1

Император Николай I сидел за столом у себя в кабинете и сегодня выглядел несколько веселее обычного. Хотя осеннее наступление на Кавказе в целом принесло мало результатов и противники, потрепав друг друга, отступили на прежние позиции, горцы недосчитались нескольких тысяч. Правда, в эти тысячи следовало зачислить, кроме воинов под знаменем Шамиля, и сотни мирных жителей. Граббе и особенно генерал-лейтенант Галафеев [65] применяли тактику выжженной земли: заподозрив какой-нибудь аул в нелояльности, окружали его и уничтожали всех до единого – стариков, женщин, детей, сакли разрушали, посевы сжигали. Так в свое время действовал Ермолов, утверждая, что «эти дикари» понимают лишь язык силы. Стоило ли удивляться, что приток свежих сил к Шамилю не иссякал?

Николай Павлович посмотрел на вошедшего к нему Михаила Павловича, вполне благосклонно принял его доклад об отходе русских войск на зимние квартиры. Сообщил:

– Мы внимательно рассмотрели представления генерала Граббе о наградах. Все вполне разумно и за малым исключением они нами поддержаны.

Поклонившись, великий князь взял бумаги, быстро пролистал, обращая внимание лишь на вычеркнутые фамилии. Вдруг споткнулся.

– Ваше величество не согласны с награждением Лермонтова?

Самодержец взглянул на брата с неудовольствием.

– Ты же знаешь, как я отношусь к этому бузотеру.

– Но поручик не только и не столько бузотер: генерал Галафеев говорил о его личном мужестве во время сражений, особенно у речки Валерик. – Он перешел на доверительный тон. – И потом, если бы Граббе просил о медали или ордене, я, возможно, усомнился бы тоже. Но ведь речь идет о его переводе в гвардию тем же чином с отданием старшинства и об именной сабле с надписью «За храбрость».

– Золотой сабле, – уточнил монарх.

– Золотой, конечно. Так за храбрость не жалко.

Император молчал, снова превратившись в каменного идола. Это было дурным знаком. Повторил:

– Ты же знаешь мое к нему отношение. Для чего каждый раз обострять? Для чего портить настроение?

– Да помилуй, дорогой! У меня и в мыслях не было…

– И императрица туда же: «снизойди», «прояви великосердие», «бабушка за него просила»… А зачем бабушка воспитала внука так дурно?

– Николя, помилуй: он храбрый воин.

– Храбрый воин, – раздраженно передразнил российский правитель. – Знаем мы этих храбрецов. Вместо Тенгинского полка оказался вдруг в штабе у Граббе. Отчего?

– Не могу знать, – огорченно ответил Михаил Павлович.

– То-то и оно. – Помолчав, император закончил: – Пусть еще послужит как следует на Кавказе. Впрочем, поощрить можно – заодно уважить императрицу и бабушку: дать ему отпуск на два зимних месяца.

– Это справедливо!

– Только передать… неофициально… чтоб не появлялся в свете в Петербурге. Пусть сидит при болезной бабушке где-нибудь в Москве. Или здесь, только у себя на квартире.

– Будет сказано.

– Я и так слишком милосерден к этому щелкоперу и ему подобным.

– Ваше милосердие не знает границ.

Николай Павлович насторожился.

– Не шути такими вещами, Миша.

– Упаси бог! Я предельно искренне.

– Знаю я твою искренность – палец в рот не клади, весь в покойную бабушку – Екатерину Великую.

Улыбаясь, великий князь отступил к дверям.

– Счастлив, что частица великой крови у меня в жилах.

– Все, иди, иди, после договорим.

Выйдя от императора, Михаил Павлович вытащил платок и утер им взмокший лоб и шею. Старший брат с каждым днем становится все нетерпимее и нервознее. Начинания его неизменно вязнут в российской действительности, как в болоте. Армия хоть и велика, но неповоротлива и уныла, боевого задора нет, как во времена Суворова и Кутузова. Но какой задор, если рекруты служат по 25 лет? Хуже каторги за убийство. А ведь армия – главное детище Николая. В остальных сферах процветают казенщина и официоз, за малейшее вольнодумство – кара. Общество замерло в развитии. Молодежь не знает, чем себя занять, – так и возникают печорины, как у Лермонтова… Михаил Павлович вздохнул. Подобные мысли ведь не только у него, но и у Александра, наследника; много раз говорил с племянником с глазу на глаз, но сказать брату и отцу не решались – не поймет, прогонит да еще и накажет. Приходилось проявлять полную лояльность. Скорого воцарения Саши ждать нельзя, да и грешно желать смерти собственному брату для освобождения трона. Будет, как с их отцом, Павлом Петровичем: воцарения ждал от Екатерины II больше четверти века, а когда власть свалилась в его руки, не сумел распорядиться ею на благо Родины…

Надо обрадовать императрицу: многие ее протеже получили награды и поощрения, в том числе и Лермонтов. И сказать Жуковскому – это он хлопотал за опального поэта. Пусть доложит бабушке о воле монарха – отпуск провести в Белокаменной и сюда носа не казать или в Петербурге, но сидеть, как мышке в норке.

Тяжкая у него доля – родственник самодержца.

А доля того во сто крат тяжелее.

Старший брат – Александр I – много раз собирался отречься. Тень невинно убиенного Павла его постоянно пугала.

Тяжкая доля правителей России.

Брать на себя ответственность за такую страну, за такой народ – это надо обладать мужеством, граничащим с сумасшествием.

Всюду лихоимство и ложь.

Кровь и ужас.

Смех и слезы, как у Гоголя в «Ревизоре».

2

Лермонтов узнал о своем отпуске в Ставрополе, где квартировал вместе с офицерами штаба Граббе. Тут собрались многие его друзья: Саша Долгорукий, Серж Трубецкой, Саша Васильчиков. Близко сошелся с братом Пушкина – Львом Сергеевичем (они виделись и раньше, до начала военных действий против Шамиля, но особенно сдружились поздней осенью и в начале зимы). Лев Сергеевич походил на Александра Сергеевича только профилем и копной курчавых волос, был не так смугл и слегка флегматичен, но порой и с ним случались приступы гнева: например, родные едва удержали его, как и Нечволодова, от безумного шага – ехать во Францию и стреляться с Дантесом. Он, по званию штабс-капитан, много лет добровольно служил на Кавказе и приятельствовал с семьей Чавчавадзе. В этот раз, возвратившись из командировки в Тифлис, рассказал Лермонтову о последних новостях в доме Александра Гарсевановича: сам глава был назначен членом совета Главного управления Закавказского края и успешно боролся со вспышками чумы в Дагестане и Грузии, Катерина счастлива в замужестве и уехала к супругу в Мегрелию, Нина живет с матерью и маленькой сестрой, добиваясь издания сочинений Грибоедова.

Лермонтов поинтересовался:

– Как там поживают сестры Орбелиани?

Пушкин затруднился с ответом.

– Ох, не знаю, не любопытствовал. Вроде бы пока обе не замужем.

– Монго говорил, еще летом, что к Майко сватался Бараташвили, но остался с носом.

– Монго, по рассказам, сам не прочь был жениться на младшенькой, но не успел – начались военные действия.

И еще одну новость сообщил Лев Сергеевич:

– Вы ведь знали отставного майора Федотова?

– Да, служил под его началом. Отчего вы употребили прошедшее время?

– Он, увы, скончался у себя в имении в Новгородской губернии, и его супруга, Катерина Федотова, прежде Нечволодова, получив часть наследства деньгами, возвратилась в Грузию, в Дедоплис-Цкаро, и живет с двумя дочерьми. Подурнела немного или, лучше сказать, повзрослела, но красавица по-прежнему.

– Надо бы поехать, проведать, – произнес задумчиво Михаил.

– Отпроситесь у Граббе, – посоветовал Пушкин. – Он относится к вам очень хорошо и на две недели отпустит.

– Да, пожалуй.

И поехал бы, если бы не известие о двухмесячном отпуске и возможности повидать бабушку.

Лермонтов, действительно, честно заслужил поощрение. Не скрывался в штабе от пуль, а, наоборот, ревностно исполнял обязанности адъютанта, донося повеления начальства всем разрозненным отрядам, воевавшим на передовой. Впрочем, фронта в его классическом понимании не было: стычки происходили то тут, то там, горцы подкарауливали русских, налетали, убивали, скрывались, русские подстерегали горцев, нападали, убивали, скрывались. Раза два Михаилу приходилось возглавлять боевые действия, если командир отряда был убит или ранен. И на всем протяжении летне-осенней кампании он не получил ни одной царапины. Сослуживцы им восхищались за эту его особенность, говорили, что, вероятно, заговорен; а поручик в ответ смеялся: «Время не пришло, Бог оберегает меня для чего-то главного». Но чего? Ведал только Всевышний.

Новый, 1841 год, он встретил в Анапе, где теперь располагался штаб Тенгинского полка (все-таки поэт состоял в его рядах, а при Граббе находился формально в командировке), но на Черноморском побережье пребывал недолго – получил приказ возвратиться в Ставрополь. И узнал о высочайшем поощрении – отпуском на два месяца. Радости не было границ. Золотую саблю «За храбрость» он не особенно жаждал получить, повышения в звании тоже; лишь бы вырваться в родные края – пензенские Тарханы, Москву, Петербург, погулять по милым мирным улочкам, повидаться с родными и близкими…

От княгини Щербатовой он за эти полгода получил только два письма: первое еще до ее отъезда за границу, а второе из Франции. Оба довольно пресные, без особых чувств, словно Мэри, покинув родину, не хотела вспоминать прошлое и стремилась начать жизнь с чистого листа; кроме приветствия «дорогой Мишельчик» и «целую» в конце – никаких нежностей.

Теперь Лермонтов надеялся увидеть ее в Петербурге: знал от Додо Ростопчиной, что Щербатова может возвратиться к началу марта.

Бабушка писала, что известие об его отпуске воскресило ее – быстро начала поправляться, встает с постели и поедет к нему навстречу в Москву, чтобы не терять драгоценных дней общения. Говорила, что продолжает хлопоты по начальству и надежда появляется в связи с близким тезоименитством цесаревича: в честь совершеннолетия Александра Николаевича может выйти снисхождение ссыльному поэту. Верилось в это с трудом, но мечталось с удовольствием.

За полгода он сочинил немного: несколько стихотворений, в том числе и о битве на реке Валерик ( «Я к вам пишу случайно; право, не знаю, как и для чего» ). Обращение было к Мусиной-Пушкиной. Он все больше думал о ней в последнее время, и ее образ отчего-то делался в его сознании ярче и привлекательней образа Щербатовой. И не потому, что надеялся на восстановление прежних отношений в будущем; просто теперь ему казалось, что Милли ему дороже. И уже не знал, хочет ли жениться на Мэри. Ничего не знал, просто рвался к родным пенатам телом и душой. Милый прежде Кавказ повернулся другой своей стороной: кроме великолепия природы, гостеприимства и хлебосольства добрых горцев – кровью, грязью, смертью боевых товарищей, болью, злобой. Возвратится ли Лермонтов сюда снова? Будет ли Провидению это угодно?

Он получил отпускной билет на два месяца 14 января. В тот же вечер закатил прощальную пирушку с друзьями. Зачитал вслух письмо, пришедшее накануне от Монго из Тифлиса: тот на днях тоже ехал в отпуск и надеялся встретиться с другом и родичем в Петербурге. «Коли будешь у А. В.-Д., передай привет и скажи, что в ближайшее время припаду к ее ногам», – завершал послание Алексей Аркадьевич. Все смеялись на прощальной пирушке, понимая, что А. В.-Д. – Александра Кирилловна Воронцова-Дашкова, прежняя любовь Монго, видимо, к ней он собирался вернуться. Пили и болтали до самого утра.

Выехал утром 15 января. Было довольно пасмурно, но не холодно, с неба сыпался легкий снежок. Михаил – верхом, в казацкой папахе и бурке, слуги – в возке. Днем обедали в селе Медвежьем, а ночевали в станице Егорлыкской, напросившись на постой к местному дьячку. Тот, узнав, что к нему заехал автор стихотворения «Бородино», несколько мгновений стоял в оцепенении, вытаращив глаза, а потом с помощью дьяконицы выставил на стол лучшие запасы из погреба. Ели и пили до полуночи. И наутро получили в дорогу массу снеди. Лермонтов вежливо отказывался, а Андрей Иванович взял за милую душу – дескать, все в пути пригодится, деньги на еду сэкономим. Впереди были Ростов-на-Дону и Новочеркасск, Миллерово и Воронеж… Ехали спокойно, без приключений; правда, в Воронеже задержались на два дня – Михаил лечил простуженное горло (холода стояли уже приличные).

Подъезжали к Первопрестольной в пятом часу вечера 30 января. Станционный смотритель в Щербинке сообщил, что сегодня 23 градуса ниже нуля. Да, мороз пробирал до костей! В городе было немного теплее, но поручик еле слез с лошади возле дома бабушки на Молчановке – руки и ноги плохо слушались, совершенно задубев. Вскрикнув, Елизавета Алексеевна заключила внука в объятия, плакала, причитала: – Наконец-то, наконец-то дождалась счастливой минутки. Никуда не отпущу больше, слышишь? Станем добиваться твоей отставки. Внук не возражал.

Грели для него в печи чугуны с водой, наливали в ванну, он лежал, отмокал, согревался. Пил горячий чай с медом и вареньем. Засыпал за столом, слушая бабушку, рокотавшую над ухом, – пересказывала новости и слухи, строила ближайшие и дальние планы. Оживился только от одной ее реплики.

– Видела в гостях у Закревской твою давнюю пассию.

Лермонтов приоткрыл один глаз.

– Да? Кого?

– О, конечно: у тебя их пруд пруди! Настоящий гусар.

– И поэт.

– И поэт… Мусину-Пушкину, вот кого.

У него открылись оба глаза.

– Милли в Петербурге?

– »Милли»! И не совестно этак говорить о замужней даме? «Милли»! Да, Эмилия Карловна возвратилась из-за границы. Чуть поправилась после родов – видимо, пошли ей на пользу. Пышет красотой и здоровьем.

– Новорожденную тоже привезла?

– Хм, так ты знаешь, что это девочка? Уж не от тебя ли?

– Бабушка, ответьте.

– Я почем знаю! Видела графиню мельком, обменялась несколькими фразами. О тебе…

– Обо мне?

– Да, она спросила, как ты на Кавказе. Я ответила, что тебя поощрили отпуском. Но скорее всего в Петербурге не будешь.

– Как – не буду? – изумился он.

Бабушка поджала узкие губы.

– Мне Жуковский рекомендовал, разумеется, со слов великого князя, – не пускать тебя в северную столицу. От греха подальше.

– От какого еще греха?

– По рекомендации августейшей особы. Дескать, нежелательно появление наказанного поручика в петербургском свете.

– Я не собираюсь являться в свет. Ни в театры, ни на балы не пойду. Но поехать в Петербург должен непременно. Книжечка моих стихов вышла – как же не увидеть Краевского? Деньги за нее получу. Повидаю Карамзиных. И к тому же – Милли… ну, Эмилия Карловна.

– Вот что для тебя главное! – рассердилась Елизавета Алексеевна. – Книжка и друзья – лишь предлог. Надо было молчать про Мусину-Пушкину. Вот я старая дура – проболталась невзначай!

Он ответил с улыбкой:

– Проболталась, не проболталась – это все равно, я поеду в Петербург в любом случае. Быть в России и не побывать в Петербурге – нонсенс, несуразность!

Бабушка вздохнула и сказала просительно:

– Миша, заклинаю. Не поедем, останемся в Москве, а затем отдохнем в Тарханах.

– Не хочу в Тарханы. Я с ума сойду, буду биться, как тигр в клетке. И потом: как вы собираетесь хлопотать о моей отставке, будучи в Тарханах?

– Да, ты прав. Надо в Петербург…

– А, вот видите! Непременно надо.

– Только обещай мне вести себя смирно и не лезть в светские салоны?

– Кроме Карамзиных – ни к кому.

– Хорошо, поверю, – заключила Елизавета Алексеевна. А потом произнесла хмуро: – Чует мое сердце: лучше бы не ехать… Но не ехать тоже нельзя. Заколдованный круг какой-то.

Лермонтов беззаботно откинулся на спинку стула.

– Лучше сказать – судьба.

– Я читала твоего «Фаталиста». Может, ты и сам стал фаталистом?

– Может, и стал.

– Миша, не к добру это.

– Отчего не к добру? Возвратился с войны без единой царапины. Тот, кому суждено быть повешенным, не утонет.

– Полно меня пугать.

– Я и не пугаю, бабуля. Говорю, как есть.

3

Цесаревич Александр Николаевич находился в масленичные февральские дни в самом лучшем расположении духа: накануне приехала из баденских земель юная принцесса Гессенская и приняла православие, превратившись в Марию Александровну. Свадьба была назначена на 16 апреля, накануне тезоименитства великого князя – 17 апреля. Чего еще желать молодому и влюбленному?

Сразу после будущих торжеств собирался уехать за границу главный его наставник – у Василия Андреевича Жуковского начинался новый этап в жизни. В Дюссельдорфе он тоже собирался жениться на дочери своего друга, живописца Рейтера, 21-летней Лизе Рейтер, и закончить перевод «Одиссеи» Гомера. Так что настроение у обоих женихов было превосходное. Портить его заботами о судьбе опального Лермонтова совсем не хотелось. Но, превозмогая себя, все-таки решили воспользоваться моментом (свадьба, тезоименитство) и добиться милостей от монарха. Действуя однако не напрямую, а опять-таки при посредничестве ее величества, императрицы Александры Федоровны. Жуковский передал письмо бабушки, Елизаветы Алексеевны, цесаревичу, а тот – матери. И 8 февраля 1841 года она заговорила с супругом во время чаепития:

– Ваше величество, я намедни читала книжку стихотворений нелюбимого вами Лермонтова.

Николай Павлович поставил золотой подстаканник на блюдце.

– Да? И что же?

– Очень поэтично. А отдельные опусы просто гениальны.

Самодержец признался:

– Я тоже читал на досуге. И согласен с вами: недурные вещицы имеются. Он способный молодой человек, но ему не хватает внутренней дисциплины и ясности мышления. Много мусора в голове.

Александра Федоровна сказала просительно:

– Поддержите гения, ваше величество.

– Уж и гения!

– Ну, пусть таланта.

– В чем, по-вашему, я должен его поддержать?

– Возвратите с Кавказа и отпустите в отставку. Пусть сидит и пишет. Храбрых воинов у нас много, а таких поэтов – раз-два и обчелся.

Император возразил твердо:

– Нет, в отставку ему пока рано. Пусть послужит лет хотя бы до тридцати.

– Так верните с Кавказа по крайней мере.

– Я подумаю.

– Нет, пожалуйста, обещай, Николя, теперь же, – перешла на интимный тон императрица, потому что знала: муж – человек военный, если даст слово, сдержит обязательно.

Но и тот был не промах, постарался увильнуть от прямых заверений.

– Обещаю подумать, Алекс.

– Нет. По случаю предстоящих торжеств прояви милосердие. Бабушка Арсеньева не переживет, если внука на Кавказе убьют. Пожалей не его, так ее хотя бы.

Николай Павлович вздохнул и проговорил скрепя сердце:

– Будь по-твоему, дорогая. Коли Лермонтов не затеет новых безобразий, то в связи с бракосочетанием цесаревича и его тезоименитством разрешу твоему протеже послужить где-нибудь в центральной части России.

– О, благодарю, ваше величество, – улыбнулась Александра Федоровна.

– Только потому, что вы меня просите. Я сегодня добр.