В свое время К. Э. Циолковский пришел к выводу, что космическая эволюция человека еще не завершена.
Недостатки нынешнего вида человека ученый скрупулезно перечисляет: несовершенная геометрическая форма — руки, ноги, голова, туловище — не лучше ли шар? Уподобившись звезде и планете, человек станет совершенен, как небесные тела.
«Даже высшие животные (человек) очень несовершенны. Например, невелика продолжительность жизни, мал и плохо устроен мозг и т. д.
В сущности все это есть только результат Приспособления к условиям жизни на земле — главным образом к жизни на экваторе — и признак незаконченного филогенетического развития (эволюции). На других планетах, при других условиях и строение живого будет иное. Земля с течением времени тоже даст лучшее…
Что такое существо возможно, видим из следующего. Вообразим кварцевый (или стеклянный) прозрачный шар, пронизываемый лучами солнца. В нем немного почвы, воды, газов, растений и животных. Одним словом, это подобие громадного земного шара, только в крохотном виде. Как в нем, так и на какой-нибудь планете определенное изолированное количество материи. Как в том, так и в другой совершается один и тот же известный круговорот вещества. Наш стеклянный шар и представляет подобие гипотетического существа, обходящегося неизменным количеством материи и вечно живущего. Животные в шаре если умирают, то на место их рождаются новые, питающиеся растениями. В общем, стеклянный шар бессмертен, как бессмертна Земля»'.
Один математик, читавший лекцию для парижских закройщиков о возможной безразмерной выкройке для всех индивидуумов, начал ее такими словами: для удобства представим себе, что человеческое тело имеет форму шара. Зал опустел мгновенно.
И все же шар — идеальная форма космической жизни. Кстати, древний миф, переданный Платоном, говорит о том, что когда-то человек был сферичен, но Зевс рассек его на две половины — мужскую и женскую.
Второе несовершенство человека — его питание. Так трудно и негуманно добывать себе энергию из злаков и живых существ. Не лучше ли, уподобившись растениям, брать энергию прямо от солнца, питаться солнечными лучами?
Итак, сферический, полупрозрачный, зеркальный, пульсирующий светом — таким видит человека будущего Циолковский. Красиво. Похоже на НЛО и еще на древние представления об огненных существах серафимах, об огненных колесах, усыпанных очами, смущавших в раскаленной пустыне библейских пророков.
Однако сияющий шар — это лишь снаружи, а если взглянуть изнутри многоочитой сферы ее небесными очами? Тогда перед нами откроется неизведанный метаметафорический мир.
Шестиглазая многоочитая сфера, взглядом устремленная одновременно вверх-вниз-вправо-влево-внутрь и вовне… Очень похоже на НЛО. Можно обойтись и одним глазом, размещенным на изгибе объемной ленты Мёбиуса.
Может быть, это и есть тот загадочный «третий глаз» в мироздание, о котором так много пишут и говорят.
И все же я предпочитаю обходиться двумя очами, не превращаясь в сферу и в ленту Мёбиуса, потому что преимущество человека — быть всем, оставаясь самим собой. Поэтическое зрение всегда космично. Вот Данте опускается в глубины ада, и вдруг словно перекручиваются круги схождения, образуя все ту же ленту Мёбиуса, и ослепительный свет в лицо. Время как бы свернулось в единое бесконечное мгновение, как в первый миг «сотворения» нашего мира из не различимого взором сгущения света. Это был момент антропного космического выворачивания. Внутреннее и внешнее поменялись местами:
Геометрическое диво, которое видит Данте, сочетание лица и круга, невозможно в обычной евклидовой геометрии. О неевклидовом зрении Данте много раз говорил Павел Флоренский. И неудивительно. Ведь П. Флоренский открыл внутреннюю сферическую перспективу в византийской архитектуре и древнерусской живописи.
При проекции на сферу точка перспективы не в глубине картины, а опрокидывается внутрь глаза. Изображение как бы обнимает вас справа и слева — вы оказываетесь внутри иконы. Такой же сферой нас охватывают округлые стены и купола соборов, и именно так же видит человек небо. Это сфера внутри — гиперсфера, где верны законы геометрии Н. Лобачевского, — мир специальной теории относительности. Если же выйти из храма и взглянуть на те же купола извне, мы увидим сферическую перспективу общей теории относительности.
Человеческий глаз изнутри — гиперсфера, снаружи — сфера, совместив две проекции, мы смогли бы получить внутренне-внешнее изображение мира. Нечто подобное и видит Данте в финале «Божественной комедии». Лик внутри трех огненных кругов одновременно находится снаружи, а сами круги переплетены. Это значит, что постоянно меняется кривизна сияющей сферы — она дышит. Вдох — сфера Римана, выдох — гиперсфера Лобачевского и обратная перспектива Флоренского.
Внутренне-внешняя перспектива появилась в живописи начала века. Вот картина А. Лентулова «Иверская часовня». Художник вывернул пространство часовни наружу, а внешний вид ее поместил внутри наружного изображения. По законам обратной перспективы вас обнимает внутреннее пространство Иверской часовни, вы внутри него, хотя стоите перед картиной, а там, в глубине картины видите ту же часовню извне с входом и куполами. Метаметафора дает нам такое зрение.
Инверсия внутреннего и внешнего, выворачивание в космическое пространство — это главный потаённый ключевой образ в творчестве Даниила Хармса. Главная космическая инверсия происходит у Хармса в произведении «Гамма-сундук». Этот сундук — своего рода ларец Кощея. Через него можно вывернуться в космос. Название «гамма» имеет сразу три значения: гамма-излучение, пронизывающее вселенную; гамма — символ мировой гармонии, дающей человеку путь во вселенную; и, наконец, гамма-сундук — это сундук мага, опять же при анаграммном выворачивании.
Сам образ сундука в основе космологии. В старинной космографии Козьмы Индикоплова земля изображена как гора внутри хрустального сундука небес. Выйти из этого хрустального сундука — значит обрести пространство иной вселенной. С героем Хармса это происходит по законам геометрии многих измерений.
«Человек с тонкой шеей забрался в сундук и начал задыхаться… Ой! Опять что-то произошло! Боже мой! Мне нечем дышать. Я, кажется, умираю… А это еще что такое? Почему пою?
Кажется, у меня болит шея…
Но где же сундук?
Почему я вижу все, что находится у меня в комнате?
Да никак я лежу на полу!
А где же сундук?
Человек с тонкой шеей сказал:
— Значит, жизнь победит смерть неизвестным для меня способом».
Такое выворачивание вполне возможно при соприкосновении нашего пространства трех измерений с пространством четырехмерным. Объясню это по аналогии перехода от двухмерности к трехмерности. Начертим плоский двухмерный сундук и поместим в него, вырезав из бумаги, плоского двухмерного героя. Разумеется, на плоскости ему не выйти из замкнутого контура; но нам с вами ничего не стоит вынести плоскатика из плоского сундука, а затем положить его рядом с тем сундуком на той же плоскости. Двухмерный человек так и не поймет, что случилось. Ведь он не видит третье, объемное измерение, как мы не видим четвертого измерения. Вот что произошло с героем Даниила Хармса. Всякое описание антропной инверсии в поэзии от Низами до Данте, от Аввакума до В. Хлебникова, от В. Хлебникова до Д. Хармса с поэтической точки зрения есть движение к метаметафоре.
Для себя я могу найти некую условную точку отсчета рождения метаметафоры — год 1963.
Вслед за Лобачевским и Хлебниковым хотелось шагнуть в то пространство внутренней сферы, где через точку вне прямой можно провести две или бесконечное количество параллельных. Я вновь и вновь перечитывал чугунную эпитафию на могиле Лобачевского в Казани, тщетно искал там упоминание о его геометрии. Зато пятитомник Хлебиикова в университетской библиотеке брал беспрепятственно для дипломной работы «Лобачевский, Хлебников и Эйнштейн».
Надо было сделать какой-то шаг, от чего-то освободиться, может быть, преодолеть психологический барьер, чтобы найти слова, хотя бы для себя, четко очерчивающие новую реальность.
Однажды я сделал этот мысленный шаг и ощутил себя в том пространстве:
Переход от плоского двухмерного видения к объему был грандиозным взрывом в искусстве. Об этом писал еще кинорежиссер С. Эйзенштейн в книге «Неравнодушная природа». Плоскостное изображение древнеегипетских фресок, где люди подобно плоскатикам повернуты к нам птичьим профилем, вдруг обрели бездонную даль объема в фресках Микеланджело и Леонардо. Понадобилось две тысячи лет, чтобы от плоскости перейти к объему. Сколько же понадобится для перехода к четырехмерию?
Я написал в то время два стиха, где переход от плоскости к объему проигрывается как некая репетиция перед выходом в четвертое измерение.
Снова и снова прокручивалась идея: можно ли, оставаясь существом трехмерным, отразить в себе четвертое измерение? Задача была поставлена еще А. Эйнштейном и Велимиром Хлебниковым. А. Эйнштейн считал, как мы помним, что человек не может преодолеть барьер. В. Хлебников еще до Эйнштейна рванулся к «доломерию Лобачевского».
Так возникла в моем сознании двухмерная плоскость, вмещающая в себя весь бесконечный объем, — это зеркало. Я шел за Хлебниковым, пытаясь проникнуть в космическое нутро звука. И вот первое, может быть, даже чисто экспериментальное решение, где звук вывернулся вместе с отражением до горловины зеркальной чаши у ноты «ре» и дал симметричное отражение. Таким образом, текст читается одинаково и от начала по направлению к центру — горловине зеркальной чаши света до ноты «ре». Интересно, что нотный провал между верхней и нижней «ре» отражает реальный перепад в звуковом спектре, там нет диезов и бемолей.
Зеркало — ключевой образ, это некая запредельная плоскость. Войти в нее — значит преодолеть очевидность мира трех измерений. И все же в зеркалах есть какая-то избыточная реальность. Само отражение настолько многозначительно, что поэту уже вроде бы и делать нечего. Стоишь перед зеркалом, как перед наглядным пособием по бессмертию… И потом опять же плоскость — объем: знакомые оппозиции. Вот если бы зеркало могло отражать внутреннее, как внешнее — глянул и оказался над мирозданием. Внутренняя, говоря словами Павла Флоренского, «обратная» перспектива наконец-то открылась в поэзии. Вот как выглядит мир при взгляде из внутренне-внешнего зазеркалья
Так, проходя по всем кругам метаметафорического мышления от чистого рацио до прозрачно-интуитивного, я словно входил в лабораторию Метаметафоры, стремясь быть — в меру моих возможностей — ее объективным исследователем, совмещая в себе «актера» и «зрителя». Разумеется, не мне, а читателю судить о том, что воплотилось в поэзию, а что осталось в области чистой филологии. Но для меня это единое целое, позволяющее выверить точность моих космологических интуиций.
Вернусь снова к образу человека внутри мироздания. Вспомним здесь державинское «я червь — я раб — я бог». Если весь космос — яблоко, а человек внутри… А что если червь, вывернувшись наизнанку, вместит изнутри все яблоко? Ведь ползает гусеница по листу, а потом закуклится, вывернется, станет бабочкой. Слова «червь» и «чрево» анаграммно вывернулись друг в друга. Так появился анаграммный образ антропной инверсии человека и космоса.
Так возник соответствующий по форме метаметафоре анаграммный стих. В анаграммном стихе ключевые слова «червь — чрево» разворачивают свою семантику по всему пространству, становятся блуждающим центром хрустального глобуса. Ключевое слово можно уподобить точке Альфа, восходящей при выворачивании к точке Омега.
Один знакомый математик сказал мне однажды:
— Когда я читаю нынешнюю печатную поэзию, всегда преследует мысль, до чего же примитивны эти стихи по сравнению с теорией относительности, а вот о вашей поэзии я этого сказать не могу.
Под словом «ваша» он подразумевал поэтов Метаметафоры. Само слово «Метаметафора» возникло в моем сознании после термина «метакод». Я видел тонкую лунную нить между двумя понятиями.
Дальше пошли истолкования.
— Метаметафора — это метафора в квадрате?
— Нет, приставка «мета» означает «после».
— Значит, после обычной метафоры, вслед за ней возникает Метаметафора?
— Совсем не то. Есть физика и есть метафизика — область потустороннего, запредельного, метаметафорического.
— Метагалактика — это все галактики, метавселенная — это все вселенные, значит, Метаметафора — это вселенское зрение.
— Метаметафора — это поэтическое отражение вселенского метакода…
Все это верно. Однако термин есть термин, пусть себе живет. Движение в пространстве Н. Лобачевского остановить уже невозможно. Интуитивное осмысление этого и привело меня к созданию неожиданного на первый взгляд текста:
Я писал это в 1978 году, когда не было теории Метаметафоры, но уже зарождалась Метаметафора.
Сразу же скажу, что мне как филологу трудно было бы отрешиться хотя и от подсознательного, но постоянно присутствующего культурного пласта древнерусской метафоры. Хочу сделать это очевидным для читателя. Речь, конечно, идет не о творческом состязании с древними, а о некоей точке отсчета. Если взглянуть в такой перспективе, яснее становится, что «двоебедрая секира» — месяц умирающий и воскресающий; невеста, лохматая светом, — комета, она же звезда Венера и Богородица — «невеста не невестная». В поэтическом акафисте поется: «Радуйся, лестница от земли к небу», — вот почему «невесомые лестницы скачут». «Дыра деревянная» — в середине вывернутой скрипки Пикассо — черная дыра во вселенной; холеный футляр двоебедрой секиры — все мироздание; скрипка — образ вечной женственности, пляска на червивом батуте — попрание смерти. Вязать дверные петли можно только вывернув наизнанку «микромир» вязальных петель до «макромира» петель дверных. Сама дверь — тоже каноническое обращение к богородице — «небесная дверь».
Метаметафора не гомункулус, выращенный в лабораторной колбе. Вся теория метакода и Метаметафоры возникла из стихов, а не наоборот. В поэзии антропная космическая инверсия сама собой порождает метаметафорический взрыв. Трудно судить, насколько осуществилась моя мечта передать словами миг обретения космоса.
Нам кажется, что человек неизмеримо мал, если глядеть с высоты вселенной, а что если наоборот, как раз оттуда-то он и велик. Ведь знаем же мы, что одно и то же мгновение времени может растягиваться в бесконечность, если мчаться с релятивистской скоростью. Вся вселенная может сжаться в игольное ушко, а человек окажется при инверсии больше мироздания.
Метаметафора, конечно, условный термин — важны новые духовные реальности, обозначенные этим словом, открываемые современной физикой, космологией и… поэзией. Может быть, прежде всего поэзией.
В. Хлебников видел даже в числах «быстрого хохота зубы». В Метаметафоре не хохот, а некая обэриутская космическая самоирония. Однажды Альберт Эйнштейн сказал: «По-моему, математика — это простейший способ водить себя самого за нос». Любой поэт и читатель, лишенный чувства юмора, окажется таким незадачливым математиком.
Спектр Метаметафоры ныне доходит до не различимых взором инфракрасных и ультрафиолетовых областей, от космических инверсий пространства к инверсиям звука и самой семантики слова.
У поэзии есть свои внутренние законы поступательного движения. Где-то в 30-х годах замолкли обэриуты, позднее забыли Хлебникова. Ныне движение началось с той самой точки, на которой остановились тогда. Ныне зеркальный паровоз метаметафоры двинулся дальше.