1
Император любил брата Мишу и всегда снисходительно относился к его слабостям – нежеланию жениться до 27 лет, а затем к пренебрежению супружескими обязанностями (правда, несмотря на пренебрежение, у великого князя Михаила Павловича было пятеро законных дочерей и одна «на стороне»). Николаю нравились его рвение по службе, личная преданность и умение остроумно пошутить. Но на этот раз (беседа происходила 13 апреля 1840 года) посчитал решение Михаила о судьбе Лермонтова чересчур либеральным. Дело в том, что после следствия и суда было велено арестованного поэта держать три месяца в крепости, а затем перевести в дальний полк. Прочитав эту резолюцию, самодержец удивился:
– За дуэль всего три месяца крепости? Не пойдет ему впрок.
– Он уже раскаялся, уверяю тебя. Осознал ошибку.
– Осознал? – повернулся к брату монарх, и его глаза сделались колючими. – Так хорошо осознал, что едва не вызвал де Баранта повторно?
Михаил Павлович ответил миролюбиво:
– Несерьезно, Ники. Да, они встречались – де Барант навестил его в заключении – и опять поссорились. Но друзьям удалось усмирить обоих и услать француза из Петербурга на родину. А княгиня Щербатова, которая, собственно, и была предметом их распри, тоже укатила, к занедужившему родителю в Москву.
Император некоторое время думал, слегка пощипывая пальцами подбородок. Наконец сказал:
– Никаких трех месяцев в крепости не нужно. Сразу переведем на Кавказ в мушкетерскую роту Тенгинского полка.
У великого князя даже рот приоткрылся от удивления.
– Но ведь эта мушкетерская рота… в самой гуще боевых действий! Обновляем ее состав каждые два месяца, ибо горцы убивают наших людей десятками.
Николай Павлович хладнокровно кивнул.
– Знаю. Что с того?
– Но для Лермонтова это верная гибель.
– Не преувеличивай. Пусть покажет себя настоящим воином и поуворачивается от пуль и сабель. И тогда, может быть, заслужит мое прощение.
Михаил Павлович продолжал упорствовать.
– Но пойми, Ники, он не просто воин и не просто рядовой дворянин. Он – талант, звезда, о которой говорит вся Россия. Да, характер – дрянь, на язык несдержан, потому как молод и бесшабашен: двадцать пять лет всего. Повзрослеет и образумится. Мы не можем его терять, направляя в пекло схваток.
Николай, глядя в сторону, не без раздражения проворчал:
– Это все эмоции, дорогой. Я читал и стихи его, и прозу. Неприятно, а порой даже мерзко. Мертвечиной веет. Нам нужны другие таланты – бодрые, жизнеутверждающие. Вот как Пушкин в лучших своих творениях. – Он встал, давая понять, что аудиенция окончена, и добавил мягче: – Не сердись и не жалей о пропащих душах. Подданных у нас сотня миллионов. Бабы еще нарожают – и Лермонтовых, и Пушкиных. А крамолу надо вырывать с корнем.
Поклонившись, великий князь произнес:
– Подчиняюсь воле вашего величества. Хоть и до конца не согласен с ней.
– Ну, не огорчай меня, братец. Мы с тобой должны быть едины в мыслях и поступках.
– Я стараюсь.
Но Михаил Павлович, конечно же, не смирился. И немедленно поделился своей заботой с цесаревичем Александром, наследником русского престола. Будущий монарх озабоченно выслушал любимого дядю и сказал с тревогой:
– Полностью разделяю твои мысли, но не знаю, право, как еще воздействовать на папа́. Он такой нетерпимый сделался в последнее время. Чуть не по его – сразу в крик.
– Знаю, знаю. А не поможет ли нам Мари?
– Нет, к сестре обращаться бесполезно. У нее, во-первых, все мысли о маленьком Саше – он родился слабенький, и врачи тревожатся за его жизнь. Во-вторых, она с Лермонтовым повздорила и теперь раздражается, как слышит его имя.
– Жаль, конечно. А твоя мама́? Ведь она в восторге от его стихов, это всем известно.
– Ох, боюсь, мама́ тоже нам не помощница. К сожалению, родители отдалились друг от друга и встречаются лишь за завтраком или за обедом. Он – в делах, а она – в театрах и на балах.
– Что же делать, мой дорогой?
– Посоветуйся с Бенкендорфом. Александр Христофорович обладает способностью убеждать папа́.
– Только не в нашем случае. Он с самого начала принял сторону де Баранта и хотел раздуть историю со второй, чудом не случившейся дуэлью. Еле удержали.
– Тогда, может, Нессельроде? Он же дипломат и умеет любое дело повернуть в свою пользу.
– Но весьма негативно относится к либеральным идеям и их носителям. Грибоедова погубил ничтоже сумняшеся. Нет, я не стал бы обращаться к Карлу Васильевичу.
– Получается, больше не к кому. Не к Нелидовой же. То есть, вероятно, папа́ и прислушался бы к мнению своей фаворитки, но просить Варвару о милости я не желаю. Да и ты, я думаю, тоже?
– Да, согласен, – завздыхал великий князь. – Все-таки попробуй сам как-нибудь при случае. На прогулке, в приватном разговоре. Может, государь подобреет и изменит свое решение.
– Попробую, дядя.
Они по-родственному обнялись.
– Ни черта не попробует, – зло думал Михаил Павлович. – Побоится навлекать на себя гнев отца.
– Вряд ли стоит даже пытаться, – в свою очередь размышлял Александр. – Если отказал даже брату, своему любимчику, то меня только отругает.
Тем дело и кончилось.
2
С предписанием немедленно выехать к месту назначения Лермонтов 20 апреля вышел из заключения. Сел в коляску, поданную Андреем Ивановичем, и сказал с улыбкой:
– Ну, готовься, дядька, к дальней дороге.
– Это, стал-быть, куда же, Михаил Юрьевич?
– Снова на Кавказ.
У слуги даже щеки ввалились.
– Как, опять? – Он перекрестился. – Да за что ж такая немилость, Господи?
– За дуэль, вестимо. Очень государь-император был рассержен. Ножками топал, ручками хлопал: «А сослать, – говорит, – поручика Лермонтова к такой-то матери!» Вот и закатали.
– Свят, свят, свят! Как же бабушка без вас будут?
Михаил развел руками.
– Да уж как-нибудь. Буду приезжать в отпуск. Коли не убьют. – И велел кучеру: – Трогай, голубчик: надобно к Краевскому. А потом домой.
У Андрея Александровича он получил экземпляры только что полученной из типографии книжки «Героя нашего времени». С умилением смотрел на обложку, перелистывал страницы и никак не мог оторваться – так отец любуется своим новорожденным первенцем. И вполуха слушал издателя: тот говорил, что расходится книжка превосходно, в первые три дня продали полторы тысячи, и пришлось допечатывать; в светских салонах только и разговоров, что о новинке; все на стороне Лермонтова – против де Баранта – и переживают из-за назначения его на Кавказ.
– Да ты слушаешь ли меня, Мишель?
Поэт поднял на друга рассеянные глаза.
– Что? Прости, я отвлекся. Да, Кавказ… Ничего, как-нибудь переживем. Я предполагаю задержаться на этом свете еще, как минимум, лет на шесть.
– Не шути такими вещами, пожалуйста.
– Я и не шучу.
– Уж не Александра ли Филипповна Кирхгоф тебе нагадала?
– Нет, конечно. Я и не бывал у нее ни разу. Все ее гадания – это вздор. Сам все знаю про свою судьбу.
– Что же ты знаешь?
– А об этом – молчок.
Михаил взял с собой три пачки книг, перевязанные бечевкой. Объяснил: для подарков любимым людям. Краевский при этом пожевал губами, вроде размышляя, сообщать или нет, но все-таки сказал:
– Знаешь ли, княгиня Щербатова в Петербурге.
Лермонтов взглянул с интересом.
– Вот как? Она вернулась?
– К сожалению, да…
– Отчего «к сожалению»? Де Барант уехал, и столкнуться с ним у нее в доме мне не посчастливится.
– Оттого что возвратилась по печальному поводу.
– Бабушка?
– Нет, сын.
Охнув, поэт даже опустился на стул.
– Миша-маленький умер?
– Да, увы. Она оставляла ребенка на Серафиму Ивановну и нянек, а те чего-то недоглядели – пневмония, плеврит – и малыш скоропостижно скончался.
– Ах, бедняжка Мэри!
– Говорят, она все время плачет.
– Надо бы к ней заехать.
– Надо ли?
– Я сегодня вечером собираюсь к Карамзиным и спрошу у Софьи Николаевны. – Он снова встал, чтобы уйти, но замешкался уже у дверей. – А не знаешь ли ты что-нибудь об Эмилии?
Краевский сразу не понял.
– Ты о Мусиной-Пушкиной?
– Разумеется.
– Нет, не знаю. Видел самого́ в Благородном собрании – он как всегда, был благожелателен и учтив, никаких тревог на физиономии.
– Что ему тревожиться! Не ему же рожать!
Михаил отправился домой. Бабушка встретила его на пороге гостиной – увидав, воскликнула:
– Похудел-то как! Смотреть не на что. Кожа да кости. – Обняла и всплакнула. – Я как чувствовала, Мишутка. И гадания были нехорошие.
– Не переживайте, ма гран-маман [50] , это все пустое. Лучше поглядите на книжку. Правда, хороша?
Но Елизавете Алексеевне было не до книг.
– Да, красивая, но она не заменит мне тебя.
– Отчего не заменит? Здесь моя душа и мысли. Тело бренно, а страницы, строчки, буквы сохранят мою душу навсегда.
– Одно сознание того, что опять ты будешь где-то далеко и в опасности, меня убивает.
– Так похлопочите – через Дубельта, через Жуковского – может, выйдет мне послабление?
– Ну, конечно: бабушка – похлопочи, а самому подумать, чтобы не ходить на дуэль, было недосуг?
– Я сражался за честь прекрасной дамы.
– Так ли она прекрасна, коли убежала, и не поддержала тебя, и не защитила в суде? Вот Бог и покарал ее смертью сына.
Лермонтов нахмурился.
– Вы несправедливы.
– Очень даже справедлива: так ей, паршивке, и надобно.
Вечером поехал к Карамзиным. Гости салона встретили его как героя, всячески поносили де Баранта, сожалели о решении императора, восхищались книжкой, новыми стихами в «Отечественных записках», желали скорейшего возвращения с Кавказа целым и невредимыми. Вяземский спросил:
– А Столыпину вашему присудили что-нибудь?
– Монго? Ничего серьезного. Государь-император только высказал, что тому негоже прохлаждаться в отставке и пора снова пойти послужить. Алексей в раздумье. Надевать мундир он не рвется, но ослушаться тоже не решается. Может быть, и встретимся на Кавказе.
Софья Николаевна отвела Михаила в сторону.
– Я хотела сказать об одной известной вам особе.
– Об особе М.-П.?
– Тсс, никаких имен и инициалов.
Он кивнул, опустив глаза.
– Родила благополучно. Девочка. Окрестила, как вы и желали, Марией.
– Господи! – Михаил отвернулся и прижал к глазам пальцы, словно вдавливая назад слезы. – Дочка… дочка…
Карамзина снисходительно помолчала. Потом с улыбкой спросила:
– Счастливы?
Лермонтов глубоко дышал, сдерживая волнение. Наконец с трудом произнес:
– Счастлив и несчастлив одновременно… Счастлив, что это произошло и что она и дитя здоровы. Но плачу, что мы не можем быть вместе, что воспитываться ребенок будет не мной.
Она сочувственно потрепала его по руке.
– Ничего, ничего, голубчик. Мы предполагаем, а Бог располагает. Как-нибудь, вероятно устроится.
Окончательно успокоившись, Михаил повеселел.
– А не выпить ли нам шампанского?
– Я сейчас распоряжусь. Только не называйте истинного повода.
– Нет, конечно. Повод – мое освобождение из-под стражи.
Спустя какое-то время он присоединился к Евдокии Ростопчиной, разбиравшей новые сборники нот, принесенные ей из книжной лавки.
– Есть что-нибудь занятное?
– Да, прелестные вальсы композитора Штрауса. А вот этот – «Висячие мосты» – пользуется успехом по всей Европе. Даже королева Виктория ему рукоплескала.
– Хорошо. А расскажите, как там княгиня Щербатова. Можно ли ее навестить?
Покачав буклями, поэтесса ответила:
– Думаю, что нет: никого принимать она не хочет. И общается лишь со мною.
– Ну а вы спросите. Я, конечно, сам могу написать, но при вашем посредничестве выйдет тактичнее.
– Завтра же спрошу.
Дома он ворочался в постели чуть ли не до рассвета. Милли родила. Он отец? Или не отец? Может быть, ребенок от ее мужа? Но тогда она не стала бы называть малышку Марией, как хотел Лермонтов. Нет, скорее всего, от него. Вот бы посмотреть на младенца, хоть одним глазком, – и почувствовать волнение. Или не почувствовать. На кого девочка похожа? Есть ли сходство с ним хоть в чем-нибудь? Надо написать Милли. Анонимно – она поймет – и попросить Софью Карамзину, чтобы вложила в свое письмо.
Михаил выскользнул из-под одеяла и, набросив шлафрок на плечи, запалил свечу. Стал набрасывать черновик:
«Я узнал взволновавшую меня весть. Не могу поверить своему счастью. Мне теперь ничего не страшно, и я поеду служить Отечеству без душевного трепета. Я не зря жил на свете. И не зря мучился. Как писал Пушкин: «Нет, весь я не умру – душа в заветной лире мой прах переживет и тленья убежит». Кое-что оставил на земле. И кое-кого. Если Бог смилостивится, то еще увидимся».
Он отложил перо и задумался. Ну а как быть с княгиней Щербатовой? Продолжая отношения с ней, он будет изменять тем самым Мусиной-Пушкиной, предавать ее. Но Милли – чужая жена и определенно сказала, что не хочет ничего менять в своей жизни. Значит, и он вправе строить семейный союз с другой женщиной. Впрочем, какой союз, если в конце апреля, в крайнем случае в начале мая, он должен уехать из Петербурга? И вообще может не вернуться. Отчего же не получить последнее удовольствие?
Лермонтов задул свечу и лег под одеяло.
Спросил себя: кто ему ближе по-настоящему – Милли или Мэри? Безусловно, Милли. Он ее любит. И она мать его ребенка. То есть скорее всего его. Но Мэри любит его, и она ему нравится, он не прочь обвенчаться с ней в будущем. Не всегда мы женимся на тех, кого любим больше.
Или совсем не жениться?
А поездка на Кавказ – это избавление от решения сложных проблем?
Скоро станет ясно…
Он уснул, когда уже розовело небо.
Наутро, после завтрака с бабушкой, получил письмо от Ростопчиной: Мэри ждет их вдвоем к двум часам пополудни. Ее бабушка собирается в гости к сестре и не помешает.
Михаил вздохнул: жаль, что вместе с Додо. Но уж лучше так, чем никак.
Поскучав за письменным столом, он не выдавил из себя ни строчки. Слишком много событий сразу навалилось: суд, Кавказ, Милли, Мэри. Мысли так и скачут. А «служенье муз не терпит суеты»…
Еле дождавшись половины второго, он помчался к дому Ростопчиной. У парадного уже стояла ее коляска, и вскоре появилась графиня, закутанная в шаль. Пригласила к себе в экипаж. И сразу предупредила:
– Мы минут на десять, не больше. Мэри очень плоха и просила ее не утомлять. Я и так еле уломала.
– Десять так десять.
Ехали серьезные.
Хмурый лакей отворил двери с явным неодобрением: понимал, что гости прибыли нарочно в отсутствие пожилой хозяйки. Но не проронил ни слова, молча принял верхнюю одежду.
Они поднялись по лестнице. Навстречу медленно вышла княгиня – бледная, осунувшаяся, с красными глазами и сухими губами. Прошептала слова приветствия, пригласила в гостиную. Все сели.
– Извините, чаю не предлагаю… я не расположена нынче…
Поэтесса поддержала ее:
– Не оправдывайся, пожалуйста. Мы приехали вовсе не на чай. Михаил Юрьевич не в претензии.
Лермонтов сказал:
– Да, совсем не на чай. Я хотел бы выразить свое соболезнование…
Щербатова перебила:
– Это я хотела бы попросить прощения. – Глаза ее заблестели от слез.
– Господи, за что?
– Что из-за меня вы стрелялись. Что из-за меня вас могли убить. Солнце русской поэзии убить. Я бы наложила на себя руки. – Слезы потекли уже по щекам. – А теперь, опять же из-за меня, вы вынуждены отбыть на Кавказ. И подвергаться опасности… – Из ее груди вырвался стон. – Я, я во всем виновата! И кончина Мишеньки – на моей совести!.. – Мария уронила голову на скрещенные руки, лежащие на столе. Плечи ее сотрясались от рыданий.
Ростопчина бросилась утешать подругу. Когда та с усилием подняла мокрое лицо, то увидела Лермонтова перед ней на коленях.
– Мария Алексеевна, дорогая, не казните себя, пожалуйста, ибо нет на вас вины совершенно. – Он взял ее за руки. – Де Барант – подлец, и не я, так другой с ним бы обязательно посчитался. Он виновен хотя бы в том, что тогда, на балу у Лавалей, не позволил нам объясниться до конца.
– Нет, нет, молчите, – всхлипнула вдова.
– Не сбивайте меня с мысли. Именно теперь, при свидетеле, при нашей бесценной Додо, я хотел бы вновь спросить: вы меня любите по-прежнему? И согласны по-прежнему стать моей женой?
У княгини задрожали губы.
– Значит, вы за все простили меня?
– Прощать было вовсе не за что, вы ни в чем не виноваты.
– Значит, вы по-прежнему делаете мне предложение?
– Да, не сомневайтесь в искренности моих чувств.
Мария опустилась на колени.
– Михаил Юрьевич… Миша, дорогой… – Она порывисто прильнула к нему. – Разумеется, я согласна. Люблю вас безоглядно. И буду ждать с войны.
– Тем более что вы теперь в трауре.
– Да, тем более что я в трауре. Потеряв Мишу-маленького, обретаю Мишу-большого. – И она впервые за все время робко улыбнулась.
Он склонился и поцеловал ее в щеку.
А она склонилась и поцеловала его руку.
– Мэри, Мэри, что вы?
– Вы мой Бог… вы мое солнце… я ваша навек…
Ростопчина, стоя рядом с ними, тоже заплакала, утирая слезы кружевным платком. Наконец, взяв за руки, подняла обоих.
– Ну, вставайте, вставайте, господа, – вы меня растрогали, как в хорошей пиесе. – Усадив влюбленных, она обратилась к хозяйке: – Я, пожалуй, поеду. Вы тут без меня разберетесь…
– Нет, теперь не время, Додо. Да и бабушка может возвратиться неожиданно. Лучше поезжайте вдвоем. Встретимся позже.
– Но когда же, Мэри? И где?
– Вы когда отбываете на Кавказ?
– В первых числах мая.
– Стало быть, в Москве, по вашем приезде.
– Вы в Москве тоже будете?
– Да, поеду на будущей неделе. Мачеха вчера написала, что отцу стало хуже. Я обязана находиться при нем.
– Первым делом в Москве я вас разыщу.
– Буду ждать и надеяться.
Они начали прощаться. Мария повеселела, на щеках у нее появился румянец. Попросила тихо, глядя в глаза:
– Обещайте мне больше не скандалить ни с кем. И не лезть под пули.
– Обещаю.
И они крепко обнялись.
Выйдя от Щербатовой, Лермонтов и Ростопчина сели коляску.
Он сказал:
– Странно: с головы до ног одни неприятности, а я счастлив.
Усмехнувшись, она ответила:
– Жизнь полна парадоксов. А у гения их вдвое больше. Как сказал Пушкин.
– Я отнюдь не гений, Додо.
– Судя по количеству парадоксов в вашей жизни – гений.