Пребывание в Штаде затянулось для Евпраксии до мая следующего года. Согласившись остаться на зиму, никогда об этом не пожалела. Под присмотром подруги, окружённая лаской и заботой, повседневным вниманием, регулярно питаясь и помогая Фёкле по дому, быстро отдохнула и расцвела, точно роза, принесённая в тёплый дом с холодного ветра. Познакомилась с отпрысками Мальги. Старший, Ханс-Хеннинг, в самом деле походил на отца, Людигеро-Удо, и в свои двадцать лет, будучи женатым и имея крошечного сына, занимался хозяйством мало, предоставив управление Нордмаркой матери; больше муштровал ополченцев и гвардию, охранял земли от набегов сторонников короля и в затишьях между схватками пьянствовал и блудил. А к Опраксе отнёсся с полным безразличием, потому что как человек и как женщина та не представляла для него интереса. Средний, Манфред, повторял отчасти черты Генриха Длинного — был худой, высокий и рыжеватый; посвящённый в рыцари, не стремился участвовать в битвах и турнирах, сочинял стихи и подумывал о карьере богослова. Младший, Гвидо, только-только превращался из отрока в юношу и стеснялся своих прыщей; увлекался домашними голубями и прекрасно играл на дудочке. А единственная дочка Кристиана очень привязалась к «тете Барбаре», как Опракса разрешила себя называть. Девочке исполнилось десять лет, и она родилась через восемь месяцев после отбытия своего папаши в Крестовый поход, так что никогда его не видала. Будучи семейной любимицей, Кристиана умудрилась вырасти не капризной и не ленивой, с удовольствием постигала науки с нанятыми для неё домашними педагогами и неплохо пела. Без конца теребила гостью, заставляя рассказывать о диковинных странах — Венгрии, Италии и Руси. Жаловалась часто: «Маменька о Киеве вспоминать не любит и не обучила меня русскому языку. Говорит, что в жизни мне не пригодится. Ну и что? Я ведь наполовину русская. И совсем отрываться от корней не хочу». Испросив разрешения у Мальги, «тётя Барбара» начала прививать номинальной племяннице навыки родной речи. Та училась живо, и уже к весне распевала:
А когда в апреле Евпраксия засобиралась домой, больше всех огорчилась именно Кристиана. Фёкла не особенно удерживала подругу: интерес к новому лицу, радость первой встречи очень быстро прошли, общие дела не возникли, и, возможно, гостья ей поднадоела. Так, спросила формально: «Может быть, задержишься на чуток?» — и, услышав отказ вместе с благодарностью, наседать не стала. Повторила только, что возок и сопровождение выделит по первому её слову. Но зато племянница страстно умоляла остаться, плакала, сердилась, даже набивалась в попутчицы. Ксюша уговаривала её не переживать: «Подрасти немного, а потом я тебя просватаю за какого-нибудь русского боярина или княжича. И приедешь на Русь — значит, повидаемся». — «Обещаешь, тётечка?» — «Обещаю, милая. Как покойная тётя Ода меня просватала, так и я тебя».
Уезжала Евпраксия вскоре после Пасхи. Маркграфиня дала ей в сопровождение пятерых гвардейцев, кучера и служанку; только пошутила: «Вот верблюдов нет, ты уж не серчай: те, что с нами приехали, передохли давно, новых не заводила». — «Ничего, обойдусь как-нибудь без них».
Обнялись на крыльце дворца, прослезившись, облобызались. Понимали, что прощаются навсегда. Евпраксия сказала: «Ну, прости, подруга, коль обременила невольно». Фёкла попеняла: «Ах, о чём ты? Эти были славные дни. Некое возвращение в юность». — «Да, в которую, по большому счету, возвратиться нельзя». Обнялась и поцеловалась с Кристианой, пожелала ей счастья и удач, поднялась в повозку, помахала рукой на прощание и задёрнула полог, чтоб не видели её слёз.
К середине мая были в Киеве. По дороге никаких неприятностей не случилось, только задержались в Гнезно на три лишних дня, где Опраксу неожиданно тепло приняла дочка Святополка — Сбыслава, польская королева, выданная замуж за короля Болеслава Кривоустого; подарила кучу драгоценностей и дала в сопровождение ещё десять конников. Словом, бывшая императрица въехала в стольный русский град прямо-таки по-царски.
Сразу окунулась в местные заботы: спешное восстановление келий и церквей Печерского монастыря, пострадавших от весеннего паводка. Наводнение было очень сильным, разлились не только Днепр и Десна, но и Припять, затопили весь киевский Подол, несколько прибрежных деревень, в том числе и Берестово, и святую обитель игумена Феоктиста. Под водой погибли несколько человек, в том числе и сестра Манефа, не успевшая выбраться на крышу вместе с остальными — по своей слепоте. Ксюша огорчилась безмерно и не раз потом навещала свежую могилку подруги.
И ещё одну монахиню Бог забрал в Киеве без Опраксы — бывшую келейницу Серафиму. Катерина, рассказывая об этом, говорила твёрдо:
— Харитина-Харя подсыпала Серафиме в трапезу потихоньку мышьяк, небольшими дозами, та худела и таяла, как свеча, потеряла волосы, пожелтела, высохла и спустя полгода преставилась.
— Да почём ты знаешь, коли яд подсыпали тайно? — спрашивала Евпраксия.
— Потому как вначале уговаривали меня, чтобы я травила. Я для вида дала согласие и взяла склянку с мышьяком, но, конечно же, никогда ни капли не подмешала. Думала, что этим Серафиму спасу. Только, вероятно, подсыпал кто-нибудь ещё, так как Харя мне не доверяет.
Евпраксия сосредоточенно думала. Наконец задала вопрос:
— Склянка при тебе?
— Да, храню.
— Согласишься выступить прилюдно, если я затею княжий суд, обвиняя Харитину в убивстве?
Катя испугалась:
— Свят, свят, свят! Да зачем же это? Нет, не надо. Серафимушку назад не вернуть, а тягаться с сёстрами во Христе грешно.
— Я хочу покарать злодейку.
— Ничего в суде не докажешь.
— Как, а эта склянка?
— Скажет, не ея.
— А твои слова, а твоё свидетельство?
— Скажет, что я лгу. И вообще, коли разобраться, надобно не Харю судить — то есть не ея одну. Понимаешь, о ком я? Но уж ту привлечь вовсе не дадут. Зацепиться не за что.
— Может, съездить к Володе в Переяславль? Посоветоваться с ним?
Младшая сестра пожала плечами:
— Зря потратишь время. Мономаху не до наших затей. Он недавно женился на юной половчанке, развлекает и лелеет сударушку из последних сил, говорили многие. Нет, оставь, родная. Охолонись.
Старшая бубнила:
— Что ж, оставить Серафимушку неотмщённой?
— А куда деваться? Надобно терпеть смирно.
— Мы смиримся, а они безнаказанно новую жертву выберут. Например, тебя. Или же меня.
— Не наговори! Я и так глотаю каждый кусок с опаской.
— Ну, вот видишь.
— Всё одно: лучше так, чем ославить матушку на весь Божий мир.
— Хорошо, а давай не по светской линии, а, наоборот, по духовной. Напишу челобитную митрополиту.
Катя замахала руками:
— Час от часу не легче! Ты в своих иеропиях позабыла про то, где живёшь. Тут Святая Русь! На Руси правды не добьёшься — сам же и погибнешь. А митрополит хоть и грек, но не станет выносить сора из избы. Дело-то замнут, только мы останемся в дураках. То есть в дурах.
— Ох, не знаю, не знаю, милая. Коль всего бояться, тоже пропадёшь.
И как в воду глядела: Янка с Харитиной обернули смерть Серафимы по-своему — обвинили в ней саму Катерину! При других монашках обыскали келью черницы и нашли склянку с мышьяком. Несмотря на протесты Хромоножки, заперли её в тёмной и составили грамоту на имя митрополита. А митрополит вызвал всех к себе на разбор, был довольно крут и весьма разгневан. Не учли охальницы, что Никифор тайно не любил Янку. Началось это давно, больше десяти лет назад: после смерти митрополита Иоанна II Янка, испросив согласия у отца, князя Всеволода, ездила в Константинополь за новым первосвятителем; и Никифор тоже претендовал стать главой русской церкви, но приезжая убедила Патриарха, что благословить надо старца Иоанна, схимника и скопца; привезла на Русь, но скопец оказался столь болезненным, что его прозвали в народе «живым покойником»; он и вправду умер через год, и тогда Патриарх рукоположил всё-таки Никифора. А ещё митрополит с подозрением относился к козням преподобной против Евпраксии и благословил переход последней к Феоктисту в Печерскую обитель. Словом, ни игуменье, ни келейнице лёгкая победа явно не грозила.
Разбирательство продолжалось несколько часов. Выслушав обе стороны, грек спросил у поклёпщиц:
— А скажите мне, сёстры во Христе, как по-вашему, для чего Катерине надо было травить Серафиму? По какому умыслу совершила это?
Янка отвечала ничтоже сумняшеся:
— А по вредности. Корень их, половецкий, чересчур вредоносный. И мамаша, великая княгиня Анна, и ея обе дочери. Даром что монашки.
Но Никифор не согласился:
— Несерьёзно, матушка. Вредность вредностью, а убивство убивством. Гляньте на сестру: да у ней у самой еле-еле душа в теле. Кроткая да смирная. Нет, не верю вам.
— Как, а склянка с ядом? — вырвалось у Хари.
Катерина не выдержала и сказала:
— Ты же мне сама склянку и дала. Дабы сыпала мышьяк Серафиме в пищу!
— Врёт она! — взвизгнула келейница. — Не было такого!
Обе стороны затеяли перепалку, зашумели, загомонили, начали бросать обвинения по второму кругу. Но первосвятитель резко оборвал эту свару:
— Прекратить! Прекратить немедля! — даже посохом золочёным стукнул в пол. А когда женщины утихли, задал Хромоножке вопрос: — Значит, баешь, Харитина дала отраву?
Младшая княжна осенила себя крестом:
— Истинно: клянусь! Принесла мне в келью и говорит: если откажусь, то меня погубят вместе с Серафимой.
— А за что, за что?
— Знамо дело: из-за Евпраксии. Ненависть к Опраксе их душит.
Янка сорвалась, крикнула с надрывом:
— Бред! Не верьте! Катеринка больна, тронулась умом!
— Погоди же, матушка, — вновь прервал её грек. И опять обратился к монашке: — А скажи, сестра, ты взялась бы стать игуменьей Андреевской обители?
Испугавшись, Хромоножка захлопала глазами:
— Я?! Да как же ж? А куда Янку?
Та стояла бледная, неподвижная, воплощённая ненависть ко всему и всем. А митрополит проворчал негромко:
— Мы о ней позаботимся, не волнуйся. Ты сама пошла бы в игуменьи?
— Это неожиданно... Я в смятении, право слово!.. — Посопела и брякнула: — Может, и пошла бы...
— Вот и превосходно. Принимай дела. И пускай Евпраксия — то есть сестра Варвара — сделается келейницей при тебе. Вместе вы потянете, мне сдаётся.
Катерина в благодарность поцеловала руку первосвятителю.
Янка произнесла нервно:
— Ну а мне с Харитиной куда прикажешь?
Он ответил:
— А тебе с Харитиной советую перебраться в Печерскую обитель. С Феоктистом я договорюсь. Там вреда от вас будет меньше. — И взмахнул перстами: — Можете идти обе. Ну а ты, Катя, задержись. — И, оставшись наедине, посоветовал вполголоса: — Осторожней будь. До того, как они из монастыря не уедут. Опасайся козней. И Опраксу предупреди.
— Ты меня пугаешь, владыка.
— Просто предупреждаю. Будьте начеку.
Из митрополичьих покоев, что располагались за Успенским собором Печерского монастыря, Хромоножка поковыляла к Варваре — в женские кельи. Разыскала сестру и передала разговор с Никифором. Та, услышав её рассказ, прямо оцепенела:
— Господи, помилуй! Да зачем же он? Янка ведь теперь нас наверняка со свету сживёт!
— Нет, теперь побоится. Ведь тогда на нея подозрение падёт сразу.
— Янкина одержимость выше страха. А как дочери великого князя ей ничто не грозит. — Поразмыслив, добавила: — Я, пожалуй, сегодня же заберу от них Васку. Собиралась ведь давно, а теперь уж самое на то время.
— Что ж, поехали вместе.
Дочка Паулины встретила приёмную мать, как всегда, ликующе, с поцелуями и объятиями, но потом заупрямилась, не хотела покидать школу и подружек. Евпраксия неожиданно строго заявила:
— Никаких возражений, слышишь? Собирайся без разговоров. Никуда твои подружки не денутся. Переждёшь во дворце у бабушки, за семью замками в Вышгороде, а когда змеи подколодные уползут отсюда, привезу назад.
— Скоро ль это будет? — недовольно надула губы девочка.
— Полагаю, скоро.
Летний Вышгород был нетороплив и беспечен. Паводок нанёс ему незначительный ущерб, ни один человек не сгинул, а подтопленные стены починили быстро. От Десны и Днепра веяло прохладой. На зелёном лугу вдалеке паслись рыжие коровы, представляя собой идиллическое зрелище, — вроде и не было всего в получасе езды отсюда суетной столицы с низменными страстями. И княгиня Анна, восседая в кресле у распахнутого настежь окна, от природы невозмутимая да ещё разморённая июльской жарой, олицетворяла свой город — тихий, томный. Протянула руки навстречу Ксюше и Васке:
— Тэвочки мои! Наконец-то навестил старый бедный бабюшка. Я одна скучал. Очень тосковал. Но сейчас доволен. Вместе хорошей.
Выслушав доклад дочери о последних событиях в Киеве, сдвинула фальшивые брови (настоящие были выбриты, а чуть выше них чёрной красной нарисованы новые) и произнесла озабоченно:
— Это очень плёх. Катя наш иметь много неприятность. Надо защитить.
— Коль митрополит пожелал, чтобы я сделалась келейницей, стану помогать ей, как только можно.
— Ты одна не смочь. Янка — злой, Янка — вредный. Не язык, а жало.
— У митрополита поищем опоры. Князя известим. Он ко мне относится по-доброму.
— Да, на Бог надейся, но и сам не плёшай.
Переночевала у матери, а наутро только сели завтракать, как тиун-управляющий доложил о прибытии конника из Киева, человека от Святополка. Тот взошёл в палату, рухнул на колени и, ударив лбом доски пола, проговорил:
— Матушка-княгинюшка, не вели казнить, а вели слово молвить.
Та перекрестилась:
— Что такой? Новость плёх?
— Оченно плохая, даже словеса застревают в горле.
— Умер кто? Мономах? Сам великий князь?
— Катерина.
Ложка выпала из рук Бвпраксии, из груди вырвался отчаянный вопль. Анна покраснела в мгновение и, как будто находясь на грани апоплексического удара, слабо пошевелила губами:
— Как? Зачем? Правду говорить?
— Истинную правду. У себя в обители подскользнулась и упала в колодец.
— Свят, свят, свят! — прошептала Ксюша. — Значит, сбросили.
Старая княгиня заслонила лицо пухлыми ладошками и, рыдая, произнесла:
— Тэвочки моя... Бедный, бедный Катя!.. Я как знал, я как чувствовал, что теперь будет очень плёх!..
Но Опракса плакать не могла. Бледная, холодная, точно изваяние сидела. И, прикрыв глаза, повторяла с упорством:
— Кончилось терпение... Я ея убью!..