскоре экипаж остановился перед уже знакомыми нам воротами, украшенными вазами с сочной зеленью. Та же самая служанка вышла открыть калитку; ее непокорные кудри по-прежнему торчали во все стороны; как и в прошлый раз, костюм ее состоял из рубашки грубого холста с вышитым на рукавах и по вороту цветным орнаментом и юбки из плотной ткани с поперечными полосами, какие носят женщины Прочиды. На ней, должны мы признать, не было ни обуви, ни чулок, но она уверенно ступала по пыли босыми ногами, чья форма восхитила бы самого взыскательного скульптора. На груди ее на черном шелковом шнурке висела связка маленьких брелоков странной формы из кости и коралла; к явному удовольствию Виче, Поль задержал на ней свой взор.
Мисс Алисия находилась в беседке, бывшей ее излюбленным местопребыванием. Между двумя колоннами, поддерживающими потолок из виноградных лоз, был натянут индейский гамак, сплетенный из красных и белых хлопковых веревок и украшенный птичьими перьями; запахнув легкий пеньюар из некрашеного китайского шелка и безжалостно сминая гофрированные оборки, она беспечно раскачивалась, утопая в легкой сетке. Сквозь ячейки гамака мелькали то ножки, обутые в домашние туфли из волокон алоэ, то прекрасные белые руки, скрещенные за головой; поза девушки напоминала позу Клеопатры, в которой ее обычно изображают античные художники. Хотя май только начался, но уже установилась жара, и в окрестном кустарнике дружно стрекотали мириады цикад.
Коммодор в костюме плантатора сидел в тростниковом кресле и через равные промежутки времени дергал за веревку, приводившую в движение гамак.
Группу дополнял третий персонаж: это был граф Альтавила, молодой элегантный неаполитанец, при виде которого на лбу Поля пролегла складка, придававшая его лицу дьвольски злобное выражение.
В самом деле, граф принадлежал к таким мужчинам, каких весьма неохотно встречаешь в обществе своей возлюбленной. Несмотря на высокий рост, он был безупречно сложен; черные как смоль густые волосы обрамляли его чистый высокий лоб; его глаза лучились ярким неаполитанским солнцем, а его крупные крепкие зубы, белые, словно жемчужины, вкупе с яркими губами и оливковым оттенком кожи, казалось, сверкали еще сильнее дневного светила. Единственный недостаток, который скрупулезный ценитель мог приписать его внешности, заключался в том, что граф был слишком красив.
Свои костюмы Альтавила заказывал в Лондоне, и его внешний вид одобрил бы самый взыскательный денди. Во всем его туалете только непомерно дорогие пуговицы на рубашке выдавали в нем итальянца… Дети Юга от рождения наделены пристрастием к драгоценностям. Вероятно также, что везде, кроме Неаполя, проявлением посредственного вкуса сочли бы и связку коралловых веточек, напоминавших двузубые вилочки, рук из лавы Везувия с подогнутыми пальцами или сжимающих кинжал, собак с вытянутыми лапами, белых и черных рогов и тому подобных мелких фигурок, прикрепленную посредством общего кольца к цепочке его часов. Впрочем, стоит вам сделать круг по виа Толедо или отправиться на Вилла Реале, вы тотчас обнаружите, что граф отнюдь не мог претендовать на оригинальность, хотя и носил на своем жилете эти странные брелоки.
Когда на пороге появился Поль д’Аспремон, граф по настоятельной просьбе мисс Вард исполнял одну из сладкозвучных народных неаполитанских мелодий, не имеющих автора; если бы нашелся музыкант, сумевший вычленить все ее мотивы, их хватило бы на целую оперу. Для тех, кто не слышал этих напевов, прелестные романсы Гордиджани, распеваемые лаццарони, рыбаками и бродягами на набережной Кьяйа или на молу, вполне могут дать представление о них. Мелодии эти сотканы из дыхания бриза, лунного света, аромата цветущих апельсиновых деревьев и биения сердца.
Алисия, с ее красивым, но плохо поставленным английским голосом, пыталась воспроизвести понравившийся ей мотив; не прерываясь, она дружески кивнула Полю, бросившему на нее весьма нелюбезный взгляд, — присутствие красивого молодого человека больно задело его самолюбие.
В гамаке лопнула одна из веревок, мисс Вард соскользнула на землю, но не ушиблась; шесть готовых помочь рук разом протянулись к ней. Но девушка, пунцовая от смущения, уже была на ногах, ибо знала, что считается improper падать в присутствии мужчин. Тем не менее ни одна складка ее платья не пришла в беспорядок и не нарушила законов целомудрия.
— Однако я сам проверял эти веревки, — произнес коммодор, — а мисс Вард весит не более колибри.
Граф Альтавила с загадочным видом покачал головой: самому себе он, очевидно, объяснял разрыв веревок отнюдь не излишней на них нагрузкой, а совершенно иной причиной; но как человек хорошо воспитанный он хранил молчание и довольствовался тем, что теребил гроздь брелоков, болтавшихся на его жилете.
Как и все мужчины, случайно оказавшиеся в присутствии грозного, по их мнению, соперника, Поль д’Аспремон, вместо того чтобы стать вдвойне вежливым и обходительным, был угрюм и раздражителен, и, хотя поведение его никогда не вызывало нареканий в свете, на этот раз он не сумел скрыть своего плохого настроения; он отвечал односложно, не поддержал беседу и, когда подошел к Альтавиле, в его взгляде появилось зловещее выражение, а в прозрачных серых глазах, словно водяные змейки в глубоком колодце, заплясали желтые точки.
Каждый раз, когда Поль смотрел таким взором в сторону графа, тот невольным на первый взгляд движением срывал цветок из стоящей возле него жардиньерки и бросал его таким образом, чтобы преградить путь флюидам, испускаемым раздраженным соперником.
— Что это вы вдруг решили разорить мою жардиньерку? — спросила мисс Алисия Вард, заметившая маневр графа. — Чем провинились перед вами мои цветы, за что вы их обезглавливаете?
— О! Ничем, мисс; минутный каприз, — ответил Альтавила, срезая ногтем великолепную розу и отправляя ее вслед за предыдущей.
— …За который я не собираюсь вас прощать, — продолжала Алисия, — потому что вы, сами того не зная, напомнили об одной из моих слабостей. Я никогда не сорвала ни одного цветка. Букет внушает мне необъяснимый ужас, цветы в нем для меня мертвы: трупы роз, вербены или барвинков, пахнущие могильным тленом.
— Во искупление совершенных мною убийств, — с поклоном произнес граф Альтавила, — я пришлю вам сто корзин живых цветов.
Поль встал и демонстративно потянулся за шляпой, всем своим видом показывая, что собирается уходить.
— Как! Вы уже уходите? — удивилась мисс Алисия.
— Мне надо написать несколько важных писем.
— О! Какие противные слова! — рассердилась девушка, надувая губки. — Разве письма могут быть важными, если вы пишете их не мне?
— Оставайтесь, Поль, — подал голос коммодор, — у меня имеется превосходный план, и, думаю, племянница одобрит его: сначала для возбуждения аппетита мы отправимся выпить стакан пахнущей тухлыми яйцами воды из фонтана Санта-Лючия, потом зайдем в рыбную лавку и съедим там пару дюжин устриц, запивая их белым и красным вином, пообедаем под сенью виноградных лоз в какой-нибудь чисто неаполитанской остерии, выпьем фалернского и лакрима-кристи и завершим наши развлечения посещением синьора Пульчинеллы. А чтобы нам стали понятны его шуточки, граф растолкует нам тонкости местного диалекта.
Но оказалось, что план коммодора нисколько не заинтересовал д’Аспремона, и он, холодно попрощавшись, удалился.
Альтавила пробыл недолго; так как мисс Вард, огорченная уходом Поля, также не поддержала замысла дядюшки, то неаполитанец попрощался и ушел.
Спустя два часа мисс Алисия получила несколько больших корзин, наполненных горшками с редкостными цветами, а также, что ее удивило больше всего, огромную пару рогов сицилийского быка, прозрачных, подобно яшме, и отполированных, подобно агату; они были не менее трех футов в длину и оканчивались угрожающими черными остриями. Великолепная подставка из позолоченной бронзы позволяла поставить их на каминную полку или повесить на консоль или карниз.
Виче, помогавшая носильщикам перетаскивать цветы и рога, казалось, поняла назначение странного подарка. Она водрузила его на самое видное место, а именно на мраморный столик: глядя на них, можно было подумать, что эти великолепные полумесяцы некогда венчали лоб божественного быка, похитившего Европу.
— Вот теперь мы готовы защищаться, — удовлетворенно произнесла служанка.
— Что вы хотите этим сказать, Виче? — спросила мисс Вард.
— Ничего… кроме того, что у французского синьора очень странный взгляд.
V
Часы трапез давно прошли, и пылающие уголья, в течение дня уподоблявшие кухню гостиницы «Рим» кратеру Везувия, медленно дотлевали и превращались в золу, накрытые колпаками из черной жести. Кастрюли заняли свои места на предназначенных для них гвоздях; их сверкающие днища выстроились в ряд подобно щитам на борту античной триремы. Под потолком, подвешенная на трех тонких цепочках к несущей балке, покачивалась лампа из желтой меди, точная копия тех ламп, что находят при раскопках Помпеи. В ней плавали в масле три фитиля, чьего света хватало только для того, чтобы осветить центральную часть кухни, оставляя темными ее углы.
Неверный мерцающий свет, падающий сверху, озарял колоритную группу людей, собравшихся вокруг массивного деревянного стола, выщербленного ударами топора и изборожденного следами шпиговального ножа. Сооружение это располагалось в центре обширного помещения, чьи стены от жирных кухонных паров были изукрашены смолистыми потеками, подобными тем, которые столь любовно выписывали на своих полотнах художники школы Караваджо. Нечего и говорить, что Спаньолетто или Сальватор Роза, отличаясь здоровой приверженностью к жизненной правде, наверняка с вниманием отнеслись бы к представителям человеческой породы, собравшимся здесь по весьма важному поводу, хотя, если говорить начистоту, главным образом потому, что привыкли собираться тут каждый вечер.
Возглавлял достойное собрание шеф-повар Вирджилио Фальсакаппа, персонаж чрезвычайной важности, огромного роста и ужасающей толщины; он вполне мог бы сойти за одного из сотрапезников Вителлия, если бы вместо белой бумазейной куртки носил обшитую пурпурным кантом римскую тогу. Черты лица его, на удивление четкие, являли собой своего рода карикатуру на некоторые античные медали; густые черные брови, изломанные, как у маски Мельпомены, на полдюйма выступали вперед и нависали над глазами; огромный нос отбрасывал тень на широкий, похожий на акулью пасть рот, наполненный, казалось, тремя рядами зубов. Мощный двойной подбородок, напоминавший подгрудок фарнезского быка, был отмечен ямочкой такой величины, что в нее можно было засунуть кулак, и соединялся с мускулистой, изборожденной венами шеей атлета. Два густых пучка бакенбард, каждый из которых вполне мог бы послужить достойной бородой для любого взыскательного щеголя, обрамляли его широкое лицо, отличавшееся необычайной живостью красок. Его блестящая шевелюра состояла из коротких черных завитков с затесавшимися среди них седыми колечками, а его тучный затылок тремя глубокими параллельными складками оплывал на ворот куртки. В мочках его ушей, выпирающих под давлением суставных отростков челюстей, способных за день перемолоть целого быка, сверкали серебряные кольца серег, огромных, словно диск луны. Таков был маэстро Вирджилио Фальсакаппа; заткнув за пояс конец фартука и погрузив нож в деревянный футляр, он более походил на жреца, приносящего жертвы, нежели на повара.
Второй фигурой в собрании был носильщик Тимберио; физические упражнения, сопряженные с его занятием, умеренность ежедневной трапезы, состоящей из горки полусырых макарон, слегка сдобренных cacio-cavallo, ломтя арбуза и стакана ледяной воды, были причиной относительной его худобы; однако было ясно, что, если его как следует кормить, он, несомненно, достигнет размеров Фальсакаппы, так как природа создала его костяк необычайно прочным, готовым выдержать любую тяжесть покрывавшей его плоти. Носильщик был облачен в свой единственный костюм, состоящий из груботканых штанов, длинного темного жилета и наброшенной на плечи широкой куртки из плотной ткани.
Рядом, опираясь о край стола, сидел еще один примечательный персонаж — Скаццига, возница коляски, нанятой Полем д’Аспремоном. Смышленое плутоватое лицо Скацциги отличалось неправильностью черт и хранило выражение наивного лукавства; на губах его постоянно блуждала дежурная улыбка, а по обходительности его манер было видно, что он много общался с людьми благородного происхождения. Костюм его, купленный в лавке старьевщика, отдаленно напоминал ливрею, чем он весьма гордился, ибо, по его представлениям, он стоял на более высокой ступени социальной лестницы, нежели невежественный Тимберио, и одежда являлась ярким тому свидетельством. Речь возницы, пестревшая английскими и французскими словами, часто употребленными не к месту и нередко вступавшими в противоречие со смыслом, всегда вызывала восторг судомоек и поварят, восхищенных столь глубокой ученостью.
Немного поодаль сидели две юные служанки, чьи далекие от совершенства лица, без сомнения, напоминали о типе красоты, хорошо знакомом нам по сиракузским монетам: низкий лоб, сливающаяся со лбом линия носа, пухлые губы, массивный округлый подбородок, причесанные на прямой пробор иссиня-черные волосы, собранные сзади в тяжелый узел, заколотый шпильками с коралловыми шариками; коралловые бусы трижды обвивали их мускулистые шеи, ибо, подобно кариатидам, они имели обыкновение водружать на голову тяжелые грузы. Разумеется, светский щеголь просто не заметил бы этих бедных девушек, сохранивших в чистоте кровь своих предков, некогда населявших благословенные земли Греции, но истинный художник, едва завидев их, тотчас бы вооружился блокнотом для зарисовок и остро отточенным карандашом.
Видели ли вы в галерее маршала Сульта картину Мурильо, изображающую херувимов, хозяйничающих на кухне? Если видели, то это избавляет нас от описания нескольких кудрявых поварят, дополнявших собравшуюся на кухне компанию.
На тайной сходке речь шла о вещах чрезвычайной важности. Достойное сообщество обсуждало господина Поля д’Аспремона, французского путешественника, прибывшего с последним пароходом: челядь перемывала косточки господам.
Слово получил носильщик Тимберио; дабы дать слушателям возможность прочувствовать значимость каждого сказанного им слова, он, словно модный актер, делал паузу после каждой фразы.
«Внимательно следите за ходом моих мыслей, — вещал оратор. — Капитан „Леопольда“ — честный тосканец, и его не в чем упрекнуть, разве только в том, что он возит слишком много английских еретиков…»
— Английские еретики хорошо платят, — перебил его Скаццига, ставший благодаря щедрым чаевым весьма веротерпимым.
— Согласен; впрочем, иначе и быть не может: когда еретик заставляет христианина работать на себя, он обязан щедро вознаградить его, дабы искупить причиняемое при этом христианину унижение.
— Меня вовсе не оскорбляет, когда какой-нибудь forestiere нанимает мою коляску; мое ремесло не имеет ничего общего с трудом вьючного животного, которым занимаешься ты, Тимберио.
— Разве мы оба не крещены в одну веру? — отозвался носильщик, нахмурив брови и сжимая кулаки.
— Дайте договорить Тимберио, — хором воскликнули собравшиеся, опасаясь, как бы сей интереснейший доклад не превратился в потасовку.
— Надеюсь, вы согласны со мной, — продолжил, успокоившись, оратор, — что, когда «Леопольд» вошел в порт, стояла великолепная погода?
— Мы согласны с вами, Тимберио, — снисходительно заявил величественный шеф-повар.
— Море было гладко, словно покрыто льдом, — продолжал facchino, — однако огромная волна с такой силой ударилась о лодку Дженнаро, что он вместе с парой своих приятелей свалился в воду. — Разве это естественно? А между тем Дженнаро настоящий моряк, он смог бы станцевать вам тарантеллу на рее, а затем легко спуститься вниз.
— Возможно, он выпил лишнюю бутылку вина с виноградников Асприно, — заметил Скаццига, записной скептик почтенного собрания.
— Ни стакана лимонада! — решительно отверг его подозрения Тимберио. — Нет, просто на борту корабля находился некий человек, который нехорошо посмотрел на него — надеюсь, вы меня понимаете?
— О! Разумеется, — хором ответили слушатели, с восхитительным единодушием выбрасывая перед собой руку с устремленными вперед мизинцем и указательным пальцем.
— И этот человек, — заключил Тимберио, — есть не кто иной, как господин Поль д’Аспремон.
— Тот, кто проживает в номере три, — уточнил шеф-повар, — и кому я отсылаю обед на подносе.
— Совершенно верно, — ответила самая молоденькая и самая хорошенькая служанка. — Я никогда не видела такого угрюмого путешественника, такого противного и надменного; он ни разу не взглянул на меня, не сказал ни слова, а ведь все приезжающие в один голос твердят, что я очень мила.
— Они вас недооценивают, дорогая моя Джельсомина, вы настоящая красавица, — галантно улыбнулся Тимберио. — Но вам очень повезло, что этот иностранец не посмотрел на вас.
— Ты слишком суеверен, — заметил скептик Скаццига; постоянное общение с иностранцами превратило его в благодушного вольтерьянца.
— А ты слишком много якшаешься с еретиками и, того и гляди, сам перестанешь верить в святого Януария.
— Если Дженнаро угораздило вывалиться из лодки, — стал на защиту своих клиентов Скаццига, — это еще не повод обвинять господина д’Аспремона в том влиянии, которое ты ему приписываешь.
— Вот тебе еще доказательство: сегодня утром я видел, как он стоял у окна и смотрел на облачко размером не больше пушинки, вылетевшей из распоровшейся подушки; тотчас же стали собираться черные тучи, и пролился такой ливень, что собаки пили из луж, не опуская головы.
Скаццига с сомнением пожал плечами: носильщику не удалось убедить его.
— И грум его одного с ним поля ягода, — продолжал Тимберио. — Эта обезьяна в сапогах наверняка знается с дьяволом, иначе как бы ему удалось швырнуть меня на землю? Не помогай ему нечистая сила, я бы одним пальцем раздавил этого плюгавца.
— Я согласен с Тимберио, — величественно произнес шеф-повар. — Иностранец ест мало; он отослал обратно фаршированные тыквочки, жареную курицу и макароны с помидорным соусом, изготовленным лично мною! Что за страшная тайна кроется за этой странной умеренностью в еде? С чего это вдруг богатый человек отказывается от вкуснейших блюд и заказывает лишь жидкий суп с яйцом и ломтик холодного мяса?
— Он рыжий, — подала голос Джельсомина, проводя рукой по своей черной шевелюре.
— И глаза выпученные, — подхватила Пепина, вторая служанка.
— Очень близко посаженные, — назидательно промолвил Тимберио.
— А морщины у него на лбу собираются в одну большую складку в форме подковы, — завершил дознание несравненный Вирджилио Фальсакаппа. — Итак, этот человек…
— Молчите, не называйте его, мы все поняли, — закричали все хором, за исключением Скацциги, непоколебимого в своем скептицизме, — и мы все начеку!
— Если бы я знал, что полиция не притянет меня к ответу, — проворчал Тимберио, — я бы всенепременно уронил чей-нибудь трехсотфунтовый чемодан на голову этого дьявольского forestiere!
— Скаццига очень храбр, раз он отваживается возить его, — произнесла Джельсомина.
— Я сижу у себя на облучке, он видит только мою спину, и взгляд его никак не может встретиться с моим. Впрочем, мне смешны все ваши страхи.
— Вы впадаете в ересь, Скаццига, — сказал Пальфорио, повар геркулесовского сложения, — и плохо кончите.
Пока на кухне гостиницы «Рим» судачили на его счет, Поль, находясь в дурном расположении духа по причине встречи с графом Альтавилой в доме мисс Вард, отправился прогуляться к Вилла Реале; не раз пресловутая морщина бороздила его лоб, а взгляд становился пристальным и задумчивым. Один раз ему показалось, что мимо в коляске проехала Алисия с графом и коммодором, и он, водрузив на нос лорнет, дабы не ошибиться, бросился следом за экипажем: однако это была не Алисия, а всего лишь женщина, издалека немного походившая на нее. Лошади, впряженные в коляску незнакомки, без сомнения напуганные резкими движениями Поля, понесли.
Поль зашел в «Европейское кафе» на Ларго дель Палаццо и заказал мороженое: несколько человек внимательно оглядели его и пересели за другой столик, делая при этом странный жест.
Он вошел в театр Пульчинеллы, где давали спектакль tutto da ridere. Внезапно актер смутился, прервал веселую импровизацию и умолк, не зная, что сказать; однако он взял себя в руки и продолжил; но посреди одной из lazzi его черный картонный нос отвалился, и, так и не сумев приладить его обратно, он, как бы извиняясь, быстро сделал некий знак, объяснив этим причину своих неудач: под устремленным на него взглядом Поля он не мог довести до конца ни одной шутки.
Сидевшие рядом с Полем зрители друг за другом исчезали; д’Аспремон поднялся и направился к выходу, нисколько не подозревая о странном воздействии, производимом им на окружающих; в коридоре он услышал, как вслед ему тихо бросили странное, не имеющее для него смысла слово: это етаторе! настоящий етаторе!
VI
На следующий день, после того как мисс Вард получила в подарок рога, граф Альтавила нанес ей визит. Молодая англичанка пила чай в обществе своего дядюшки: казалось, она сидела в гостиной желтого кирпичного дома в Рамсгейте, а не в беседке с выбеленными известкой колоннами и обсаженной смоковницами, кактусами и алоэ. Известно, что одним из отличительных признаков саксонской расы является приверженность традициям, соблюдение которых нередко вступает в противоречие с окружающей средой. Лицо коммодора сияло: манипулируя кусочком льда, полученного химическим путем при помощи некоего аппарата, — ибо окрестная природа богата только снегом, доставляемым с гор, высящихся сразу за Кастелламаре, — английскому джентльмену удалось уберечь от таяния кусочек масла, и теперь он с видимым удовольствием намазывал его на хлеб, приготовленный для сандвича.
После нескольких пустых любезностей, предшествующих любой беседе и напоминающих прелюдию, с помощью которой пианист, прежде чем начать исполнять основное произведение, осваивает инструмент, Алисия, внезапно прервав общий разговор, обратилась к молодому неаполитанскому графу:
— Что означает странный подарок, присланный вами вместе с цветами? Моя служанка Виче сказала, что это средство защиты от fascino; больше мне ничего не удалось из нее вытянуть.
— Виче права, — с поклоном ответил граф Альтавила.
— Но что такое fascino? — продолжала юная мисс. — Я не знакома с вашими суевериями… скорей всего африканского происхождения; наверняка речь идет о какой-нибудь примете, распространенной среди простонародья.
— Fascino — это зловредное влияние, оказываемое лицом, обладающим, или, скорее, отягощенным дурным глазом.
— Мне приходится делать вид, что я понимаю вас, иначе, если я признаюсь, что смысл ваших слов ускользает от меня, боюсь, у вас сложится неблагоприятное впечатление о моем уме, — ответила мисс Алисия Вард. — Вы объясняете мне неизвестное через неизвестное: на мой взгляд, дурной глаз — плохой перевод слова fascino. Следом за героем известной комедии я скажу, что знаю латынь, но вы все-таки говорите так, как будто я ее не знаю.
— Сейчас я все объясню как можно яснее, — ответил Альтавила. — Только боюсь, что со свойственной британцам надменностью вы сочтете меня дикарем и начнете задаваться вопросом, не прячу ли я под рубашкой красные и синие татуировки… Нет, я вполне цивилизованный человек: я воспитывался в Париже, говорю по-английски и по-французски, читал Вольтера, верю в паровые машины, железные дороги, как и Стендаль, уверен в победе двухпалатной системы; я ем макароны вилкой, по утрам надеваю темные лайковые перчатки, после полудня — цветные, а вечером — светлые.
Столь странное начало привлекло внимание коммодора, намазывавшего вторую тартинку; прервав сие занятие, он, не выпуская из руки нож, уставился на Альтавилу своими светло-синими глазами, являвшими разительный контраст с его кирпично-красной кожей.
— Вот поистине убедительное начало, — улыбнулась мисс Алисия Вард. — Если бы и теперь я обвинила вас в варварстве, вы с полным основанием могли бы счесть меня пристрастной. Но, видимо, то, что вы собираетесь мне сказать, действительно ужасно или совершенно бессмысленно, раз вы все кружите вокруг да около, вместо того чтобы сразу перейти к делу.
— Да, ужасно, совершенно невероятно и — что хуже всего — даже смешно, — продолжал граф. — Если бы я был в Лондоне или в Париже, я, быть может, посмеялся бы вместе с вами, но здесь, в Неаполе…
— …Вы останетесь серьезным. Я правильно вас поняла?
— Совершенно верно.
— Вернемся к fascino, — произнесла мисс Вард, на которую серьезный тон Альтавилы не мог не произвести впечатления.
— Это поверье восходит к глубокой древности. На него есть намек в Библии. О нем убедительно пишет Вергилий; бронзовые амулеты, найденные в Помпее, Геркулануме и Стабии, охранительные знаки, нарисованные на стенах откопанных там домов, свидетельствуют, насколько широко это суеверие было распространено в те времена (Альтавила нарочно сделал ударение на слове суеверие). Весь Восток до сих пор верит в fascino. Чтобы отвести сглаз, к стенам мавританских домов прибивают красную или зеленую руку. Каменная рука, высеченная на замковом камне арки Врат Правосудия в Альгамбре, доказывает, что предрассудок этот если и не имеет своего объяснения, то, по крайней мере, является весьма давним. Если миллионы людей в течение тысячелетий разделяли некое мнение, не исключено, что это мнение, ставшее общепринятым, основывалось на подтвержденных фактах и длительных наблюдениях над явлениями… И как бы высоко ни ставил я свою собственную личность, я не могу поверить, что столько людей, среди которых немало знаменитостей, ученых и просто выдающихся умов, грубо ошибались, и только я один сумел во всем разобраться…
— Ваше рассуждение несложно опровергнуть, — перебила мисс Алисия Вард. — Разве политеизм не был религией Гесиода, Гомера, Аристотеля, Платона и даже Сократа, принесшего петуха в жертву Эскулапу, не говоря уж о длинной веренице бесспорно одаренных мужей?
— Несомненно, мисс, но сегодня никто не закалывает быков во славу Юпитера.
— Гораздо разумнее делать из них бифштексы и ромштексы, — назидательно произнес коммодор, которого всегда шокировал описанный Гомером обычай сжигать на углях жирные окорока жертвенных животных.
— Никто больше не приносит в жертву ни голубок Венере, ни павлинов Юноне, ни козлов Вакху; на смену беломраморным призракам, коими Греция населила свой Олимп, пришло христианство: истина изгнала заблуждение, но до сих пор бессчетное число людей страшится воздействия fascino, или, употребляя принятое в народе название этого явления, етатуры.
— Я могу согласиться с тем, что невежественные простолюдины испытывают страх перед плохо поддающимися объяснению явлениями, — ответила мисс Вард, — но, когда человек вашего происхождения и воспитания разделяет подобные заблуждения, меня это удивляет.
— Даже те, кто считают себя свободными от суеверий, — ответил граф, — подвешивают к окну рог, над дверью прибивают олений череп с рогами и ходят, увешанные амулетами. Буду с вами откровенен и, отбросив стыд, признаюсь, что когда я вижу етаторе, я стараюсь перейти на другую сторону улицы, чтобы ненароком не встретиться с ним глазами, а если встреча неизбежна, изо всех сил стараюсь заклясть его заветным знаком. В этом я ничем не отличаюсь от любого лаццароне и уверен, что я прав. Многочисленные несчастные случаи научили меня не пренебрегать этими предосторожностями.
Мисс Алисия Вард была протестанткой и к тому же воспитана в духе свободы и философского скептицизма, поэтому она ничего не принимала на веру и все подвергала подробнейшему анализу: ее здравый ум испытывал отвращение ко всему, что не поддавалось объяснению с помощью точных наук. Речи графа изумляли ее. Сначала она усматривала в них лишь простую игру ума; но спокойный и уверенный тон Альтавилы заставил ее изменить свое мнение, хотя и не убедил ее.
— Предположим, — сказала она, — что этот предрассудок до сих пор существует, очень распространен, и вы искренни в своей боязни дурного глаза, а не просто желаете разыграть легковерную иностранку. Дайте же мне какое-нибудь естественное объяснение этого суеверия, так как, предупреждаю вас, я не склонна верить на слово, пусть даже вы станете думать обо мне как о существе, начисто лишенном поэзии: все фантастическое, таинственное, оккультное, необъяснимое совершенно не занимает меня.
— Мисс Алисия, но вы ведь не станете отрицать, — продолжал граф, — силы воздействия человеческого взгляда: в нем отражается свет небес и огонь души; зрачок — это линза, собирающая в пучок лучи жизни, а в ответ из его узкого отверстия фонтаном бьет электрическая энергия ума. Разве женский взор не пронзает самые суровые сердца? Разве взгляд героя не воодушевляет целые армии? А взгляд врача, разве он не укрощает безумца словно холодный душ? Разве взгляд матери не заставляет отступать львов?
— Вы весьма красноречиво отстаиваете свои убеждения, — ответила мисс Вард, покачав своей хорошенькой головкой, — но прошу меня простить, если я по-прежнему продолжаю сомневаться.
— А что вы скажете о птице, которая, вместо того чтобы улететь, спускается с высокого дерева и, трепеща от ужаса и испуская жалобные вопли, бросается в глотку змеи, заворожившей ее своим взором? Неужели и она подвержена предрассудкам? Или вы полагаете, что, сидя в гнезде, она слушала пернатых кумушек, судачащих о том, как взглядом наводят порчу? Разве не существует явлений, первоисточник которых недоступен для постижения нашими органами чувств? Миазмы болотной лихорадки, чумы, холеры — разве мы их видим? Даже самый зоркий глаз не разглядит электрического тока, скопившегося на острие громоотвода, но ведь именно к нему притягивается молния! Так почему же вы отказываетесь предположить, что наши черные, голубые или серые глаза могут испускают невидимые лучи — благотворные или роковые? Почему считаете вздорным утверждение, что флюиды, распространяемые нашими взглядами, бывают добрые и злые — в зависимости от того, каким образом их посылают и как получают?
— Мне кажется, — вступил в разговор коммодор, — что в рассуждениях графа есть некое зерно истины; вот я, к примеру, всегда, когда смотрю в золотые глаза жабы, ощущаю нестерпимую резь в желудке, словно я только что принял рвотное; а ведь бедная рептилия имеет гораздо больше оснований бояться меня, нежели я ее, ибо я в любую минуту могу раздавить ее ударом каблука.
— Ах, дядюшка, если вы станете на сторону господина Альтавилы, — воскликнула мисс Вард, — я непременно потерплю поражение. У меня не хватит сил сопротивляться вам обоим. Разумеется, я могла бы опровергнуть вашу теорию о существовании неких флюидов, испускаемых нашими глазами, ссылаясь на то, что ни один физик не упоминает ни о чем подобном. Но предположим, что на какое-то время я готова признать ее: тогда скажите мне, каким образом подаренные вами рога предохраняют нас от вышеупомянутых плачевных воздействий?
— Так же, как острие громоотвода притягивает молнию, — ответил Альтавила, — так и заостренные концы этих рогов притягивают взгляд етаторе, принимают на себя злотворный флюид и забирают у него опасное электричество. Пальцы, вытянутые вперед «рожками», и амулеты из кораллов исполняют ту же службу.
— Господин граф, все, что вы мне сейчас рассказали, — совершеннейшее безумие, — произнесла мисс Вард. — Единственный вывод, который я могу сделать из ваших слов, заключается в том, что, по вашему мнению, я могу попасть под действие fascino некоего опасного етаторе, и вы послали мне рога в качестве средства защиты.
— Да, мисс Алисия, я этого боюсь, — твердо и уверенно ответил граф.
— Ну, это мы еще посмотрим! — возмутился коммодор. — Пусть этот мерзавец с плутоватыми глазами только попробует сглазить мою племянницу! Хотя мне уже пошел седьмой десяток, я еще не забыл полученные мною уроки бокса.
И он по-боксерски сжал кулаки, прижав большой палец к остальным пальцам.
— Хватит и двух пальцев, милорд, — произнес Альтавила, помогая руке коммодора принять необходимую, с его точки зрения, позицию. — Обычно етатура происходит внезапно, зачастую без ведома того, кто обладает этим роковым даром; часто етаторе, осознав, какой страшной способностью он наделен, сам больше, чем кто-либо, оплакивает последствия своего пагубного воздействия; следовательно, таких людей надо не притеснять, а просто избегать их. Впрочем, с помощью рогов, вытянутых вперед пальцев или раздвоенных веточек кораллов можно извести или, по крайней мере, ослабить их влияние.
— Воистину, все это очень странно, — произнес коммодор; уверенность Альтавилы невольно произвела на него большое впечатление.
— Что-то я не замечала вокруг себя толпы етаторе; я редко покидаю нашу беседку, а если и делаю это, то лишь для того, чтобы вместе с дядюшкой прокатиться в коляске мимо Вилла Реале, поэтому я не понимаю, что могло дать вам пищу для подозрений, — ответила девушка; хотя любопытство ее было разбужено, сомнения ее отнюдь не рассеялись. — Так кого же вы подозреваете?
— Это не подозрения, мисс Вард, это уверенность, — ответил молодой неаполитанский граф.
— Помилуйте, граф, откройте нам имя этого рокового существа! — насмешливо воскликнула мисс Вард.
Альтавила молчал.
— Неплохо было бы знать, кого нам надо остерегаться, — добавил коммодор.
Молодой неаполитанский граф, казалось, собирался с мыслями; внезапно он встал, подошел к дядюшке мисс Вард, почтительно поклонился ему и произнес:
— Милорд Вард, я прошу у вас руки вашей племянницы.
От такого неожиданного предложения Алисия покраснела, а коммодор из багрового сделался пунцовым.
Разумеется, граф Альтавила мог претендовать на руку мисс Вард; он принадлежал к одной из старейших и знатнейших семей Неаполя; он был красив, молод, богат, обаятелен, превосходно воспитан, обладал безупречным вкусом. В его предложении не было ничего оскорбительного, но сделано оно было столь неожиданно, столь странно и было столь мало связано с темой предшествующего разговора, что удивление дяди и племянницы было вполне объяснимо. Однако Альтавила не казался ни удивленным, ни растерянным; он спокойно стоял и ждал ответа.
— Мой дорогой граф, — вымолвил наконец коммодор, придя в себя от замешательства, — ваше предложение удивляет меня — в той же степени, в которой оно оказывает мне честь. Поистине, я не знаю, что вам и ответить; я даже не успел посоветоваться с племянницей. Мы только что говорили о чарах, о сглазе, о рогах, об амулетах, о ладонях и руках, сжатых в кулак, о всякой всячине, не имеющей ни малейшего отношения к браку, — и вдруг вы просите у меня руки Алисии! Ваше предложение никак не следует из нашего разговора, поэтому надеюсь, вы не будете на меня в обиде, если я скажу, что у меня еще нет определенных соображений на этот счет. Разумеется, вы были бы прекрасной парой, но мне казалось, что у племянницы моей иные планы. Правда, старый морской волк вроде меня не может похвастаться умением читать в сердцах юных девиц…
Поняв, что дядя ее окончательно запутался, Алисия воспользовалась возникшей паузой, чтобы прекратить затянувшуюся тягостную сцену, и сказала неаполитанцу:
— Граф, когда порядочный человек открыто просит руки честной девушки, ей не пристало чувствовать себя обиженной; однако она вправе удивиться странной форме, приданной этой просьбе. Я просила вас назвать мне имя так называемого етаторе, чье влияние, по вашему мнению, может повредить мне, а вы внезапно обращаетесь к моему дядюшке с предложением, повод для которого мне совершенно не ясен.
— Дело в том, — ответил Альтавила, — что ни один джентльмен добровольно не становится доносчиком, и только муж может защитить свою жену. Поразмыслите еще несколько дней. Надеюсь, что рога, поставленные на видное место, пока обезопасят вас от всяческих неприятностей.
С этими словами граф встал и, низко поклонившись, вышел.
Виче, угрюмая служанка с кудрявыми волосами, пришла убрать чайник и чашки; медленно поднимаясь по ступенькам беседки, она слышала конец разговора. Крестьянская девушка из Абруцц, за несколько лет работы прислугой так толком и не привыкшая к городской жизни, она не могла не питать живейшего отвращения к Полю д’Аспремону, ибо тот был forestiere, подозреваемый в етатуре. К тому же она искренне восхищалась графом Альтавилой и не понимала, как мисс Вард могла предпочесть ему этого тщедушного и бледного юношу, которого она, Виче, и близко бы не подпустила, даже если бы он и не был етаторе. Итак, не оценив деликатности графа и желая отвести от своей любимой хозяйки вредоносное влияние, служанка наклонилась к уху мисс Вард и прошептала:
— А я знаю, чье имя скрыл от вас граф Альтавила.
— Я запрещаю вам называть его мне, Виче, если вы хотите, чтобы я по-прежнему хорошо относилась к вам, — ответила Алисия. — Любые суеверия постыдны, и я не собираюсь придавать им значения; истинная христианка страшится только гнева Господа.
VII
«Етаторе! Етаторе! Доподлинно это слово относилось ко мне, — твердил про себя Поль д’Аспремон, возвращаясь в гостиницу. — Не знаю, что оно означает, но в нем, без сомнения, содержится оскорбление или насмешка. Однако что такого странного, необычного или смешного есть во мне, что могло бы привлечь столь нежелательное внимание? Конечно, сам себе — плохой судья, но я всегда был уверен, что я не красавец, но и не урод, не великан, но и не карлик, не тощ, но и не толст, словом, вполне незаметен в толпе. В моем костюме нет ничего вычурного; на голове у меня нет тюрбана с зажженными свечами, как у господина Журдена во время турецкой церемонии в комедии Мольера; я не ношу куртку с вышитым на спине золотым солнцем; впереди меня не идет негр, бьющий в литавры. Моя персона, впрочем, совершенно неизвестная в Неаполе, облачена в общепринятый костюм, так сказать, домино современной цивилизации, и я ничем не отличаюсь от щеголей, фланирующих по виа Толедо или на Ларго дель Палаццо, разве только бант моего галстука не столь замысловат, булавка, которой он заколот, не столь огромна, рубашка не изобилует вышивкой, жилет не столь кричащей расцветки, часовая цепочка всего одна, а завитые волосы не напоминают руно.
Возможно, я недостаточно завит — завтра же попрошу гостиничного парикмахера посильнее завить меня. Однако здесь уже привыкли к иностранцам, и некоторые различия в туалете вряд ли могут объяснить, почему в моем присутствии начинают шептать это таинственное слово и делать странный жест. К тому же я заметил, что все, кого я встретил по дороге, тотчас же старались перейти на другую сторону, и в глазах их читались страх и неприязнь. Что я мог сделать этим людям? Ведь я впервые видел их! Путешественник, эта тень, мелькнувшая, чтобы не появиться вновь, везде встречает вежливое безразличие, если только он не прибыл из какой-либо далекой страны и не являет собой образчик неведомой доныне расы. Каждую неделю пакетботы доставляют сюда тысячи таких же, как я, туристов. Но кого они волнуют, кроме носильщиков, хозяев гостиниц и наемных слуг? Я не убивал своего брата, потому что у меня его не было, и, значит, не отмечен Господом печатью Каина; однако при виде меня люди мрачнеют и шарахаются в сторону. Ни в Париже, ни в Лондоне, ни в Вене, ни в одном из городов, где мне довелось побывать, я никогда не замечал, что вид мой производит подобное воздействие. Меня часто считали гордецом, спесивцем, отшельником; мне говорили, что я позаимствовал от англичан их sneer и злоупотребляю ею, обвиняли в подражании лорду Байрону, однако повсюду меня принимали так, как обычно принимают джентльмена, а если мне случалось самому сделать первый шаг к сближению, от этого уважение ко мне лишь только возрастало. Трехдневный переход из Марселя в Неаполь не мог изменить меня настолько, что я внезапно превратился в негодяя или в посмешище; немало женщин одаривали меня своим вниманием; я сумел затронуть сердце мисс Алисии Вард, прелестнейшей девушки, воистину небесного создания, настоящего ангела из стихов Томаса Мура!»
Рассуждения эти, несомненно небезосновательные, несколько успокоили Поля д’Аспремона, и он убедил себя, что придал оживленной мимике неаполитанцев, изъясняющихся, как известно, в отличие от всех прочих народов, не столько словами, сколько жестами, смысл, которого она не имела.
Было поздно. Все путешественники, за исключением Поля, уже разошлись по своим комнатам; Джельсомина, одна из служанок, присутствовавших на собрании, состоявшемся на кухне под председательством Вирджилио Фальсакаппа, ожидала возвращения Поля, чтобы запереть дверь на засов. Нанелла, вторая служанка, чья очередь была сегодня дежурить, попросила свою более храбрую приятельницу заменить ее: она не хотела встречаться с forestiere, подозреваемом в етатуре. Итак, Джельсомина была во всеоружии: на груди у нее топорщилась огромная связка амулетов, еще пять маленьких коралловых рожек торчали в разные стороны, нанизанные вместе с коралловыми бусинами на кольца ее серег; на руке ее, заранее сложенной в требуемую фигуру, большой палец и мизинец были столь прилежно вытянуты, что, несомненно, заслужили бы одобрение почтенного священника Андреа ди Джорио, автора «Mimica degli antichi investigata nel gestire napoletano».
Подавал господину д’Аспремону факел, отважная Джельсомина, пряча руку в складках юбки, так настойчиво, почти вызывающе, смотрела ему прямо в глаза, что француз смутился и отвел свой взгляд; казалось, это обстоятельство доставило девушке большое удовольствие.
Видя, как она, не сходя с места, выпрямляет руку и движением статуи протягивает постояльцу факел, глядя на ее четкий профиль в окружении тонкого ореола света, уловив ее недвижный пылающий взор, можно было подумать, что перед нами античная Немезида, карающая виновного.
Когда путешественник поднялся по лестнице и шум его шагов затих, Джельсомина с торжествующим видом вскинула голову и заявила: «А здорово я заставила этого проклятого господина — да поразит его святой Януарий — отвести глаза! Теперь я могу быть спокойна, со мной ничего не случится».
Поль спал плохо, сон его был тревожен. После вчерашних размышлений его мучили кошмары: его окружали уродливые гримасничающие лица, искаженные ненавистью, гневом и страхом; потом лица исчезали; на смену им из темноты выползали руки с длинными, тонкими, костистыми пальцами с узловатыми фалангами, мерцавшие красноватым адским светом; они грозили ему, складываясь в магические фигуры; их загнутые, словно у тигра, ногти, росли и становились похожими на когти грифа; медленно приближаясь к его лицу, они, казалось, вот-вот вырвут его глаза из орбит. Нечеловеческим усилием Полю удалось отогнать эти руки, разлетевшиеся во все стороны на кожистых крыльях, словно стая летучих мышей. Вслед за руками с крючковатыми пальцами появились черепа — бычьи, буйволовые, оленьи, гладкие белые черепа, зажившие своей мертвой жизнью; все они наступали на него, устремив вперед заостренные раскидистые рога, и он падал в море, где в тело его впивались сотни острых раздвоенных кораллов. Набежавшая волна выбрасывала его — истерзанного, разбитого, полумертвого — на берег, где ему в забытьи, словно Дон-Жуану в поэме лорда Байрона, являлась дева, склонявшая к нему свою очаровательную головку. Это была не Гайдэ, но Алисия, еще более прекрасная, чем греческая красавица, созданная воображением поэта. Девушка пыталась оттащить его от воды и, обессилев, взывала к своей угрюмой служанке Виче, а та, злобно смеясь, отказывалась помочь ей: руки Алисии ослабевали, и Поль вновь падал в бездну.
Эти бессвязные жуткие фантасмагорические картины, бессмысленные и ужасные, а также другие, еще более непонятные, напоминали офорты Гойи, где бесформенные призраки, выползавшие из густых теней, терзали спящего до первых проблесков утренней зари. Душа Поля, высвободившись из своей телесной оболочки, казалось, понимала то, о чем его бодрствующая мысль никак не могла догадаться, и с помощью образов, кишащих в черных коридорах сна, пыталась объяснить ему его предчувствия.
Поль встал разбитый и озабоченный; он был уверен, что его ночные кошмары являются ключом к некой страшной тайне; необходимость раскрыть ее пугала его; он стоял рядом с этой роковой тайной, зажмурив глаза, чтобы ничего не видеть, и заткнув уши, чтобы ничего не слышать. Никогда еще он не чувствовал себя столь неуверенно: он сомневался даже в Алисии. Самодовольная фатоватая внешность неаполитанского графа, удовольствие, с которым девушка слушала его, сочувственное выражение лица коммодора — все это всплывало в его памяти, стремительно обрастало тысячью безжалостных подробностей, наполняло его сердце горечью и усиливало его меланхолию.
Дневной свет обладает исключительным правом рассеивать тревоги, вызванные ночными видениями. Ослепленный Смарра, задетый золотой стрелой дневного света, влетевшей в комнату сквозь щель между занавесками, улетает, яростно хлопая перепончатыми крылами. Солнце радостно сияло, небо было чисто, и над синей гладью моря сверкали миллионы золотистых брызг: мало-помалу Поль успокоился; он постарался забыть о страшных снах и непонятных предчувствиях вчерашнего вечера, а если и вспоминал о них, то лишь для того, чтобы упрекнуть себя в излишней мнительности.
Он отправился прогуляться на бульвар Кьяйа, чтобы развлечься зрелищем кипучей неаполитанской жизни: отчаянно гримасничая и размахивая руками, то есть выказывая оживление способом, совершенно не свойственным жителям Северной Италии, торговцы речитативом выкрикивали свой съедобный товар, но так как они изъяснялись на местном диалекте, а Поль знал только итальянский язык, он не понимал их. Однако всякий раз, когда он останавливался возле какой-нибудь лавчонки, хозяин ее приходил в смятение, вполголоса бормотал какие-то заклятия и вытягивал вперед большой палец и мизинец, словно желая проткнуть его этими импровизированными рогами; более дерзкие кумушки открыто осыпали его проклятиями и показывали ему кулак.
VIII
Д’Аспремон, слыша, как проклинают его обитатели Кьяйа, решил, что стал мишенью для замысловатых грубых шуточек, которые торговцы рыбой обычно отпускают в адрес явившихся на рынок хорошо одетых людей. Однако в глазах каждого встречного читалось такое неподдельное отвращение, такой искренний страх, что вскоре он вынужден был отказаться от этого объяснения. Слово «етаторе», поразившее его ухо в театре Сан-Карлино, было произнесено вновь, но на этот раз в нем звучала угроза, поэтому он медленным шагом отправился обратно, стараясь ни на чем не задерживать свой взгляд, ставший причиной стольких волнений. Держась поближе к домам и стараясь не привлекать к себе внимания прохожих, Поль набрел на книжный развал букиниста. Он остановился и принялся листать книги; стоя спиной к прохожим и держа в руках книгу, он, скрытый от людских глаз шелестящими страницами, не рисковал снова подвергнуться оскорблениям. Мелькнувшая было мысль отделать всех этих каналий тростью, была тут же изгнана: в его душу начинал закрадываться смутный суеверный страх. Он вспомнил, что как-то раз, желая проучить наглого кучера, ударил того легкой тростью, но нечаянно попал ему в висок, и тот умер на месте; это невольное убийство до сих пор камнем лежало на его совести. Просмотрев и положив обратно несколько томов, он наткнулся на трактат о етатуре синьора Никколо Валетты; заглавие пламенело огненными буквами, казалось, рука рока поставила эту книгу у него на пути. Букинист насмешливо смотрел на Поля, позвякивая двумя или тремя черными рожками, висящими вместе с брелоками на часовой цепочке. Поль бросил ему шесть или семь карлино — сумму, в которую был оценен вожделенный том, и побежал в гостиницу, желая как можно скорее затвориться у себя в комнате и начать читать книгу, должную прояснить и определить природу страхов, осаждавших его с первых шагов пребывания в Неаполе.
Книжечка синьора Валетты столь же распространена в Неаполе, сколь «Секреты великого Альберта», Эттейла или «Ключ к снам» в Париже. Валетта определяет понятие етатуры, учит, как следует распознавать ее, каким образом от нее предохраняться; он подразделяет етаторе на несколько разрядов, в зависимости от степени их зловредности, и затрагивает все вопросы, связанные с этим серьезным предметом.
Если бы д’Аспремон наткнулся на эту книгу в Париже, он рассеянно пролистал бы ее, как пролистывают старый альманах, напичканный нелепыми историями, и посмеялся бы над тем, с каким глубокомыслием автор рассуждает о явных нелепостях. Но в его теперешнем состоянии духа, вдали от привычной для него обстановки, после целого ряда ничтожных на первый взгляд совпадений, он прочел старый трактат, холодея от ужаса, словно перед ним лежала колдовская книга, и он по слогам разбирал содержащиеся в ней заклинания духов и каббалистические формулы. Сам того не желая, он проникал в секреты ада, и чем дальше он читал, тем больше страшных тайн раскрывалось ему; он понял, какой роковой силой наделен: он был етаторе! Надо было признаться в этом хотя бы самому себе: он обладал всеми отличительными признаками етаторе, описанными Валеттой.
Нередко случается, что человек, считавший себя совершенно здоровым, случайно или по рассеянности открывает медицинский трактат и, читая описание признаков болезни, узнает, что болен; ведомый роковой нитью, он, разбирая каждый симптом, чувствует, как в нем болезненно вздрагивает каждый орган, каждый мускул, чьи скрытые движения ранее от него ускользали, и он бледнеет, понимая, что смерть, которую он считал такой далекой, уже стоит рядом. Подобное чувство испытал Поль.
Встав перед зеркалом, он со страхом принялся скрупулезно изучать свою внешность: несовершенство облика, составленного из совершеннейших черт, обычно не встречающихся вместе, делало его более, чем когда-либо, похожим на падшего архангела. Силуэт его мрачно вырисовывался в черной глубине зеркала; глазные прожилки корчились в конвульсиях, словно гадюки, брови изгибались подобно лукам, откуда только что выпустили смертоносные стрелы; белая морщина на лбу напоминала шрам от ожога молнией, а в его отливающих медью волосах, казалось, вспыхивали адские огни; мраморная бледность кожи еще более подчеркивала совершенство каждой в отдельности черты его лица; соединившись же вместе, они производили воистину жуткое впечатление.
Поль испугался самого себя: ему показалось, что его флюиды, отразившись от зеркала, словно отравленные дротики, возвращаются обратно к нему: представьте себе Медузу, разглядывающую свое чудовищное и одновременно прекрасное изображение в сверкающем зловещим блеском медном щите.
Скорей всего нам возразят, что светский молодой человек, знакомый с последними достижениями современной науки, живущий в обществе, привыкшем подвергать сомнению все и вся, вряд ли всерьез уверует в простонародный предрассудок и вообразит, что он сам роковым образом наделен таинственной злокозненной силой. Но в ответ мы напомним о существовании мыслей, оказывающих на нас поистине гипнотическое влияние, и наша воля, не будучи в состоянии противостоять им, постепенно оказывается сломленной: многие маловеры, прибыв в Неаполь, смеются над етатурой, но проходит время, и они начинают щетиниться рогатыми защитными сооружениями и в ужасе бегут от каждого незнакомца с пристальным взором. Поль д’Аспремон находился в более худшем положении: он сам был наделен fascino, и все избегали его или делали в его присутствии предохранительные знаки, рекомендуемые синьором Валеттой. Хотя разум его и бунтовал против подобного определения, он вынужден был признаться, что бесспорно обладал всеми признаками, характеризующими етаторе. Даже самый просвещенный человеческий ум имеет темный уголок, где скорчились безобразные химеры предрассудков и свили гнезда летучие мыши суеверия. В нашей повседневной жизни кроется столько нерешенных загадок, что невозможное становится вероятным. Можно верить во все или же все отрицать: с определенной точки зрения мечта существует в такой же мере, в какой существует реальность.
Поль ощутил, как его пронизала безысходная тоска: он был чудовищем! Хотя наклонности его были чрезвычайно миролюбивыми, да и от природы он был необычайно доброжелателен, несчастье коренилось в нем самом; взгляд его, невольно отягощенный ядом, вредил тем, на ком он останавливался, пусть даже с благими намерениями. Он обладал страшной властью соединять, концентрировать, дистиллировать болезнетворные миазмы, грозные электрические силы, роковые воздействия атмосферы, дабы, словно метательные дротики, рассыпать их вокруг себя. Многие обстоятельства его жизни, до сих пор казавшиеся ему необъяснимыми, отчего он бессознательно возлагал вину за них на случай, теперь предстали перед ним в бледном свете дня: он вспоминал разного рода загадочные трагические происшествия, необъяснимые несчастья, беспричинные катастрофы, оставившие в его душе горький след. Цепочка странных совпадений, выстроившаяся в его уме, подтверждала его печальный вывод: он был заложником своего рокового дара.
Год за годом перебирал он свою жизнь; он вспомнил мать, которая умерла, дав ему жизнь, печальную кончину своих маленьких друзей по коллежу; самый любимый друг его разбился — Поль смотрел, как тот карабкается на дерево, и малыш неожиданно упал; прогулка на лодке вместе с двумя товарищами, обещавшая быть такой веселой, окончилась трагически: он вернулся один, еле живой, после бесплодных попыток вырвать у цепкой речной травы тела несчастных мальчиков, захлебнувшихся, когда лодка неожиданно перевернулась. Однажды во время поединка в фехтовальном зале у его рапиры соскочил наконечник, и он, не заметив, что его оружие теперь несло смерть, опасно ранил своего противника — молодого человека, которого он очень любил. Разумеется, все эти несчастные случаи имели вполне рациональные объяснения, и Поль до сих пор считал их достаточно убедительными. Однако после знакомства с книгой Валетты все случайное и неожиданное получило для него свое объяснение: роковое влияние — fascino, jettatura — было истинной причиной этих страшных случайностей. Подобная череда несчастий, случившихся с людьми, дружившими с одним и тем же человеком, не могла быть естественной.
В памяти его во всех ужасных подробностях всплыло еще одно недавнее происшествие, немало способствовавшее укреплению его прискорбной уверенности.
В Лондоне он часто ходил в Королевский театр; особенно поразила его одна молоденькая английская танцовщица, изящная, как сама Грация. Восхищаясь ею не более, нежели восхищаешься хорошенькой фигуркой, изображенной на картине или гравюре, он тем не менее всегда пристально высматривал ее среди товарок по кордебалету, несущихся в вихре балетных па. Ему нравилось ее нежное и чуточку грустное лицо, ее изысканная бледность, которая никогда, даже в самом бурном танце, не уступала место румянцу, ее прекрасные шелковистые волосы, белокурые и блестящие, убранные в зависимости от роли звездами или цветами, ее томный взор, теряющийся в пространстве, ее девственной чистоты плечи, вздрагивающие под направленным на них лорнетом, ее обтянутые тонким шелковым чулком ножки, вынужденные разгонять окружавшие их облака газа, позволяя тем самым любоваться их безупречной, словно у античной статуи, формой. Каждый раз, когда она пробегала перед рампой, он всегда находил способ незаметно выразить ей свое восхищение или же вооружался лорнетом, чтобы получше разглядеть ее.
В один из вечеров танцовщица, влекомая круговым вихрем вальса, подлетела непозволительно близко к сверкающей огнями черте, именуемой рампой и отделяющей в театре мир вымышленный от мира реального; ее легкое одеяние сильфиды трепетало как крылья готовящейся взлететь голубки. Газовый рожок выбросил свой бело-голубой язычок, и тот лизнул воздушную ткань. Огонь вмиг охватил девушку; несколько секунд она, словно блуждающий огонек, еще продолжала танец, кружась в кровавых бликах пламени, а затем, ничего не понимая и обезумев от ужаса, бросилась к кулисам, заживо пожираемая огнем пылающих одежд. Поль тяжело переживал этот трагический случай, о котором в то время писали все газеты. Те, кому любопытно узнать имя жертвы, могут прочесть его в них. Но печаль Поля не усугублялась муками совести. Он отнюдь не чувствовал себя виновником несчастья и больше, чем кто-либо иной, сожалел о жертве трагической случайности.
Теперь же он был уверен, что именно он с его вечным стремлением получше разглядеть очаровательное создание стал виновником ее смерти. Он смотрел на себя в зеркало и видел убийцу: он боялся самого себя и хотел бы никогда не появляться на свет.
На смену отчаянию пришел яростный протест; он нервно расхохотался, с силой отшвырнул книгу Валетты и воскликнул: «Вот уж в самом деле я или сошел с ума, или лишился разума! Похоже, солнце Неаполя ударило мне в голову. Что бы сказали мои друзья из клуба, если бы узнали, что я всерьез пытаюсь решить весьма странный вопрос: етаторе я или нет?»
Падди скромно постучал в дверь. Поль открыл, и грум, педант во всем, что касалось службы, на лаковом козырьке своего кепи подал ему письмо от мисс Алисии, сопровождая свои действия извинениями за то, что не смог положить письмо на серебряный поднос.
Д’Аспремон сломал печать и прочел следующее:
«Неужели вы все еще дуетесь на меня, Поль? Вчера вечером вы не пришли, и ваш лимонный шербет, стоя на столе в ожидании вашего прибытия, медленно таял. До девяти часов я прислушивалась, пытаясь сквозь непрерывный стрекот цикад и гул баскского тамбурина различить стук колес вашего экипажа; когда же надежда окончательно была потеряна, я поссорилаь с коммодором. Полюбуйтесь же, как терпеливы женщины! Так, значит, вас очаровали Пульчинелла с его черным носом, дон Лимон и донна Панграция? {300} Моя полиция донесла мне, что вы провели вечер в театре Сан-Карлино. Из ваших так называемых важных писем вы не написали ни одного. Почему бы вам просто не признаться и честно не сказать, что вы ревнуете к графу Альтавиле? Я считала вас гордецом, и подобная скромность с вашей стороны меня трогает. Но не бойтесь, господин д’Альтавила слишком красив, а Аполлону увешанный брелоками, не в моем вкусе. Надо бы мне гордо и презрительно заявить вам, что я даже не заметила вашего отсутствия; но истина такова, что те часы, когда вас не было, показались мне непомерно долгими, отчего настроение мое было прескверно, я страшно нервничала и едва не побила Виче, которая смеялась как сумасшедшая — никак не могу понять почему.
А. В.»
Светлое и насмешливое письмо мисс Вард окончательно вернуло Поля к реальной жизни. Он оделся и приказал подать коляску. Вскоре вольтерьянец Скаццига уже щелкал кнутом над головами своих норовистых скакунов, и те галопом неслись по мостовой из вулканического туфа; люди, по обыкновению толпившиеся на набережной Санта-Лючия, расступались перед ними.
— Скаццига, какая муха вас укусила? Осторожней, вы рискуете опрокинуть нас! — воскликнул д’Аспремон.
Кучер быстро обернулся, собираясь ответить, и глаза его встретились с беспокойным взглядом Поля. В это время переднее колесо налетело на камень, коляску тряхнуло, и от этого толчка Скаццига, не выпуская из рук вожжи, слетел со своего сиденья. Ловкий, как обезьяна, он быстро взобрался на место; на лбу его виднелась огромная, размером с куриное яйцо, шишка.
— Черт меня побери, если я еще раз обернусь к тебе! — проворчал он сквозь зубы. — Тимберио, Фальсакаппа и Джельсомина были правы — это настоящий етаторе! Завтра же куплю пару рогов. Если они и не принесут удачи, то уж хуже точно не будет.
Это незначительное происшествие имело весьма неприятные последствия для Поля; оно вновь вовлекло его в магический круг, который он так стремился разорвать: случайный камень всегда может попасть под колесо экипажа, любой кучер может неловко свалиться со своего сиденья, в этом нет ничего сверхъестественного и таинственного. Однако причина мгновенно повлекла за собой следствие, падение Скацциги последовало непосредственно после того, как он посмотрел на него, так что мрачные предчувствия пробудились в нем с новой силой.
«Как мне хочется, — воскликнул про себя Поль, — завтра же уехать из этой дикой страны, где от жары мозги мои ссохлись и болтаются в черепной коробке подобно засохшему ореху в его сколупе. Если бы я доверил свои страхи мисс Вард, она бы только посмеялась над ними; а климат Неаполя благоприятен для ее здоровья. Ее здоровье! Но до встречи со мной она чувствовала себя превосходно! Из лебединого гнезда, что покачивается на волнах и именуется Англией, еще никогда не выпархивал более здоровый и жизнерадостный птенец! Глаза ее радостно блестели; на шелковистой коже щек рдел румянец; в голубоватых венах, проступавших через тонкую кожу, бурным потоком струилась горячая кровь; ее хрупкая красота таила в себе молодую силу! От моего взора она побледнела, похудела, изменилась! Как тонки стали ее изящные руки! Какие густые тени пролегли у нее под глазами! Казалось, что чахотка впилась своими костистыми пальцами ей в плечи. В мое отстутствие к ней быстро вернулся прежний румянец; дыхание, к которому с таким страхом прислушивался врач, вновь стало легким и свободным; избавившись от моего губительного влияния, она будет жить долго и счастливо. Разве я не убиваю ее? В тот вечер, в то самое время, когда я был у нее, разве страшная болезнь не посетила ее вновь? Разве щеки ее не побледнели, словно сама смерть повеяла на них своим холодным дыханием? Разве я невольно не напускаю на нее порчу? Но может быть, ее нездоровье объясняется вполне естественными причинами. Многие молодые англичанки имеют предрасположенность к заболеваниям груди».
Вот какие мысли занимали по дороге Поля д’Аспремона. Войдя в беседку, излюбленное местопребывание мисс Вард и коммодора, он сразу же увидел огромные рога сицилийского быка; их черненые изогнутые серпы стояли на самом видном месте. Поняв, что Поль заметил подарок графа Альтавилы, коммодор посинел: это был его способ краснеть; не столь деликатный, как его племянница, он выслушал признание Виче…
Алисия, исполненная презрения, величественным жестом приказала служанке унести рога; ее счастливый взгляд, обращенный к Полю, был исполнен любви, мужества и веры.
— Оставьте их на своем месте, — сказал Поль Виче, — они очень красивы.
IX
Фраза Поля относительно рогов, подаренных графом Альтавилой, похоже, доставила удовольствие коммодору; Виче улыбнулась, сверкнув острыми, как у хищного зверя, редкими белыми зубами; в глазах Алисии, обрамленных длинными ресницами, застыл немой вопрос, обращенный к Полю, но тот оставил его без ответа.
Воцарилась гнетущая тишина.
Каждый раз, когда приходишь в дом, даже в тот, где тебе всегда рады, всегда ждут и где ты бываешь чуть ли не каждый день, в первые минуты возникает ощущение некоторой неловкости. Пока ты отсутствуешь, пусть даже недолго, в нем происходит смена атмосферы, о которую разбиваются любые флюиды. Она похожа на тонкий прозрачный лед, позволяющий все видеть, но не пропускающий даже мухи. На первый взгляд перед тобой ничего нет, однако чувствуется невидимое препятствие.
Невысказанная мысль, скрывавшаяся за подобающим в таком случае светским разговором, одновременно занимала всех трех участников этой сцены, ощущавших себя не в своей тарелке. Коммодор машинально крутил большими пальцами; д’Аспремон упорно смотрел на черные отполированные острия рогов; запретив Виче уносить рога, он, подобно натуралисту, разглядывал их столь внимательно, словно пытался по останкам определить неизвестное доныне животное; Алисия, делая вид, что завязывает бант, нервно теребила розетку из широкой ленты, опоясывавшей ее муслиновый пеньюар.
Наконец, воспользовавшись свободой, которую имеют английские девушки, столь скромные и сдержанные после замужества, мисс Вард первой нарушила молчание.
— В самом деле, Поль, с некоторых пор вы ведете себя отвратительно. Неужели ваша любезность — это холодолюбивое растение, что цветет только в Англии, и тотчас увядает, попав в жаркий климат, подобный здешнему? Как вы были внимательны ко мне в нашем коттедже в Линкольншире, как предупредительны, как старались угодить мне! Прижимая руку к сердцу, вы с трепетом приближались ко мне, у вас была безукоризненная прическа, и вы были готовы в любую минуту преклонить колено перед идолом вашей души — именно такими и изображают влюбленных в модных романах.
— Я по-прежнему люблю вас, Алисия, — проникновенно ответил д’Аспремон, не отрывая взгляда от рогов, прикрепленных к одной из античных колонн, поддерживавших потолок из виноградных лоз.
— Вы говорите это таким мрачным тоном, что нужно быть очень большой кокеткой, чтобы поверить вам, — продолжала мисс Вард. — Кажется, я поняла, что вас привлекало во мне: бледная кожа, худоба, костлявая бесплотная фигура; недомогание придавало мне некое романтическое очарование, которое я теперь утратила.
— Алисия! Никогда еще вы не были так прекрасны.
— Слова, слова, слова, как сказал Шекспир. Я так прекрасна, что вы не удостаиваете меня даже взглядом.
В самом деле, д’Аспремон ни разу не посмотрел в сторону девушки.
— Вот видите, — излишне глубоко вздохнула она, — я же понимаю, что стала похожа на толстую коренастую крестьянку, этакую резвую хохотушку с карминными губами и румянцем во всю щеку, неуклюжую, без капли томности, с которой невозможно показаться на балу в Олмэксе или вложить в памятный альбом ее портрет, отделив его листом папиросной бумаги от восторженного сонета в ее честь.
— Мисс Вард, вам нравится клеветать на себя, — произнес Поль, опуская глаза.
— Лучше честно признайтесь, что вы находите меня ужасной. В этом также и ваша вина, коммодор; ваши куриные крылышки, ваши котлетки, ваши говяжьи филе, ваши стаканчики Канарского вина, ваши прогулки на лошади, ваши морские ванны, ваши гимнастические упражнения невольно превратили меня в здоровую мещанку и развеяли поэтические иллюзии господина д’Аспремона.
— Вы мучаете господина д’Аспремона и смеетесь надо мной, — ответил коммодор. — Никто еще не оспорил полезность говяжьего филе, а канарское вино еще никому не приносило вреда.
— Бедный Поль, какое разочарование! Расстаться с русалкой, эльфом, ундиной, а встретить девицу, обычно именуемую родственниками и врачами юной особой отменного здоровья! Так слушайте меня, раз уж вы боитесь смотреть мне в глаза, а если и смотрите, то вздрагиваете от ужаса — я вешу на целых семь унций больше, чем весила перед отъездом из Англии.
— На восемь унций! — с гордостью поправил ее коммодор; самая нежная мать не могла бы так заботиться о своем детище, как старик заботился об Алисии.
— Неужели на целых восемь? Ах, какой вы гадкий, дядюшка, вы хотите, чтобы господин д’Аспремон окончательно во мне разочаровался? — с притворным отчаянием воскликнула Алисия.
Все то время, пока Алисия провоцировала Поля своим кокетством, которое она, не имея на то серьезнейших причин, не позволила бы себе даже по отношению к жениху, д’Аспремон пребывал во власти навязчивой идеи и, не желая своим роковым взглядом причинять вред мисс Вард, пристально смотрел на устрашающий талисман или же предоставлял своим глазам возможность бесцельно блуждать по бескрайнему голубому простору, простиравшемуся внизу беседки.
Он задавался вопросом, не должен ли он бежать от Алисии, пусть даже поступком этим он заработает репутацию человека без совести и чести, и окончить дни свои на каком-нибудь пустынном острове, где его способности етаторе угаснут за неимением людей, готовых встречать его роковой взор.
— Кажется, я поняла, — все в том же шутливом тоне продолжала Алисия, — что за мрачные заботы снедают вас: через месяц должна состояться наша свадьба, и вас пугает мысль стать мужем бедной деревенской дурнушки, лишенной какого-либо изящества. Что ж, возвращаю вам ваше слово: можете жениться на моей приятельнице мисс Саре Темплтон, которая, чтобы сохранить талию, ест пикули, запивая их уксусом!
Представив себе такую картину, она рассмеялась звонким серебристым смехом молодости. Коммодор и Поль от души расхохотались вместе с ней.
Однако веселье было непродолжительным; внезапно умолкнув, Алисия подошла к д’Аспремону, взяла его за руку, подвела к стоявшему в углу беседки роялю и, открывая лежавшую на пюпитре нотную тетрадь, произнесла:
— Друг мой, сегодня вы не расположены к беседе, но «чего не следовало бы говорить, то поется», значит, вы можете исполнить партию в этом дуэте; аккомпанемент также не затруднит вас: здесь почти одни аккорды.
Поль сел на табурет, мисс Алисия встала рядом с ним, чтобы видеть партитуру. В предвкушении блаженства коммодор устроился поудобнее, а именно откинул голову и вытянул ноги; он утверждал, что разбирается в музыке и обожает слушать ее, однако на шестом такте он неизменно засыпал сном праведника, упорно, несмотря на насмешки племянницы, именуемым им экстазом, — даже если ему иногда случалось при этом храпеть, то есть издавать звуки, весьма далекие от экстатических.
Живая легкая мелодия дуэттино в духе Чимарозы на слова Метастазио была сравнима с бабочкой, порхающей в лучах солнечного света.
Музыка обладает властью разгонять злых духов: уже через несколько тактов Поль перестал думать о заклинающих пальцах, магических рогах, коралловых амулетах, забыл о страшной книге синьора Валетты и пустом вымысле о дурном глазе. Его душа радостно устремлялась ввысь, следуя за бесхитростным светлым напевом.
Словно вслушиваясь в музыку, умолкли цикады, а легкий ветерок, только что подувший с моря, уносил звуки вместе с облетающими лепестками растущих в горшках цветов.
— Мой дядюшка спит столь же крепко, как семеро спящих в своем гроте. Если бы не давность этой его привычки, мы имели бы полное право считать, что наше самолюбие виртуозов уязвлено, — сказала Алисия, закрывая ноты. — Поль, пока дядя отдыхает, не хотите ли вы прогуляться со мной по саду? Я вам еще не показала своего райского уголка.
С гвоздя, торчащего в одной из колонн, она сняла висевшую на нем широкополую флорентийскую шляпу на завязках. Что же касается садоводства, то в этой области Алисия исповедовала весьма странные принципы: она не желала ни срезать цветы, ни подрезать ветви; одичавший, запущенный сад был для нее самым притягательным уголком на всей вилле.
Молодые люди прокладывали путь среди буйной растительности, тотчас же смыкавшей за ними свои плотные ряды. Алисия шла впереди и смеялась, наблюдая, как Поль борется с ветвями олеандра, которые она только что развела, а затем отпустила. Они не сделали и двадцати шагов, как одна из ветвей, желая подшутить над незваными гостями, своими гибкими пальцами подхватила соломенную шляпу мисс Вард и подняла так высоко, что Поль не смог достать ее.
К счастью, зелень была густа, и солнце, как ни старалось, через просветы в листве сумело бросить на песок всего лишь несколько золотых цехинов.
— Вот мой любимый уголок, — сказала Алисия, указывая Полю на испещренный живописными трещинами обломок скалы, защищенный от нескромных глаз густыми зарослями миртов, лимонных, апельсиновых и мастиковых деревьев.
Она села в каменное углубление в форме сиденья, выточенное самой природой, и знаком указала Полю на место возле ее ног, устланное толстым слоем сухого мха, покрывавшего подножие скалы.
— Дайте мне ваши руки и смотрите мне прямо в глаза. Через месяц я стану вашей женой. Почему вы отводите от меня свой взгляд?
В самом деле, Поль, вновь вспомнив о етатуре, отводил глаза в сторону.
— Вы боитесь прочесть в моих глазах измену и ваш приговор? Но вы же знаете, что с того самого дня, когда вы вошли в гостиную нашего дома в Ричмонде и вручили дядюшке рекомендательное письмо, душа моя принадлежит вам. Я из породы тех нежных, романтических и гордых англичанок, которые влюбляются за одну минуту и на всю жизнь, — быть может, больше, чем на всю жизнь, ибо тот, кто умеет любить, умеет и умирать. Смотрите мне прямо в глаза, я этого хочу; не пытайтесь отвести взгляд, смотрите и не отворачивайтесь, иначе я подумаю, что джентльмен, не имеющий права бояться кого-либо, кроме Бога, дал запугать себя гнусным суевериям. Посмотрите на меня тем взглядом, который вы вдруг сочли роковым, но который мне по-прежнему бесконечно дорог, потому что в нем я вижу вашу любовь, и решите сами, считаете ли вы меня все еще настолько красивой, чтобы, когда мы поженимся, повезти меня на прогулку в Гайд-парк в открытой коляске.
В растерянности Поль вперил в Алисию долгий, полный страстного восторга взор. Внезапно девушка побледнела; колющая боль железной стрелой пронзила ей сердце: казалось, у нее в груди лопнул какой-то сосуд, и она быстро поднесла к губам носовой платок. На тонком батисте расплылась красная капля; Алисия тотчас же скомкала платок.
— О! Благодарю, Поль; вы снова сделали меня счастливой, ибо я уже думала, что вы меня больше не любите!
X
Движение, которым Алисия спрятала платок, было не настолько быстрым, чтобы д’Аспремон не заметил его; Поль страшно побледнел: ему только что было дано неоспоримое доказательство его роковых способностей. В мозгу его закружился вихрь самых мрачных мыслей; он даже подумал о самоубийстве; разве не должен он уничтожить себя как вредоносную тварь, устранив тем самым невольную причину стольких несчастий? Он был готов к самым суровым испытаниям, без единого стона вынес бы любые тяготы жизни; но погубить то, что было ему всего дороже, — не слишком ли это жестоко?
Героическим усилием девушка переборола боль, возникшую следом за взглядом Поля; случившееся странным образом совпадало с высказываниями графа Альтавилы. Любой менее стойкий ум был бы поражен таким совпадением, если и не сверхъестественным, то, по крайней мере, труднообъяснимым; но, как мы уже сказали, Алисия была благочестива, но не суеверна. Она точно знала, чему следует верить, а чему нет, и уверенность эта не позволяла ей принимать всерьез истории о таинственных силах, оказывающих влияние на человека. Она слушала их, как слушают сказки кормилицы, и смеялась над предрассудками, столь глубоко укоренившимися среди простонародья. Впрочем, даже если бы она согласилась с существованием етатуры, признала бы, что Поль явно обладает способностями етаторе, ее нежное и гордое сердце ни секунды не колебалось бы в своем выборе. Поль не совершил ни одного проступка, заслужившего упрека со стороны даже самого щепетильного судьи, поэтому мисс Алисия Вард предпочла бы умереть от его взгляда, предположительно столь гибельного, нежели отказаться от его любви, получившей одобрение дяди и должной вскоре увенчаться браком. Мисс Алисия Вард напоминала непорочных героинь Шекспира, отважных и решительных девственниц, которых внезапно вспыхнувшая любовь, чистая и верная, навеки привязывала к своему избраннику. С той минуты, когда рука ее сжала руку Поля, никто на свете более не имел права на его руку. Отныне жизнь ее была навеки связана с его жизнью, и ее скромность возмутилась бы при одной только мысли об ином браке.
Итак, она была действительно весела или столь хорошо притворялась, что обманула бы даже самого тонкого наблюдателя. Подняв коленопреклоненного Поля, она повела его по заросшим цветами и травами аллеям своего дикого сада и довела до места, где пышная растительность расступалась, открывая взорам бескрайнюю морскую синь. Светлое, умиротворяющее зрелище рассеяло мрачные мысли Поля; Алисия доверчиво опиралась на руку молодого человека, как будто уже была его женой. Эта безмолвная и невинная ласка, не заслуживающая внимания стороннего наблюдателя, но необычайно много значащая для нее самой, ясно свидетельствовала о ее безграничном доверии к своему избраннику, стремлении оградить его от ненужных страхов, давала ему понять, как мало значат для нее опасности, которыми ее пугают. Хотя она запретила называть чье-либо имя сначала Виче, а потом и дяде, а граф Альтавила, советуя ей остерегаться вредоносных воздействий, никого не назвал, она быстро поняла, что речь шла о Поле д’Аспремоне; туманные намеки красавца неаполитанца могли относиться только к молодому французу. От нее также не укрылось, что Поль, поддавшись распространенному в Неаполе предрассудку, превращающему в етаторе всякого, чье лицо покажется хотя бы немного необычным, по непостижимой слабости рассудка поверил, что он обладает fascino, и отводил от нее свой исполненный любви взгляд, опасаясь повредить ей. Чтобы уничтожить эту навязчивую идею еще в зародыше, она нарочно разыграла только что описанную нами сцену, результат которой вступил в противоречие с ее намерением и более, чем когда-либо, убедил Поля в его роковом даре.
Влюбленные вернулись в беседку, где коммодор, все еще под воздействием музыки, спал, мелодично похрапывая, в своем бамбуковом кресле. Поль откланялся, и мисс Вард, подражая прощальному жесту неаполитанцев, кончиками пальцев послала ему едва заметный воздушный поцелуй.
— Мы ведь расстаемся до завтра, Поль, не так ли? — нежным, исполненным ласки голосом произнесла она.
В ту минуту Алисия была ослепительно прекрасна; эта пугающая, почти сверхъестественная красота встревожила ее дядю, разбуженного уходом Поля. Белки ее глаз обрели цвет потемневшего серебра, отчего зрачки ее засверкали как две черные звезды; щеки приобрели идеально розовую окраску, чистую и яркую, словно цвета утренней зари, которые всякий художник мечтает создать, но еще никогда не создавал на своей палитре; ее прозрачные, словно агат, виски, покрылись сетью тоненьких голубых прожилок, плоть ее излучала свет: казалось, что через кожу можно было увидеть ее трепещущую душу.
— Как вы сегодня прекрасны, Алисия! — произнес коммодор.
— Вы льстите мне, дядюшка; если я не являюсь самой большой зазнайкой во всех трех королевствах, то это не по вашей вине. К счастью, я не верю в лесть, даже незаинтересованную.
«Красива, угрожающе красива, — думал коммодор. — Она все больше и больше напоминает мне свою мать, бедняжку Нэнси, умершую в возрасте девятнадцати лет. Таким ангелам нет места на земле: кажется, что неземное дуновение приподнимает их, и за плечами их начинают трепетать невидимые крылья; эти белые и розовые краски слишком чисты, слишком совершенны; ее эфирному телу не хватает красной крови и грубой жизненной силы. Господь, одолживший эти создания миру, торопится забрать их обратно. Ослепительная красота Алисии навевает печаль, ибо заставляет думать о расставании».
— Послушайте, дядюшка, раз уж я так прекрасна, — продолжила мисс Вард, заметив, что чело коммодора омрачилось, — значит, самое время выдать меня замуж: фата и венок будут мне весьма к лицу.
— Выдать замуж! Неужели вы так торопитесь покинуть своего старого краснокожего дядюшку, Алисия?
— А я и не собираюсь покидать вас; разве мы не договорились с господином д’Аспремоном, что будем жить все вместе? Вы же прекрасно знаете, что я не могу обойтись без вас.
— Господин д’Аспремон! Господин д’Аспремон!.. Свадьба еще не состоялась.
— Разве у него нет вашего слова… и моего? Сэр Джошуа Вард никогда не изменял своему слову.
— Разумеется, у него есть мое слово, — растерянно ответил коммодор.
— Ведь установленный вами шестимесячный срок истек, не так ли?… И уже несколько дней назад, — робко произнесла Алисия; от смущения ее щеки порозовели еще больше; только создавшееся положение вещей вынуждало ее поддерживать разговор, затрагивающий самые чувствительные струны ее души.
— Ах, моя девочка! Ты, оказывается, считала месяцы; вот и доверяй потом этим скромным физиономиям!
— Я люблю господина д’Аспремона, — серьезно ответила девушка.
— В этом-то вся и закавыка, — пробурчал сэр Джошуа Вард; проникшись убежденностью Виче и Альтавилы, он явно не стремился получить в зятья етаторе. — Ну, почему бы тебе не полюбить другого?
— У меня только одно сердце, — ответила Алисия, — и только одна любовь, даже если мне, как и моей матери, придется умереть в девятнадцать лет.
— Умереть! Не произноси этих страшных слов, умоляю! — воскликнул коммодор.
— Вы можете в чем-либо упрекнуть господина д’Аспремона?
— Разумеется, нет.
— Разве он совершил какой-нибудь бесчестный поступок? Разве он когда-нибудь поступал как трус, негодяй, лжец или лицемер? Разве он когда-либо оскорбил женщину или поступил непорядочно по отношению к мужчине? Разве он чем-либо запятнал свой герб? Разве девушка не может, не краснея и не опуская глаз, появиться с ним вместе в обществе?
— Господин Поль д’Аспремон образцовый джентльмен, достойный всяческого уважения.
— Поверьте, дядюшка, если бы существовал хотя бы малейший повод, я тотчас отказала бы господину д’Аспремону и навек затворилась бы в каком-нибудь уединенном монастыре; но никакая иная причина, слышите вы, никакая, не заставит меня изменить данному мною священному обету, — кротко, но твердо ответила мисс Алисия Вард.
Коммодор вращал большими пальцами, то есть проделывал привычные для себя движения, совершаемые им в тех случаях, когда он не знал, что сказать; они помогали ему держать себя в руках.
— Отчего вы так резко охладели к Полю? — продолжала мисс Вард. — Раньше вы очень тепло относились к нему и даже не могли обходиться без него в нашем коттедже в Линкольншире. Вы пожимали ему руку с такой силой, что едва не расплющивали ему пальцы, и утверждали, что столь достойному молодому человеку вы с радостью доверите счастье любимой племянницы.
— Да, разумеется, я любил нашего милого Поля, — ответил коммодор, взволнованный неожиданными воспоминаниями, — но то, что нельзя разглядеть в туманной Англии, становится ясным под солнцем Неаполя…
— На что вы намекаете? — дрожащим голосом спросила Алисия; ее свежие краски вмиг исчезли, а лицо стало белым, словно у алебастровой статуи на могиле.
— Твой Поль — етаторе.
— Как! Вы, мой дядя, вы, сэр Джошуа Вард, джентльмен, христианин, подданный Ее британского Величества, бывший офицер английского морского флота, человек просвещенный и цивилизованный, способный поддержать разговор на любую тему, вы, образованный и разумный, каждый вечер читающий Библию и Евангелие, — и решаетесь обвинять Поля в етатуре! О! От вас я этого не ожидала!
— Моя дорогая Алисия, — ответил коммодор, — быть может, я действительно обладаю всеми теми качествами, о которых вы только что упомянули, и готов проявлять их — когда речь идет не о вас. Но когда опасность, пусть даже воображаемая, угрожает вам, я становлюсь более суеверным, чем крестьянин из Абруцц, лаццарони из Мола, продавец устриц с Кьяйа, служанка из Терра ди Лаворо или даже сам граф Альтавила. Поль может сколько угодно сверлить меня глазами, я спокойно встречу его взгляд, страшась его не более, чем шпаги или пистолета в руках противника во время дуэли. Дурной глаз не страшен моей задубевшей коже, обветренной и покрасневшей под солнечными лучами обоих полушарий. Когда же дело касается вас, дорогая племянница, я мгновенно становлюсь легковерным, и, признаюсь, что стоит взгляду несчастного молодого человека остановиться на вас, я чувствую, как холодный пот выступает у меня на висках. Я знаю, у него нет дурных намерений и он любит вас больше жизни; но мне кажется, что от его взгляда лицо ваше болезненно искажается, его краски бледнеют, а вы сами пытаетесь скрыть острую боль. Тогда меня охватывает страстное желание выцарапать глаза вашему Полю д’Аспремону, и сделать это острыми рогами, подаренными Альтавилой.
— Бедный дорогой дядя, — воскликнула Алисия, растроганная сердечным порывом коммодора. — Жизнь наша в руках Господа: и принц, спящий в своей роскошной постели, и воробей, ночующий на чердаке под черепичной крышей, умрут не ранее назначенного им наверху часа; fascino тут ни при чем. Это кощунство — верить, что более или менее косо брошенный взгляд может оказать зловредное влияние. Я же знаю, дяденька, — продолжала она, вспомнив шутливое доверительное обращение шута из «Короля Лира», — вы сами не ведаете, что сейчас сказали; ваша привязанность ко мне помутила ваш всегда столь здравый разум. Я же знаю, вы не осмелитесь заявить Полю д’Аспремону, что отказываете ему в руке племянницы, той самой руке, которую сами же ему и вручили, по одной лишь престраннейшей причине, что не желаете иметь своим зятем етаторе!
— Клянусь Иисусом, моим покровителем, остановившим солнце, — воскликнул коммодор, — я так прямо все и выскажу этому красавчику Полю! Когда речь идет о вашем здоровье, а может быть, даже о самой жизни, то мне совершенно безразлично, выгляжу ли я смешным, нелепым или даже бесчестным! Я давал слово нормальному человеку, а не етаторе. Я ему обещал вашу руку; что ж, я нарушу свое обещание, вот и все; если же он будет недоволен, я готов дать ему удовлетворение.
И коммодор, забыв про терзавшую его ногу подагру, сделал решительный жест, напоминавший фехтовальный выпад.
— Сэр Джошуа Вард, вы не станете так поступать, — спокойно и с достоинством произнесла Алисия.
Коммодор, задыхаясь, упал в свое бамбуковое кресло и умолк.
— Так вот, дядюшка, даже если это отвратительное и глупое обвинение верно, разве можно из-за него отказывать господину д’Аспремону и вменять ему в вину его несчастье? Разве вы не согласились, что зло, исходящее от него, не зависит от его воли и что никогда не было души более любящей, великодушной и благородной?
— У нас не принято выходить замуж за вампиров, какими бы добрыми ни были их намерения, — ответил коммодор.
— Но все это химера, каприз, суеверие; в действительности же Поль, к несчастью, подвержен тем же безумным идеям и воспринимает их всерьез; он напуган, у него галлюцинации; он верит в свой роковой дар, боится самого себя. Каждое, даже самое незначительное, происшествие из тех, которые раньше он просто не замечал, а теперь стал считать себя их виновником, укрепляет в нем эту уверенность. Так разве не мне, его жене перед Богом, не той, кто скоро станет ею перед людьми — с вашего благословения, дядюшка, — надлежит успокоить его возбужденное воображение, изгнать бессмысленных фантомов, убедить его в своей очевидной и бесспорной безопасности, развеять его неясную тревогу, готовую превратиться в навязчивую идею, и, дав ему счастье, спасти его прекрасную мятущуюся душу, его блистательный, но попавший в опасность ум?
— Вы всегда правы, мисс Вард, — ответил коммодор, — а я, хотя вы и зовете меня мудрым, всего лишь старый глупец. Наверное, эта Виче — ведьма; она вскружила мне голову своими историями. Что же касается графа Альтавилы, то его рога и прочий каббалистический хлам теперь кажутся мне смешными. Не сомневаюсь, что с его стороны это был стратегический ход, чтобы отвадить Поля и самому жениться на тебе.
— Возможно, граф Альтавила был искренен, — улыбнулась мисс Вард, — ведь, говоря о етатуре, вы только что были заодно с ним.
— Не злоупотребляйте своей победой, мисс Алисия: я слишком недавно обратился в вашу веру и еще могу впасть в прежнее заблуждение. Лучше всего нам было бы с ближайшим же пароходом уехать из Неаполя и спокойно вернуться в Англию. Когда Поль перестанет видеть бычьи рога, оленьи черепа, вытянутые пальцы, коралловые амулеты и прочие дьявольские штучки, его воображение успокоится, а я сам забуду о всей этой чепухе, едва не заставившей меня нарушить слово и тем самым совершить поступок, недостойный порядочного человека. Вы выйдете замуж за Поля, потому что таков уговор. Вы сохраните за мной гостиную и спальню на первом этаже нашего дома в Ричмонде, восьмиугольную башню в Линкольншире, и мы все вместе будем жить там долго и счастливо. Если ваше здоровье потребует более теплого климата, мы снимем сельский дом в окрестностях Тура или Канн, где у лорда Бругхэма прекрасное поместье и где это проклятое суеверие о етатуре, слава Богу, неизвестно. Что вы скажете о моем плане, Алисия?
— Зачем вам мое одобрение, разве я не самая послушная из племянниц?
— Да, когда я делаю то, что хотите вы, маленькая проказница, — улыбнулся коммодор, вставая и направляясь к себе в комнату.
Некоторое время Алисия одна сидела в беседке; но то ли разговор с дядей привел ее в состояние лихорадочного возбуждения, то ли Поль действительно оказывал на девушку влияние, которого так боялся коммодор, но теплый бриз, скользнувший по ее плечам, прикрытым легким газом, показался ей ледяным ветром; в тот же вечер, почувствовав себя неважно, она попросила Виче закутать ей ноги, холодные и бледные, словно изваянные из мрамора, в одно из тех лоскутных одеял, которыми славится Венеция.
Тем временем в траве загорались огоньки светляков, пели кузнечики, а на небосводе всходила плоская желтая луна, окутанная туманной дымкой, поднимавшейся от остывающей земли.
XI
На следующий день после описанной нами сцены Алисия, плохо проведшая ночь, едва коснулась губами питья, которое ей каждое утро приносила Виче, и медленно поставила стакан на низенький столик возле кровати. Она не испытывала никакой боли, но чувствовала себя разбитой; это была не болезнь, но ощущение непосильного бремени жизни, поэтому ей было бы трудно описать свое состояние врачу. Она попросила у Виче зеркало: девушек более волнует ущерб, который страдания наносят их красоте, нежели сами страдания. Мисс Вард была необычайно бледна, и только два маленьких пятна, похожих на два лепестка бенгальской розы, упавших в чашку с молоком, алели на ее белоснежных щеках. Глаза ее сверкали странным блеском, в них догорали последние язычки горячечного огня; ее вишневого цвета губы резко побелели, и, чтобы вернуть им прежний цвет, она прикусила их своими перламутровыми зубками.
Она встала, закуталась в халат из белого кашемира, обернула вокруг головы газовый шарф — несмотря на жару, возбуждающе действующую на неугомонных цикад, она все еще чувствовала легкий озноб — и в привычный час вошла в беседку, дабы не возбудить тревогу бдительного коммодора. Ей не хотелось есть, но она заставила себя проглотить завтрак, ибо сэр Джошуа Вард тотчас же приписал бы воздействию Поля даже самое ничтожное ее недомогание, а именно этого Алисия более всего хотела избежать.
Затем, заявив, что яркий дневной свет утомляет ее, она под этим благовидным предлогом удалилась к себе в комнату, предварительно неоднократно заверив коммодора, становившегося весьма подозрительным, когда дело касалось ее здоровья, что она чувствует себя великолепно.
— Гм, великолепно… сомневаюсь, — сказал себе коммодор, когда племянница ушла. — У нее синяки под глазами и маленькие яркие пятна на щеках — точно такие же, как были у ее бедной матери: та тоже, как и Алисия, считала, что чувствует себя как нельзя лучше. Что делать? Разлучить ее с Полем означает наверняка убить ее; предоставим же действовать природе. Алисия так молода! Да, но именно самых молодых и самых красивых не любит старуха Моб — она ревнива, как женщина. А если мне пригласить доктора? Но разве медицина может помочь ангелу? Однако все тревожные симптомы исчезли… Ах! Если бы я был уверен, что всему виною ты, проклятый Поль, что твое дыхание заставляет клониться к земле этот чудесный цветок, я бы задушил тебя собственными руками. Нэнси не ловила на себе никаких взглядов етаторе, но она умерла. Неужели Алисия тоже умрет? Нет, это невозможно. Я ничем не провинился перед Господом, чтобы он уготовил мне такие страшные муки. К тому времени, когда пробьет ее час, я уже давно буду спать под камнем с надписью «Sacred to the memory of sir Joshua Ward» под сенью родной колокольни. И она будет приходить к серому камню помолиться и оплакать старого коммодора… Не знаю, что со мной творится, однако сегодня утром у меня чертовски унылое и мрачное настроение!
Чтобы развеять грустные мысли, коммодор добавил себе в остывший чай немного ямайского рома и приказал принести свою hooka, невинное развлечение, которое он позволял себе только в отсутствие Алисии, чья утонченная чувствительность вряд ли смогла бы примириться даже с легким дымом, пропущенным через ароматизированную воду.
Он уже распорядился вскипятить воду в чашке и выпустил несколько синеватых колечек дыма, когда Виче объявила о приходе графа Альтавилы.
— Сэр Джошуа, — сказал граф после положенного приветствия, — обдумали ли вы мое предложение, сделанное вам несколько дней назад?
— Я думал над ним, — ответил коммодор, — но вы знаете: я дал слово господину Полю д’Аспремону.
— Разумеется; однако бывают случаи, когда слово можно взять обратно; например, тогда, когда человек, которому это слово было дано, оказывается не тем, кем его считали первоначально.
— Граф, говорите яснее.
— Мне неприятно, что приходится обвинять соперника; но, памятуя о нашем разговоре, мне кажется, вы должны меня понять. Если вы отклоните предложение господина Поля д’Аспремона, согласитесь ли вы иметь меня своим зятем?
— Я — разумеется; но нет уверенности, что мисс Вард согласится с такой заменой. Она без ума от этого Поля, отчасти и по моей вине, ибо, прежде чем начались все эти дурацкие истории, я сам поощрял ухаживания этого молодого человека. Простите, граф, мое определение, но у меня действительно мозги набекрень.
— Вы хотите, чтобы племянница ваша умерла? — взволнованным тоном торжественно произнес Альтавила.
— Что за черт! Почему моя племянница должна умереть? — воскликнул коммодор, подскакивая в кресле и отбрасывая сафьяновый чехол для hooka.
Стоило задеть струну поистине родительской любви сэра Джошуа Варда, как она тут же начинала вибрировать.
— Неужели моя племянница серьезно больна?
— Не волнуйтесь так сильно, милорд; мисс Алисия может жить, и даже очень долго.
— Вот и замечательно! А то я и вправду переволновался.
— Но при одном условии, — продолжил граф Альтавила. — Если она больше не увидит Поля д’Аспремона.
— Ах! Вот мы и вернулись к сглазу! К несчастью, мисс Вард не верит в него.
— Выслушайте меня, — примиряюще сказал Альтавила. — Когда я впервые встретил мисс Алисию на балу у князя Сиракузского и проникся к ней чувством столь же пылким, сколь и почтительным, весь облик ее дышал здоровьем, она наслаждалась радостью бытия, ее обуревала жажда жизни, более всего поразившая меня в ней. Она была ослепительна, и ее окружала атмосфера всеобщего восхищения. Это поистине фосфорическое сияние делало ее похожей на звезду; она затмила англичанок, русских, итальянок — я видел только ее. Британская благовоспитанность сочеталась в ней с дивной грациозностью и необычайной силой, присущей древним богиням; простите потомку греческих колонистов сравнение из мифологии.
— Ваша правда, она была великолепна! Мисс Эдвин о’Херти, леди Элеонора Лилли, миссис Джейн Странгфорд, княгиня Вера Федоровна Барятинская прямо-таки зеленели от досады, — восхищенно проговорил коммодор.
— А разве теперь вы не видите, что красота ее приобрела некую томность, черты лица болезненно заострились, вены на руках вздулись и посинели, голос предательски дрожит, словно разладившаяся гармоника, а его чарующие звуки становятся прерывистыми? Исчезает земное начало, остается лишь ангельская сущность. Мисс Алисия превращается в совершенное эфирное создание, а я, рискуя показаться вам излишне приверженным к материализму, признаюсь, что не люблю в наших земных девушках небесного совершенства.
Слова графа были столь созвучны тайным тревогам сэра Джошуа Варда, что на несколько минут он погрузился в глубокую задумчивость.
— Все это правда; даже когда мне удается обмануть себя, я не могу полностью отделаться от этого впечатления.
— Я еще не закончил, — сказал граф. — Вызывало ли здоровье мисс Алисии какое-либо беспокойство до прибытия в Англию господина д’Аспремона?
— Никогда; это был самый резвый и веселый ребенок во всем Соединенном королевстве.
— Вы сами видите, что присутствие господина д’Аспремона совпадает с приступами болезни, подрывающей драгоценное здоровье мисс Вард. Я не прошу вас, человека, прибывшего из северных краев, поверить в предрассудок, суеверие или как вам будет угодно назвать этот феномен, распространенный у нас на юге, но хотя бы признайте, что эти странные совпадения заслуживают вашего внимания…
— А не может ли болезнь Алисии иметь… естественные причины? — произнес коммодор, потрясенный софизмами Альтавилы; некое чувство, похожее на стыд, удерживало англичанина от признания справедливым простонародного неаполитанского поверья.
— Мисс Вард не больна; она, если можно так сказать, отравлена взглядом; даже если господин д’Аспремон и не етаторе, взор его от этого не становится менее гибельным.
— Что я могу сделать? Она любит Поля, смеется над етатурой и утверждает, что не видит причин, по которым честный человек мог бы забрать назад свое слово.
— Я не имею права заботиться о вашей племяннице; я ей не брат, не родственник, не жених; однако, имея вашу поддержку, я, быть может, попытался бы избавить ее от этого рокового влияния. О, не бойтесь, я не стану делать глупостей; хотя я и молод, я знаю, что не следует поднимать шум вокруг доброго имени девушки; тем не менее позвольте мне сохранить мой план в тайне. Поверьте, намерения мои чисты, и то, что я намереваюсь сделать, достойно честного и порядочного человека.
— Так вы в самом деле любите мою племянницу? — спросил коммодор.
— Да, потому что чувство мое безответно; итак, даете вы мне разрешение действовать?
— Вы ужасный человек, граф Альтавила; хорошо, согласен! Попытайтесь спасти Алисию вашим способом, я не вижу в этом ничего плохого, скажу больше, я нахожу, что это просто замечательно.
Граф встал, откланялся, сел в свой экипаж и приказал кучеру ехать в гостиницу «Рим».
++
Водрузив локти на стол, Поль обхватил голову руками и погрузился в печальные размышления: заметив две или три красные капельки на носовом платке Алисии, он, все еще во власти навязчивой идеи, упрекал себя за свою губительную любовь; он ругал себя за то, что согласился принять преданность этой чудесной девушки, решившейся умереть ради него, и спрашивал, какой величайшей жертвой он мог бы оплатить ее беспримерную самоотверженность.
Падди, грум-жокей, прервал его размышления, протянув ему карточку графа Альтавилы.
— Граф Альтавила! Чего ему от меня нужно? — изумленно воскликнул Поль. — Пригласите его.
Когда неаполитанец появился на пороге, выражение удивления на лице д’Аспремона уже сменилось маской ледяного безразличия, служащей светским людям для сокрытия их истинных чувств.
С холодной вежливостью он указал графу на кресло, сел сам и, не говоря ни слова, стал ждать, устремив взгляд на посетителя.
— Сударь, — начал граф, играя брелоками своих часов, — то, что я имею вам сказать, так необычно, невероятно и непривычно, что вы имеете право вышвырнуть меня в окно. Но избавьте себя от этих грубых действий, ибо, как человек воспитанный, я готов дать вам удовлетворение.
— Я слушаю вас, сударь, и, если ваши речи покажутся мне неуместными, возможно, я воспользуюсь вашим предложением, — ответил Поль; ни один мускул на его лице не дрогнул.
— Вы етаторе!
При этом слове лицо д’Аспремона покрылось зеленоватой бледностью, под глазами пролегли красные круги, брови нахмурились, на лбу пролегла морщина, а зрачки засверкали фосфорическими огнями; он приподнялся, продолжая сжимать сведенными пальцами ручки кресла из древесины акации. Вид д’Аспремона был столь грозен, что, хотя Альтавилу никак нельзя было назвать трусом, он схватил маленькую разветвленную коралловую веточку, висящую среди прочих амулетов на его часовой цепочке, и инстинктивно направил ее острия на своего собеседника.
Величайшим усилием воли д’Аспремон взял себя в руки и произнес:
— Вы правы, сударь, подобное оскорбление действительно влечет за собой расплату, но я терпелив и стану ждать, когда мы сумеем свести наши счеты.
— Как вы догадываетесь, — продолжал граф, — у меня были веские причины нанести вам оскорбление, которое джентльмен может смыть только кровью. Я люблю мисс Алисию Вард.
— А что мне за дело до этого?
— Действительно, вам до этого нет никакого дела, ибо вас любят; но я, дон Фелипе Альтавила, запрещаю вам видеться с мисс Алисией Вард.
— Я не собираюсь исполнять ваши приказы.
— Я это знаю, — ответил неаполитанский граф, — и не надеялся, что вы послушаетесь меня.
— Так почему же тогда вы так поступили? — спросил Поль.
— Я убежден, что fascino, которым вы, к несчастью, обладаете, роковым образом влияет на мисс Алисию Вард. Эта нелепая идея, предрассудок в духе средневековья, наверняка покажется вам смешной; не стану спорить с вами об этом. Ваш взор устремляется на мисс Вард и против вашей воли посылает ей губительные флюиды, постепенно убивающие ее. У меня нет иного способа помешать этому смертоносному воздействию, кроме как затеять с вами ссору из-за какого-нибудь пустяка. В шестнадцатом веке я бы приказал одному из моих крестьян, живущих в горах, убить вас; но сегодня нравы изменились. Я долго думал над этим вопросом; я хотел просить вас вернуться во Францию, но такая просьба показалась бы слишком наивной; вы бы просто посмеялись над соперником, заклинающим вас уехать, потому что вы, по его мнению, — етаторе, и, таким образом, оставить его подле вашей невесты.
Пока граф Альтавила говорил, Поль д’Аспремон чувствовал, как тайный ужас охватывает все его существо; так, значит, он, христианин, находится во власти адских сил и ангел зла взирает на мир его глазами! Он сеет горе, его любовь несет смерть! На мгновение разум его помутился, мысли закружились в дикой пляске, и, словно огромная птица в клетке, в его черепной коробке забилось безумие.
— Граф, скажите честно, вы верите в то, что говорите? — спросил д’Аспремон после тягостного молчания; неаполитанец терпеливо ждал, пока соперник выйдет из состояния задумчивости.
— Клянусь честью, верю.
— О! Так, значит, это правда! — вполголоса воскликнул Поль. — Значит, я убийца, демон, вампир! Я убиваю небесное создание, повергаю в отчаяние почтенного старца!
Он уже готов был пообещать графу не видеть Алисию, но страх перед людскими пересудами и пробудившаяся в его сердце ревность удержали слова, уже готовые сорваться с его губ.
— Граф, не стану скрывать: я немедленно отправляюсь к мисс Вард.
— Я не стану хватать вас за шиворот, чтобы помешать вам: вы только что снизошли ко мне и не выпроводили отсюда так, как я того заслуживаю, — примите мою признательность; но я буду рад увидеть вас завтра в шесть утра среди развалин Помпеи, например, возле бань; там нам будет очень удобно. Какое оружие вы предпочитаете? Вы оскорбленная сторона, и выбор за вами: шпага, сабля или пистолет?
— Мы будем биться на кинжалах, с завязанными глазами, разделенные носовым платком, который каждый из нас будет держать за кончик. Нужно уравнять наши шансы, сударь: я етаторе, мне ничего не стоит убить вас одним лишь взглядом!
Поль д’Аспремон пронзительно расхохотался, распахнул дверь и ринулся прочь.
XII
Алисия устроилась в комнате нижнего этажа дома, где стены были расписаны пейзажными фресками, заменявшими в Италии бумажные обои. Пол был устлан циновками из манильской соломы. На столе, покрытом куском турецкого ковра, лежали томики стихов Кольриджа, Шелли, Теннисона и Лонгфелло; зеркало в старинной раме и несколько плетеных тростниковых стульев дополняли обстановку; висевшие на окнах шторы из китайского камыша, украшенные изображениями пагод, скал, ив, журавлей и драконов, были наполовину приподняты, впуская мягкий свет; веточка апельсинового дерева, вся усыпанная цветами и плодами, изогнувшись, бесцеремонно просунулась в комнату и, вытянувшись, словно гирлянда, над головой Алисии, стряхивала на нее свой ароматный снег.
Девушка, по-прежнему ощущавшая легкое недомогание, лежала на узком канапе возле окна; несколько продолговатых подушек позволяли ей находиться в полулежачем состоянии; венецианское покрывало целомудренно обнимало ее ноги; в такой позе она могла принять Поля, не нарушая приличий, предписанных английской чопорностью.
Раскрытая книга выскользнула на пол из руки Алисии, но она этого не заметила; глаза ее, обрамленные длинными ресницами, рассеянно блуждали и, казалось, устремлялись в невидимую даль; слабость, неизменно следующая за приступами лихорадки, доставляла ей почти сладострастное наслаждение, и она предавалась ему, жуя цветы апельсинового деревца: она собирала их в кучку у себя на покрывале и упивалась их горьким ароматом. Разве Скьявоне не изобразил нам Венеру, жующую розы? Какое изысканное подражание картине старого венецианца мог бы создать современный художник, нарисовав Алисию, жующую цветы апельсинового дерева!
Мисс Вард думала о д’Аспремоне и спрашивала себя, действительно ли она достаточно жила, чтобы упорствовать в стремлении стать его женой. Не то чтобы она уверовала в действие етатуры, но ее невольно охватывали мрачные предчувствия: в эту ночь она видела сон, впечатление от которого при пробуждении не рассеялось.
Во сне она спала, но, разбуженная, устремила взгляд на дверь своей спальни, чувствуя, что сейчас кто-то появится. Через несколько минут напряженного ожидания она увидела, как в обрамленном наличником черном провале дверного проема возникла хрупкая белая фигура, почти прозрачная; сквозь нее, как в легком тумане, можно было разглядеть стоявшие в отдалении предметы; однако по мере приближения к кровати фигура становилась все более плотной.
Тень была одета в муслиновое платье со складками, волочащимися по земле; длинные черные локоны, некогда крутые, а теперь почти распрямившиеся, словно потоки слез струились по обеим сторонам ее бледного лица с двумя маленькими розовыми пятнышками на скулах; кожа на шее и груди была так бела, что сливалась с платьем, и нельзя было сказать, где кончается плоть и начинается ткань; едва различимая венецианская цепочка золотой петлей охватывала тонкую шею; бесплотная, испещренная голубыми венами рука держала цветок — чайную розу, — чьи лепестки облетали и, словно слезы, падали на землю.
Алисия не знала матери, умершей год спустя после ее рождения; но она часто подолгу просиживала перед ее выцветшим миниатюрным портретом; его некогда яркие краски приобрели желтоватый оттенок слоновой кости; эти блеклые тона напоминали о смерти и побуждали думать об изображенной на портрете не как о женщине, но как о призраке. И сейчас мисс Вард поняла, что входившее в комнату существо была Нэнси Вард — ее мать. Белое платье, цепочка, цветок в руке, черные волосы, щеки цвета розового мрамора — не было забыто ничего. В жуткой реальности сна к Алисии приближалась тень, изображенная на миниатюре, только во много раз увеличенная.
Странная нежность, более напоминавшая ужас, охватила Алисию; грудь ее затрепетала. Она хотела протянуть руки навстречу тени, но они сделались тяжелыми, словно выточенными из мрамора, и она не смогла оторвать их от одеяла, где они покоились. Она попыталась заговорить, но изо рта ее вылетали лишь разрозненные звуки.
Положив чайную розу на столик, Нэнси опустилась на колени возле кровати и прижалась головой к груди Алисии, прислушиваясь к ее дыханию и считая удары сердца. Ощутив холодное прикосновение щеки призрака, девушке, испуганной этим молчаливым осмотром, показалось, что ей на грудь положили кусок льда.
Призрак поднялся, бросил горестный взор на девушку, и, пересчитав опадающие лепестки розы, произнес: «Остался всего один».
Потом сон окутал видение черной вуалью, и для спящей все смешалось в ночной тьме.
Явилась ли душа матери предупредить ее об опасности, или она пришла забрать ее к себе? Что означала таинственная фраза, сорвавшаяся с уст тени: «Остался всего один»? Была ли бледная, лишенная лепестков роза символом ее жизни? Странный сон, кишащий изощренными кошмарами, исполненными жуткого очарованья, и зачарованный призрак в одеянии из муслина, пересчитывающий лепестки цветка, занимали воображение девушки. Время от времени облачко грусти набегало на ее прекрасный лоб, и печальные предчувствия касались ее своими черными крылами.
Не являлась ли веточка апельсинового дерева, ронявшая на нее свои цветы, предвестником некоего грустного события? Ведь этим крохотным целомудренным звездочкам более пристало сиять в венке новобрачной! Задумчивая и печальная, Алисия отняла от губ надкушенный цветок: цветок был желтым и пожухлым…
Близился час визита д’Аспремона. Сделав над собой усилие, мисс Вард придала своему лицу безмятежное выражение, подкрутила пальцами локоны, расправила помятые складки газового шарфа и, чтобы справиться с собой, вновь взяла в руки книгу.
Поль вошел, и мисс Вард обратила к нему свое радостное лицо: она не хотела тревожить его, ибо, увидев ее лежащей, он не преминул бы приписать себе причину ее недомогания. Только что состоявшийся разговор с графом Альтавилой поверг д’Аспремона в состояние мрачной растерянности, отчего при виде его Виче сделала заклинающий знак, но нежная улыбка Алисии быстро рассеяла облако, набежавшее было на чело Поля.
— Надеюсь, что недомогание ваше скоро пройдет, — обратился молодой человек к мисс Вард, усаживаясь возле нее.
— О! Ничего серьезного, просто небольшая усталость: вчера дул сирокко, а этот горячий африканский ветер мне вреден. Зато вы увидите, как мне будет хорошо в нашем коттедже в Линкольншире! Теперь, когда я стала сильной, мы будем ходить кататься на пруд, и каждый будет сидеть и грести в своей собственной лодке!
Произнося эти слова, она не смогла полностью подавить непроизвольный сухой кашель.
Д’Аспремон побледнел и отвел взгляд.
Несколько минут в комнате царила тишина.
— Поль, я никогда не делала вам подарков, — продолжила Алисия, снимая со своего истонченного пальца простое золотое кольцо. — Возьмите это кольцо и носите его в память обо мне; думаю, вы сможете надеть его, потому что ваши руки изящны, как у женщины. Прощайте! Я чувствую себя утомленной и хочу попытаться уснуть; непременно приходите завтра.
Терзаемый страшной мукой, Поль удалился; попытки Алисии скрыть свои страдания были напрасны. Д’Аспремон безумно любил мисс Вард — и он убивал ее! Не должно ли было ее кольцо связать их навек в иной жизни?
В полубезумном состоянии бродил Поль по берегу, мечтая бежать, затвориться в монастыре траппистов, и там, сидя в собственном гробу, ожидать смерти, навек скрыв свое лицо под капюшоном рясы. Он чувствовал себя неблагодарным трусом, так как не мог пожертвовать своей любовью и таким образом злоупотреблял героизмом Алисии: ей было известно все, она знала, что он всего лишь гнусный етаторе, как утверждал граф Альтавила, но, проникнувшись ангельской жалостью, она не отталкивала его!
— Конечно же, — твердил он себе, — этот неаполитанец, этот красавчик-граф, вызывающий у нее лишь презрение, воистину влюблен в нее. Но, в отличие от меня, его страсть делает ему честь: чтобы спасти Алисию, он не побоялся бросить мне вызов и заставил меня, етаторе, то есть согласно его образу мыслей, существо не менее опасное, чем демон, этот вызов принять. А ведь при разговоре со мной он перебирал свои амулеты, и взгляд этого знаменитого дуэлянта, уже уложившего на месте трех своих противников, старательно уходил от моего взора!
Вернувшись в гостиницу «Рим», Поль написал несколько писем и составил завещание, согласно которому все, чем он владел, за исключением небольшой суммы для Падди, переходило в собственность мисс Алисии Вард; он также отдал необходимые распоряжения, подобающие делать порядочным людям накануне смертельного поединка.
Открыв палисандровые коробки, где в отделениях, затянутых зеленой саржей, хранилось оружие, он перебрал пистолеты, охотничьи ножи, и наконец нашел два совершенно одинаковых корсиканских стилета, купленных им в подарок друзьям.
Это были великолепные стальные клинки с расширением возле рукоятки, обоюдоострые, с заостренным концом, украшенные насечкой, — смертоносное оружие, вызывавшее восхищение искусством исполнения.
Затем он предупредил, чтобы Скаццига уже с раннего утра был готов совершить небольшую загородную прогулку.
«Дай Бог, чтобы этот поединок стал для меня роковым! — воскликнул он, бросившись, не раздеваясь, на кровать. — Лишь бы мне посчастливилось быть убитым — тогда бы Алисия осталась жива!»
XIII
Помпеи — мертвый город; в отличие от живых городов, он не просыпается по утрам; несмотря на то, что пепельный покров, окутывающий его не один десяток веков, уже наполовину уничтожен, он даже тогда, когда ночь убирается восвояси, продолжает спать под своим серым одеялом.
Туристы из разных стран, посещающие его днем, в этот час еще спокойно спят в своих постелях, отдыхая от утомительнейших экскурсий, и утренняя заря, поднимаясь над развалинами города-мумии, не освещает ни единого человеческого лица. Только ящерицы, трепеща хвостами, карабкаются по стенам, скользят по расколотым мозаикам, не обращая внимания на надписи «Cave canem», виднеющиеся на порогах опустелых домов, и радостно приветствуют первые лучи солнца. Эти нынешние жители Помпей унаследовали его от античных обитателей: кажется, что город извлекли из могилы только ради них.
Странное зрелище являет собой в утреннем свете, соединившем в себе розовые краски нарождающейся зари и лазурь уходящей ночи, этот труп города, уснувшего вечным сном в разгар удовольствий, трудов и кипения жизни; он избежал медленного разрушения, оставляющего после себя одни лишь руины. Невольно кажется, что владельцы домов, сохранивших даже свою утварь, только что покинули жилища, облачившись в римские или греческие одеяния; колесницы, чьи колеса проложили колеи на вымощенных плитками улицах, готовы пуститься в путь; жаждущие сейчас войдут в thermopoles, где мраморные стойки еще хранят отпечатки чашек. Ты идешь, словно во сне, посреди прошлого, читая на стенах написанное красными буквами название сегодняшнего спектакля! — только это сегодня было семнадцать веков назад. В нарождающихся лучах зари кажется, что танцовщицы, нарисованные на стенах, начинают бить в бубны и кончиками белых ножек подбрасывать розовопенные края одежд, несомненно, полагая, что зажглись светильники и пришла пора для оргии в триклиниуме. Венеры, сатиры, фигуры как героические, так и гротескные, разбуженные утренним лучом, пытаются заменить исчезнувших жителей мертвого города и стать его нарисованным населением. На перегородках прыгают цветные тени, и разум на несколько минут забывает об иллюзорности фантасмагорического зрелища античного веселья. Но в этот день, к великому ужасу ящериц, утренняя безмятежность Помпей была нарушена странным посетителем: у поворота на улицу Гробниц остановился экипаж; из него вышел Поль и пешком направился к месту встречи.
Д’Аспремон прибыл первым, и хотя ум его должны были бы занимать вещи, далекие от археологии, он не мог не обратить внимания на тысячи мелких деталей, наверняка не замеченных бы им во время обычной прогулки. Чувства, лишенные обязанности присматривать за душой и вынужденные трудиться только ради самих себя, нередко становятся на удивление обостренными. Приговоренные к смерти по дороге на казнь замечают крохотный цветок, пробившийся между камнями мостовой, номер на пуговице солдата, орфографическую ошибку на вывеске или иную пустяковую подробность, приобретающую для них огромное значение. Д’Аспремон миновал виллу Диомеда, гробницу Мамии, погребальные амфитеатры, древние ворота города, дома и лавки, окаймлявшие улицу Консулов, едва удостоив их небрежным взором, однако яркие живые образы этих памятников запечатлелись в его мозгу с удивительной четкостью. Он подмечал все: и колонны с каннелюрами, покрытые до середины красной или желтой штукатуркой под мрамор, и фрески, и начертанные на стенах надписи; какое-то объявление о сдаче внаем, написанное красной краской, столь глубоко врезалось ему в память, что губы его еще долго механически повторяли латинские слова, лишенные для него всяческого смысла.
Мысль ли о предстоящем поединке занимала Поля? Отнюдь нет, он даже не думал о нем; душа его была далеко — в гостиной дома в Ричмонде. Он протягивал коммодору рекомендательное письмо, а мисс Вард украдкой разглядывала его; на ней было белое платье, а в волосах белыми звездочками мерцали цветы жасмина. Как она была молода, прекрасна и резва… Была!
Античные бани находятся в конце улицы Консулов, возле улицы Фортуны; д’Аспремон без труда нашел их. Он вошел в зал со сводчатым потолком, обрамленный нишами, образованными атлантами из терракоты, поддерживавшими архитрав, украшенный листьями и фигурами младенцев. Мраморная облицовка, мозаика, бронзовые треножники исчезли. От былого великолепия остались только глиняные атланты и голые, словно у склепа, стены; неяркий рассветный луч, проникший в круглое оконце, сквозь которое был виден голубой кружок неба, дрожа, скользил по расколотым плиткам пола.
Именно сюда женщины Помпей приходили после бани высушить свое прекрасное влажное тело, поправить прическу, надеть тунику и с улыбкой взглянуть на себя в зеркало из полированной меди. Сейчас здесь ожидался спектакль совсем иного рода, и на пол, где некогда растекались благовония, должна была пролиться кровь.
Через несколько минут появился граф Альтавила: в руках он держал коробку с пистолетами, а под мышкой две шпаги, так как не верил, что условия, выдвинутые Полем д’Аспремоном, были вполне серьезными; в них он видел лишь мефистофелевскую насмешку, некий дьявольский сарказм.
— К чему все эти пистолеты и шпаги, граф? — спросил Поль при виде вооружения неаполитанца. — Разве мы с вами не договорились об условиях поединка?
— Разумеется; но я подумал, что вы, быть может, измените свое решение; так еще никто никогда не бился.
— Даже если бы мы в равной степени владели оружием, мое положение дает мне слишком большое преимущество перед вами, — с горькой улыбкой ответил Поль. — Я не хочу злоупотреблять им. Я принес стилеты; осмотрите их; они совершенно одинаковы; а это платки, чтобы завязать нам глаза. Видите, они плотные, и мой взгляд не сможет проникнуть сквозь ткань.
Граф Альтавила наклонил голову в знак согласия.
— У нас нет свидетелей, — произнес Поль, — а один из нас не должен выйти живым из этого подвала. Напишем каждый по записке, где засвидетельствуем честность поединка; победитель положит ее на грудь убитого.
— Разумная предосторожность! — с улыбкой ответил неаполитанец и написал несколько строк на листе из записной книжки Поля, исполнившего, в свою очередь, ту же формальность.
Выполнив необходимые предписания, противники сняли верхнюю одежду и сложили ее возле стены, завязали себе глаза, вооружились стилетами и схватились за углы платка, страшного моста, переброшенного через клокочущую реку ненависти.
— Вы готовы? — спросил д’Аспремон графа Альтавилу.
— Да, — исключительно спокойно ответил неаполитанец.
Дон Фелипе Альтавила был бесспорно храбр, ничто в мире, кроме етатуры, не страшило его, и дуэль вслепую, заставившая бы любого другого содрогнуться от ужаса, нисколько не волновала его; в ней он всего лишь рисковал жизнью — выпадет орел или решка, зато он был избавлен от неприятной необходимости видеть, как хищные глаза его противника вперяют в него свой желтый взор.
Оба бойца взмахнули кинжалами, и платок, соединявший их друг с другом в кромешной тьме, мгновенно натянулся. Инстинктивным движением Поль и граф откинулись назад, исполнив единственно возможный прием защиты в этом странном поединке; руки их опустились, но встретили пустоту.
Борьба во мраке, где каждый чувствовал смерть, но не видел ее приближения, была ужасна. Разъяренные и молчаливые, противники отступали, разворачивались, подскакивали; изредка они сталкивались друг с другом, промахиваясь или не дотягиваясь до цели; слышался только глухой топот ног и прерывистое дыхание, вырывавшееся у них из груди.
Один раз Альтавила почувствовал, как острие его стилета наткнулось на какое-то препятствие; он остановился, думая, что убил своего противника, и стал ждать падения тела: но он попал всего лишь в стену!
— Черт возьми! А я уже думал, что пронзил вас насквозь, — рассмеялся он, вновь занимая оборонительную позицию.
— Молчите, — крикнул Поль, — голос выдает вас.
И поединок возобновился.
Внезапно оба противника почувствовали, что они разъединены, — стилет Поля перерезал платок.
— Перемирие! — воскликнул неаполитанец. — Мы больше не привязаны друг к другу, платок разрезан.
— Какая разница! Продолжим, — отвечал Поль.
Воцарилась мрачная тишина. Будучи честными противниками, ни д’Аспремон, ни граф не хотели поражать цель, местоположение которой им стало известно благодаря обмену репликами. Сделав несколько шагов, чтобы ввести врага в заблуждение, они принялись искать друг друга в темноте.
Д’Аспремон отбросил попавший ему под ногу камешек; этот слабый звук подсказал неаполитанцу, наугад наносившему удары своим кинжалом, в какую сторону ему надо двигаться. Согнув ноги, чтобы придать прыжку большую силу, Альтавила подобно тигру рванулся вперед и налетел на стилет д’Аспремона.
Поль коснулся острия своего оружия и почувствовал на нем влагу… послышались тяжелые шаги, неуверенно ступающие по плиткам; раздался сдавленный вздох, и какой-то большой предмет с шумом упал на землю.
В ужасе Поль сорвал повязку, прикрывавшую ему глаза, и увидел распростершегося на спине графа Альтавилу, бледного, недвижного, с расплывшимся красным пятном на рубашке — в том самом месте, где находилось сердце.
Красавец неаполитанец был мертв.
Д’Аспремон положил на грудь Альтавилы записку, удостоверяющую честность поединка, и вышел из античных бань, более бледный при ярком дневном свете, нежели преступник при свете луны, волею Прюдона преследуемый мстительными эриниями.
XIV
Около двух часов пополудни группа английских туристов под предводительством чичероне, осматривала развалины Помпей; островное племя, состоящее из отца, матери, трех взрослых девиц, двух маленьких мальчиков и одного кузена, уже окинуло недоверчивым и холодным взглядом, исполненным глубокой скуки, характерной для всей британской расы, арену для боев и театр, стечением обстоятельств расположенные друг напротив друга; казарму, испещренную карикатурами, нарисованными мелом свободными от службы солдатами; Форум, так и оставшийся стоять в ремонтных лесах, базилику, храмы Венеры и Юпитера, Пантеон и окружающие его лавки. Все молча следили по своему Мюррею за многословными объяснениями чичероне и время от времени бросали взоры на колонны, статуи, мозаики, фрески и надписи.
Наконец они прибыли в античные бани, открытые в 1824 году, как о том напоминал им гид. «Здесь располагались ванны, там печь для подогрева воды, а далее помещение с умеренной температурой» — эти подробности, сообщаемые на неаполитанском диалекте с примесью исковерканных английских слов, казалось, уже не вызывали интереса у посетителей, отвернувшихся и готовых удалиться. Но тут старшая из девушек, мисс Этельвина, молодая особа с белесыми волосами, похожими на мочалку, и с кожей, усыпанной веснушками, отступила на два шага и, с видом наполовину возмущенным, наполовину испуганным, воскликнула: «Мужчина!»
— Это наверняка один из рабочих, нанятых для раскопок, который счел это место удобным для сиесты; под здешним сводом царит прохлада и полумрак; не бойтесь, барышня, — произнес гид, толкая ногой распростертое на земле тело. — Эй, просыпайся, бездельник, и дай пройти их милостям.
Мнимый спящий не пошевелился.
— Этот человек не спит, он мертв, — сказал один из мальчиков; отличаясь малым ростом, он, несмотря на полумрак, сумел разглядеть, что перед ним находился труп.
Чичероне наклонился над телом и тотчас же отскочил с перекошенным лицом.
— Убит! — воскликнул он.
— О! Как это неприятно — оказаться рядом с подобным предметом; отойдите, Этельвина, Китти, Бесс, — приказала миссис Бейсбридж, — не пристало добропорядочным юным особам смотреть на столь нечестивое зрелище. Неужели в этой стране нет полиции? Нужен коронер, чтобы обследовать тело.
— Записка! — лаконично заметил кузен, высокий, сухопарый, с придурковатым выражением лица, сильно напоминавший лэйрда Дамбидайкса из «Эдинбургской темницы».
— В самом деле, — произнес гид, беря записку, лежавшую на груди Альтавилы: маленький клочок бумаги с несколькими начертанными на нем словами.
— Читайте, — хором потребовали островитяне, чье любопытство было возбуждено сверх всякой меры.
«Не ищите виновного и никого не обвиняйте в моей смерти. Когда эта записка будет найдена, я уже паду в честном поединке.
Подписано: Фелипе, граф д’Альтавила».
— Вот что значит воспитанный человек! Какая жалость! — вздохнула миссис Бейсбридж, пораженная благородством графа.
— И к тому же еще красавец, — тихо прошептала Этельвина, девица с веснушками.
— Теперь ты перестанешь жаловаться, — обратилась к Бесс Китти, — на однообразие путешествия: жаль, конечно, что по дороге из Террачино в Фонди на нас не напали разбойники. Но обнаружить среди развалин Помпей юного синьора, убитого ударом стилета, — тоже вполне сносное приключение. Разумеется, поединок был из-за дамы, и мы стали свидетелями любовного соперничества, то есть столкнулись с истинно итальянской романтической драмой, и теперь нам будет что рассказать друзьям. Я сделаю набросок этой сцены в моем альбоме, а ты дополнишь рисунок мрачными стансами в духе Байрона.
— В любом случае, — произнес гид, — удар нанесен мастерски, снизу вверх, по всем правилам, не к чему придраться.
Таково было надгробное слово графу Альтавиле.
Несколько рабочих, предупрежденных чичероне, отправились на поиски служителей правосудия, а тело несчастного Альтавилы было отправлено в его замок близ Салерно.
Д’Аспремон же вернулся к своему экипажу; взор его блуждал, как у сомнамбулы, он ничего не замечал. Казалось, что двигалась статуя.
Испытав при виде трупа священный ужас, который внушает нам смерть, он тем не менее не чувствовал себя виновным, и его отчаяние не имело ничего общего с угрызениями совести. Вызванный на поединок в такой форме, что он никак не мог от него отказаться, он согласился на эту дуэль, лелея надежду проститься с жизнью, ставшей ему с некоторых пор ненавистной. Наделенный губительным взором, он жаждал единоборства вслепую, чтобы судьба сама решила его исход. Рука его даже не нанесла удара; враг его сам налетел на сталь! Он сожалел о графе д’Альтавила так, словно он был совершенно не причастен к его смерти. «Это мой стилет убил его, — говорил он себе, — а если бы я посмотрел на него где-нибудь на балу, наверняка люстра бы сорвалась с потолка и разбила ему голову. Я неповинен, как молния, как снеговая лавина, как дерево мансенилла, как бессознательные силы природы, несущие разрушение. Я никому и никогда не желал зла, в сердце моем царит любовь и доброжелательность, но я знаю, что исторгаю зло. Гроза не знает, что она несет смерть; я человек, существо разумное, поэтому разве у меня нет сурового долга перед собой? Я обязан предстать перед своим собственным судом и спросить с самого себя. Имею ли я право оставаться жить на земле, где я приношу только несчастья? А если я убью себя ради любви к ближним, то не проклянет ли меня Господь? Вопрос страшный и зловещий, и я боюсь отвечать на него; мне кажется, что в моем положении преднамеренная смерть извинительна. Но если я ошибаюсь? Тогда, очутившись в вечности, я не увижусь с Алисией, а ведь там я смог бы безбоязненно смотреть на нее, ибо глаза души не имеют fascino. Я не хочу лишиться такой возможности».
Внезапно в мозгу несчастного етаторе промелькнула спасительная мысль, и он прервал свой внутренний монолог. Выражение напряжения исчезло; безмятежная отрешенность как следствие принятия выстраданного решения разгладила морщины на его бледном лбу: он вынес вышний приговор.
— Будьте вы прокляты, мои глаза, несущие смерть; но, прежде чем закрыть вас навсегда, насладитесь светом, полюбуйтесь солнцем, голубым небом, морской далью, лазурной цепью гор, зелеными деревьями, бескрайними горизонтами, колоннадами дворцов, хижинами рыбаков, далекими островами залива, белыми парусами, летящими над бездной, Везувием с его султанчиком из дыма; смотрите, чтобы потом вспоминать все эти восхитительные картины, которые вы более не увидите; изучайте форму и цвет каждого предмета, устройте себе последний праздник. Сегодня, губителен ли ваш взор или нет, вы можете смотреть куда пожелаете; удивляйтесь великолепию созданного Творцом мира! Ну же, смотрите, отдыхайте. Скоро между вами и декорациями спектакля мироздания опустится черный занавес.
В эту минуту коляска ехала вдоль берега моря; воды залива искрились под лучами солнца, небо казалось выточенным из цельного сапфира; ослепительная природа утопала в роскоши.
Поль приказал Скацциге остановиться; он вышел, сел на скалу и долго, долго, долго смотрел вдаль, упиваясь бесконечностью. Глаза его погружались в море пространства и света, самозабвенно ныряли и кувыркались в его волнах, наполняясь солнцем! Грядущая ночь должна была стать для него вечной.
Заставив себя оторваться от этого молчаливого созерцания, д’Аспремон сел в коляску и направился к мисс Алисии Вард.
Как и накануне, она лежала на канапе в уже описанной нами комнате нижнего этажа. Поль сел напротив нее, и на этот раз не стал опускать глаза к земле, как он обычно делал с тех пор, как убедился, что он етаторе.
Совершенная красота Алисии из-за страданий стала полностью нематериальной; женщина исчезала, уступая место ангелу: ее трепещущая плоть стала прозрачной и эфирной; через нее, словно огонек в алебастровой лампе, просматривалась душа. В глазах ее отражалось бескрайнее небо и сверкали звезды; только ее карминные губы еще хранили алый росчерк жизни.
Заметив, с какой томительной лаской обнимает ее взгляд жениха, божественная улыбка озарила лицо Алисии, словно луч солнца, осветивший розу. Решив, что Поль наконец выбросил из головы мрачные мысли о етатуре и вернулся к ней, счастливый и доверчивый, как прежде, она протянула д’Аспремону свою маленькую слабую руку, и тот удержал ее в своих руках.
— Значит, я больше не внушаю вам страха? — с нежной насмешкой обратилась она к Полю, неотрывно смотрящему на нее.
— О! Дайте мне наглядеться на вас, — странным тоном ответил д’Аспремон, опускаясь на колени возле канапе, — дайте мне налюбоваться вашей несказанной красотой! — И он жадно созерцал черные блестящие волосы Алисии, ее лоб, прекрасный и чистый, как у греческой статуи, ее иссиня-черные глаза, темневшие цветом чудесной жаркой южной ночи, ее тонко очерченный нос, ее губы, приотворившиеся в томной улыбке, позволявшей разглядеть жемчужные зубы, ее лебединую шею, плавную и гибкую, и, казалось, запечатлевал каждую черточку, каждый штрих, каждую линию, словно художник, которому предстояло по памяти воссоздать ее портрет. Он впитывал в себя совершенство обожаемого облика, запасался воспоминаниями, запечатлевал профиль, запоминал контуры.
Завороженная и очарованная этим пылким взором, Алисия испытывала болезненную сладострастную истому; жизнь в ней то пробуждалась, то вновь устремлялась к смерти; она то краснела, то бледнела, то дрожала от холода, то пылала от жара. Еще минута — и душа покинула бы ее.
Она прикрыла рукой глаза Поля, но взгляд молодого человека, словно огонь, продолжал полыхать, озаряя прозрачные и хрупкие пальцы Алисии.
— Теперь взгляд мой может погаснуть, я навсегда запечатлел ее образ в своем сердце, — произнес Поль, вставая.
Вечером, налюбовавшись закатом солнца, — последним, который он видел, — д’Аспремон вернулся в гостиницу «Рим» и приказал принести ему жаровню с углями.
«Он что, хочет задохнуться от дыма? — подумал про себя Вирджилио Фальсакаппа, вручая Падди предметы, заказанные его хозяином. — Это самое лучшее, что он может сделать, проклятый етаторе!»
Жених Алисии, противореча догадкам Фальсакаппы, распахнул окно, зажег угли, погрузил в них лезвие кинжала и стал ждать, пока сталь раскалится.
Среди горячих углей тонкий клинок быстро покраснел, а затем побелел; как бы прощаясь с самим собой, Поль встал напротив большого зеркала, где отражался свет нескольких зажженных в подсвечнике свечей и оперся локтем на каминную доску; с тоскливым любопытством он вглядывался в собственный призрак, в оболочку, заключавшую его мысли, в лицо, которое он больше не увидит. «Прощай, бледный фантом, довольно ты сопровождал меня по жизни, прощай, облик неудавшийся и зловещий, где красота неотделима от ужаса, глиняный слепок, отмеченный на лбу печатью рока, маска, искаженная судорогой, скрывшая душу нежную и чувствительную! Сейчас ты навсегда исчезнешь для меня: продолжая жить, я погружусь в вечный сумрак и вскоре забуду тебя, как сон в бурную ночь. Напрасно дважды злосчастное тело будет взывать к моей несгибаемой воле: „Губерт, Губерт, мои бедные глаза!“ — ему не удастся смягчить ее. Итак, за дело, жертва и палач!» И, отойдя от камина, он сел на край кровати.
Дыханием своим он раздул угли в жаровне, водруженной на соседний столик, и схватил за рукоятку клинок, от которого в разные стороны отскакивали дрожащие белые искорки.
В этот последний миг, каким бы ни было его решение, д’Аспремон ощутил приступ слабости: холодный пот выступил у него на висках; но он быстро подавил животный трепет плоти и поднес к глазам раскаленное железо.
Острая, язвящая, непереносимая боль пронзила его, и он с трудом сдержал рвущийся из груди горестный вопль; ему показалось, что в его отверстые глаза хлынули струи расплавленного свинца; они лились и лились, заполняя череп. Поль выронил кинжал; тот покатился по полу, оставляя за собой темный след.
Густой плотный мрак, перед которым самая темная ночь кажется ярким солнечным днем, окутал его своим черным покрывалом; он повернул голову к камину, где только что горели свечи, и не увидел ничего, кроме сплошных, непроницаемых сумерек; он не различал даже тех расплывчатых огоньков, что видят зрячие, когда закрывают глаза, стоя напротив источника света. Жертва была принесена!
— Теперь, — произнес Поль, — благородное и очаровательное создание, я могу стать твоим мужем, не будучи убийцей. Тебе больше не грозит мучительная смерть от моего проклятого взгляда: ты снова обретешь былое здоровье. Увы! Я больше не увижу тебя, но твой небесный облик будет вечно озарять своим сиянием мои воспоминания. Я буду видеть тебя взором души, буду слышать твой голос, звучащий сладостней самой нежной музыки, буду слушать шелест твоих шагов, шуршание твоего шелкового платья, чуть слышный скрип твоих ботинок, буду вдыхать легкий аромат твоих духов, делающий тебя похожей на облачко. Не раз ты задержишь свою руку в моей, убеждая меня в своем присутствии, ты станешь поводырем для бедного слепца, когда он на ощупь побредет своим погруженным во мрак путем; ты будешь читать ему стихи, рассказывать о картинах и статуях. Твои слова вновь откроют ему все краски мира; он будет думать только о тебе, только к тебе помчатся на неутомимых крыльях все его мечты; лишенный возможности наслаждаться видом вещей и игрой света, он устремится к тебе всей душой!
Я ни о чем не жалею, потому что теперь ты спасена: в самом деле, чего я лишился? Монотонного созерцания времен года, череды дней и более или менее живописных декораций, среди которых разыгрывается сотня разнообразных актов печальной человеческой комедии? Земля, небо, воды, горы, деревья, цветы — они всегда одни и те же! Когда у тебя есть любовь, у тебя есть настоящее солнце и никогда не меркнущий свет!
Так убеждал сам себя несчастный Поль д’Аспремон, снедаемый лихорадочным поэтическим экстазом и время от времени впадая в бред от боли.
Постепенно страдания его утихли; он погрузился в черный сон, родственный смерти и, как она, несущий утешение.
Дневной свет, проникнувший к нему в комнату, не разбудил его. Отныне для него полдень и полночь были окрашены в единый цвет; но колокола, звонившие «Angelus» и рассылавшие во все стороны свои радостные звуки, растревожили его сон и, становясь все громче и отчетливее, окончательно вывели его из забытья.
Он поднял веки и за тот миг, пока его пробуждавшаяся душа обретала память, испытал невообразимый ужас. Глаза его открылись в пустоту, в черноту, в ничто, как если бы его заживо похоронили и он очнулся от летаргического сна уже в гробу; но он быстро взял себя в руки. Разве теперь его ежедневное пробуждение может быть иным? Разве ночная темень отныне не будет сменяться для него мраком дня?
Он нащупал шнурок звонка.
Прибежал Падди.
Видя, как его хозяин неуверенно встает, и, словно слепой, неловко водит вокруг себя руками, он удивленно спросил, что произошло.
— Я поступил неосмотрительно: заснул с раскрытым окном, — ответил Поль, дабы прекратить дальнейшие расспросы, — и от ночной сырости у меня, кажется, воспалились суставы, но это скоро пройдет. Проводи меня к креслу и поставь рядом стакан с холодной водой.
Падди, отличавшийся истинно английской скромностью, без лишних слов исполнил приказание хозяина и удалился.
Оставшись один, Поль намочил носовой платок в холодной воде и приложил его к глазам, чтобы утишить боль от ожога.
Оставим же д’Аспремона, погруженного в горестные размышления, и временно вернемся к другим действующим лицам нашей истории.
Новость о странной гибели графа Альтавила быстро облетела весь Неаполь и породила тысячи догадок — одна нелепей другой. Граф прославился как непревзойденный фехтовальщик; он был одним из лучших учеников знаменитой неаполитанской школы, слывших грозными противниками на фехтовальной дорожке; Альтавила уже убил троих соперников и тяжело ранил пятерых или шестерых. Его репутация дуэлянта была столь прочна, что он больше не бился на поединках. Записные забияки почтительно приветствовали его, и даже когда он косо смотрел на них, они не решались задевать его. Если бы Альтавилу убил кто-нибудь из этих фанфаронов, он не преминул бы пожать лавры столь почетной победы. Записка, найденная на груди убитого, свидетельствовала о том, что смерть графа не была делом рук наемного убийцы. Попытались опротестовать подлинность почерка; но руку графа узнали все, кто получил от него не одню сотню писем. Отчего вокруг головы трупа был повязан платок, закрывавший ему глаза, не мог объяснить никто. Кроме стилета, вонзенного в грудь графа, нашли такой же второй, несомненно, выпавший из его слабеющей руки: но если поединок состоялся на кинжалах, зачем тогда шпаги и пистолеты, которые, как признали, принадлежали графу? Кучер Альтавилы заявил, что хозяин его, доехав до развалин Помпей, приказал ему возвращаться туда через час, если он сам не вернется раньше указанного часа.
Словом, случившееся не поддавалось никаким объяснениям.
Слухи об этой смерти вскоре достигли ушей Виче, а та довела их до сведения сэра Джошуа Варда. Коммодор тотчас же вспомнил о своем разговоре с глазу на глаз с Альтавилой по поводу Алисии и понял, что граф совершил отчаянную попытку вступить в безжалостную борьбу, исход которой вольно или невольно был предрешен д’Аспремоном. Что же касается Виче, то она без колебаний приписала смерть красавца графа мерзкому етаторе; в этом деле ненависть удвоила ее проницательность. Тем временем д’Аспремон в обычный час нанес визит мисс Вард, но его поведение никак не выдало его чувств относительно разыгравшейся трагедии; он казался даже более спокойным, чем обычно.
Смерть Альтавилы скрыли от мисс Вард, чье состояние вызывало серьезное беспокойство, хотя английский доктор, призванный сэром Джошуа, не смог определить симптомы какой-либо определенной болезни: жизнь ее угасала, и душа трепетала, взмахивая крыльями в преддверии дальнего полета. Недомогание девушки скорее напоминало удушье птицы под колпаком, откуда выкачивают воздух, нежели привычную болезнь, излечивающуюся обычными средствами. Алисия напоминала ангела, которого удерживают на земле, в то время как его мучит ностальгия по небу; красота ее была столь нежна, столь изысканна, столь светозарна, столь эфемерна, что грубый воздух, пригодный для дыхания человека, не мог проходить через ее легкие. Легко было вообразить ее парящей в золотом свете рая, и маленькая кружевная подушка, поддерживавшая ее голову, сверкала как ореол. Лежа на постели, она напоминала хорошенькую Деву кисти Схореля, этот бесценный алмаз в короне готического искусства.
В тот день д’Аспремон не пришел: он хотел скрыть свою жертву и поэтому решил не показываться Алисии с покрасневшими веками, а потом представить свою внезапную слепоту как результат совершенно иной причины.
На следующий день, когда боль прошла, он в сопровождении своего грума Падди сел в коляску.
Как обычно, экипаж остановился возле ворот. Добровольный слепец толкнул калитку и, нащупывая ногой тропинку, вступил в знакомую аллею. Виче, как обычно, не выбежала на звон колокольчика, приведенного в движение пружиной калитки; ни один из тысячи легких радостных звуков, переливчатых, словно голос дома, где царствует жизнь, не донесся до внимательного уха Поля; тревожная, глубокая, пугающая тишина царила повсюду: вилла казалась покинутой. Это безмолвие, зловещее даже для зрячего, было еще более устрашающим для продвигавшегося во тьме слепца.
Невидимые ветви пытались задержать его, молитвенно простирая к нему свои гибкие руки и мешая двигаться дальше. Лавры преграждали ему путь; розовые кусты цеплялись за одежду, лианы обвивались вокруг ног; сад шептал ему на своем молчаливом языке: «Несчастный! Зачем ты пришел сюда? Не пытайся преодолеть преграды, расставленные мною, уходи!» Но Поль не слушал и, мучимый страшными предчувствиями, продирался сквозь густую листву, проламывал зеленую стену, отводил ветви и упорно шел к дому.
Ободранный и измученный растревоженной растительностью, он наконец дошел до конца аллеи. Струя чистого воздуха ударила ему в лицо, и, вытянув вперед руки, он продолжил свой путь. Наткнувшись на стену, он ощупью нашел дверь.
Поль вошел — ни один голос дружески не приветствовал его.
Не слыша ни единого звука, который стал бы для него путеводным, он в нерешительности застыл на пороге. Запах эфира, благоухание ладана, аромат горящего воска — эти удушливые испарения комнаты, где находится покойник, заполонили обоняние слепца, пошатнувшегося от ужаса; страшная мысль мелькнула в его мозгу: он вошел в комнату.
Сделав несколько шагов, он обо что-то споткнулся: предмет со страшным грохотом упал. Наклонившись, он нащупал металлический подсвечник, по форме напоминающий церковный канделябр для толстой свечи.
В растерянности продолжил он свой путь сквозь тьму. Ему показалось, что он слышит бормотание молитв. Он сделал еще шаг, и руки его уперлись в край кровати; он наклонился, и его дрожащие пальцы коснулись безжизненного тела, накрытого тонким покровом, затем венка из роз и гладкого лица, холодного, словно мрамор.
Это была Алисия, лежащая на своем смертном одре.
— Мертва! — сдавленно прохрипел Поль. — Мертва! И я убил ее!
Леденея от ужаса, коммодор наблюдал, как, шатаясь, в комнату вошел призрак с потухшим взором и принялся блуждать наугад, пока не наткнулся на погребальное ложе его племянницы: он все понял. Величие бесполезной жертвы заставило покрасневшие глаза старика выдавить из себя еще пару слезинок, хотя ему и казалось, что он не в состоянии более плакать. Поль бросился на колени перед кроватью и покрыл поцелуями ледяную руку Алисии; рыдания сотрясали его тело. Горе его смягчило даже суровую Виче; молчаливая и мрачная, служанка стояла возле стены, охраняя последний сон своей хозяйки.
Когда безмолвное прощание было закончено, д’Аспремон встал и, словно механизм, приводимый в движение пружиной, на негнущихся ногах направился к двери. Его открытые мертвые глаза с бесцветными зрачками имели некое сверхъестественное выражение: они были слепы, но одновременно зрячи. Словно ожившая мраморная статуя, Поль тяжелым шагом пересек сад, вышел на проселочную дорогу и пошел вперед; отбрасывая ногой камешки, он то и дело спотыкался, но все время прислушивался, пытаясь уловить отдаленный шум, и снова неуклонно двигался вперед.
Грозный голос моря звучал все более отчетливо; волны, вздыбленные ураганным ветром, с отчаянными рыданиями разбивались о берег, выражая неведомую людям боль, и грудь их, облаченная в пенистые доспехи, сотрясалась в конвульсиях; миллионы горьких слез струились по скалам, и растревоженные чайки испускали жалобные крики.
Наконец Поль достиг края отвесной скалы. Грохот воды и соленый дождь, исторгнутый шквалистым ветром из беснующихся волн и брошенный ему в лицо, должны были предупредить его об опасности, но он не обратил на это никакого внимания; странная улыбка промелькнула на его бледных губах; он продолжал свой зловещий путь, хотя под ногой его уже была пустота.
Д’Аспремон рухнул вниз; чудовищный вал подхватил его, долго крутил в своем пенистом завитке и наконец поглотил навеки.
Гроза забушевала с новой яростью: обезумевшие волны, подгоняя друг друга, выплескивались на берег, взметая ввысь клубы пенного дыма. По черному небу во все стороны побежали трещины, и из этих узких расселин на землю, подобно адскому пламени, устремился поток молний; ослепительные огни, сравнимые разве что с костром преисподней, озаряли небо; вершина Везувия покраснела, и зловещий дымный султан, тщетно разгоняемый ветром, клубился над вулканом. Прикованные друг к другу лодки сталкивались со страшным треском, а натянувшиеся цепи жалобно скрипели. Вскоре пошел дождь, его со свистом несущиеся потоки напоминали частый дождь стрел, — казалось, что хаос пожелал вновь завладеть природой и заново смешать все ее элементы.
Тело Поля д’Аспремона так и не нашли, несмотря на все поиски, предпринятые коммодором.
Гроб из черного дерева с серебряными застежками и ручками, обитый простеганным атласом, — словом, такой, какой мисс Кларисса Гарлоу столь трогательно расписывала в деталях «господину столяру», заботами коммодора был доставлен на борт яхты и отвезен в семейную усыпальницу подле коттеджа в Линкольншире. Он содержал земные останки мисс Алисии Вард, прекрасной даже в смерти.
Что же касается коммодора, то в нем произошли разительные перемены. Исчезла его прославленная полнота. Он более не наливает ром в чай, ест с видимым отвращением, произносит едва ли пару слов за день, а разительный контраст между его седыми бакенбардами и багровым лицом более не существует — коммодор побледнел!