Никого посвящать в свой ужасный план Евпраксия не стала. Даже Мономаха, прискакавшего на похороны сестры из Переяславля. Отпевали Хромоножку в церкви Андреевского монастыря при не очень большом стечении народа — в основном монахинь и знатных горожан. Святополк постоял недолго, покрестился, свечку поставил за упокой и уехал, не дождавшись погребения тела; выглядел озабоченным и рассеянным. Но зато Владимир оставался на церемонии до конца и поддерживал мачеху под локоть (за другую руку её вела Ксюша), говорил успокоительные слова, пожимал кисть в перчатке. На погосте, у разверстой могилы, произнёс заупокойную речь на правах старшего:

— Бог не наградил Катерину свет Всеволодовну красотой и здоровьем. С детства припадала на правую ножку и не выросла как положено. А зато имела ангельскую душу. Никогда не сетовала на свою увеч-ность, не кляла судьбу, а безропотно сносила тяготы земной юдоли. Не озлобилась, а, наоборот, относилась к людям с теплотою, душевно. Нрав имела кроткий и лёгкий. И ступила на стезю монашескую. Но молилась не истово, не давала страшных зароков, а опять же смысл нашла земного существования в помощи убогим и сирым, в воспитании девочек монастырской школы, в тёплой, нежной дружбе с сестрой Евпраксией — ныне сестрой Варварой. И такой Катерина всем нам запомнится. И при всей нашей скорби ныне мы не будем плакать. Ибо знаем, что она пребывает в райских кущах, так как праведницей жила, так как мученическую смерть приняла, и Господь, я уверен, взял ея к Себе, в сонм Своих угодников. Пусть же тело сие покоится с миром, а душа пребывает в Царствии Небесном в безмятежности и блаженстве. Спи спокойно, Катенька. Мы твой светлый образ не забудем вовек!

Янка чуть поодаль стояла — с каменным лицом, в чёрном балахоне и чёрном клобуке, совершенная мумия. После похорон Мономах заглянул ей в глаза и проговорил еле слышно:

— Радуешься, злыдня? Ничего, Бог — Он видит всё! И воздаст по заслугам каждому. Даже тем, кто для виду ходит с крестом, а в душе — без оного!

Преподобная фыркнула:

— Ох, глупой ты, Володя, и доверчивый. Доверяешь слухам.

— Я себе доверяю, сердцу-вещуну. А тебя с твоими кознями ненавижу.

— Ненависть — негодное чувство.

— Кто бы говорил! Заруби на своём носу, сестрица: если хоть один волос упадёт с головы матери-княгини, или же Опраксы, или Васки, дело будешь иметь со мною.

Та скривила губы:

— Что, убьёшь?

— Может, и убью.

— Не посмеешь. Больно богобоязнен.

— Не своими ж руками! Ведь не ты же сама помогла Катюше соскользнуть в колодец. Исполнителей найти можно — только намекни... Вмиг сообразят — где-нибудь придушат в тёмном уголке. Или ножичком пырнут невзначай... Всякое случается. А потом ищи ветра в поле. Ты-то, Янка, знаешь...

Побледнев, женщина сказала:

— Как ты смеешь, братец, упрекать меня в разной дичи, забывая, что мы с тобой одной крови — императорской, греческой, — и встаёшь на защиту половецкой погани?

Мономаха от этих слов передёрнуло. Процедил сквозь зубы:

— Замолчи, мерзавка. Ты забыла, что у меня жена — половчанка? Прикуси язык. Я предупредил — больше не спущу.

На поминках в Вышгороде, на которые Янка, разумеется, не поехала, он присел на лавку рядом с Опраксой, обнял её по-братски и вздохнул печально:

— Не уберегли, значит, нашу Катеньку. Горе нам, горе, Ксюша! Ведь она была лучшая из нас.

Евпраксия, опасаясь, что выдаст планы отмщения, предпочла сменить опасную тему и спросила брата, как живётся его наследнику Юрию Долгорукому в Суздальских краях с молодой женой. Тот повеселел и ответил:

— Слава Богу, неплохо. Подарили мне внука нынешней весною. Назван в честь Андрея Первозванного. А другое имя получил половецкое — Китан. Пишут, славный мальчик.

На губах сестры тоже появилась улыбка:

— Стало быть, и мой внучатый племянник.

— Разрастается племя Ярославово!

— Племя Володимера Красно Солнышко.

— Племя Рюрика! — При прощании же опять возвратился к прежнему: — Говорил я с первосвятителем. Он тебя в игуменьи двигать не желает, чтоб не воскрешать подзабытые слухи про твоё латинянское прошлое. Стало быть, пока на Андреевской обители оставляет Янку. Я ея вельми припугнул, но не ведаю, возымеет ли действие. Опасайся каверз. Хочешь, переедешь ко мне вместе с Ваской?

— Нет, благодарю. Я желаю быть ближе к маменьке.

— Может, Васку одну забрать?

— Ох, ни в коем случае! Солнышко моё и отраду! Нет, не дам.

— Ну, смотри, как знаешь. Главное, запомни: я тебе и ей предоставлю всегда и защиту, и кров.

— Да хранит тебя Небо, братец!

Во дворе монастыря Опракса посадила привезённый из Германии жёлудь. Вскоре он пророс и пустил листочки. Поливала его заботливо, приспособила небольшую лавочку, на которой сидела и, склонившись, разглядывала каждую зелёную жилку. С умилением думала: «Будто Лёвушка или Катя оживают теперь. Возрождаются и протягивают руки-ветки к солнцу, к нам, оставленным ими. Нет, не прав Герман: смерти нет. Потому что за могилой — не пустота, не отсутствие бытия, а иное бытие, в новых, неожиданных ипостасях. Генрих Длинный, вероятно, поселился в Мурхен Лёва или Катя — в маленьком дубке... Я, возможно, обернусь облачком или жаворонком в небе. Буду петь беспечно, радуя живых. Это ли не счастье? » Улыбалась тихо и при этом невольно плакала. Утирала слёзы и улыбалась.

Вновь пришла в келью к Нестору, попросила прощения за прошлые дерзости и сказала, что готова переписывать его «Повесть временных лет» молча и безропотно, просто чтоб занять руки и голову и казаться нужной. Он подумал, подумал, выпятив губу, и простил. Распорядился переписать свиток о её прадеде, окрестившем Русь. Евпраксия принялась за работу с удовольствием. Ей особенно понравился кусок о самом крещении: «Наутро же изиде Володимер на Днепр, и сошлось там людей без числа. Взошли в воду и стояху там они до шеи, другие до персий, младые же по перси от берега, другие держаще младенци, старшие бродяху, попы же стоящие молитвы творяху. И бяше си видети радость на небеси и на земли, толико душ спасаемых; а дьявол стеня глагляще: «Увы мне, яко отсюда прогоним есмь!» С замиранием сердца Ксюша думала о себе как о маленьком ростке на огромном дереве, имя которому — Рюриковичи. Ствол его — Владимир Святой и сын его Ярослав, а затем пошли ветви, в том числе и Всеволод, а затем Мономах, Юрий Долгорукий и его сын Андрей, а потом и другие дети, вероятно. Пусть она — боковое ответвление, неудачное, пересохшее, но причастность к общему стволу, роду, клану, грела душу; нет, её муки не напрасны, в чём-то помогли они в одолении зла добром, чтобы меньше было дьявольщины на земле, чтобы больше стало чистоты и покоя.

Вместе с тем план отмщения полностью созрел в её голове. В Киеве на базарной площади — Бабином Торжке — у башмачника купила тонкое короткое шило (им обычно протыкают подошву, чтобы пропустить в отверстие дратву) и теперь всегда носила его с собой. Деревянная ручка становилась тёплой и влажной от ладони Ксюши. Бывшая императрица поджидала случая, чтобы подойти и вонзить острие Янке в сердце. А потом будь что будет.

Знала, что её осудят за это. И митрополит, и князь, и княгиня-мать. Знала, что, скорее всего, предстоит ей ссылка в дальний монастырь. И наверняка больше никогда она не увидит Васку. Но оставить бедную Катю неотмщённой не могла тоже. Вопреки всему, даже здравому смыслу.

Часто приходила в Софийский собор, во Владимирский неф, где располагалась Великокняжеская усыпальница с саркофагами деда и бабушки — Ярослава Мудрого и Ирины-Ингигерды, батюшки — Всеволода Ярославича, брата — Ростислава Всеволодовича. Опускалась на колени, гладила рукой проконесский мрамор с вырезанными крестами и солярными знаками. Говорила вполголоса:

— Тятенька родимый, ты прости меня. Это я, твоя дочка непутёвая, глупая, греховная... Погубила свою судьбу и моих любимых. По моей вине ослепили Манефу, умерли Горбатка и Паулина, мой сыночек Лёвушка, отравили келейника Феодосия, сбросили в колодец Катю Хромоножку... Обвинила мужа на соборе в Пьяченце и тем самым обрекла его на анафему... Горе мне! А теперь замыслила сестроубивство... Понимаю, что не должна, понимаю, что богомерзко, но наставь, научи — как мне поступить? Разве можно смириться с тем, что она, Янка-греховодница, ходит по земле безнаказанно? Ведь митрополит ничего не сделал, князь сказал, что «не пойман — не вор»... А душа болит! Не могу простить. Сил моих не хватает на христианское всепрощение. Покараю ея, а затем сама приму сколь угодно тяжкую кару Господню. — Утирала слёзы и вопрошала: — Или отступиться? Кровью не сквернить руки? — Ничего не решив, покидала собор в смятении.

Наступила осень, а удобный для отмщения случай не представлялся. С Янкой виделась только раз — на крещении новорождённой дочери Святополка, но игуменья стояла в храме в плотном кольце своих инокинь-приспешниц, так что подобраться к ней было невозможно. Постепенно горечь от утраты Екатерины делалась не такой пронзительной, а сомнения в правильности выбранного плана с каждым днём нарастали, но Опракса упорно продолжала не расставаться с шилом. Так, на всякий случай. Если не убить, то себя защитить, коли нападут.

И однажды, накануне Покрова Пресвятой Богородицы, принесли ей грамотку из Андреевской обители. Раскатав пергамент, Евпраксия прочла:

«Низкий поклон сестре Варваре, многие тебе лета! Пишет келейница Харитина, по желанию матушки игуменьи. Находясь при смерти и соборовавшись, приглашают они к себе, чтоб с тобою проститься, отпустить друг другу обиды и отправиться в мир иной с лёгким сердцем. Ждёт тебя ныне пополудни».

Не поверив ни единому слову, Ксюша побежала к игумену Феоктисту. Тот прочёл записку и сказал спокойно:

— Что ж, иди, простись, дело благородное.

— Разве ж я о том! Не слыхал, владыка, в самом деле она больна?

Он задумался:

— Нет, не слыхивал. Более того, видел Янку третьего дня у митрополита.

— Что, здоровую?

— Совершенно в силе.

— А, вот видишь! Ложная цидулька-то.

— Полагаешь, что обманывает тебя?

— Я не сомневаюсь.

— Ну, тогда не ходи, поостерегись.

— Да, а вдруг правда при смерти? Всякое бывает.

— Ну, тогда не знаю, что и присоветовать.

— Я решила пойти. Но предупреждаю, что возьму оружие. Для возможной собственной защиты.

Настоятель оторопел:

— Это что ещё за оружие? Ты чего городишь?

Евпраксия вытащила из-под накидки шило:

— Это вот.

Феоктист, смягчившись, расплылся:

— Это можно. Это ничего, им убить непросто, а пугнуть — пожалуй.

— Коли что случится, знай уж наперёд: занесла на другого руку в виде обороны.

Преподобный перекрестился:

— Сохрани Господь. Может, обойдётся.

Накануне ухода долго простояла под образами, осеняя себя крестами без счета. Всматривалась в лик Пресвятой Богородицы, освещаемый оранжевым пламенем лампадки. Пламя слегка подрагивало порою, и казалось, будто Дева Мария ей кивает. И Христос-младенец, воздевая руку с поднятыми средним и указательным пальцами, вроде совершает благословение. Ксюша произнесла: «Господи, спаси!» — и склонилась в земном поклоне. А потом быстро поднялась, оглядела келью — полный ли порядок? — мысленно прощаясь, словно уезжала надолго, и поспешно вышла, завернувшись в шерстяную накидку.

В Киев шла пешком. Вдоль Днепра на север, мимо Берестова и Владимирской горки, а затем налево, по Андреевскому спуску наверх, к Янчину монастырю. Небо было серое, тучи плавали низко, и казалось, природа хмурится, наблюдает с неодобрением за творящимися событиями, но не застит путь, не швыряет ветер и дождь в лицо, разрешает действовать на своё усмотрение.

Харя при её появлении вышла из покоев, начала моргать часто-часто и трындеть вполголоса:

— Ох, какое счастье, что ты пришла! Мы уже не чаяли. Посчитали — не снизойдёшь, не уважишь, не посетишь.

— Как сестрице-то — плохо, нет?

— Хуже не бывает. Обморок случился третьего дни, полетела с лестницы кубарем вниз, стукнулась головушкой. В чувство привели, слава Богу, но с тех пор лежит, временами впадает в небытие и не ест, не пьёт.

— Лекарь посмотрел?

— Что он понимает! Из поляков — нехристь. Кровь пустил, и всё. Только денег взял за пустые хлопоты.

— Говоришь, что соборовалась?

— Да, решила. Ежели чего — Богу душу отдать благословлённой. И с тобой, значит, попрощамшись.

— Ладно, я не против. — Впрочем, до конца Харитине не поверила.

В полутёмной келье Янка лежала на обычной деревянной кровати без балдахина, под простым бурым одеялом из верблюжьей шерсти. Видеть её без клобука было непривычно. У игуменьи оказались жидкие пепельные волосы: сразу не поймёшь — то ли от природы такие, то ли поседевшие. Заострившийся нос выглядел крупнее обычного. Щёки провалились. Посмотрев на вошедшую грустными глазами, настоятельница сказала тихим голосом:

— Дождалась-таки... Проходи, Варвара, сядь у изголовья. Харитина, выйди и оставь нас наедине.

Поклонившись, келейница выскользнула за дверь.

Евпраксия опустилась на табуретку и впервые почувствовала жалость к сестре. Та была такая беспомощная, одинокая, неприкаянная, неуверенная в себе. У Опраксы даже ослабли пальцы, что сжимали деревянную рукоятку шила под накидкой. И спросила не без нотки участия:

— Как ты, матушка?

Та ответила с горьким вздохом:

— Умираю — видишь? И желаю с тобой проститься. У меня из родных — только ты да брат, Мономах Володя. Но за ним посылать — далеко и хлопотно; недосуг ему. А с тобой же проще.

Сводная сестра возразила:

Может, не умрёшь, погоди. Оклемаешься — встанешь.

— Нет, я чувствую. Силы угасают. Жить не хочется. Посему желаю попросить прощения за доставленные тебе в прошлом неприятности... Помню, увидав тебя в люльке в первый раз, сразу же подумала с болью в сердце: «Ах, как хороша! Ангел, а не крошка! И теперь отец будет уделять ей больше любви и ласки, чем другим своим детям, в том числе и мне». Так оно и вышло... К Хромоножке не ревновала, нет, — что с неё, убогой, возьмёшь? А тебя терпеть не могла. За твою неземную красоту, за приветливость, ангельский характер. За твоё раннее замужество... А когда ты вернулась из Германии, поякшавшись с христопродавцами, ненависть с презрением вспыхнули опять... И никак не могла с собой сладить...

— Это дьявол тебя настраивал.

— Уж не знаю кто. Но в моей душе ты носила прозвище одно — сука-волочайка.

— Знаю, знаю.

— Сможешь ли простить?

— Постараюсь. — Ксюша помолчала. — За твоё отношение ко мне я прощу, конечно. Бог велел прощать. И не я, но Он взвесит на весах все твои дела и поступки. Гибель Серафимы и Кати. Отравление келейника Феодосия. Ослепление несчастной Манефы. Странную болезнь Васки... Пусть решает Он. Бог тебе судья.

Янчино лицо исказилось от боли:

— Ты несправедлива, сестра. Чересчур злопамятна.

— Да, пока на память не жалуюсь. И забыть все твои злодейства — означает предать близких мне людей.

— Стало быть, не веришь в моё покаяние?

— Верю, почему. Ты страшишься геенны огненной и поэтому замаливаешь грехи.

— И не стыдно препираться у смертного одра?

— Я не препираюсь. Просто воздаю тебе должное.

Приподнявшись на локте, старшая воскликнула:

— По какому праву? Или про тебя сказано: «Мне отмщенье, и аз воздам»? Что-то сомневаюсь!

Евпраксия вскочила:

— Уж не притворяешься ли ты умирающей? — и опять под накидкой стиснула ручку шила.

Янка села:

— Я — пожалуй. Истинно другое: в этой келье кто-то нынче наверняка умрёт.

— Уж не я ли? — и Опракса попятилась к двери. И отпрянула, потому что сбоку возникла Харитина. У неё в руке была рыболовная сетка. — Не посмеете, — глухо проговорила гостья, отступая в угол. — Преподобный Феоктист видел вашу грамотку и предупреждён: коли не вернусь в Печеры до вечера, стало быть, попала в вашу западню.

Но угроза пропала втуне: Харя бросила на неё сетку. Впрочем, неудачно: Ксюша уклонилась и в ячейках запутала только правую руку — с выхваченным шилом.

— Бей ея, души! — крикнула игуменья, в бешенстве стуча кулаками по одеялу.

Харитина накинулась на приговорённую к смерти и вцепилась ей в горло. У Опраксы перехватило дыхание и поплыли перед глазами круги. Захрипела, задёргалась, сбрасывая с десницы намотанную сеть. Наконец кисть освободилась, и с размаху бывшая жена германского императора что есть силы вонзила шило в левое бедро нападавшей. Та от неожиданности взвыла, расцепила пальцы и рухнула на колени.

Евпраксия рванулась к выходу, но сестра не дала ей скрыться: спрыгнула с кровати и ударила в лицо сдернутым с одра одеялом. Младшая упала, выпустила шило, и оно укатилось к плинтусу. Янка в это время подняла табуретку и сиденьем обрушила на голову несчастной. Та едва успела дёрнуться в сторону, подсекла старшую, сбила с ног. Попыталась отползти к двери, но, увы, не смогла, схваченная за лодыжку келейницей, справившейся с болью. Началась всеобщая свалка, — две против одной, — Ксюша каталась с Янкой по полу, Харитина подняла шило и пыталась ударить им соперницу в голову, но никак не могла попасть.

Более цепкая игуменья придавила монашку локтем, начала душить. Харя отвела руку с шилом, целя посреди лба. В этот миг Опраксе удалось крутнуться на полу и подмять под себя сестру. А келейница ударила по инерции, не успела отреагировать, и разящее жало оказалось у Янки в правом глазу. Кровь и слизь брызнули во все стороны. От ужасного вопля дрогнули покои. Но секундного замешательства оказалось достаточно, чтобы Евпраксия вскочила и выбежала наружу.

В порванной, измятой одежде, поцарапанная, растрёпанная, чуть ли не скатилась по лестнице, вырвалась на воздух, набрала его полной грудью, еле-еле перевела дыхание и опять бросилась бежать — из Андреевской обители вон.

Только на Владимирской горке понемногу пришла в себя. Села на холодную, высохшую траву, голову обхватила руками и заплакала в голос. Чувствовала, что от этого ей становится легче. Утирала слёзы руками. Всхлипывала, стонала: «Господи Иисусе! Благодарна Тебе за всё. Ты меня защитил. Значит, правда на моей стороне. Катя отмщена, и на мне, к счастью, нету крови. Слава Богу! Но при том — как же тяжело! Почему так невыносимо плохо, Господи?!» Постепенно рыдания её стали тише. Ксюша заплела волосы, скрыла под накидкой, обернулась ею потуже и, перекрестясь, поспешила в Печерский монастырь.

Не прошло и часа, как она предстала перед игуменом. Тот, увидев лицо несчастной — в синяках, ссадинах и шишках, прямо обомлел. А узнав о случившемся, не поверил своим ушам. Повторял: «Чтобы матушка настоятельница так себя вела? Да на ней креста нет!» — «Истинно, что нет», — подтверждала избитая. Наконец Феоктист сказал:

— Я страшусь иного: как бы не обвинили тебя в злодействе — что не Харитина, а ты выколола Янке глаз!

У Опраксы вытянулось лицо:

— Точно, обвинят... Но ведь ты, владыка, вступишься за меня? Я тебе письмо показала, шило тож и предупредила, что беру его, дабы оборонить свою жизнь.

— Помогу, конечно. Но готовься к тяжкому разбирательству. Шило-то твоё. И ещё не известно, как митрополит дело повернёт.