Прямо с пристани Герман и Опракса поспешили к дому Удальриха фон Эйхштеда. Двухэтажное здание было невелико, мало отличалось от остальных, соседних; красно-коричневая черепитчатая крыша узким клином упиралась в осеннее небо, из неё торчала длинная кирпичная труба; водосточные желоба шли по бокам; камни первого этажа вылезали из булыжников мостовой серыми огромными глыбами, а второй, в деревянных квадратах и треугольниках, выложенный красными кирпичами, выглядел воздушнее и как будто бы веселее. У дубовых окованных дверей притулились два фонаря. Чтобы вызвать привратника, надо было стучать деревянным молотком в деревянный круг.
Но в дверях появился не привратник, а сам Удальрих — сильно постаревший и полысевший. Волосы у него топорщились, как и прежде, но намного более редкие, смахивали на перья плохо ощипанной сморщенной курицы. Кожа под глазами отвисла, а во рту не хватало нескольких зубов. И вообще бывший первый рыцарь императора походил на дряхлого облезлого пса. Правда, со зрением у него было всё в порядке, потому что, увидев Евпраксию, тут же ахнул и задрал брови в удивлении:
— Бог ты мой! Уж не сон ли это? Адельгейда, ваше величество! Да какими ж судьбами? Герман! Ваше высокопреподобие! Вот так гости! Проходите, пожалуйста... — Взяв горящую свечу, осветил ступеньки. — Я сегодня один: отпустил слугу навестить умирающую мать. Больше никого в доме нет: я да он. Так, по-холостяцки живём. Предаюсь молитвам, чтению богословских книг и ухаживаю за телом его величества...
Герман обронил:
— Неужели? Мы ведь, собственно, из-за этого и приехали...
Рыцарь усадил их за стол и принёс с кухни незатейливую еду — ветчину, хлеб и сыр, огурцы и яблоки. Водрузил пузатую бутылку с вином, оплетённую соломкой. Предложил помянуть Генриха. А потом рассказал:
— Года два назад сын с отцом повздорили. Мы пытались их примирить — да куда там! Оба стояли насмерть, оба желали править. И его величество устремился в Майнц, где маркграфы и герцоги собирали сейм, чтобы власть отдать одному из Генрихов и покончить с неразберихой в стране. Ну так вот. Как сейчас помню: Рождество провели во Франкфурте, а тридцатого декабря поскакали в Майнц. И почти сразу нарвались на засаду!
— Чью? — спросил Герман.
— Генриха-младшего. И попали в плен. Привезли нас в замок Бекельхайм, где епископ Шпейерский Эйнхард вышел навстречу императору. Генрих Четвёртый спрашивает его: «Как мне понимать этот балаган?» А епископ, поскрёбыш, гадко ухмыляется и ему отвечает: «Здесь не балаган, ваше величество, а конкретное историческое событие: отречение императора от престола». Государь, понятное дело, только рассмеялся и говорит: «Уж не вы ли меня заставите подписать отречение?» Эйнхард соглашается: «Безусловно, я. Мне поручено или вынудить вас издать манифест об отречении, или умертвить». Генрих говорит: «Вы, епископ, человек Божий, замараете руки кровью?» Эйнхард снова кивает: «Без малейших колебаний. Ибо есть убийства из благородных побуждений. И они — не грех!»
— Ну и как отреагировал кесарь? — задала вопрос Ксюша.
Удальрих отпил из высокой чарки и продолжил повествование:
— Он сказал, что ему необходимо подумать до утра. Эйнхард разрешил. Император закрылся в тех покоях, что ему предоставили, и никто не знал, что он делает... А наутро вышел какой-то сгорбленный, похудевший, и лицо — серое, как пепел. Очень, видно, переживал, болезный... Вместе с нами сошёл по парадной лестнице и предстал перед Эйнхардом. Говорит ему: «Если подпишу отречение, то могу рассчитывать на свободу?»
Тот ему отвечает: «Слово чести. Будущий король, Генрих Пятый, распорядился оставить при вас охрану в десять человек, замок Люттих и его окрестности в качестве лена. Гарантирует для вас безопасную старость». Государь согласился. Взял перо и размашисто подписался под манифестом, где указывал, что по доброй воле передаёт скипетр, державу и другие инсигнии собственному сыну. А потом встал и, не попрощавшись, вместе с нами покинул замок. А епископ с грамотой отправился в Майнц, на сейм, где провозгласили новым королём Генриха Пятого.
Старый рыцарь исповедовался весь вечер. Много пил и много говорил. Рассказал о последних днях жизни императора в Люттихе. 3 августа 1106 года Генрих IV потерял сознание и с постели больше не вставал. Но успел причаститься и составить предсмертное письмо, где прощал сына и просил его не мстить никому из своих сторонников. А 7 августа самодержца не стало.
Евпраксия спросила:
— А епископ Эйнхард почему не даёт похоронить тело?
Удальрих вздохнул:
— Говорит, что покуда Папа с императора не снимет анафему, не положено. Врёт, конечно, собака. Нет такого правила, нет такого канона. Сколько раз его убеждал — ни в какую. Слава Богу, что не запрещает мне держать в надлежащем виде гроб с покойником, убирать в часовне. Я ведь из-за этого в Шпейере и живу. Дом вот приобрёл на последние крохи и решил оставаться при его величестве до момента погребения. А потом уйду в монастырь.
Старикан совсем захмелел и едва не падал со стула от усталости. Но когда киевлянка и Герман стали помогать ему перебраться в спальню, рассердился, встал самостоятельно и, держа свечу, показал им гостевые комнаты, где они могли бы заночевать. И затем торжественно удалился в опочивальню.
Кёльнский архиепископ попрощался с сестрой Варварой:
— Что ж, спокойной ночи. Завтра предстоит трудный день.
Русская кивнула:
— Да, беседа с Эйнхардом ничего хорошего не сулит. Главное, хочу посетить часовню, поклониться праху.
— Это непременно. — Он хотел поцеловать ей руку, но она не позволила:
— Нет, не надо, будьте милосердны.
Он не понял, даже удивился:
— В чём немилосердие?
— У разверстой могилы целоваться кощунственно.
— Мой невинный поцелуй — просто ритуал, не содержит никакого намёка.
Ксюша посмотрела на него с укоризной:
— Не кривите душой, святой отец. Вы и я, оба понимаем, что намёки излишни.
Герман помрачнел:
— Вы неправильно толкуете моё отношение к вам.
— К сожалению, правильно. И хочу сказать: чем бы ни окончился мой визит в Германию, я вам за него благодарна. Помогли мне осмыслить мою судьбу и взглянуть с расстояния прожитых годов... Но визит закончится, я вернусь на Русь, вы вернётесь в Кёльн, и останемся добрыми друзьями.
У него на губах промелькнула тонкая улыбка:
— Безусловно, так. А иначе и быть не может.
— Очень рада, что вы это понимаете.
— Мы останемся добрыми друзьями.
— Ничего изменить нельзя, — заключила русская.
— Ничего изменить просто невозможно.
— Я вас возлюбила лишь как ближнего моего.
— Я вас тоже. Исключительно так.
— Вы меня успокоили.
— Вы должны были это знать.
— Я теперь спокойна.
— Это самое главное. Завтра предстоит трудный день.
— Надо хоть немного соснуть.
— Постарайтесь выспаться, — пожелал ей священник.
— Вряд ли, вряд ли. Впечатления переполняют меня. Лишь бы задремать на полчасика.
— Я желаю вам добрых сновидений.
— Да, и вам.
— До свиданья, сестра Варвара.
— До свидания, ваше высокопреподобие.
— Завтра трудный день.
— Надо выдержать его с честью.
А оставшись одна, Евпраксия расплакалась. Жалобно, беззвучно. И необъяснимо. Просто о себе, о своей утраченной жизни, о чудовищной невозможности что-либо исправить.
Утро было солнечным, ясным, но достаточно зябким. По булыжникам шуршали жёлтые листья. Кутаясь в плащи, Адельгейда, Герман и Удальрих появились на улочке и направились к центру города, где стояла церковь Святого Гвидо. Здесь, по распоряжению Генриха III, находилась рака с нетленными мощами. А за церковью, за другой улочкой, начиналась площадь Шпейерского собора — он вознёсся к небу мощными квадратными островерхими башнями, полукруглым куполом, красными кирпичными стенами и высокими узкими окнами с витражами. Тёмные резные ворота были открыты, а внутри различались красный алтарь и горящие свечи.
Удальрих сказал:
— Надо зайти к Эйнхарду за ключами от часовни. Он их носит сам и всегда даёт крайне неохотно.
— Вот мерзавец, — выругался Герман вполголоса.
— Вы со мной не ходите, пусть пока не знает о вашем приезде, — предложил фон Эйхштед.
— Ладно, подождём вас на улице.
Сели на лавочку возле дерева, всю усыпанную опавшей листвой. Евпраксия спросила:
— Как изволили почивать, ваше высокопреосвященство?
— Хорошо, спасибо.
— Я зато не сомкнула глаз.
— Неужели?
— Всё воспоминания, размышления... тени на потолке... Даже побоялась задуть свечу.
— Ах ты Господи! Постучали бы ко мне, посидели бы вместе.
— И помыслить такого не могла: для чего будить невинно спящего человека?
— Я развеял бы ваши страхи.
— Мне самой надо научиться подавлять их.
— Получается?
— Так себе.
Он взглянул с усмешкой:
— Вы боитесь меня немножко, да?
— В глубине души.
— И напрасно.
— Будущее покажет.
Появился старый рыцарь с ключами. Помотав головой, посетовал:
— Патер не в настроении. Видимо, опять расшалилась печень.
— Желчный человек?
— О, ещё какой!
— Ну, тогда понятно...
Все втроём направились к маленькой часовне, что располагалась в саду, в нескольких минутах ходьбы от собора: проступала из-за деревьев чёрной обгоревшей свечой — вместо фитиля чёрный крест. Удальрих повернул ключ в замке. И прошёл первым внутрь.
Ксюша переступила порог, чувствуя, как бьётся сердце. Постепенно её глаза освоились в полумраке. Посреди помещения на массивном столе возвышался гроб, покрытый белой материей с красным крестом посреди.
«Крест! — подумала Опракса. — Генрих не признавал его, а теперь им накрыт. Крест его настиг и поверг. Крест сильнее. Никому не уйти от собственного Креста». Опустилась на колени и беззвучно прочла молитву.
Эйхштед возжёг несколько свечей, и часовня наполнилась жёлтым светом — тёплым, осенним, как это утро.
Герман задал вопрос:
— Гроб не заколочен?
Рыцарь помотал головой:
— Нет, открыт.
— Можно посмотреть на лицо императора?
У бедняжки Евпраксии вырвалось:
— Я прошу — не надо! Я не вынесу, сил не хватит!
Но священник настаивал:
— Вы должны. Не бойтесь. Вам потом самой станет легче.
Удальрих заметил:
— Он довольно хорошо сохранился. Страшного не будет. — И сказал святому отцу: — Поднимайте покрывало с того конца. Сложим пополам.
Крышку сняли. Евпраксия продолжала стоять на коленях, опустив голову, не решаясь оторвать взгляд от пола. Между тем Герман произнёс:
— О, Святая Мария, тлен и вправду не коснулся его чела!
Эйхштед подтвердил:
— Значит, Небо его простило. Это добрый знак.
Кёльнский архиепископ наклонился к Опраксе:
— Обопритесь на руку. Ну, смелее, смелее. Господи, да вы вся дрожите! Успокойтесь, милая, с нами Провидение.
Женщина держала глаза закрытыми. Чуть заметно шевельнулись ресницы, веки поднялись. Бывшая императрица с ужасом взглянула на мертвеца. И внезапно оцепенела.
Он действительно лежал, точно спящий. Умиротворённый. Только кожа высохла и приобрела коричневатый оттенок. Губы были сжаты. Волосы покоились ровно. А неяркий свет скрадывал детали.
Евпраксия сделала шаг вперёд. Еле слышно проговорила по-русски:
— Вот и слава Богу... Я теперь спокойна... Генрих, я приехала. Попросить прощения. Осенить крестом... Все невзгоды забыты. Впереди у нас только вечность. Наша, наша вечность! — И, нагнувшись, поцеловала императора в лоб.
Герман тоже поцеловал, но скрещённые руки. И сказал негромко:
— Я клянусь вам, ваше величество: что бы ни было, доведу дело до конца. Если надо, отправлюсь в Рим, к Папе, но добьюсь разрешения на ваше захоронение. Справедливость восторжествует.
— Да, тогда и самим умереть не страшно, — отозвался рыцарь.
Так они стояли у открытого гроба, думая об одном, но каждый по-своему.
Неожиданно за спинами услышали голос:
— Что здесь происходит? Кто вы такие? Как вы смеете?!
Обернувшись, они увидели невысокого скрюченного человечка с загнутым книзу носом и ввалившимися щеками. Он казался большим покойником, чем лежащий в гробу монарх. Опираясь на палку, незнакомец подметал сутаной полы.
Удальрих ответил:
— Ваше преосвященство, я позволил себе... Потому что это её величество императрица Адельгейда и его высокопреосвященство Герман Кёльнский... — А потом обратился к своим друзьям: — Разрешите представить вам его преосвященство Эйнхарда Шпейерского...
Местный епископ несколько смягчился, но особой радости не выказал. Отозвался с упрёком:
— Вечно вы, Эйхштед, всё запутаете. Почему не пришли ко мне сразу? Для чего скрывали от меня наших знатных гостей?
Тот признался с прямотой истого служаки:
— Были опасения, что от вас не поступит санкции на открытие гроба.
— Справедливые опасения. Закрывайте, закрывайте его! Не тревожьте праха. Надо проявлять деликатность.
— Деликатность?! — не выдержала Опракса. — Вы, святой отец, говорите о деликатности? А извлечь из склепа похороненное тело — это деликатно? И держать его более года на столе в неосвященной часовне — деликатно? По-христиански?
Эйнхард нахмурился и проговорил не спеша:
— Ваша светлость сгущает краски. Я готов прояснить свою позицию, но не здесь, не у трупа Генриха Четвёртого... Может быть, закроем всё-таки гроб?
Старый рыцарь и Кёльнский архиепископ водрузили крышку и расправили на ней покрывало. Эйнхард произнёс:
— И задуйте свечи. Не хватало ещё пожара... Милости прошу в мои покои. Там и побеседуем.
Шли садовой аллеей. Сгорбленный священнослужитель сказал:
— Видите могилку? Без креста? Здесь мы упокоили карлика Егино — помните такого?
Евпраксия кивнула:
— Разумеется, как не помнить!
— Он скончался вслед за государем. Очень переживал, бедняга. Проводил дни и ночи около часовни, ничего не ел и не пил. Умер от истощения...
— Почему же могила без креста?
— Потому что он был активным николаитом, еретиком. И не причастился, не исповедался перед смертью, не отрёкся, как Генрих, от кощунственного учения.
— Вы могли бы его простить и так.
— Бог простит. Если пожелает.
Миновали угол собора, но епископ не повёл их внутрь, а направился через площадь, в дом, где проживал. Здание было выше многих, трёхэтажное, крепкое, сложенное из серого камня и потому довольно мрачное, как и сам хозяин. Поднялись по лестнице, и монахи-прислужники растворили двери гостевой залы. Там стояли длинный стол и несколько деревянных кресел, больше ничего; да и внутренность остального дома поражала своим аскетизмом, скромностью, доходящей до нищеты, — даже в монастырях не было такого.
Усадив посетителей в кресла, Эйнхард устроился напротив и произнёс:
— Я вина не пью и вам не советую. А питаюсь исключительно овощами и зеленью. Так что не пеняйте на скудное угощение.
— Пустяки, — заверил архиепископ Кёльнский. — Мы сюда не трапезничать приехали.
Подали варёную брюкву в соусе, отварную фасоль и шпинат, а в стаканах простую воду. Молча принялись есть и пить. Наконец хозяин сказал:
— Понимаю вашу, Герман, и короля затею: привезти вдову императора, чтобы разжалобить меня. Дескать, если уж её светлость, развенчавшая Генриха Четвёртого на соборе в Пьяченце, просит за него, я обязан смягчиться... — Он какое-то время пожевал губами беззвучно, а потом продолжил: — Нет, расчёт не верен. Дело не во мне и отнюдь уж не в моих чувствах. Существует порядок. И пока Папа не снял анафемы, мы не вправе предавать земле тело, как предписано погребать достойного христианина и тем более — кесаря.
Герман возразил:
— Разве смерть монарха и его раскаяние перед смертью, причащение, отпущение грехов не снимает анафемы как бы само собою? Он скончался как праведник, вновь поцеловав крест.
Шпейерский епископ тем не менее стоял на своём:
— Не снимает, нет. Потому что анафема есть анафема, и её снимает лишь Папа Римский.
Евпраксия спросила:
— А нельзя ли нам в таком случае увезти тело?
Эйнхард догадался:
— Дабы упокоить в другом месте? Нет, нельзя, ваша светлость, в том-то вся и штука! Генрих Четвёртый завещал, чтобы погребли его именно в Шпейерском соборе. И нарушить завещание мы не можем.
Воцарилась пауза.
— Значит, надо ехать в Рим, — заключил Герман. — И просить у Папы аудиенции.
Адельгейда забеспокоилась:
— В Рим? Не знаю... Вы хотите, чтобы я поехала тоже?
— Было бы желательно.
Шпейерский епископ вмешался:
— В Рим не обязательно. Можно просто в Штутгарт.
Все с недоумением посмотрели в его сторону. Тот ответил:
— По моим сведениям, Папа Пасхалий Второй продолжает гостить у герцога Вельфа и его супруги Матильды Тосканской в Швабии. Но в начале ноября должен возвратиться в Италию. Если поспешите, то увидитесь с ним и замолвите слово за усопшего. Я же обещаю со своей стороны выполнить любое решение первосвященника.
Евпраксия впервые за последние дни слабо улыбнулась:
— Вы вселяете надежду в наши души, святой отец.
Он слегка потупился:
— Исцеление душ — главная забота нашей церкви. — Помолчал и добавил: — И поверьте, я не столь ужасен, как вам показалось.
Ксюша усмехнулась:
— Если всё пройдёт гладко, мы ещё подружимся! Эйнхард согласился:
— Почему бы нет? Я не возражаю.