1
От великой княжны Марии Николаевны никто так и не явился за рукописью пьесы «Маскарад». Может, прав был Краевский, что великосветская дама рассердилась на Лермонтова, видя его увлечение Мусиной-Пушкиной? Но с какой стати? Ревность? Вряд ли. Основание для ревности – это любовь, влюбленность по крайней мере. Но предположить, что дочь императора влюблена в незнатного и странноватого поэта, было трудно. А тогда в чем причина? Михаил терялся в догадках.
Он даже обратился за помощью к родственнику – А. Г. Столыпину, ставшему адъютантом принца Лейхтенбергского, молодого мужа Марии Николаевны (бракосочетание состоялось 2 июля в часовне Зимнего дворца), – мол, напомни при случае ее высочеству. Тот вскоре сообщил:
– Ну, и удружил ты мне, Миша, право слово! Знал бы – не совался.
– Господи, что такое? – изумился поэт.
– Мария Николаевна как услышала твое имя, так прямо изменилась в лице, посуровела и губки поджала. Говорит: «Лермонтов ваш – беспутник и шалопай, я о ним лучшего была мнения, а теперь слушать не желаю». Мне бы промолчать и принять как должное, а меня понесло тебя защищать. Говорю: «Да помилуйте, ваше высочество, чем же он таким провинился?» А она: «Все знают о его поведении в свете. Ни стыда, ни совести. Ибо сказано: «Не желай жены ближнего твоего». Или заповеди для него не указ?» Я опять: «Это все наветы и слухи, верить им нельзя». А она: «Нет, не слухи. Я сама на трех балах видела, как он увивался за этой греховодницей. И других доказательств мне не надо». А потом добавила: «Да и папенька, кстати, очень не расположен ни к нему, ни к его сочинительству. Стало быть, и мне не к лицу ему покровительствовать». Вот и весь сказ, Мишель.
Лермонтов вначале расстроился, а потом сердито пробурчал:
– Ну и пропади она пропадом. Курица безмозглая.
– Те-те-те, будь поосторожнее на язык, мон ами.
– Что теперь осторожничать? Коли все равно я в опале?
– Ну, в опале – не на Кавказе.
– А если на Кавказе, то что с того? Мы там уже бывали, нас Кавказом не напугаешь.
– Не хочешь думать о себе, так подумай о бабушке.
– Разве что о бабушке…
Август принес еще одно нерадостное событие: умер Александр Иванович Одоевский. Находясь в действующей армии, очищавшей Черноморское побережье Кавказа от мятежников, он заразился малярией; медики стали давать хинин, но лекарство произвело обратное действие – начались покраснение кожи, головокружение, рвота, лихорадка. Бывшего декабриста перевели в лазарет в форте Лазаревский, близ Сочи, где он и скончался в ночь с 15 на 16 августа 1839 года. Там же и был упокоен.
Узнав об этом Лермонтов почувствовал такую острую боль в сердце, что едва не лишился чувств. Мир показался пустыней. Если Россия не ценит своих лучших сынов, то какое будущее ей уготовано? Одоевский мог бы принести столько пользы Отечеству – например, стать министром народного просвещения, или возглавить Академию наук, или войти в комиссию по реформам государственных учреждений. А вместо этого он был сослан в Сибирь, потом на Кавказ, рядовым, бесправным, был оскорблен и раздавлен, низведен до положения риз и фактически уничтожен. Злобным человеком на троне. Возомнившим себя помазанником Божьим. Но Христос учил с сочувствием относиться к своим врагам, ибо они тоже люди. И уметь прощать. Как же можно называть себя христианином, ходить в храм, держать свечку пред ликом Спасителя, если ты не можешь проявить милосердия и доброты к своим подданным, пятерых казнил, сотни сгноил в сибирских рудниках, остальных превратил в бессловесных муравьев, растереть которых не составляет труда? И за что России выпала такая мука?
Бедный Александр Иванович! Впрочем, если исходить из его собственных воззрений, он теперь счастлив на небесах. Так что, бедные мы все, продолжая оставаться на земле.
В результате Михаил выстрадал такие стихи:
И еще пять строф душевной боли о погибшем товарище…
Даже появление в «Отечественных записках» повести «Фаталист» из рассказов о Печорине ненадолго порадовало. Лермонтов словно предчувствовал, что Одоевский зовет его к себе. Скоро они соединятся. В тридцать три – через семь с половиной лет. А может быть, и раньше?
Лето в Царском Селе пролетело быстро – в воинских упражнениях, стрельбах, выездке, джигитовке, смотрах и парадах. Лермонтов заслужил похвалу великого князя Михаила Павловича. Но остался к этому почти равнодушен.
В Петербург он ездил редко – свет переместился на дачи, в деревеньки, в свои поместья, отдыхал на природе. Михаил только навещал бабушку. Самочувствие ее было не ахти: суставы ныли, да и сердце пошаливало, перед глазами часто возникали черные мушки. Она умоляла внука отложить отставку, дослужиться хотя бы до майора; если б не крамольные сочинения, он был бы уже поручиком, как и большинство его однокашников по гвардейской школе, – например, Николай Мартынов. – Тьфу, Мартышка! – раздраженно кривился Михаил. – Он приятный малый, но болван! Именно таким и дают звания.
Отношения с Мусиной-Пушкиной пережили за это лето несколько этапов.
Первый – продолжение романтических встреч. Лермонтов смирился, что она не покинет мужа при любых обстоятельствах, и решил не загадывать вперед, наслаждаясь сегодняшним днем. Встречи происходили у него на квартире при отсутствии Столыпина-Монго (тот часто ездил в Петербург к своей возлюбленной – графине А. К. Воронцовой-Дашковой), были бурные, страстные, головокружительные. Длились май, июнь и июль.
На втором этапе любовники, неожиданно поссорившись, перестали видеться. Причиной сделались слухи, что у Лермонтова якобы роман с княгиней Щербатовой. Он ей действительно симпатизировал, написал несколько стихотворений в альбом, даже в шутку говорил, что готов жениться, но за рамки платонических чувств их отношения никогда не выходили. А Мусина-Пушкина сплетням поверила и однажды спросила напрямик:
– Ты действительно хочешь жениться на княгине Мэри Щербатовой?
Михаил расхохотался.
– Я не исключаю. Дама очаровательная, молодая вдовушка, умная, с состоянием и в меня влюблена, как кошка.
– Не шути, пожалуйста. Я хочу знать правду.
Но поэт не изменил игривого тона.
– Да какие шутки в самом деле? Мне пора устраивать свою жизнь. Выйти в отставку, уехать в Тарханы, заниматься литературой. Вить семейное гнездышко. Я бы с удовольствием сделал это с тобой, но ведь ты не хочешь уходить от супруга. Что же прикажешь мне тогда? Оставаться в девках? Нет, решительно я хочу жениться. И княгиня Мэри – самая подходящая для сего партия.
Мусина-Пушкина приняла эти веселые рассуждения за чистую монету, побледнела и произнесла с дрожью в голосе:
– Значит, ты готов со мною расстаться?
– Ты же не хочешь со мною соединиться!
– Я дарила тебе любовь, нарушая супружескую верность. Этого, по-твоему, мало?
– Нет, конечно, немало, – согласился он. – И тебя мне понять легко. Но пойми и ты меня: я хочу стабильности и семейного счастья. Ты, со мной наигравшись, возвращаешься в свою семью – и ничто в твоей жизни не меняется. А меня бросаешь одного? Разве это честно?
У графини хлынули слезы.
– Ты меня не любишь, – всхлипывала она. – Ты готов променять меня на какую-то светскую пустышку.
– Нет, Щербатова не пустышка, – продолжил игру Лермонтов, хотя и понимал, что они зашли слишком далеко и сейчас поссорятся. – И вообще, какое право ты имеешь ее судить? Я же не говорю ничего дурного о твоем муже, хотя и мог бы. Он далеко не ангел. Говорят, у него в Москве любовница – актриска Малого театра.
– Знаю, доброхоты донесли. Мне все равно. Он отец моих детей. Он меня содержит. Я должна принимать его любым, ибо так предписано.
– Ах, предписано? – Михаил и сам начал заводиться. – Отчего же тогда ты ему не предана, а сделала рогатым, бегая на встречи с молодым офицериком?
Мусина-Пушкина вздохнула.
– Я увлеклась и потеряла голову.
– А теперь жалеешь?
– Очень жалею.
– Так за чем дело стало? Возвращайся к своему ненаглядному, моту и распутнику, но законному мужу. Я женюсь на Щербатовой. И мы навсегда расстанемся.
– Ты, конечно, только этого и желаешь. – Она вытерла слезы и начала обмахиваться платочком.
– Я желаю? Это ты только что сказала, что очень жалеешь о нашей связи.
– Ты меня вынудил так сказать. А на самом деле все наоборот.
– Наоборот это как?
– Ты соблазнил меня, обесчестил, а теперь стремишься под венец с другой.
Лермонтов просто затрясся от бешенства.
– Что за чушь? Ты в своем уме? Я ей предлагаю уйти ко мне – она не хочет. Я ей предлагаю остаться с мужем – она рыдает. Связи со мной стыдится, но ревнует к Щербатовой. Это какое-то сумасшествие.
Однако графиня все истолковала по-своему.
– А-а, так ты считаешь меня сумасшедшей? Спасибо тебе большое за откровение. Наконец-то мне стало понятно твое истинное отношение.
– Прекрати цепляться к моим словам.
– Как же мне не цепляться? Я же сумасшедшая.
– Ты не сумасшедшая. Ты хуже.
– Хуже? Это как?
Михаил отмахнулся.
– Да не все ль равно!
– Нет, закончи, коль начал. Хуже сумасшедшей – это как?
– Отстань, пожалуйста. Не желаю продолжать сей глупейший спор.
– Нет, изволь ответить.
– Милли, перестань.
– Мне очень интересно: разве может быть что-то хуже сумасшедшей?
– Может.
– Вот и скажи.
– Хуже сумасшедшей – ты.
– Чем же?
– Сумасшедшая значит «сошедшая с ума». А тебе сходить не с чего. В голове пусто. – И он демонстративно постучал себя кулаком по лбу.
– Ого, вот это новость.
– Кушай на здоровье.
– Объяснился как следует.
– Лучше поздно, чем никогда.
Они, надувшись, продолжали сидеть по разным углам. Наконец, Мусина-Пушкина встала, покопавшись в ридикюле, вытащила пудреницу, перед зеркалом привела в порядок щеки, носик, лоб. Лермонтов спросил:
– Ты уходишь?
Она молчала.
– Ты не можешь уйти, не помирившись.
Графиня словно не слышала.
Он поднялся.
– Ну, прости меня, коли я сказал что-то лишнее. Ты меня завела, я не смог сдержаться.
Эмилия Карловна, глядя в сторону, стала вывязывать бантик из тесемок шляпки.
Михаил подошел, взял ее за плечи.
– Я клянусь, у меня к Щербатовой нет никаких чувств. И я не собираюсь на ней жениться. Я люблю тебя.
Сбросив его ладони, она холодно ответила:
– Чепуха. Прощай. – И открыла дверь.
Он схватил ее за руку.
– Подожди. Посмотри мне в глаза.
– Пусти, мне больно.
Лермонтов разжал пальцы.
– Если ты уйдешь, не простив меня, между нами будет все кончено.
– Значит, кончено. – И она ушла, хлопнув дверью у него перед носом.
Он не стал плакать, как тогда в апреле, а только походил взад-вперед по комнате. Затем подошел к зеркалу, причесал волосы и бачки, высунул язык, показал его то ли самому себе, то ли ей, воображаемой. Проговорил философски:
– Баба с возу – кобыле легче. – Немного подумал. – Я по крайней мере вел себя с ней честно, предложив уйти от супруга и соединиться. Но она решила по-своему. Значит, поделом. – Грустно улыбнулся. – Может быть, действительно поухаживать за Щербатовой? Клин клином. Лучшее средство от любви – новая любовь. Или пуля в лоб.
Его размышления прервались появлением Столыпина-Монго. Он ввалился пьяный и расхристанный. Рокотал, прижимая к груди бутылку:
– Мне конец, Маешка. Понимаешь, конец! Я отставлен, изгнан, вышвырнут на улицу пинком под зад. Стыд и позор, страшное унижение!
– Боже мой, о чем ты? Дашкова тебя прогнала?
– Нет, другое. Я имел разговор с ее мужем.
– Неужели?
– Да, представь себе. Он внезапно приехал из деревни и застал нас в столовой, пьющими утренний кофе. Оба, разумеется, неглиже. Что тут говорить? Он все понял. Но и глазом не моргнул. Просто сказал мне: – Не могли бы вы, сударь, переговорить со мной в моем кабинете? Жду вас через десять минут, чтобы вы успели одеться. – Каково?
– Граф – прелестный старикан. В чувстве юмора ему не откажешь.
– Погоди, слушай дальше, то ли еще будет. Я оделся и, готовый провалиться сквозь землю, поднялся к нему. Он сидит на диване, предлагает мне сесть рядом и протягивает сигары. Мы сидим и курим как ни в чем не бывало, словно он не муж, а я не любовник его жены. Потом говорит: – Я не против вашей связи с Шурочкой, ибо понимаю, что она молода, а я стар и уже не в силах сделать ее счастливой как женщину. Просьба одна: чтобы графиня не тяжелела от вас. Воспитывать ваших детей я не намерен. Шура подарила мне мальчика и девочку, этого достаточно.
Лермонтов ударил себя по ляжкам и захохотал.
– Вот молодец! Я зауважал его еще больше.
Монго налил в стакан из бутылки, молча выпил и громко крякнул. Затем продолжил:
– Но ведь это конец, Маешка. Понимаешь, конец всему!
– Отчего? Муж дает тебе карт-бланш и благословляет, при условии, что она не станет беременеть. Разве это плохо?
– Ты не понимаешь, – огорченно вздохнул Столыпин. – Я так не могу. Мне теперь совестно. Потому что он проявляет благородство, а я у него, выходит, краду. Вроде он мне разрешил воровать, только не по-крупному. Это гнусно!
– Уж больно ты совестлив.
– Да вот совестлив, представь. Я аристократ. И имею понятие о чести. Наставлять рога мужу тайно я могу – таковы правила игры, почему бы нет? Но спать с его женой при его согласии и одобрении – совершенно иное дело. Вроде бы меня нанимают для утех ее сиятельства. Не за деньги, а всего лишь по взаимному сговору, но тем не менее. Значит, кончен бал, погасли свечи.
Лермонтов хлопнул его по плечу.
– Будет тебе, погоди, остынь. Утро вечера мудренее. Завтра встанешь и посмотришь на сей конфуз другими глазами. И вернешься в объятия Александры Кирилловны. Вот моя история – совершенно иного свойства. – И он поведал родичу о разрыве с Мусиной-Пушкиной.
Тот разлил остатки вина по стаканам.
– Не грусти, Маешка, вы еще помиритесь.
– Сомневаюсь, Монго.
– Лучше выпьем и зальем наше горе этим вином. И пошлем за новой бутылкой. Погудим вволю и отправимся к Дашеньке.
– Ты неисправимый блядун.
– От такого же блядуна слышу…
Третий этап отношений Лермонтова и Мусиной-Пушкиной продолжился с августа по конец сентября. Формально их помирили Карамзины, но вовлечь в постановку нового спектакля не смогли. Оба сдержанно улыбались друг другу, иногда у Карамзиных играли в лото, сидя не рядом, иногда участвовали в застольях, но других отношений не поддерживали. Михаил успокоился и воспринимал Милли без особой внутренней зажатости, правда, всегда следил – рядом с кем она сидит, разговаривает и с каким выражением лица. А потом вдруг Эмилия Карловна пропала, перестала посещать карамзинские посиделки. Однажды поэт не выдержал и как бы между прочим обратился к Софье Николаевне:
– Что-то Мусиной-Пушкиной давно не видно. Уж не заболела ли?
Та взглянула удивленно.
– Разве вы не знаете? Милли уехала назад, в Петербург.
– Что-нибудь случилось? – подавляя тревогу в голосе, спросил он.
Карамзина отвела глаза.
– Это не моя тайна, и поэтому я не имею права…
– Что-нибудь с ее мужем? – перебил Лермонтов.
– О, избави бог! У Владимира Алексеевича все в порядке, даже, говорят, он сможет выкупить заложенное имение.
– Что тогда? С детьми неприятности?
– Нет, они здоровы.
– Значит, с ней самой?
– Ах, не принуждайте меня, Мишель. – Она ласково взяла его под руку. – Я могу сообщить только одно: эту осень и зиму Милли проведет с сестрой в Веймаре.
– За границей?!
– Ну, поскольку Веймара в России нет, то разумеется…
– Отчего вдруг?
– Обстоятельства принуждают. В Веймаре Аврора Демидова на девятом месяце, вот-вот родит и хочет присутствия кого-то из близких. Павел Николаевич продолжает хворать – кроме денег, помощи от него не дождешься. Словом, Милли отправится к ней. Там же будет вскоре и их младшая сестренка, вышедшая замуж за своего испанца. Словом, все как-нибудь уладится.
– Что уладится? – продолжал выпытывать Михаил.
– Ах, какой вы настырный. Сказала: не раскрою тайны.
– Ну, хоть намекните.
– Даже не просите.
– Ну, хотя бы жестом.
Карамзина, взглянув на него иронически, согнула и расставила ноги, потом описала полукруг перед животом и покачала на руках воображаемого ребенка.
Поэт опешил.
– Вы хотите сказать?..
Софья Николаевна качнула головой.
– Ничего я не хочу сказать. И закончим на этом. – Она повернулась и поспешно ушла.
Лермонтов стоял, словно молнией пораженный. Мусина-Пушкина беременна? Неужели от него?
От растерянности он не знал, плакать или смеяться.