Лапти сталинизма

Кедров Николай Геннадьевич

Глава I. Возможные контексты: историография и источники

 

 

Политическое сознание советского крестьянства 1930-х годов вплоть до сегодняшнего дня продолжает оставаться в числе малоизученных сюжетов. К настоящему времени мы можем отметить немногочисленные работы, посвященные политическому поведению крестьянства, его реакции на действия власти, в которых лишь фрагментарно характеризуются ментальные образы и представления, присущие советским крестьянам. Собственно говоря, восполнить эту историографическую нишу и призвана настоящая работа. Однако обращение к названной теме предполагает знакомство с несколькими значительными комплексами литературы: это исследования по истории политического режима в Советском Союзе 1930-х годов; советского крестьянства; работы в области изучения социальной психологии советского общества. Ниже рассмотрена эволюция историографии по трем отмеченным направлениям. Дискуссионные вопросы, имеющие непосредственное отношение к исследуемым в данной монографии проблемам, изложены автором во вступительных разделах к каждой из последующих глав. Сюжетом, требующим специального рассмотрения, является проблема источников. В этом отношении ситуация порою складывается так, что источниковедческие пристрастия отдельных авторов и ненавязчивый диктат существующих научных традиций сужают выбор исследователя, направляя его внимание по уже проторенному руслу — изучения определенного типа источников. В таком случае существует риск детерминированности выводов структурой и характером информации, имманентно присущих документам данного вида. Все это в итоге обусловливает необходимость пристального внимания к историографическим и источниковедческим аспектам нашего исследования.

 

1. Историография

Вплоть до начала 1990-х годов научное изучение советского политического режима оставалось исключительно прерогативой зарубежных историков. В работах отечественных авторов, посвященных политической жизни в СССР, — в силу их концептуальной и идеологической заданности — содержался в основном набор догматизированных аксиом (о строительстве социализма, росте демократии, международной пролетарской солидарности, творческой активности и самодеятельности народных масс, руководящей роли коммунистической партии и неизбежном построении коммунизма), имеющих мало общего с исторической реальностью 1930-х годов. Зарубежная историография этой темы также имела политический подтекст, однако западные историки давали более объективное объяснении процессам политической жизни СССР. И главное: для зарубежной советологии были характерны широкий разброс мнений и жаркие дебаты по поводу советской действительности, что, во-первых, придало изучению проблемы научный характер, а во-вторых, сформировало круг проблемных вопросов вокруг темы политического режима в Советском Союзе. Наличие многочисленных, весьма содержательных историографических работ, специально посвященных как ходу этих дискуссий, так и отдельным направлениям в зарубежной исторической литературе, позволяет нам здесь остановиться лишь на нескольких принципиальных моментах, повлиявших на развитие историографии этой проблемы.

Общеизвестно, что первой концептуальной моделью осмысления советского прошлого в послевоенной советологии стала так называемая тоталитарная парадигма, заложенная историческими исследованиями М. Файнсода и Л. Шапиро, более знакомая отечественному читателю по теоретическим обобщениям X. Арендт и 3. Бжезинского. Политический режим в Советском Союзе авторы этого направления характеризовали как тоталитарный, то есть как общественный строй, при котором чрезмерно усилившееся государство определяет ход всех исторических изменений и стремится к тотальному контролю и господству над обществом. Достигалось это, по мысли историков тоталитарной школы, посредством массового государственного террора, в результате которого происходило разрушение внутренних связей в обществе, его огосударствление и монополизация информационного пространства единой государственной идеологией при помощи контроля над СМИ. Историкам этого направления было присуще также резкое противопоставление политических институтов СССР и стран Запада как двух миров — свободы и рабства, результатом чего была своеобразная «демонизация» советского политического режима в общественном мнении.

Дальнейшее развитие зарубежной историографии этой проблемы связано с чередой концептуальных переоценок тех или иных сторон жизни СССР. По мнению известнейшего американского историка и политолога М. Малии, можно выделить четыре таких «ревизии» тоталитарной модели, каждая из которых концентрировалась вокруг какого-то одного из периодов советской истории. Переосмыслению истории 1930-х годов посвящены две из этих «ревизий». Первая из них относится к периоду коллективизации и связана прежде всего с именем Ш. Фицпатрик, предложившей рассматривать 1928–1932 годы в советской истории сквозь призму сформулированной ею концепции «культурной революции». В своей работе американская исследовательница анализирует функционирование советского режима с точки зрения изменений, происходящих в обществе. Инструментом анализа для Ш. Фицпатрик в данном случае послужила теория социальной мобильности. По ее мнению, те динамические изменения, которые пережил Советский Союз на рубеже 1920-х -1930-х годов, были обусловлены появлением — в течение предшествующего десятилетия — новой технической и культурной элиты, ставшей впоследствии верной опорой сталинского политического режима. Драматизм периода «культурной революции», писала Фицпатрик, был обусловлен тем, что именно в это время повзрослевшие управленцы и инженеры — представители новой элиты — вступили в борьбу за свое место «под солнцем», в результате чего на какое-то время процессы вертикальной мобильности возобладали над процессами горизонтальной мобильности. Таким образом, коллективизация, индустриализация и начало сталинских репрессий объяснялись автором при помощи анализа социальных процессов. Другая «ревизия» тоталитарной модели была связана с появлением книги Дж. А. Гетти «Происхождение великих чисток», посвященной причинам Большого террора 1937–1938 годов. В своей работе американский историк противопоставил почти всем идеям тоталитарной историографии противоположные оценки. Сталинские репрессии 1937–1938 годов он объяснил борьбой между центральной и региональными элитами внутри коммунистической партии, а их размах и масштабность несовершенством государственного механизма в СССР. Вслед за книгой Гетти последовала целая серия «ревизионистских» работ, в которых реальные практики функционирования советского партийно-государственного аппарата сравнивались с некой идеальной моделью властвования. В результате реализации данной аналитической модели ревизионисты пришли к нетривиальным заключениям о том, что в советской системе управления царил хаос, а власть в СССР была слабой. К концу 1980-х годов ревизионизм был представлен целой когортой исследователей: Ш. Фицпатрик, Дж. А. Гетти, Г. Ритерспорн, Р. Маннинг, Л. Виола, X. Куромия и др. Несмотря на различие в тематике работ этих авторов сближал общий интерес к социальной истории как ключу к советскому прошлому и неприятие оценок представителей тоталитарной школы. Свидетельством последнего может служить историографическая «баталия», которую дали ревизионисты своим идейным противникам на страницах журнала «Russian Review» в 1986–1987 годах.

Подобная идейная и внутрикорпоративная поляризованность сохранялась в западном (прежде всего американском) научном сообществе вплоть до середины 1990-х годов. Каждая из сторон, отстаивая собственное видение советской истории, не прислушивалась к аргументам своих оппонентов. Пожалуй, первым, кому удалось выйти из тисков тоталитарно-ревизионистской историографической дилеммы, стал С. Коткин. Его книга «Магнитная гора. Сталинизм как цивилизация», посвященная истории Магнитогорска 1930-х годов, стала платформой для формирования нового исторического направления в изучении истории СССР. Расставляя эпистемологические акценты своего исследования, он писал во введении своей книги: «Взгляд, сосредоточенный на Магнитогорске, демонстрирует то, что отличительные особенности сталинизма лежат не в конструировании мамонта-государства посредством разрушения общества, а в создании вместе с таким государством нового общества, проявляющегося в отношениях собственности, социальной структуре, организации экономики, политической практике и языке». В такой логике снимались непреодолимые, казалось бы, противоречия тоталитарно-ревизионистских дебатов. Государство, по Коткину, создавало условия для формирования согласия общества (даже если такое согласие было вынужденным) по отношению к своей политике, положительной интеграции индивида в механизмы своего властвования. Советские люди, вынужденно или добровольно принимая эти условия, начинали сотрудничать с режимом, идентифицировать себя с теми или иными его аспектами, в конечном итоге становились его неотделимой частью, воплощая политику государства в своей повседневной жизни. Старый советский лозунг: «Государство — это мы», по сути стал idee-fixe, концептуальной и методологической предпосылкой работ Коткина. Настоящая концептуальная рамка, как кажется, определила и приоритетный круг научных вопросов, на решении которых концентрируются Коткин и его последователи. (И. Халфин, Й. Хельбек, М. Стейнберг). Этих авторов прежде всего интересуют, во-первых, механизмы коммуникации индивида и власти в сталинском СССР и, во-вторых, мир «субъективных значений» простого советского человека. Вследствие этого данное течение получило уже ставшее устойчивым в историографии определение «школа советской субъективности». Помимо отмеченного концептуального единства, указанных авторов отличает также значительное внимание к языку как инструменту для познания реалий изучаемой эпохи.

Отечественные специалисты, получив в 1990-е годы возможность свободно высказывать свои суждения о характере политического режима в СССР, прошли путь, сходный с их зарубежными коллегами. В 1990-е в российской исторической науке также сложились два направления, полярные по своим оценкам реалий советской истории, подобные западным «тоталитаристам» и «ревизионистам». На рубеже 1990-х — 2000-х годов между этими двумя «лагерями» шла бурная полемика, в том числе и на страницах отечественных научных журналов, при этом выдвигаемые обеими сторонами аргументы нередко заимствовались из работ зарубежных авторов. Из достаточно большого спектра литературы, посвященной истории 1930-х годов, тоталитарные и ревизионистские идеи, пожалуй, наиболее ясно кристаллизовались, соответственно, в монографии новосибирской исследовательницы И. В. Павловой и курсе лекций московского историка А. К. Соколова.

И. В. Павлова в своем анализе исходит из мысли, что для России, в отличие от стран Западной Европы, характерна «особая социокультурная роль власти». Поэтому основным инициатором всех масштабных исторических изменений в России выступает государство. В 1920-е годы, по ее мнению, сложился особый тип властвования — тоталитарное государство, основным способом действия которого выступали репрессии и нагнетание страха. Террор, считает И. В. Павлова, служил цели сохранения личной власти политического руководства СССР и мобилизации людских ресурсов для обеспечения политических проектов власти, что имело крайне негативные последствия — страна оказалась отброшена назад в своем развитии чуть ли не в эпоху Ивана Грозного. Противоположные суждения высказывает А. К. Соколов в своем «Курсе советской истории». Уже на первых страницах своей книги он постулирует тезис, что «содержание [курса. — Н. К.] лежит в русле социальной истории». По мнению автора, «сталинский» режим имел свои социальные подпорки, и большинство людей были искренне ему преданы. Вслед за западными «ревизионистами» А. К. Соколов доказывает слабость центральной власти в Советском Союзе, которая вынуждена была делегировать на места значительные полномочия. В наступившем в силу этого административном хаосе Кремль оказался не способен ни на что более как слабо откликаться на различные движения внутри общества. Этими движениями автор объясняет и коллективизацию, и репрессии 1930-х годов. Однако же в целом, по мысли А. К. Соколова, сталинский режим соответствовал задачам модернизации страны и становления в СССР индустриального общества.

Дебаты отечественных «тоталитаристов» и приверженцев социальной истории, безусловно, оказали позитивное воздействие на развитие современной российской исторической науки, поскольку привлекли внимание исследователей к изучению механизмов взаимодействия между государством и обществом в СССР. Однако при этом значительно упрощается и сужается круг вопросов, задаваемых историком прошлому, что сводит историческое исследование к поиску аргументов для доказательства прогрессивности или регрессивности сталинизма. Сам по себе вопрос о том, что в прошлом было хорошо, а что плохо, по нашему мнению, глубоко внеисторичен, ибо априорно предполагает обращение историка не к анализу фактов и процессов, а к миру собственных субъективных оценок. К тому же в спорах представителей этих направлений все более сказывалось пренебрежительно-снисходительное отношение к историческим источникам. Российских приверженцев тоталитарной модели, как и их зарубежных предшественников, отличает тяга к сдергиванию завесы с тайн истории и разгадыванию сталинских секретов. Так, одной из основных идей И. В. Павловой, высказанных в ее монографии, стала мысль о законспирированности сталинской системы власти: «Механизм сталинской власти в 30-е годы — способ принятия решений и передачи их из Центра на места — представлял собой настолько законспирированную систему, что она не оставила практически никаких следов». Если от предмета изучения не осталось никаких следов — возникает вопрос: на основе чего автор строит свое исследование? С другой стороны, А. К. Соколов безгранично доверяет официальным советским источникам. Например, доказывая, что «содержание самой

Конституции [имеется в виду Конституция СССР 1936 года. — Н. К.] никак не соответствует тоталитарной модели», он пишет: «По демократизму своего содержания Конституция 1936 года превосходила все созданные до этого законодательные акты. В этом заключалась ее сила воздействия на общество». Сам по себе этот факт неоспорим, но какое отношение он имеет к реальным политическим практикам сталинизма? У обоих авторов критический анализ источников становится словно бы излишним. В первом случае, поскольку документы бездоказательно лживы, во втором, потому что они безоговорочно верны и не требуют предварительной критики. Учитывая эти особенности современных «тоталитаристко-ревизионистских» дискуссий, их продолжение в заданных рамках представляется нам занятием бессмысленным. Современное состояние дискуссий в вопросе о политическом режиме в СССР таково, что требует от обратившихся к этой проблеме исследователей поиска новой методологической платформы. Как нам представляется, выход из этой сложившейся ситуации возможен на основе обращения к изучению жизненного опыта «маленького человека» в условиях тоталитаризма, то есть той аналитической модели, которую предложил С. Коткин.

Вместе с тем следует отметить, что в 1990-е — 2000-е годы в российской исторической науке продолжалось концептуальное и эмпирическое осмысление проблемы сталинизма. Важное значение для понимания природы сталинского режима имеют работы О. В. Хлевнюка. Своеобразным итогом исследований этого автора на сегодняшний день стала книга «Хозяин. Сталин и становление сталинской диктатуры», в которой проанализирован механизм принятия внутриполитических решений руководством СССР в 1930-е годы. О. В. Хлевнюк приходит к выводу, что в основе функционирования этого механизма лежали не политические программы и пристрастия отдельных политических лидеров, а ведомственные интересы, личные взаимоотношения и клиентно-патрональные связи, невидимыми нитями опутывавшие советское политическое руководство. И. В. Сталин, выполняя в этой системе роль арбитра, сосредоточил в своих руках основные рычаги власти и являлся инициатором всех принципиальных политических решений. На сегодня эта работа О. В. Хлевнюка является, пожалуй, наиболее полным исследованием функционирования институтов власти высшего уровня и внутренней политики сталинского режима. В последние годы появились исследования и по другим важным аспектам советской истории «решающего десятилетия». Среди них вопросы функционирования советской экономики, место и роль ГУЛАГа в системе советского государства, проблемы внешней политики и внешнеполитические стереотипы советской политической элиты. Особое внимание историков привлекает тема сталинских репрессий. Исследователи в буквальном смысле проследили «вертикаль Большого террора» — от кремлевских кабинетов до застенков районных отделений НКВД. В итоге современная историография значительно расширяет наши представления о механизмах функционирования сталинского государства. Однако этого недостаточно для понимания природы сталинского режима. Дело в том, что характер последнего определяется соотношением трех системообразующих элементов политической системы: государства, общества и личности. Место двух последних в политической системе сталинизма также нуждается в объективном историческом осмыслении.

Отчасти именно на решение этой задачи и ориентированы труды историков «школы советской субъективности». В России подобные исследования еще только начинают появляться. Из крупных работ мы можем отметить прежде всего две книги. Во-первых, это монография политолога О. В. Хархордина, подготовленная им на основе своей диссертации, выполненной в одном из ведущих на территории США постструктуралистских научных центров — Университете Беркли. Большое влияние на автора оказали работы М. Фуко, терминология и модели концептуализации этого философа. Личность в советском обществе О. В. Хархордин исследует в ее взаимодействии с коллективом через анализ практик обличения, товарищеского увещевания и отлучения. Сами по себе эти практики, по мнению автора, насаждались властью как инструмент взаимного (горизонтального) контроля и дисциплинирования общества, однако затем стали фактором индивидуализации личности. Проходя чистку в партии, составляя автобиографию или отчитываясь перед «коллективом товарищей» на «суде чести», то есть становясь субъектом действия, индивид невольно совершал рефлексию своей предшествующей деятельности. В этих условиях происходило формирование его представлений о самом себе, что в конечном итоге, по мысли О. В. Хархордина, и предопределило успех индивидуалистической психологии после падения Советского Союза. Другой работой, важной для понимания механизмов коммуникации индивида и власти в советской России, стала книга С. В. Ярова. Несмотря на то обстоятельство, что работа основана прежде всего на богатом опыте отечественной исторической психологии, ее ключевая проблематика почти идеально соотносится с главным вектором научных поисков школы «советской субъективности». В частности в работах С. Коткина одной из центральных тем является анализ методов, при помощи которых сталинский режим вовлекал индивида в свою деятельность, делал его субъектом своей политики. Такая реакция индивида, которую американский исследователь характеризует как «коллаборационизм», очень близка по своей сути понятию «конформизм» — в качестве аналитического стержня — книги С. В. Ярова. Работа последнего, собственно, и посвящена формированию в рамках советского политического режима институциональных (система политического просвещения, политизации языка и досуга) и логических (системы аргументации) условий, предопределивших обращение индивида в «большевизм». Несмотря на появление этих, безусловно, интересных работ тема взаимодействия индивида и власти все еще продолжает оставаться мало изученной областью, обращение к которой, как думается, было бы весьма целесообразным и актуальным.

В современных аграрно-исторических исследованиях, как правило, выделяются три этапа в развитии отечественной историографии советского крестьянства: первый этап -1930-е — первая половина 1950-х годов; второй — вторая половина 1950-х — конец 1980-х; третий — конец 1980-х — до наших дней. Хотя центральной проблемой крестьяноведческих исследований применительно к 1930-м годам оставалась тема коллективизации и ее последствий, оценки, методология и институциональные основы историографии на этих этапах значительно отличались.

Для работ по истории крестьянства на первом этапе была характерна значительная зависимость от официальной партийной литературы и установок «Краткого курса истории ВКП(б)»: коллективизация характеризовалась как «факт всемирно-исторического значения», второй после Великой Октябрьской социалистической революции. Утверждалось, что только благодаря руководству коммунистической партии, вооруженной «гением» «любимого вождя» И. В. Сталина, был осуществлен переход страны от мелкокрестьянского производства к крупному производству социалистического типа. Сопротивление крестьянства коллективизации объяснялось происками кулачества и «троцкистско-бухаринской агентуры». Крайне редко упоминалось о «перегибах», которые оценивались как «искривления партийной линии» на местах. Коллективизация оценивалась как важнейшая предпосылка построения социализма. Двадцатью годами позже крупнейший советский историк-аграрник В. П. Данилов, подводя итоги этого этапа в изучении крестьянства, очень жестко охарактеризовал работы 1940-х — начала 1950-х годов: «В известной степени они были обязаны своим появлением 20-летнему юбилею революционного переворота в жизни советского крестьянина. Их содержание сводилось к комментированию положений “Краткого курса истории ВКП(б)”, к их подтверждению и иллюстрированию отдельными примерами». Важно также отметить, что в это время исследовательский интерес историков концентрировался преимущественно на политике партии и советского государства по отношению к деревне, при этом вне поля зрения оставались социально-экономические и социально-культурные проблемы села.

Во второй половине 1950-х годов происходит стремительный взлет отечественной аграрной истории. С этого времени изучение истории крестьянства становится, пожалуй, одной из важнейших тем исследований по истории советского общества, а крупнейшим центром изучения этой проблематики — Институт истории СССР Академии наук СССР. Огромную роль для внутрикорпоративного обмена опытом сыграло создание в 1958 году Симпозиума по изучению аграрной истории Восточной Европы, который сохраняет статус авторитетнейшего крестьяноведческого форума и по сей день. На этой институциональной основе выросло целое поколение отечественных историков-аграрников, среди которых были столь блистательные ученые, как В. П. Данилов, Ю. А. Поляков, Ю. С. Кукушкин, И. Е. Зеленин, В. В. Кабанов, Н. А. Ивницкий, Ю. А. Мошков, М. А. Вылцан, В. М. Селунская. Этот расцвет отечественной аграрной истории имел в своей основе объективные предпосылки. Обращение к ленинскому наследию, стремление уйти от идеологических доминант сталинского времени были частью официальной идеологии политического курса Н. С. Хрущева. В этом контексте важным стало обращение к ленинскому кооперативному плану и исследованию различных форм кооперации в Советском Союзе. Другим фактором, безусловно стимулирующим развитие крестьяноведения, стала собственно активная аграрная политика Н. С. Хрущева. Наконец нужно учитывать, что свобода исследований все же оставалась весьма ограниченной. В этом отношении история советского крестьянства для власти представлялась менее опасной, а следовательно, сулила относительно больше возможностей для объективного исследования, чем, например, политическая история СССР. Так, историки-аграрники обратились к методологии крестья-новедческих трудов экономистов-аграрников 1920-х годов (прежде всего А. В. Чаянова). Написанные с учетом достижений этих авторов две монографии В. П. Данилова, посвященные истории доколхозной деревни, являются образцовыми исследованиями, своего рода вершиной советской аграрной историографии.

Несмотря на значительное увеличение числа исследований по истории крестьянства и заметное повышение их качества общая концепция и оценки развития аграрных процессов, происходивших в Советском Союзе в 1930-е годы, в работах этого периода изменились не столь значительно. В трудах, посвященных непосредственно аграрной истории 1930-х годов, коллективизация, как и прежде, оценивалась как важнейший шаг на пути построения социализма в СССР.

Разумеется, в таком контексте ее проведение признавалось неизбежным, а жесткая государственная политика по отношению к «кулакам» оправданной ввиду их «непримиримого сопротивления». Тем не менее определенные изменения в историографии присутствовали. Прежде всего советскими историками-аграрниками был собран колоссальный эмпирический материал. Помимо этого, значительно расширилась проблематика крестьяноведческих исследований. На этом этапе в поле зрения историков, помимо исключительно социально-политических сюжетов, оказались такие проблемы, как характер сельскохозяйственного производства колхозов, изменения в социальной структуре советской деревни, организации управления в колхозах, быте и социальной психологии советского крестьянства. Литература по истории советской деревни пополнилась рядом региональных исследований. В редких случаях ответственность за «перегибы» переносилась с организаторов колхозов на местах на центральное руководство. Однако это были сравнительно робкие попытки критики отдельных политических инициатив коммунистической партии и советского правительства. Действительно коренной пересмотр оценок коллективизации стал возможен лишь с конца 1980-х годов.

Отмена цензуры позволила историкам-аграрникам отказаться от изначально заданной партийной концепции коллективизации, свободно высказывать собственные оценки. Помимо этого, отечественные специалисты получили широкие возможности для знакомства с научным опытом зарубежного крестьяноведения. Этому в значительной мере способствовало издание в России составленной Т. Шаниным знаменитой антологии крестьяноведческой мысли и организация Т. Шаниным и В. П. Даниловым при Московской высшей школе социальных и экономических наук Международного центра крестьяноведения и сельских реформ. Важную роль в методологическом просвещении российских историков сыграл также теоретический семинар: «Современные концепции аграрного развития», материалы заседаний которого регулярно публиковались на страницах журнала «Отечественная история». К тому же к началу 1990-х годов вполне очевидным для отечественных специалистов стало явление, которое, выражаясь словами известного французского исследователя А. Мандра, можно охарактеризовать как «конец крестьянства». Многократно воспетая в произведениях советских «писателей-дере-венщиков» ностальгия по ушедшей в прошлое российской деревне стала общим местом и в научных сочинениях, посвященных истории крестьянства. Отечественные историки всерьез задались вопросом: в чем причины провалов советского сельского хозяйства? Ответы мало чем различались. Как правило, исследователи рубежа 1980-х — 1990-х годов называли в качестве причин аграрной катастрофы игнорирование Сталиным мнений крупнейших в стране специалистов-аграрников (А. В. Чаянова, Н. Д. Кондратьева и др.) и утрату у колхозных крестьян чувства собственника. Практически все сходились во мнении, что источником перманентного кризиса колхозного строя и советской экономики в целом является непродуманное вмешательство государства в экономическую жизнь советской деревни. Тон дискуссиям задавал В. П. Данилов, пришедший в итоге к мысли, что проведение коллективизации было обусловлено внутрипартийной борьбой в ВКП(б) и дальнейшее развитие СССР могло быть инвариантным. В исследованиях 1990-х годов, посвященных непосредственно процессу коллективизации в СССР, резко изменились оценки государственного вмешательства в жизнь деревни. В этих работах коллективизация признана «антикрестьянской политикой», методы ее проведения «чрезмерно жестокими», государственные программы и планы — «авантюристическими», сталинское законодательство — «драконовским». Следствием коллективизации, по мнению этих авторов, стало начало кризиса зернового производства в стране. Специального рассмотрения удостоились другие аспекты взаимодействия власти и крестьянства в 1930-е годы: репрессивная политика, введение паспортной системы, налоги и повинности крестьянства, голод 1932–1933 годов в СССР. Появились региональные исследования по соответствующей проблематике. Подводя некоторые итоги изучения советской деревни 1930-х годов на данном историографическом этапе, можно заключить, что ученых в большей степени интересовали социально-политические аспекты ее истории, связанные с вмешательством государства. В результате история сталинской деревни предстает как череда таких малопродуманных и в конечном итоге неэффективных вмешательств со стороны власти. Именно взгляд сквозь призму отношений государство — крестьянство до сих пор является доминирующей парадигмой в изучении российской деревни 1930-х годов. Это отчетливо подтверждают публикации в академических журналах.

Стремление вырваться из этой концептуальной рамки исследования проблем аграрной истории 1930-х годов у российских историков наблюдается давно. В 1993 году, выступая на теоретическом семинаре «Современные концепции аграрного развития», И. А. Кузнецов призывал к изменению приоритетов: «Перспектива мне видится не в поисках альтернативы коллективизации и сталинизму, а в расширении самого проблемного поля исследования. <…> Проблема коллективизации шире проблемы отношений большевистского режима с крестьянством». Призыв прозвучал, однако тематика работ отечественных крестьяноведов изменилась незначительно. Тем не менее представляется возможным отметить ряд действительно новых явлений в историографии крестьянства.

Одним из наиболее ярких авторов, активно ратующих за привлечение методов зарубежного крестьяноведения, безусловно, является Д. И. Люкшин. Успешное применение этих достижений к локальным материалам Поволжья позволило ему совместно с другим историком — В. М. Бухараевым — еще в 1990-е годы выступить с концепцией «общинной революции», которая кардинально меняла осмысление крестьянских движений периода революции и Гражданской войны. В 2006 году была опубликована и первая монография казанского историка. В основе радикализации крестьянства, по мнению Люкшина и Бухараева, лежали не канонизированные советской историографией факторы (рост революционной сознательности крестьянства, влияние партийной пропаганды), а отсутствие дисциплинирующего насилия со стороны власти. Община выступила инструментом самоорганизации крестьянства, придавая социальную направленность крестьянскому движению. «Общинная революция» имела долгосрочные последствия, заключавшиеся в рурализации советского общества, консервации крестьянских традиций. В своих работах Д. И. Люкшин также рассматривает взаимодействие власти и крестьянства, но делает это сквозь призму антропологических и социокультурных характеристик жителей села.

Другой попыткой преодолеть традиционную для отечественной историографии схему изучения крестьянства является подход, предложенный вологодской исследовательницей М. Н. Глумной. Основным предметом ее исторического анализа стал институт колхозов, в силу чего в авторской редакции подход получил название институционального. Такое название не вполне оправданно, поскольку исследовательница анализирует не столько организационную структуру колхозов, сколько внутренние отношения в среде различных групп колхозников. В серии статей, основанных на материалах деревни европейского Севера России 1930-х годов, М. Н. Глумная рассмотрела социальную структуру, отношение к труду и практики управления, бытовавшие среди представителей колхозного сообщества. Как нам представляется, такой подход несет в себе значительные перспективы обновления аграрной историографии, поскольку рассмотрение колхозов как социального института, начиная с их появления в 1920-е годы и заканчивая событиями рубежа 1980-х — 1990-х годов, позволит проследить эволюцию аграрной подсистемы всего советского общества.

Еще одна новая модель анализа представлена в работах известных историков-аграрников М. А. Безнина и Т. М. Димони. В ее основе — обращение не к политическим факторам развития советской деревни, а к непосредственной логике социально-экономических процессов. Фокусом концепции М. А. Безнина и Т. М. Димони является представление о капитале (под которым они понимают «обобществленный труд») как некой универсальной категории, применяемой для анализа любого типа хозяйствования. Поскольку само по себе создание колхозов предполагало концентрацию капитала (техники, инвентаря, финансов), а затем происходил его дальнейший рост, вологодские историки предлагают трактовать колхозный период в развитии аграрного строя России как капитализацию. Социальным следствием этих процессов являлось раскрестьянивание, которое предполагало: а) отток жителей села в город; б) превращение крестьян в наемных рабочих на государственных сельскохозяйственных предприятиях. Результатом этих изменений, по М. А. Безнину и Т. М. Димони, был переход российского общества от аграрной к индустриальной стадии развития.

Из трудов зарубежных авторов наибольшее значение на изучение истории советского крестьянства оказали научные исследования М. Левина и Ш. Фицпатрик. Если для работ отечественных авторов преобладающей проблематикой было изучение различных форм государственного вмешательства в жизнь крестьянства на протяжении всех 1930-х годов, то М. Левин и Ш. Фицпатрик пытались проследить обратное влияние общества на эволюцию государства и его политики. По мнению М. Левина, формирование жесткого авторитарного режима в СССР было обусловлено рядом факторов социальной этиологии. Так, партия большевиков, завоевав в ходе революции и Гражданской войны власть, несмотря на официальные декларации, оказалась оторванной от общества. В результате опорой власти стала бюрократия. Однако советские государственные и партийные служащие, происходили из социальных низов, были плохо образованы и мало подготовлены для своей профессиональной деятельности. Свою некомпетентность советские чиновники компенсировали, с одной стороны, раболепием перед верхами партии, а с другой — приверженностью грубым, силовым методам управления обществом. Индустриализация и коллективизация, способствующие распаду существовавших в обществе социальных связей и массовому оттоку крестьян в города, лишь усилили эту тенденцию. В ходе сталинской «революции сверху» крестьянство стало объектом экономической эксплуатации и юридических ограничений. Для самих крестьян была характерна архаическая правовая культура, в силу стереотипов которой единственным противовесом всесилия местных чиновников для крестьянина выступала высшая власть. В итоге характер советской бюрократии, возросшая социальная мобильность и архаическая политическая культура крестьянства, по мнению американского историка, и предопределили появление сталинской власти. Важен также и сам по себе анализ М. Левина социальных представлений и религиозных верований, характерных для российского крестьянства в первой трети XX столетия.

Ш. Фицпатрик относится к другому, нежели М. Левин, поколению ревизионистов. Отталкиваясь от идей концепции «культурной революции», американская исследовательница также пыталась объяснить сталинскую «революцию сверху» и ее последствия с позиции ее обусловленности социальными влияниями. Однако в отличие М. Левина фактором эволюции режима в анализе Ш. Фицпатрик выступает не само по себе крестьянство с его специфической политической культурой, а противоречия и борьба между различными группами сельских жителей. В частности, в книге «Сталинские крестьяне» Ш. Фицпатрик отмечает острые конфликты, которые сложились в советской деревне накануне коллективизации. По мнению американской исследовательницы, для села были характерны две линии общественной напряженности: 1) между зажиточными и бедными крестьянами и 2) между традиционно настроенными представителями старшего поколения крестьян и воспитанной в советском духе деревенской молодежью. Выдвинутый властью призыв к коллективизации сельского хозяйства послужил основой для эскалации этих конфликтов. В ходе кампании по раскулачиванию произошло изменение властных полюсов в деревне. К тому же коллективизация стала причиной массового исхода крестьян в города и таким образом повлияла на рост социальной мобильности в других сферах жизни общества. Однако это революционное наступление было недолгим. Уже решения II съезда колхозников-ударников (1935), на котором, как считает Фицпатрик, столкнулись программы действий сельских активистов, ратовавших за продолжение политики «революции в деревне», и ЦК партии, настаивавшего на стабилизации положения, свидетельствовали об отходе советской политической элиты от прежнего курса. В итоге, естественно, победила линия ЦК, а вместе с ним и крестьянство, сумевшее не только адаптироваться к политике власти, но отчасти адаптировать и саму эту политику, что обусловило отход от политики «культурной революции» в деревне. Еще в большей степени адаптация касалась сферы повседневной жизни деревни, где крестьяне, по сути, смогли приспособить под свои нужды саму колхозную систему. В целом же книга Ш. Фицпатрик «Сталинские крестьяне» на сегодняшний день является наиболее полным комплексным исследованием истории российского села в 1930-е годы. Значительно дополняют и расширяют в отдельных вопросах наши знания о сталинской деревне труды канадской исследовательницы Л. Виолы, посвященные движению двадцатипятитысячников, социальному протесту в крестьянской среде, спецпереселенцам.

В целом, подводя итог изучению истории советского крестьянства 1930-х годов на сегодняшний день, можно отметить, что как в отечественной, так и в зарубежной историографии преобладало обращение к анализу социально-экономических и социально-политических аспектов проблемы. В силу этого на настоящем этапе приоритетной задачей крестьяноведческих исследований представляется изучение социокультурной эволюции жителей села. Эта задача особенно актуальна применительно к 1930-м годам, когда под влиянием коллективизации в жизни крестьян происходили необратимые перемены.

Историческая психология как отдельная область советской исторической науки возникла в 1960-е годы, после публикации работ Б. Ф. Поршнева. Ее появление на горизонте исторических исследований, как и «ренессанс» аграрных исследований, отчасти было вызвано обращением к ленинскому наследию, когда В. И. Ленина пытались представить как своеобразного основоположника советской исторической психологии. Действительно, в своих работах он нередко обращался к анализу психологии широких масс, акцентируя внимание то на стихийности, то на сознательности их действий.

Именно из работ В. И. Ленина эти парные аналитические категории пришли в советскую историческую науку и стали одним из основных стержней при изучении социально-психологических явлений. Тем не менее основная заслуга в институциализации исторической психологии как отдельного направления исторических исследований в отечественной науке, несомненно, принадлежит Б. Ф. Поршневу. Именно он разработал аналитический аппарат и принципы, которые затем использовали ученые, обращаясь к историко-психологическим сюжетам. Работы Поршнева можно рассматривать как одну из первых попыток антропологизации отечественной исторической науки. В одном из своих сочинений ученый писал: «Любая закономерность общественной жизни, любой акт, осуществляется через поведение людей». Порой Б. Ф. Поршнев даже критиковал основы основ исторического материализма с его экономической детерминированностью исторических явлений. Он утверждал: «Величайшая порочность экономического материализма состоит в претензии описать человеческую историю без всего субъективного. Между тем открытие марксизмом объективного требует не отбрасывать, а объяснять субъективное». Это были слова достаточно смелые для своего времени, но все же автор вынужден был сгладить противоречие, возникшее между своими идеями и одной из догм советского мировоззрения. С этой целью Б. Ф. Поршнев стал разделять человеческие общности на менее и более устойчивые. Для первых (например, классов), по мнению историка, характерна социально-экономическая основа, для вторых (социальные группы) — социально-психологическая. Эта типология послужила для Б. Ф. Поршнева и основой для классификации социально-психологических явлений, которые он также разделял на две группы. В первую из них он включал явления, связанные с традицией и характерные для отдельных классов, называя их понятием «психологический склад», во вторую — более изменчивые психологические явления, присущие «менее укорененным общностям» («настроения»). Также Б. Ф. Поршнев активно призывал историков к использованию лингвистических методов исследования, однако не переоценивал их как инструмент познания социально-психологических явлений. Напротив, он даже скорее противопоставлял появляющимся тогда на Западе постструктуралистским теориям достижения нейрофизиологии, указывая на возможность внеречевых влияний на психику человека. В целом идеи Б. Ф. Поршнева оказали значимое влияние на развитие советской исторической науки и социальных дисциплин.

В 1970-е — 1980-е годы появилось большое количество методологической литературы, посвященной различным социально-психологическим проблемам, историческая психология как отдельное направление исследований была включена в учебные пособия, посвященные общим проблемам исторического познания, появились и отдельные конкретно-исторические исследования. Из числа последних большое значение имела монография Г. Л. Соболева «Революционное сознание рабочих и солдат Петрограда в 1917 году», написанная на основе широкого круга исторических источников. Автор рассмотрел эволюцию общественного сознания рабочих и солдат Петрограда от Февральской революции 1917 года к Октябрьской по шкале сознательности/несознательности этих слоев. Г. Л. Соболев выделил социально-психологические факторы — большевистская пропаганда, кризисы Временного правительства, порождавшие представление о хрупкости власти, недовольство условиями жизни, — которые, по его мнению, предопределили переход широких народных слоев столицы на «революционную платформу» и в конечном счете сделали возможным осуществление Октябрьской революции.

Что касается социально-психологических аспектов истории советского крестьянства, задача их всестороннего изучения была поставлена в историографических обзорах, но крупных работ на эту тему в советской историографии так и не появилось. В 1970-е -1980-е годы вышло в свет лишь несколько социально-психологических исследований, посвященных современному состоянию деревни, выполненных, как правило, не историками. Однако их концепция была изначально задана идеологическими установками и по сути сводилась к констатации позитивных изменений в жизни колхозников в «социалистическом обществе». Поэтому можно согласиться с мнением московской исследовательницы Т. П. Мироновой, которая подробно проанализировав практически все обращения к социальнопсихологическим сюжетам в отечественной историографии советского крестьянства, пришла к заключению, что актуальность изучения общественного сознания крестьянства была осознана исторической наукой, но не вылилась в специальные работы по этой теме.

В 1990-е годы историческая психология превратилась из узкоспециализированного направления в советской исторической науки в широчайшую отрасль социокультурных исторических исследований. Огромную роль в этом сыграл прежде всего общий интерес отечественных историков к социокультурной тематике, которая долгое время оставалась на периферии исторических изысканий. С 1990-х годов все больше отечественных специалистов обращается к изучению культуры, повседневности и духовной жизни в их исторической ретроспективе. В это время изменяются структура и стержневые сюжеты и проблемы исторической психологии. Значительное влияние на ход этих процессов оказало знакомство отечественных специалистов с достижениями западной историографии. Среди множества идейных потоков, обогативших отечественную науку, представляется возможным отметить несколько магистральных течений — более всего, как нам представляется, сказавшихся на ее эволюции, — в изучении социокультурных реалий XX века. Во-первых, отечественных ученых и ранее интересовал опыт школы «Анналов» в изучении менталитета и исторической антропологии. Однако, если в советский период его применение было делом преимущественно избранных медиевистов, то начиная с 1990-х годов подходы историков школы «Анналов» переносятся отечественными авторами и на другие периоды истории, представляются как универсальный инструмент познания прошлого. Общий интерес российского читателя к этим направлениям мировой исторической науки выразился в появлении ряда просветительских публикаций по теме. Прежде всего ученых заинтересовала концепция менталитета, в котором многие авторы пытались отыскать истоки драматических и судьбоносных изменений, произошедших в российском обществе в XX столетии. Во-вторых, большое влияние на историческую науку имела западная трактовка корней деспотического политического строя в СССР через обращение к различным теориям тоталитарного сознания. Проблематика этих работ восходила к трудам X. Арендт, еще в 1950-е годы писавшей о политизации всех сфер человеческой жизни (в том числе и сферы общественного сознания) в тоталитарном обществе. Нередким в этих работах было использование психоаналитического инструментария как средства познания истории. В-третьих, это интерес историков к языку. «Лингвистический поворот» отразился и на изучении реалий сталинской России. К тому же активные усилия самого режима по внедрению в общество нового «революционного» языка оставили немало следов. В 1990-е годы появляются работы, авторы которых анализировали язык и поведение людей советской эпохи. Таким образом, в первое постсоветское десятилетие — время серьезных перемен — значительно расширилась проблематика социокультурных исследований в России, изменились терминология и инструментарий исследований. Впрочем, следует отметить, что были ученые, которые продолжали плодотворно развивать свою научную деятельность в русле исторической психологии. Для нашего исследования особенно важны выполненные в таком ключе работы И. С. Кузнецова, Т. П. Мироновой и С. В. Ярова, посвященные исторической психологии крестьянства в 1917-1920-е годы.

Объектом изучения И. С. Кузнецова было сибирское крестьянство 1920-х годов, а основным методом анализа — сравнение традиций и изменений (которые он описывал преимущественно в негативных тонах) в крестьянской психологии. И. С. Кузнецов рассматривал отход от религии в 1920-е годы, анализировал процессы деформации трудовой этики и усиления уравнительных устремлений и стереотипов классовой вражды. Все эти факторы, по мнению историка, стало объективной предпосылкой становления в стране сталинского режима. Для Т. П. Мироновой также характерно исследование общественного сознания крестьянина Европейской России в рамках анализа традиционности/инновационности его основных свойств. Изменения в крестьянском сознании, по ее мнению, были обусловлены двумя процессами, протекавшими в крестьянской среде в 1920-е годы: 1) оживление общины; 2) активное идейно-политическое вторжение государства в жизнь деревни. Эти влияния были причиной внутреннего конфликта в сознании крестьян, результатом которого стало изменение прежде всего политических стереотипов и установок крестьянства. Перемены в этой сфере, по версии московской исследовательницы, имели скорее позитивный оттенок. Т. П. Миронова отмечала рост активности жителей села, их правосознания, изменения представлений о высшей власти — ее десакрализацию крестьянской массой. Итогом этих процессов стало уничтожение к концу 1920-х — началу 1930-х годов «социального типа личности крестьянина традиционного общества». Возможно, Т. П. Миронова несколько преувеличила позитивные сдвиги, поскольку сегодня такой вывод представляется нам дискуссионным.

Несколько иная модель анализа предложена в небольшой книге С. В. Ярова «Крестьянин как политик». Автор не пытается вычленить традиционные и новые ментальные структуры в сознании крестьянства, не берется оценивать их изменения как позитивные или негативные. Более важным для него было скорее понять общие для крестьян коды мышления и поведения. В итоге С. В. Яров пришел к заключению о низкой политизации крестьянской жизни, аморфности и неопределенности представлений крестьян об институтах власти в 1917–1918 годах.

В целом 1990-е годы были временем благоприятного синтеза традиций отечественной историографии и достижений мировой исторической науки. Своеобразным научным итогом этого десятилетия стало появление на рубеже 1990-х — 2000-х годов ряда монографий, которые и сегодня в значительной степени определяют горизонт будущих исследований в области изучения социокультурных аспектов истории России XX века.

Несомненно, следует упомянуть те немногочисленные обращения к социально-психологической тематике, которые были осуществлены отечественными историками непосредственно на материале 1930-х годов. Одним из первых к изучению общественного сознания жителей советской России в сталинский период обратился С. А. Шинкарчук. Его книге был свойственен определенный налет публицистичности, характерной для многих исторических работ первой половины 1990-х годов. Тем не менее автор, на основании значительного количества архивных источников, предпринял попытку реконструировать политические настроения различных социальных групп советского социума (рабочих, крестьян, интеллигенции) на протяжении всего периода 1930-х годов. Основная причина устойчивости большевистской власти, по мнению исследователя, заключалась в аполитичности советского общества, уставшего от войны и разрухи предшествующего периода. Вместе с тем выводы С. А Шинкарчука носили слишком общий характер и концентрировались главным образом вокруг темы отношения народа к политическому режиму. Другим автором, на протяжении двух последних десятилетий изучающим представления советских граждан о мире за пределами СССР, является известный московский историк А. В. Голубев. Для понимания эволюции массового сознания населения СССР в 1930-е годы особенно важны его наблюдения о сокращении каналов поступления информации об окружающем страну мире и усилении цензурных ограничений, о создании информационного пространства, сформированного в основном официальными СМИ.

В 1990-2000-е гг. появился ряд диссертаций, в которых исследуется реакция крестьянства на жесткое государственное вмешательство во внутреннюю жизнь деревни. Несмотря на то обстоятельство, что исходной категорией для Э. В. Гатилова является понятие «менталитет», для Б. О. Воронкова — общественное сознание, а для М. В. Левковой — социальный протест крестьянства, в основе всех трех диссертаций лежит традиционная для отечественного крестьяноведения схема анализа. Все три названных автора сходятся в мысли о том, что государственная политика в 1930-е годы оказала разрушающее влияние на традиции сельского мира, стала главным фактором трансформации жизненного уклада деревни и вызвала к жизни разнообразные формы крестьянского протеста. Подобный вывод можно встретить и в диссертациях, посвященных трансформации крестьянской психологии в период коллективизации. Другой проблематике посвящена докторская диссертация Н. Б. Барановой, выполненная в духе «тоталитарного» подхода. В основе этой работы лежит мысль о том, что господство тоталитарного государства зиждится на монополизации информационного пространства официальной идеологией. Средством такой монополизации может выступать создание различного рода идеологических концептов (мифов, по терминологии автора), которые затем внедряются в массовое сознание. Характеристика основных мифов советской культуры 1930-х годов (мифы о «новом человеке», «светлом будущем», коллективе, вожде, герое, «классовом враге» и «рае социализма»), а также практики их внедрения в массы и стали предметом исследования Н. Б. Барановой. Итогом этой мифологизации общественного сознания, по мнению исследовательницы, стало «упрощение личностной структуры», когда «человек искусственно задерживался в своем личностном и духовном развитии». Выводы Н. Б. Барановой несколько дополняет — в отдельном сюжете о концепте коллективизма — диссертация ее ученицы Н. А. Володиной. Наконец, одной из лучших работ в области изучения социально-психологических аспектов истории 1930-х годов, как нам представляется, является диссертация С. И. Быковой, посвященная проблеме политических представлений горожан Урала. Активно используя различные антропологические теории, она анализирует политику как социокультурное явление. По мнению С. И. Быковой, для советской политической культуры был характерен особый хронотоп, в котором прошлое и настоящее не имели самостоятельной ценности. В такой культуре смысл человеческой жизни определялся ее устремленностью в будущее. Эта особенность, по мнению уральской исследовательницы, имела два следствия: 1) формировала определенные маркеры для обозначения категорий социальной стратификации («бывшие», «новые» люди); 2) создавала новую этическую систему, в которой обесценивались ценности частной жизни. В итоге эти базовые предпосылки привели в 1930-е годы, с одной стороны, к появлению культа вождей и героев, а с другой, обусловили формирование в общественном сознании зловещего образа «врага народа», тем самым в какой-то мере способствуя эскалации репрессий. Суммируя вышесказанное, мы можем заключить, что несмотря на появление в 1990-е — 2000-е годы ряда интересных исследований, посвященных различным сюжетам социокультурной истории, так или иначе характеризующих те или иные стороны политического сознания крестьянства 1930-х годов, его комплексный анализ так и не стал предметом глубокого научного анализа.

 

2. Источники

К настоящему времени в изучении социокультурных аспектов истории советского периода в России сложились две научные традиции, представители каждой из которых предполагают обращение преимущественно к определенному кругу источников. Для одних исследователей таковыми являются разнообразные материалы политического контроля над населением страны (политические сводки, отчетная документация государственных и партийных структур, спецсообще-ния органов ОГПУ-НКВД, материалы перлюстрации). В частности, с преимущественной опорой на эти документы были написаны работы В. С. Измозика, С. В. Ярова, Н. А. Ломагина, А. В. Голубева и др.

Другие историки в своих научных изысканиях опираются на такой источник, как «письма во власть» — широкий комплекс разнообразных обращений, заявлений, жалоб, доносов простых советских обывателей в органы государственной и партийной власти, а также политическим лидерам Советского Союза и в редакции советских газет. К числу этих исследователей прежде всего следует отнести Т. П. Миронову, А. Я. Лившина, И. Б. Орлова, С. Н. Тутолмина и др. Разумеется, граница между этими традициями условна, и те и другие авторы не чураются использовать в своих работах различные типы документации, однако их предпочтения вполне очевидны, если взглянуть на содержание издаваемых под их редакцией сборников документов или же на разработанные ими изощренные методики анализа избранных ими документальных комплексов. Зарубежные историки «советской субъективности» нашли свой собственный путь понимания советского прошлого также через обращение к определенному типу документов. С. Коткин в одной из своих статей подчеркивал, что ни открытие ранее секретных советских архивов, ни многочисленные публикации последних лет сами по себе не могут привести к концептуальному переосмыслению советской истории. По его мнению, толчок дальнейшим исследованиям может дать широкое привлечение биографических и автобиографических материалов. Историки данного направления сегодня активно изучают воспоминания, дневники, автобиографии, следственные дела, то есть материалы, дающие представления о роли индивида в жизни советского общества.

Все названные виды источников могут предоставить исследователю богатый материал для изучения социокультурных аспектов истории Советского Союза. Однако явное или неявное выделение одного круга документов в качестве базового, на наш взгляд, сужает исследовательские возможности, направляет мысль историка по уже заранее проложенному руслу. Политические сводки и другие материалы, содержащие свидетельства политического контроля над обществом, из этих трех комплексов источников являются наиболее деиндивиду — ализированным типом документов, поэтому сложно говорить — основываясь только на этих источниках — о политических представлениях и идентичности крестьян. Зато они представляют собой богатый материал для изучения общего социально-психологического климата в деревне. Заостренность авторов «писем во власть» на определенных проблемах своей жизни изначально требует от исследователя обращения к анализу представлений о тех общественных институтах, которые эти проблемы порождали и разрешали. Все это делает их наиболее репрезентативными для изучения образов власти, существовавших в массовом сознании крестьянства. Наконец, автобиографии, личные дневники, свидетельские показания — уже в силу самого жанра такого рода источников — подталкивают исследователя в направлении изучения проблем идентичности. Таким образом, каждый из названных видов документов с наибольшей степенью достоверности позволяет проанализировать лишь определенную грань ментального мира крестьянина. Для комплексного анализа изучаемого феномена требуется использование всех названных типов источников. Этот принцип, по нашему мнению, позволит более полно осветить феномен политического сознания, избежав при этом концептуальной детерминированности исследования вследствие предпочтения того или иного типа источника.

Материалы политического контроля над обществом включают в свой состав широкий круг документации местных государственных и партийных структур. Политическим контролем в Советском Союзе так или иначе занималось большинство организаций — от низовых партийных ячеек до органов ОГПУ-НКВД. Для работы над темой нами привлекались в основном политические сводки, информационные сообщения, докладные записки. Были использованы и материалы перлюстрации. Значительное количество документов политического контроля было выявлено нами в Государственном архиве Архангельской области (далее — ГААО) в фондах Севкрайисполкома (ф. 621) (с 1937 года — облисполкома (ф. 2063)), райисполкомов Северного края, Севкрайкома ВКП(б) (ф. 290), Архангельского обкома ВКП(б) (ф. 296) и ряда райкомов ВКП(б). Сходные документы были выявлены также в Государственном архиве Вологодской области, Вологодском архиве новейшей политической истории и Российском государственном архиве социально-политической истории.

При работе с данными источниками по теме политического сознания необходимо иметь в виду их следующие особенности. Во-первых, эти документы передают информацию о настроениях людей не из первых рук. Перед тем как быть представленной в итоговой сводке эта информация нередко проходит несколько редакций в различных структурах, при этом первоначальный текст мог переформулироваться и клишироваться. К тому же структуры, занимавшиеся политическим контролем, стремились представить перед вышестоящими органами ситуацию в выгодном для себя свете, нередко не договаривая и намеренно искажая факты. Во-вторых, сводки и информационные сообщения изначально создавались в соответствии с практическими потребностями власти в определенной информации. Эта особенность предопределяла характер информации включаемой авторами и составителями в документы. В-третьих, даже те сюжеты, которые в них включались, как правило, содержали информацию о крайних полюсах общественного мнения. Составителей докладных записок и сводок прежде всего интересовали реакция на тех действия власти — одобрения и поддержки или осуждения или же действия, которые они могли квалифицировать как недовольство и политический протест.

«Письма во власть» — под этим собирательным названием в современной исторической литературе принято понимать широкий комплекс различного рода заявлений, прошений, жалоб и ходатайств, отправляемых гражданами СССР в органы власти, партийным вождям и в редакции советских газет. В историографии существует несколько типологий данных источников, однако наиболее ясной и практически применимой, вероятно, следует признать типологию, предложенную С. И. Быковой, в основе которой лежит принцип разделения «писем во власть» в зависимости от их функционального назначения. В частности, она выделила следующие подгруппы: письма-прошения, письма-размышления, письма-предложения и письма-доносы. Наиболее известный комплекс крестьянских писем ныне хранится в Российском государственном архиве экономики (ф. 396 — редакция «Крестьянской газеты»). По интересующему нас периоду в фонде «Крестьянской газеты» сохранились письма только за 1929 и 1938–1939 годы. Однако большой комплекс подобной документации был выявлен в фондах Рабоче-крестьянской инспекции (ф. 659), Краевой контрольной комиссии ВКП(б) (ф. 600) в ГААО, а также в фондах государственных и партийных учреждений, перечисленных выше. Несколько писем удалось обнаружить в личном фонде М. И. Калинина в РГАСПИ (ф. 78). Ряд писем, относящихся к территории Русского Севера, было издано в сборнике документов «Письма во власть». Положительной, в контексте нашего исследования, особенностью подобных источников является то обстоятельство, что они написаны непосредственно самими крестьянами. Нельзя не признать и их высокую информативность: в этих письмах содержатся сведения о повседневной жизни простых людей, их ежедневных заботах, представлениях об институтах власти и представителях последней на местах. Особенно важна негативная часть крестьянских оценок, поскольку там можно обнаружить информацию, не отраженную в официальных источниках. Обычно крестьяне обращались к власти в тех случаях, когда у них возникал какой-либо побудительный повод (самоуправство местных чиновников, крайняя нужда, недовольство отдельными аспектами государственной политики и т. д.), поэтому их письма часто имели протестный оттенок. Однако при анализе этого рода документов всегда следует помнить, что адресатом обращений являлась власть и ее корреспонденты в подобных случаях были, как правило, заинтересованы в том, чтобы найти с ней общий язык. Вряд ли в этой специфической ситуации диалога с властью авторы писем доверяли документу свои самые сокровенные мысли и наиболее критические суждения. Таким образом, «письма во власть» являются особым типом источников, в которых отразился не только определенный уровень социального недовольства, но и политический конформизм крестьян.

Наконец, третьим основным комплексом источников для нашего исследования выступили материалы политического следствия

1930-х годов. Состав следственных дел весьма разнообразен. Как правило, они содержат различные материалы, отражающие ход следствия (ордера, повестки), свидетельские показания, протоколы допросов обвиняемых, протоколы очных ставок, акты проведения обысков, обвинительные заключения. Следственные дела могут также включать в себя документы личного происхождения (личные письма, дневники, фотографии), изъятые у обвиняемых. В диссертации нами были использованы следственные материалы политических дел 1930-х годов из фонда Северного краевого суда (ф. 1470) ГААО. При работе с материалами политического следствия 1930-х годов нельзя не учитывать широко распространенную в этот период практику их фальсификации. Однако, по нашему мнению, в данном случае можно говорить о двух этапах фальсификации: 1) фальсификации политического обвинения (что было практически повсеместно); 2) фальсификации непосредственно следственных материалов. Первое не обязательно предполагало второе. В практике могло случаться так, что, собранные факты были столь очевидным — с точки зрения представителей следствия — доказательством вины, что дальнейшая фальсификация дела уже не требовалась. Так, например, найденные при обыске несколько финских монет послужили для сотрудников НКВД прямой уликой в том, что их владелец сотрудничает с иностранной разведкой. Конечно, при работе со следственными материалами всегда встает вопрос о достоверности содержащихся в них сведений. К тому же следует помнить, что человек, дающий показания в ходе следствия, всегда оказывается в специфической ситуации, накладывающей отпечаток на его поведение и сообщаемую им информацию.

В качестве дополнительных источников привлекались также делопроизводственные документы государственных и партийных структур, документы личного происхождения и периодическая печать 1930-х годов. Несомненно, что личная переписка, дневники и записные книжки являются ценнейшим источником для изучения общественного сознания. Именно в них с большей степенью открытости могли быть выражены мысли и чувства простых людей. Однако невысокий уровень грамотности большинства крестьян, отсутствие в их культурной среде традиции ведения личных записей и низкая сохранность документов личного происхождения не позволяют сегодня выявить значительное количество таких документов. Несколько крестьянских дневников, охватывающих период 1930-х годов, ныне опубликовано. В фондах государственных и партийных организаций нам удалось выявить несколько десятков частных писем крестьян 1930-х годов. Несмотря на незначительное количество этих документов они тем не менее дают исследователю важную информацию, наиболее конкретные и соответствующие реальному положению дел оценки жителей села, которые невозможно отыскать в других видах источников. Делопроизводственные документы государственных и партийных структур, за исключением сферы политического контроля, содержат значительно меньше информации, позволяющей исследовать сознание крестьянства. Зато они необходимы для изучения техники манипулирования, используемой властью в ходе процесса политической коммуникации с крестьянством. Нами были изучены протоколы Северного краевого бюро ВКП(б), различные циркуляры и распоряжения, служебная переписка. Периодическая печать 1930-х годов не оставляет никаких сомнений в том, что ее оценки отражали исключительно официальную точку зрения на происходящее в стране. Однако в советских газетах публиковались многочисленные факты, позволяющие исследователям характеризовать те или иные стороны жизни советской деревни и поведения сельских жителей. Поэтому периодическая печать может быть полезна для изучения общественного сознания крестьянства. В ходе работы над монографией нами были использованы материалы краевой газеты «Правда Севера» 1930-х годов. В целом все перечисленные источники позволяют считать тему исследования вполне обеспеченной документальным материалом.