Разум в огне. Месяц моего безумия

Кэхалан Сюзанна

Часть вторая

Часы

 

 

15. Синдром Капгра

Меня положили в больницу около полудни 23 марта, через десять дней после первого припадка (того, что случился со мной во время просмотра передачи с Гвинет Пэлтроу). В медицинском центре Лангона при университете Нью-Йорка действует одно из крупнейших эпилептических отделений в мире, но в тот день свободное место было лишь в отделении интенсивного наблюдения, в четырехместной палате, где держали пациентов с «решетками» – страдающих тяжелой формой эпилепсии со вживленными в мозг электродами. Иногда из-за нехватки свободных мест здесь размещали других пациентов – таких, как я.

* * *

В палате был отдельный сестринский пост, и кто-то из больничного персонала находился здесь круглосуточно, отслеживая состояние пациентов. Над каждой койкой висели две видеокамеры, позволяющие ежеминутно наблюдать за всеми больными на этаже и иметь не только электрические показатели, но и физические свидетельства припадка. (При выписке большую часть записей выбрасывали, оставляли лишь запись припадков и аномальных происшествий.) Когда я попыталась реконструировать события нескольких «выпавших» из моей жизни недель, наличие этих видеозаписей сыграло очень важную роль.

После припадка в больничном лобби команда медиков отвезла меня на каталке на этаж эпилептиков; мама с отчимом шли следом. Две медсестры разместили меня в палате интенсивного наблюдения. Когда меня привезли, трое других пациентов притихли, отвлекшись на новую соседку. Постовая медсестра записала мою историю болезни, после небольшого раздумья отметила, что я «не демонстрирую враждебности» (она посчитала это последствием припадка). Отвечать на вопросы я не могла, поэтому за меня говорила мама, прижав к груди набитую документами папку.

Медсестры уложили меня на кровать с боковыми перилами – больничная мера предосторожности. Саму кровать опустили максимально низко. Они приходили раз в час, чтобы измерить мои показатели – давление и пульс – и провести стандартный неврологический осмотр. Вес у меня был на нижней границе нормы, давление чуть повышено, пульс чуть учащен, но не критически, с учетом обстоятельств. Таким образом, все собранные показатели – от деятельности кишечника до уровня сознательных реакций – не выявили никаких отклонений.

Вошел лаборант ЭЭГ, везя за собой тележку. Он достал несколько связок разноцветных электродов, таких же, какие были в кабинете у доктора Бейли, – красных, розовых, голубых, желтых. Провода вели к небольшой серой коробочке, по форме и размеру напоминавшей роутер для беспроводного подключения к Интернету; коробка присоединялась к компьютеру, регистрировавшему мозговые волны. Электроды измеряли электрическую активность по всей коже головы, фиксируя заряженные нейроны и преобразуя их активность в волны.

Лаборант начал наносить клеящее вещество, и тут моему периоду «невраждебности» настал конец. Я принялась извиваться, и ему понадобилось не меньше получаса, чтобы прикрепить двадцать один электрод. «Пожалуйста, не надо!» – кричала я и размахивала кулаками. Мама гладила мои руки, безуспешно пытаясь меня успокоить. Мое поведение менялось еще стремительнее, чем в прошедшие дни, мое состояние ухудшалось с каждой минутой.

Наконец истерика прошла, но я по-прежнему плакала. Воздух в палате пропитался запахом свежего клея. Лаборант закончил прикреплять провода, а перед уходом вручил мне маленький розовый рюкзачок, похожий на те, что носят дети в детский сад. В нем был мой собственный переносной «роутер», благодаря которому я могла передвигаться, оставаясь подсоединенной к аппарату для ЭЭГ.

С самого начала стало ясно, что я буду непростым пациентом. В течение первых нескольких часов, проведенных в отделении, я кричала на заходящих в палату и бросалась на медсестер. Когда пришел Аллен, я заорала, показывая на него пальцем, и велела медсестрам «выгнать этого человека из палаты». Отца я во всеуслышание обозвала похитителем и потребовала, чтобы его отправили за решетку. В состоянии острого психоза, в котором я, по-видимому, находилась, многие исследования провести было просто невозможно.

Чуть позже вечером пришла дежурная невролог и провела второй стандартный осмотр. Она тут же отметила мою «лабильность», то есть склонность к частой смене настроения, и «тангенциальность мышления» – то есть перескакивание в разговоре с темы на тему без четкой логической связи. Тем не менее мне удалось рассказать ей о своей меланоме, но после мое повествование стало столь нелогичным, что беседу пришлось прекратить.

– В каком году вам диагностировали меланому? – спросила она.

– Он меня дурачит.

– Кто вас дурачит?

– Мой отец.

– Что вы имеете в виду?

– Он превращается. Превращается в разных людей и дурачит меня!

Тут невролог записала в консультационном листе: «возможно, галлюцинирует» и прописала мне малую дозу геодона – антипсихотического препарата, который используется для симптоматического лечения шизофрении. Она также оформила запрос на более тщательный осмотр одним из врачей психиатрического отделения.

Итак, мне не только казалось, что члены моей семьи «превращаются» в других людей, что является одним из проявлений параноидальных галлюцинаций; я также настаивала, что мой отец – самозванец. Такого рода галлюцинации имеют в психиатрии особое название – синдром Капгра, или «бред отрицательного двойника». Этот синдром был впервые описан французским психиатром Жозефом Капгра в 1923 году. Одна из его пациенток утверждала, что ее муж превратился в «злого двойника».

В течение многих лет синдром Капгра считался в психиатрии одним из проявлений шизофрении и других психических заболеваний, однако недавно врачи заметили, что он может быть вызван и неврологическими причинами – в том числе повреждениями мозга.

Видеозапись из палаты, 24 марта, 1.06 ночи
Конец записи.

Я сплю на своей кровати; на мне зелено-коричневая футболка в полоску и белая хлопчатобумажная шапочка. Простыни цвета слоновой кости натянуты до подбородка, обитые мягким материалом перила подняты на максимальную высоту, отчего сверху это напоминает детскую кроватку «взрослого» размера. Я сплю в позе зародыша, обняв подушку. Через несколько секунд просыпаюсь, тереблю шапочку. У меня расстроенный вид; я пытаюсь сорвать больничный браслет на правой руке, затем складываю руки на груди. Ищу сотовый телефон.

Мне нужно в туалет. Беру свой розовый рюкзак, вынимаю провод и иду в общую уборную. Спуская черные леггинсы и трусы до колен, не могу отделаться от ощущения, что за мной наблюдают. Смотрю вправо и вижу большой карий глаз, который смотрит на меня сквозь щелочку в двери.

– Убирайся отсюда!

Закрываю руками причинное место, натягиваю штаны и бегу в кровать. С головой накрываюсь одеялом. Звоню маме.

– Они все желают мне зла. Смеются надо мной. Мне в руку колют что-то, – шепчу я, стараясь говорить как можно тише, чтобы трое других пациентов в палате и медсестра на посту не услышали.

– Сюзанна, пожалуйста, постарайся не волноваться. Никто не хочет причинить тебе вред, я клянусь, – говорит мама.

– Они за мной шпионят. Подсматривают, когда я хожу в туалет.

Она молчит, а потом спрашивает:

– Это правда?

– Как ты можешь сомневаться? Думаешь, я все придумала?

– Я с ними поговорю, – отвечает она. В ее голосе растет негодование.

– Думаешь, они так тебе и признаются – «мы издеваемся над вашей дочерью»? Так прямо тебе и скажут?

– Сюзанна, ты уверена, что все на самом деле так?

– Да.

Я услышала звук шаркающих шагов и повесила трубку. К моей кровати подошла медсестра.

– Пожалуйста, не пользуйтесь мобильником, когда подключены к аппарату для ЭЭГ. Он мешает сигналу. И уже поздно. Все спят. – А потом она вдруг шепчет – тихо, насмешливо, не шевеля губами: – Я видела вас в новостях.

– Что вы сказали?

– Почему вы отказываетесь пускать к себе отца? Он хороший человек, – продолжает она, и ее голос окутывает меня, как дым, а она исчезает за занавеской.

Все они хотят лишь одного – добраться до меня. Здесь небезопасно. Я смотрю на видеокамеры: они наблюдают за мной. Если не сбегу сейчас, мне не выбраться отсюда живьем. Хватаю электроды в кулак и тяну. Вместе с электродами вырываю клок волос, но не чувствую боли. Лишь рассеянно смотрю на темные корни моих крашеных светлых волос и принимаюсь снова срывать электроды.

В ту ночь я выбежала из палаты в больничный коридор. Там меня схватили медсестры и вернули обратно в палату интенсивного наблюдения; я отчаянно вырывалась, отбивалась и кричала. Это была моя первая, но не последняя попытка к бегству.

 

16. Послеприпадочная ярость

На второй день пребывания в больнице меня навестила невролог Дебора Руссо, врач-ординатор эпилептического отделения, чтобы провести очередной осмотр. Она зашла утром, ее сопровождали несколько врачей, медсестер и студентов-медиков – моя так называемая «коллегия». Зная о моей вчерашней попытке сбежать, доктор Руссо осмотрела палату и убедилась в соблюдении всех правил предосторожности, а затем перешла к стандартному неврологическому осмотру: «коснитесь кончика носа, высуньте язык» и т. д. Но я прервала ее в середине процедуры.

– Выпустите меня. Мне здесь не место, – нервничая, сообщила я. – Просто обо мне всякого наговорили.

– А кто с вами разговаривал?

– Люди из телевизора.

Доктор Руссо послушала мою околесицу еще несколько минут, а затем перенаправила мое внимание.

– Не могли бы вы немного рассказать о своем самочувствии до поступления в больницу?

– Мне казалось, будто меня не стало.

– Можете объяснить, что это значит?

– Как будто я очень устала. Я чувствовала себя очень уставшей до сегодняшнего дня.

Руссо записала: «мышление аморфное, слишком рассеянна, не в состоянии сообщить полную историю болезни» – и продолжила меня расспрашивать:

– Сейчас я задам вам несколько простых вопросов, постарайтесь на них ответить, хорошо? Как вас зовут?

– Сюзанна, – ответила я, выгибая шею в сторону телевизора.

– Какой сейчас год?

– Вы не слышали? Они говорят обо мне. Смотрите, смотрите! Вот, прямо сейчас, они обо мне говорят!

– Сюзанна, не могли бы вы не отвлекаться и отвечать на вопросы? – сказала доктор Руссо и велела медсестре выключить телевизор. – Какой сейчас год?

– 2009-й.

– Кто наш президент?

– Обама.

– Где вы находитесь?

– Я должна выбраться отсюда. Мне нужно уйти. Я должна уйти.

– Понимаю. Но где вы сейчас?

– В больнице, – язвительным тоном ответила я.

Доктор Руссо посветила фонариком мне в зрачки, проверяя их сокращение и движение глаз. Никаких отклонений.

– Сюзанна, улыбнитесь, пожалуйста.

– Ну уж нет. Не буду я больше ничего делать, – отвечала я.

– Мы скоро закончим.

– Я хочу сейчас же отсюда выйти! – закричала я и спрыгнула с кровати.

Мой взрыв не был неожиданностью для коллегии врачей, но, даже успокоившись, я продолжила шагать по палате, дергать проводки и то и дело бросаться к двери. – Выпустите меня! – рычала я на врачей и сестер, пытаясь протолкнуться к выходу. – Отпустите меня домой!

Доктор Руссо несколько раз подводила меня к кровати и звала на помощь медбрата. Она разрешила дать мне дозу галоперидола – препарата с антипсихотическим действием. Позднее, описывая свои впечатления на сестринском посте, она отметила, что «пациентка демонстрирует признаки мании и психоза». И предложила два возможных диагноза: «первая фаза биполярного расстройства» или «постприпадочный психоз» (состояние, часто следующее за серией припадков).

Постприпадочным психозом называют психотическое поведение, часто следующее за серией припадков. Он может длиться от двенадцати часов до трех месяцев после припадка, но в среднем – около десяти дней. В 1838 году французский психиатр охарактеризовал это состояние как «постприпадочную ярость». Четверть пациентов с психозом в эпилептических отделениях страдают именно этой разновидностью.

Позднее тем утром ко мне зашел уже третий врач – Уильям Сигел. Он представился мне и маме (та была наслышана о его звездной репутации). За день до этого она упомянула Сигела в разговоре со своим терапевтом, и тот заметил: «Вас лечит Сигел? Как вам удалось его заполучить?» Уильям Сигел был харизматичным мужчиной и всем своим видом располагал к себе. Проведя неврологический осмотр, он протянул маме руку и произнес:

– Мы во всем разберемся. С Сюзанной все будет в порядке.

Мама уцепилась за его слова как за спасательный плот и прозвала Сигела «Багси» – своим личным доктором-гангстером.

 

17. Расщепление личности

Мозг словно рождественская гирлянда. Когда все работает, лампочки светят ярко, и даже если одна погаснет, адаптивные способности мозга таковы, что остальные по-прежнему будут сиять. Но порой бывают повреждения такого рода, что даже одной перегоревшей лампочки достаточно, чтобы погасла вся цепь.

На следующий день после знакомства с Багси меня навестила доктор Сабрина Хан из психиатрического отделения. Она представилась Стивену и мне. Это был уже четвертый врач из моей «коллегии», и она тоже слышала о двух моих попытках к бегству: ночью и утром, в присутствии доктора Руссо. Во врачебном журнале доктор Хан охарактеризовала меня как «слегка растрепанную, беспокойную», в «откровенной пижаме» (на мне были узкие леггинсы и прозрачная белая рубашка) и отметила, что я теребила проводки от аппарата для ЭЭГ.

Для психиатра очень важно дать не только психологическую, но и визуальную характеристику пациента. Мой растрепанный и «неприкрытый» вид мог быть симптомом мании: в маниакальную фазу больные биполярным расстройством нередко забывают о внешности и частично утрачивают способность контролировать свои импульсы, что приводит к саморазрушительным последствиям – например, неразборчивости в сексуальных связях. И хотя в прошлом у меня не было проблем с психическим здоровьем, по возрасту я попадала в группу риска: такого рода заболевания обычно развиваются в период от 18 до 25 лет, хотя у женщин возможны и в более зрелом возрасте.

Доктор Хан делала заметки, а я вдруг заявила:

– У меня расщепление личности.

Она терпеливо кивнула. Я выбрала один из самых противоречивых диагнозов в психиатрической сфере. Диссоциативное расстройство идентичности – так его теперь называют – это болезнь, при которой создается впечатление, что в человеке «живут» несколько совершенно разных, отличающихся друг от друга личностей, вплоть до того, что сам пациент порой не подозревает о существовании остальных своих «ипостасей». Некоторые врачи верят в существование этого диагноза, другие – нет (особенно учитывая, что «знаковая» пациентка с этим заболеванием – Сибил – впоследствии оказалась шарлатанкой). Больные часто путают диссоциативное расстройство с другими психическими заболеваниями, в частности с шизофренией. Я вот явно запуталась.

– Этот диагноз поставил вам психиатр или, может быть, психолог? – мягко спросила доктор Хан.

– Да. Психиатр диагностировала у меня биполярное расстройство.

– И вы принимали лекарство от этой болезни?

– Я отказалась. Выплюнула его. Мне нужно отсюда выбраться. Мне здесь не место. Мне нужно в психбольницу. В Беллвью. Здесь я в опасности.

– Почему вы так считаете?

– Все обо мне судачат. Они обсуждают меня и насмехаются надо мной за глаза. Мне нужно в Беллвью, там знают, как лечить мою болезнь. Не понимаю, что я вообще тут делаю. Я слышу, что обо мне говорят медсестры! Я слышу их мысли. Они говорят гадости.

«Параноидальное восприятие», – записала доктор Хан в журнале.

– Вы слышите их мысли? – переспросила она.

– Да. Весь мир надо мной потешается!

– А что еще вы слышите?

– По телевизору меня тоже обсуждают.

«Бред отношения», – записала доктор Хан. Бред отношения – это уверенность пациента в том, что в газетных статьях, песнях и телешоу говорится именно о нем.

– Бывали ли в вашей семье случаи психических заболеваний?

– Не знаю. Возможно, у бабушки было биполярное расстройство. Но вообще, они все сумасшедшие, – рассмеялась я. А потом накинулась на нее: – А вы знаете, что я имею полное право сама уйти отсюда? Я просто могу взять и уйти. По закону меня нельзя здесь удерживать против воли. Не хочу больше с вами разговаривать.

На основе наблюдений доктор Хан поставила два предполагаемых диагноза: «аффективное расстройство, требует уточнения» и «психоз, требует уточнения». Ее насторожили мои припадки и меланома в анамнезе: ей казалось, что у болезни должна быть неврологическая причина.

Если же мой внезапный психоз объяснялся не болезнью неврологического характера, самым вероятным диагнозом, по ее мнению, было биполярное расстройство типа А. Биполярное расстройство типа А характеризуется маниакальными или смешанными фазами (манией и депрессией). По шкале оценки биполярных пациентов от 1 (самые тяжелые случаи) до 100 (отсутствие симптомов) она поставила мне 45 – «серьезные симптомы». Доктор Хан также порекомендовала приставить ко мне индивидуальную охрану, чтобы предупредить возможные попытки к бегству.

Я больше не слышу их голосов. Какая же у нее гладкая кожа. Я разглядываю скулы доктора Хан и ее красивую оливковую кожу. Смотрю все пристальнее, все внимательнее. Вдруг ее лицо начинает меняться. Один за другим волоски седеют. Появляются морщины – сначала вокруг глаз, затем вокруг губ, на щеках, и вот ими покрыто уже все лицо. Щеки вваливаются, зубы желтеют. Веки нависают, рот становится бесформенным. Красавица-врач стареет на моих глазах.

Я отворачиваюсь и смотрю на Стивена; тот смотрит на меня. Его щетина меняет цвет – от коричневого до темно-серого; волосы белеют, как снег. Он похож на своего отца. Я перевожу взгляд на врача. Та с каждой секундой молодеет. Морщины на лице разглаживаются, в глазах появляется блеск, к ним возвращается их четкая миндалевидная форма; щеки полнеют, волосы окрашиваются в глубокий каштановый цвет. Вот ей тридцать; двадцать; тринадцать.

У меня есть дар. Я могу мысленно менять возраст человека. Такая уж я. Этого им у меня не отнять. У меня есть над ними власть. Я чувствую себя сильнее, чем когда-либо.

 

18. Горячие новости

Чуть позже в тот же день к команде присоединился пятый врач. Мой случай заинтересовал доктора Иэна Арслана, психофармаколога. Арслан был под два метра ростом и больше напоминал стареющего хиппи, чем врача. За его любовь к поэтам-битникам и интеллектуальным объяснениям абстрактных медицинских терминов один из коллег-врачей прозвал его «ходячей битниковской энциклопедией».

Он тоже был наслышан о моих попытках сбежать и параноидальном бреде, поэтому сначала обратился к маме, попросив ее вспомнить все, что случилось за последние недели – с того момента, как я начала странно себя вести. Затем он поговорил с отцом. Короткой беседы со мной хватило, чтобы у него сложилось яркое представление о моих симптомах. Он опросил медсестер и даже позвонил доктору Бейли, который, согласно заметкам Арслана, заявил, что я «злоупотребляла алкоголем и выпивала две бутылки вина в день». С момента нашего последнего разговора с доктором Бейли количество выпиваемого мною алкоголя почему-то выросло в несколько раз.

Подытожив все собранные данные, доктор Арслан наметил два диагноза, которые ему хотелось бы исключить: постприпадочный психоз и шизоаффективное расстройство. Он не стал говорить моим родителям о втором предположительном диагнозе, зная, что это их расстроит.

Термин «шизоаффективное расстройство» впервые прозвучал в 1933 году в знаменитой работе «Шизоаффективные психозы». «Как гром среди ясного неба, рациональный ум вдруг охватывает сильнейший бред… пламя его разгорается без каких-либо предупредительных сигналов».

Чтобы «заслужить» такой диагноз, пациент должен испытывать два и более симптомов из «позитивного» и «негативного» списков. Позитивные симптомы – это бред, галлюцинации, спутанная речь; негативные – аутизм и общая апатия.

Видеозапись из палаты, 24 марта, 23.06, 11 минут
Конец записи.

«Кнопка вызова медицинского персонала, палата 1279. Кнопка вызова медицинского персонала, палата 1279», – звучит металлический голос. Из-под натянутых до подбородка одеял выглядывает краешек моей больничной ночнушки. Я лежу, прижав к уху сотовый телефон, и оживленно говорю по нему. Но непонятно, есть ли кто-то на том конце провода. Затем я беру пульт от телевизора и начинаю говорить по нему – теперь уж точно с вымышленным собеседником. Обвиняюще показываю на камеру видеонаблюдения, бурно жестикулирую и в отчаянии хватаюсь за голову.

– О боже, – кричу я и нажимаю кнопку вызова медсестры.

– Что случилось? – раздается в динамике ее голос.

– Ничего, ничего, все в порядке.

– Мэм? Девушка? Я иду, – произносит другая медсестра.

Начинаю бормотать себе под нос. «Не понимаю, что происходит. Выключу-ка я телефон». Бросаю телефон к ногам. Приходит медсестра и приносит таблетки; я залпом глотаю их, словно опрокинув рюмку текилы.

– Это невыносимо. Меня все время показывают в новостях.

Медсестра что-то отвечает, но слишком тихо – на видеозаписи не слышно.

Я начинаю кричать и бить ногами, снова нажимаю кнопку вызова персонала.

– Пожалуйста, прошу вас! Мне страшно! Мне страшно!

«Кнопка вызова медицинского персонала, палата 1279. Кнопка вызова медицинского персонала, палата 1279».

– Пожалуйста, включите телевизор. ПРОШУ, ВКЛЮЧИТЕ ТЕЛЕВИЗОР?

Не обращая внимания на истерику, медсестра устанавливает защитные бортики на кровати и убеждается, что они держатся крепко.

– Вы что, не видите? Меня показывают по телевизору, в новостях, – кричу я. Беру телевизионный пульт и снова начинаю говорить в него. Затем хватаюсь за голову и принимаюсь раскачиваться туда-сюда. – Пожалуйста, пожалуйста! Боже мой, боже мой. Прошу, позовите врача. Позовите врача! Пожалуйста… пожалуйста.

Медсестра уходит. Звук спускаемой воды в туалете. Я лежу, уставившись в потолок, и, кажется, молюсь.

«Мы ведем расследование происшествия, случившегося с Сюзанной Кэхалан, которая в данный момент находится в больнице университета Нью-Йорка», – объявляет дикторша с аккуратной прической. Обо мне передают в последних новостях.

– Меня опять по телевизору показывают! – кричу я.

Никто не отвечает.

«Отец Сюзанны недавно был арестован за убийство жены», – продолжает дикторша, а на экране возникают кадры: мой отец в наручниках идет сквозь толпу папарацци; щелкают вспышки, репортеры с раскрытыми блокнотами готовы броситься на него.

Какая же я дура! Не надо было отвечать на звонки коллег. Я с ними разговаривала, а они тем временем все записывали! Они же знают, что я плакала в редакции. Это тоже пойдет в репортаж. «Репортер “Нью-Йорк пост” рыдает после убийства мачехи».

– Обо мне в новостях передают! – Нажимаю кнопку вызова медперсонала. Надо рассказать им о заговоре! Чтобы никого ко мне не пускали. – Они все захотят взять у меня интервью, – кричу я в телефон. На лбу выступают капли пота. Я вытираю их рукой.

Слышу смех слева – это соседка по палате, латиноамериканка, которая весь день болтает со своими посетителями по-испански – или по-португальски? Теперь она смеется надо мной. А может, смеялась все это время! Слышу, как она набирает номер: ее накладные ногти стучат по клавишам. Начинает говорить по-испански, или уж не знаю, по-каковски, но я почему-то все понимаю.

– Со мной рядом лежит девчонка из «Нью-Йорк пост». Сейчас сниму ее на телефон и пришлю тебе. А ты передай запись в «Пост». Скажи, мол, что это эксклюзивная съемка из больницы. – Она снова смеется. – Девчонка сумасшедшая, я тебе говорю. И материал что надо. Мы кучу денег заработаем на этой съемке. Ха-ха-ха. Обзвони все местные радиостанции. Я им все расскажу. Только главное, чтобы за деньги. Ха-ха-ха!

ПСССССТТ

А это еще что?

ПСССССТТ

Снова этот звук!

ПСССССТТ, эй, ты!

Поворачиваю голову влево. Латиноамериканка на соседней койке закончила отправку смс и отодвинула занавеску, чтобы я видела ее лицо.

– Со здешними медсестрами что-то не так, – тихо говорит она.

– Что? – Я не совсем уверена, правильно ли ее расслышала. А может, она вообще ничего не говорила?

– Тихо, они тебя слышат, – шикает она и показывает на видеокамеры. – Эти медсестры плохие. Я им не верю.

Да, да, латиноамериканка права. Но почему она мне это говорит, ведь она сама агент под прикрытием? Она снова задвигает занавеску, оставив меня в покое.

Я должна выбраться отсюда. Сейчас же. Снова хватаю проводки, прикрепленные к голове, выдергиваю их связками вместе с пучками волос и бросаю на пол. И вот я уже у двери. Я в коридоре! Сердце стучит. Чувствую, как оно подпрыгивает вверх и ударяется о легкие. Охранник меня не видит. Бегу к красным буквам «ВЫХОД». За мной бежит сестра. Думай, думай, думай, Сюзанна! Сворачиваю в коридор и бегу что есть сил… и врезаюсь в другую медсестру.

– Отпустите меня домой! Я хочу уйти!

Она хватает меня за плечо. Ударяю ее ногой и кричу. Кусаю воздух. Я должна выбраться отсюда. Должна уйти. ОТПУСТИТЕ МЕНЯ! Холодный пол. Женщина в фиолетовой форме хватает меня за ногу, вторая санитарка держит руки.

– Пожалуйста, пожалуйста! – пытаюсь говорить сквозь стиснутые зубы. – Пожалуйста, отпустите меня.

И все погружается во тьму.

Интервальный отчет

Вчера вечером пациентка пришла в состояние крайнего возбуждения. Она сорвала электроды, пробежала мимо поста охраны и стала бегать по коридорам. Это произошло, несмотря на прием сероквеля. Пациентке дали ативан от перевозбуждения и для ее собственной безопасности временно надели грудные смирительные ремни (по указанию дежурного врача). Вечером ей также ввели 25 мг лопрессора от повышенного кровяного давления и тахикардии. Осмотр каждые четыре часа.

 

19. Здоровяк

После двух попыток сбежать ко мне приставили личного охранника. А теперь, когда я попыталась удрать в третий раз, одна из медсестер в присутствии отца заметила, что, если я буду и дальше пытаться сорвать провода и сбежать, меня не смогут больше держать в отделении. «Если она не прекратит так себя вести, ее переведут туда, где уже не будет таких хороших условий. И ей там не понравится, это я вам гарантирую», – заявила она. Отец ясно уловил угрозу: если я продолжу в том же духе, меня переведут в психиатрическое отделение. Он решил, что будет рядом, что бы ни случилось.

После того как они с мамой развелись, мы редко виделись, и теперь он наверстывал упущенное. Он только что уволился из банка, и у него появилось свободное время и возможность быть со мной весь день. А еще ему хотелось, чтобы персонал больницы видел: за мной есть кому присмотреть. Он знал, что со стороны часто казался грозным: моя няня Сибил звала его «здоровяком», хотя он был среднего роста и сложения. И не преминул бы воспользоваться этой своей способностью внушать страх, если бы мне это понадобилось. Поскольку я все еще думала, что он убил Жизель, и не пускала его в палату, он решил держать вахту в коридоре – сидел там и читал книгу.

Тем временем доктор Руссо изменила основной симптом в своем ежедневном журнале наблюдений с «припадков» на «психоз и возможные припадки», а затем и просто на «психоз». Постприпадочный психоз стал уже менее очевидным диагнозом, поскольку припадков у меня не было с поступления. У пациентов с этим диагнозом проявления психоза, как правило, ослабевают, а не нарастают, если последующих припадков не было. Не подтвердились и исследования на гипертиреоз, который также способен вызывать психоз, но другие тесты провести пока не удавалось. Я все еще была слишком неуправляемой для проведения более инвазивных процедур.

Однако доктор Руссо добавила в свой журнал важную приписку, которой раньше там не было: «Перевести в психиатрию, если психиатр посчитает нужным». Как и доктор Арслан, она предпочла не сообщать моим родителям об этой рекомендации.

Оставить личную охрану. Перевести в психиатрию, если психиатр посчитает нужным. Сдерживать психоз разумнее в психиатрическом отделении, ценю вашу поддержку.

Хотя многие из этих рекомендаций скрывали от меня и моих родных, постепенно становилось ясно, что мое пребывание в отделении для эпилептиков под большим вопросом, как и предупреждала сестра, – во-первых, потому что припадки прекратились, а во-вторых, потому что я оказалась «трудным» пациентом.

Мои близкие находились рядом. В одиночку эту битву мне было не выиграть.

Почувствовав, что отношение ко мне улучшилось и уход стал более качественным с его появлением, отец сдержал свое обещание и стал приходить каждое утро.

Мама приходила в обеденный перерыв, каждый раз, когда удавалось отпроситься с работы, и после 17 часов. У нее было несколько списков с вопросами, которыми она атаковала врачей и медсестер, не зная устали, хотя многие ее вопросы оставались без ответа. Она делала подробные заметки, записывала имена и домашние телефоны врачей и незнакомые медицинские термины (их значение потом смотрела в Интернете). Хотя их с папой отношения были более чем прохладными, они завели тетрадку, в которой переписывались и сообщали о развитии событий в отсутствие друг друга. Мои родители развелись восемь лет назад, но им по-прежнему было тяжело даже находиться в одной комнате, и эта тетрадка объединила их в совместной битве за мою жизнь.

Стивен также стал моей главной эмоциональной опорой. По словам очевидцев, я сразу расслаблялась, когда он заходил в палату со своим кожаным портфелем, набитым доверху дисками с сериалом «Пропавшие» и документальными фильмами о природе, которые мы потом вместе смотрели. Но во второй вечер моего пребывания в больнице я взяла его за руку и сказала:

– Я понимаю, что ты на это не подписывался. И пойму, если ты не вернешься. Я пойму, если никогда больше тебя не увижу.

Потом он рассказал мне, что именно в тот момент заключил сам с собой своего рода пакт, совсем как мои родители: пока я в больнице, он тоже будет там. Никто не знал, стану ли я когда-нибудь прежней; никто не знал даже, удастся ли мне все это пережить. Будущее не имело значения – Стивена интересовало лишь одно: быть рядом, пока я в нем нуждаюсь. Он поклялся не пропускать ни дня. И сдержал клятву.

На четвертый день к коллегии врачей присоединились еще четверо: врач номер шесть, специалист по инфекционным заболеваниям, напомнивший отцу его дядю Джимми, награжденного орденом «Пурпурное сердце» за высадку на пляже в Нормандии во Вторую мировую, почтенных лет седовласый ревматолог, тихоголосый специалист по аутоиммунным заболеваниям, и терапевт Джеффри Фридман, похожий на гнома человечек пятидесяти с хвостиком лет, который, несмотря на всю серьезность ситуации, излучал вечный оптимизм.

Доктор Фридман, которого вызвали из-за моего повышенного давления, моментально проникся ко мне симпатией. У него были дочери одного со мной возраста. Войдя в палату, он увидел меня растрепанную, растерянную, метавшуюся по кровати; сидевший рядом Стивен тщетно пытался меня успокоить. Я выглядела одновременно вялой и беспокойной.

Доктор Фридман попытался расспросить меня о моем здоровье и составить базовую историю болезни, но я была слишком погружена в свои параноидальные мысли и встревожена тем, что за мной «все следят», и не могла говорить связно. Тогда он измерил мне давление. Показатели его встревожили: 180/100. Такое высокое давление может привести к кровоизлиянию в мозг – геморрагическому инсульту и даже смерти. «Будь она компьютером, – подумал доктор Фридман, – пришлось бы ее перезагрузить».

Он прописал мне два разных лекарства от гипертонии; прием следовало начать немедленно.

Выйдя из палаты, доктор Фридман заметил у входа моего отца – тот сидел в коридоре и читал книгу. Они разговорились о том, какой я была до болезни, и отец рассказал, что я была активным ребенком, отличницей, легко заводила друзей, много работала и любила повеселиться. Это описание резко контрастировало с той растерянной молодой женщиной, которую доктор только что осмотрел. И несмотря на это, он взглянул отцу в глаза и произнес:

– Прошу, не теряйте надежды. Ей станет лучше – не сразу, но станет.

Потом доктор Фридман обнял отца, и тот не выдержал и заплакал, ненадолго дав волю чувствам.

 

20. Если тебе трудно

С тех пор как у меня появились эти странные симптомы, отец стал проводить со мной намного больше времени, чем раньше. Он хотел быть мне опорой, насколько это возможно, но ему было нелегко. Вся его жизнь отодвинулась на второй план – даже Жизель. С тех пор как у меня случился срыв в его квартире, он тоже начал вести дневник (помимо их с мамой общей тетрадки). Дневник не только помогал ему следить за тем, как продвигается лечение, но и стал способом пережить тяжелое время. После того как я во второй раз попыталась сбежать, отец сделал запись, в которой молил, чтобы бог забрал его вместо меня. Когда я прочла ее, у меня чуть сердце не разорвалось.

Ему особенно запомнилось одно холодное дождливое весеннее утро, когда они с Жизель в молчании ехали в больницу. Он знал, что она на все готова, лишь бы разделить груз его страданий, но несмотря на это не делился с ней, по привычке держа горе в себе.

В больнице он поцеловал Жизель на прощание и сел в набитый лифт. Ехать рядом с новоиспеченными отцами, спешащими в послеродовое отделение, было просто невыносимо. Они радостно выскакивали из лифта; для них жизнь только начиналась. Следующей остановкой было отделение кардиологии: здесь выходили люди со встревоженными лицами. И вот – двенадцатый этаж, эпилептики. Его этаж.

Шагая мимо крыла, где шел ремонт, отец встретился взглядом с рабочим средних лет; тот смущенно отвел глаза. Двенадцатый этаж не сулил ничего хорошего, и все это знали. Последние три дня, часами просиживая во временном, необустроенном холле для ожидающих, он внимательно наблюдал за происходящим вокруг.

Печальная история была связана с палатой напротив моей – там лежал молодой человек с тяжелой травмой головы (он упал в шахту). Каждый день к нему приходили пожилые родители, но никто, кажется, не питал надежд на его выздоровление. Отец помолился богу, надеясь, что моя судьба сложится удачнее, чем у юноши, и, глубоко вздохнув, приготовился увидеть, в каком состоянии я встречу его сегодня. Меня только что перевели в новую отдельную палату – всем казалось, что так будет лучше. По пути ко мне его подозвала одна из пациенток.

– Это ваша дочь? – спросила она, показывая на мою палату.

– Да.

– Не нравится мне, что они с ней делают, – прошептала она. – Я не могу говорить, потому что за нами следят.

Было в ее поведении что-то странное, и отец покраснел, смущенный разговором. Но все же он выслушал ее – главным образом потому, что ее увещевания подтверждали мой параноидальный бред. Естественно, его беспокоило то, что происходило на этаже в его отсутствие, хотя в глубине души он понимал, что я нахожусь в одной из лучших больниц в мире и все его страхи, скорее всего, надуманны.

– Вот, – сказала женщина, протянув отцу смятую бумажку с нацарапанными на ней неразборчивыми цифрами. – Позвоните мне, и я все объясню.

Отец вежливо убрал бумажку в карман, но, разумеется, перезванивать не стал. Толкнув дверь в мою новую палату, он нечаянно ударил охранника, который сидел, приперев дверь стулом.

В новой палате было удивительно спокойно – ряд окон выходил на Ист-Ривер и магистраль ФДР. Баржи бесшумно скользили вниз по реке. Отец был доволен, что меня перевели: ему казалось, что палата интенсивного наблюдения с ее мониторами, медсестринским постом и постоянным шумом от трех других пациенток усиливала мое беспокойство.

Проснувшись и увидев его, я улыбнулась. Впервые с той ужасной ночи у него дома (накануне поступления в больницу) я поприветствовала его дружелюбно. Его обрадовало мое изменившееся настроение, и он предложил прогуляться по этажу, чтобы я могла размять ноги.

Хотя я сразу согласилась, прогулка далась мне нелегко. Я еле шевелилась, как старуха: с трудом сдвинулась к краю кровати и свесила ноги. Отец надел мне чистые темно-зеленые носки с нескользящей подошвой и помог слезть. Он заметил, что на голове у меня уже нет электродов, но оказалось, что я сама их сорвала во время очередной ночной попытки к бегству и медсестры просто не успели снова их прикрепить.

Даже ходить мне теперь было непросто. Отец всегда ходил быстро (когда мы с Джеймсом были маленькие, он часто уходил далеко вперед на многолюдных улицах), но сейчас старался держаться рядом и направлять меня. Я выставляла вперед сначала одну ногу, потом другую, и неуклюже приземлялась на стопы, будто заново училась ходить. Увидев, как медленно я двигаюсь, отец не смог больше сохранять оптимистичный настрой. Но когда мы вернулись в палату, он вспомнил пословицу, которая помогла мне сосредоточиться на позитивном.

– Если тебе легко, что это значит? – спросил он.

Я молча взглянула на него.

– Значит, ты летишь в пропасть, – с вымученной бодростью проговорил он, наклоняя руку и показывая склон горы. – А если тебе трудно?

Еще один непонимающий взгляд.

– Значит, поднимаешься в гору.

Мое физическое состояние ухудшалось, но симптомы психоза ослабевали, и врачи наконец смогли провести новые исследования. Моя болезнь, чем бы она ни была, накатывала волнами – каждую минуту, каждый час мне становилось то лучше, то хуже. И все же персонал больницы воспользовался кажущимся улучшением, и мне провели поясничный прокол – процедуру, более известную как люмбальная пункция, в ходе которой производится забор прозрачной, как морская вода, спинномозговой жидкости, омывающей спинной мозг в позвоночном столбе.

Прежде этот анализ проводить было слишком опасно, так как во время люмбальной пункции пациент должен лежать совершенно неподвижно, не оказывая сопротивления. Внезапное движение чревато ужасными последствиями, вплоть до паралича и даже смерти.

Хотя папа понимал, что провести эту процедуру необходимо, мысль о ней приводила их с мамой в ужас. В раннем детстве у Джеймса поднялась критически высокая температура, и понадобилась люмбальная пункция, чтобы исключить менингит. Родители на всю жизнь запомнили, как он пронзительно кричал от боли.

27 марта, на пятый день пребывания в больнице, я во второй раз позволила отцу зайти в свою палату. Теперь я почти все время смотрела в пустоту, не проявляя эмоций; на смену возбуждению пришла полная пассивность. Но даже в этом заторможенном состоянии я периодически находила в себе силы взмолиться о помощи. В редкие моменты ясности (которые, как и весь этот период, стерлись из моей памяти или предстают в виде туманных воспоминаний) отцу казалось, будто к нему взывает какая-то первобытная часть меня. В те минуты я повторяла: «Я здесь умираю. Это место убивает меня. Пожалуйста, заберите меня отсюда». Эти мольбы причиняли отцу сильнейшую боль. Он отчаянно хотел вызволить меня из этой жуткой ситуации, но мы не могли уйти: у нас не было выбора.

Тем временем мама, которая навестила меня утром, но потом была вынуждена вернуться на работу в нижний Манхэттен, тревожилась обо мне на расстоянии, периодически связываясь с отцом, чтобы узнать новости о процедуре. Она скрывала свое отчаяние от коллег, загрузив себя огромным количеством дел, но в мыслях то и дело возвращалась ко мне. Она безуспешно пыталась сконцентрироваться на работе, все время повторяя, что не должна чувствовать себя виноватой, что отец за мной присмотрит.

Наконец вошел молодой санитар, чтобы забрать меня на процедуру. Он спокойно помог мне слезть с кровати и сесть в кресло на колесиках, а потом позвал отца, чтобы тот следовал за нами. Мы втиснулись в набитый лифт, и санитар попытался разговорить папу.

– Вы родственники? – спросил он.

– Это моя дочь.

– У нее эпилепсия?

Отец вздрогнул.

– Нет.

– О… Я почему спросил – я сам эпилептик, – извиняющимся тоном проговорил санитар.

Он повез меня от одного лифта к другому по огромному холлу размером со стадион, и наконец мы очутились в приемной, где стояли еще пять каталок с пациентами. К каждой был приставлен санитар. Отец встал передо мной, загородив мне вид, чтобы я не сравнивала себя с остальными. «Она не такая, как они», – повторял он про себя раз за разом, пока наконец сестра не вызвала меня без сопровождающих. Отец понимал, что это всего лишь люмбальная пункция, но в голове невольно прокручивались другие, более зловещие сценарии. Такое уж это было место.

 

21. Перебои в смерти

Со дня моего поступления в больницу прошла почти неделя, но времени тут словно не существовало. Стивен сравнивал здешнюю атмосферу с Атлантик-Сити – только вместо игровых автоматов в больнице сигналили мониторы кровяного давления, а вместо жалких больных игроков были жалкие больные пациенты. Как и в казино, тут не было часов и календарей. Это была стабильная статичная среда; время отмерялось лишь постоянной активностью медсестер и врачей.

Судя по рассказам родных, я привязалась к двоим из медицинского персонала: медбрату Эдварду и сестре Аделине. Эдвард, здоровяк с дружелюбной улыбкой, был единственным медбратом на этаже, и из-за этого его часто принимали за врача. Он относился к этому спокойно и всегда был необычайно весел. Мы с ним перешучивались по поводу «Янкиз» и «Нью-Йорк пост» (это была его любимая газета). А вот сестра Аделина, филиппинка средних лет, была совсем другого поля ягода – суровый, честный профессионал, она оказывала на нас здоровое дисциплинирующее воздействие. В ее присутствии я успокаивалась.

К этому времени у моих родных выработался определенный распорядок. Поскольку присутствие отца меня больше не беспокоило, он приходил утром, кормил меня завтраком (йогурт и капучино), а потом мы играли в карты, хотя часто я была слишком рассеянна, чтобы следить за игрой. Потом он читал мне вслух книгу или журнал или просто молча сидел рядом и читал «Портрет художника в юности» Джойса. Каждый день он приносил вкусные домашние блюда – например, мой любимый десерт, пирог с клубникой и ревенем. Обычно они доставались Стивену: у меня по-прежнему не было аппетита.

Мать моего отца, моя бабушка, ирландка по происхождению, была медсестрой, и все детство он наблюдал, как она готовит вкуснейшие деликатесы в промежутке между сменами. Как и мать, он расслаблялся на кухне. Его блюда не только скрашивали мои больничные дни – готовка и ему помогала сосредоточиться на чем-то, кроме беспросветности нашего тогдашнего существования.

Мама приходила навестить меня в обеденный перерыв и после работы, всегда держа наготове свой список вопросов. Она часто вставала у окна и смотрела на Ист-Ривер; глядя, как лодки проплывают мимо гигантской рекламы «пепси» над Лонг-Айленд-Сити, она теребила руки – нервная привычка – и улетала мыслями далеко-далеко. Почти каждый день мы с ней смотрели матчи «Янкиз»: она вкратце рассказывала, как дела у наших любимых игроков. Но в основном мама просто сидела рядом, следила, чтобы меня ничего не беспокоило, а главное, чтобы меня регулярно осматривали лучшие врачи.

Стивен приходил около семи вечера и оставался, пока я не засыпала, – примерно до полуночи. Медсестры не возражали, хотя официальное время посещений, естественно, заканчивалось намного раньше. Стивен действовал на меня успокаивающе – а значит, я не попыталась бы снова сбежать. Каждый вечер мы с ним смотрели 24-минутный концерт Райана Адамса с музыкального фестиваля в Остине; досмотрев до конца, начинали сначала. Уходя домой, он оставлял телевизор включенным, и песни Адамса – «Поцелуй на прощание», «Жесткое падение» – играли и играли, как гитарные колыбельные, пока сестра, увидев, что я уснула, не выключала концерт. Стивен думал, что музыка сможет каким-то образом вернуть меня прежнюю.

Но мне все время казалось, что я вижу концерт впервые. У меня нарушилась кратковременная память: это было связано с дисфункцией гиппокампа. Новые воспоминания в виде последовательностей нейронов недолго хранятся в гиппокампе, прежде чем «перейти» в участки мозга, ответственные за их длительное хранение.

* * *

Чтобы осознать, как важен гиппокамп для полноценной работы мозга, достаточно увидеть, что происходит при его удалении – как в случае со знаменитым пациентом, известным в медицинских кругах под инициалами Г. М. В 1933 году семилетнего Генри Густава Моллисона сбил велосипед недалеко от его дома в Хартфорде (штат Коннектикут). Мальчик потерял сознание. После этого рокового случая Г. М. пережил несколько припадков, интенсивность которых все увеличивалась.

Наконец, в 1953 году, когда ему исполнилось 27 лет, лечащий врач решил удалить участок мозговой ткани, который, как ему казалось, был виною припадков, – гиппокамп. Очнувшись после операции, Г. М. обнаружил, что припадки действительно прекратились, но вместе с ними ушла и способность образовывать новые воспоминания. Врачи заметили, что старые воспоминания (все, что было за два года до операции и раньше) сохранились, но новые не формировались. Г. М. запоминал новую информацию лишь на двадцать секунд, а после забывал. Он дожил до восьмидесяти с лишним лет, но все это время считал себя двадцатипятилетним юношей – таким, каким был до операции.

Уникальная и страшная ситуация, в которой оказался Г. М., сделала его одним из самых знаменитых пациентов в истории медицины и помогла ученым доказать существование антероградной амнезии – то есть неспособности формировать новые воспоминания. (История Г. М. легла в основу фильма «Помни».)

Этот случай также позволил ученым определить, что есть два вида памяти: декларативная (на названия мест, имена, объекты, факты, события) и процедурная (на действия, выученные в результате повторения, – например, завязывание шнурков или езда на велосипеде).

Хотя после операции Г. М. утратил способность образовывать новые декларативные воспоминания, процедурная память осталась при нем, и со временем он смог бессознательно ее укрепить.

* * *

А вот более недавний случай: дирижер Клайв Уиринг, у которого развился тяжелейший энцефалит, вызванный вирусом простого герпеса. Энцефалит буквально разрушил ему мозг и уничтожил гиппокамп. Как и Г. М., Уиринг потерял способность образовывать новые декларативные воспоминания – то есть постоянно открывал мир заново. Он не узнавал своих детей, а когда видел свою жену Дебору, ему каждый раз казалось, что он влюбляется в нее заново (хотя они были женаты много лет). Впоследствии она написала книгу о болезни мужа, назвав ее «Вечное сегодня». Вот что она писала: «Клайву постоянно казалось, что он только что очнулся: в его мозгу не сохранилось свидетельств о том, что он когда-либо раньше пребывал в сознании». Сам Уиринг оказался плодовитым писателем – он вел дневник и исписал множество тетрадей. Но вместо глубоких мыслей и юмора в них содержалось лишь следующее:

8.31. Вот теперь, кажется, я действительно проснулся.

9.06. И вот я совсем, по-настоящему проснулся.

9.34. Теперь-то я точно полностью проснулся.

Дебора цитирует слова супруга: «Я ничего никогда не слышал, ничего не видел, ни к чему не прикасался, не чувствовал запахов. Я все равно что мертв».

* * *

Хотя мой случай не был столь тяжелым, мой мозг тоже утратил ряд основных функций. И все же какие-то вещи меня по-прежнему радовали. Я с нетерпением ждала наших с папой прогулок – хоть я и ковыляла медленно и еле-еле, благодаря этому мне удавалось избежать ежедневных уколов, которые делали всем малоподвижным пациентам для предотвращения образования кровяных сгустков.

Были у меня и два других пунктика: яблоки и гигиена. Когда меня спрашивали, что я хочу, ответ был один: «Яблок». Я постоянно хотела яблок, и все, кто меня навещал, их мне приносили. Зеленые, красные, кислые, сладкие – я ела их все. Не знаю, что вызвало эту одержимость; может, какая-то суеверная мысль о том, что «яблоко на обед – и всех болезней нет»? А может, желание было вызвано более приземленными причинами: яблоки содержат флавониды, обладающие противовоспалительным и антиоксидантным действием. Может, мой организм пытался таким образом что-то сказать, сообщить о том, о чем ни я, ни врачи пока не догадывались?

Я также требовала, чтобы мне каждый день меняли и стирали одежду. Мама считала, что так выражалось мое подсознательное желание избавиться от болезни – хоть я и не знала, чем больна. Я умоляла медсестер разрешить мне принять душ, но голову нельзя было мыть из-за электродов, подключенных к аппарату для ЭЭГ. Две санитарки с Ямайки обтирали меня теплыми влажными полотенцами, потом одевали, сюсюкая надо мной, называя «моя лапочка». В их присутствии я расслаблялась. Увидев, как нравились мне эти помывки, отец решил, что ямайский говор санитарок переносит меня в детство: моя няня Сибил с Ямайки заботилась обо мне, как вторая мама.

В первую субботу после моего поступления в больницу родители наконец разрешили пустить ко мне нового посетителя – мою двоюродную сестру Ханну. Хотя то, что она увидела, ее потрясло, она вошла в палату и села рядом со мной, будто делала это каждый день. Она сидела рядом с моей мамой и Стивеном, как будто всегда была здесь – спокойная, сдержанная, готовая помочь.

– Сюзанна, это тебе на день рождения. Мы же так и не увиделись, – бодро проговорила она, протягивая мне подарок в оберточной бумаге.

Я смотрела на нее непонимающе, с застывшей улыбкой. В феврале мы с Ханной договорились отпраздновать мой пропущенный день рождения, но я отменила вечеринку, так как думала, что заразилась мононуклеозом.

– Спасибо, – ответила я.

Ханна смотрела, как я беспомощно царапаю подарок полусогнутыми пальцами, но не решалась помочь. Мои пальцы утратили ловкость: я не могла даже развернуть оберточную бумагу. Моя физическая заторможенность и спутанная речь напомнили Ханне пациентов с болезнью Паркинсона. Наконец она тихонько забрала у меня подарок и открыла его.

– Это «Перебои в смерти», – сказала она. – Ты же любишь «Все имена», вот мы с мамой и решили, что этот роман тебе тоже понравится.

В колледже я прочла «Все имена» Жозе Сарамаго, и мы с Ханной и ее мамой несколько вечеров его обсуждали. Но сейчас, беспомощно взглянув на имя автора, я сказала:

– Я никогда у него ничего не читала.

Ханна спокойно согласилась и сменила тему.

– Она очень устала, – извинилась мама. – Ей трудно сосредоточиться.

Видеозапись из палаты, 30 марта, 6.50, 6 минут
Конец записи.

Начало записи: пустая кровать. Мама в рабочем костюме от Max Mara сидит рядом и задумчиво смотрит в окно. На прикроватном столике журналы и цветы. Негромко работает телевизор; показывают шоу «Все любят Рэймонда».

В кадр захожу я и залезаю на кровать. Я без шапочки, волосы грязные, связка проводов свисает вниз по спине, как грива. Натягиваю одеяло до подбородка. Мама гладит меня по ноге и подтыкает одеяло. Но я сбрасываю его, встаю и начинаю теребить провода на голове.

 

22. Чудовищная и прекрасная путаница

Начало второй недели в больнице ознаменовалось появлением новых тревожных симптомов. В середине дня ко мне зашла мама и заметила, что моя речь стала настолько неразборчивой, будто язык у меня распух и стал в пять раз больше. Это постепенное, ступенчатое ухудшение испугало ее больше галлюцинаций, паранойи и попыток сбежать. Когда я говорила, у меня заплетался язык; я пускала слюни, а когда уставала, свешивала язык набок, как перегревшаяся на солнце собака. Я шепелявила, кашляла, когда пила, и мне даже принесли специальный поильник, отмерявший глотки не больше одной столовой ложки. Я также прекратила использовать полные предложения; невнятное бормотание сменилось отдельными слогами, а затем и просто мычанием.

– Повторяйте за мной, – велела доктор Руссо, мой невролог. – Ка, ка, ка.

Но твердое «к» в моем произношении сильно смягчилось и стало неузнаваемым: «Дтха, дтха, дтха».

– Раздуйте щеки – вот так, – попросила доктор Руссо, надув щеки и выдыхая через сомкнутые губы.

Я выпятила губы и попыталась повторить за ней, но щеки не надувались – я просто выдохнула и все.

– Высуньте язык как можно дальше.

Я смогла высунуть его только наполовину, да и то он дрожал, точно это действие давалось мне с большим трудом.

Позднее доктор Арслан подтвердил новый симптом, обнаруженный доктором Руссо, и написал об этом в своем журнале наблюдений. Я постоянно двигала челюстями, будто жевала жвачку, строила странные гримасы, поднимала руки и замирала, словно хотела дотянуться до невидимого предмета.

Мои врачи заподозрили, что эти симптомы в сочетании с высоким кровяным давлением и повышенным сердцебиением указывают на нарушения в стволе мозга или лимбической системе.

* * *

И все же однозначного виновника определить было непросто.

Тут опять стоит вспомнить гирлянду из лампочек: достаточно выйти из строя лишь одному участку, и нарушаются самые разные связи. Поэтому выделить один участок мозга и напрямую связать его с основными жизненными функциями и особенностями поведения бывает сложно. Все, что связано с мозгом, очень запутанно. Как сказал Уильям Оллмен в своей книге «Изучение чуда: революция в нейронной сети», «мозг – это путаница, чудовищная и прекрасная».

* * *

Вскоре после ухода доктора Арслана пришел доктор Сигел (любимый мамин «Багси») и сообщил новость.

– Так, мы кое-что узнали, – сказал он.

– Кое-что? – спросила мама.

– Люмбальная пункция показала слегка повышенный уровень лейкоцитов. Как правило, это признак инфекции или воспаления.

Концентрация лейкоцитов в моей спинномозговой жидкости составляла 20 на микролитр; у здорового человека она равна 0–5 на микролитр. Врачей озадачили такие цифры, но повышенная концентрация лейкоцитов могла быть вызвана разными причинами. Например, сама люмбальная пункция, с ее высокой травматичностью, вполне могла спровоцировать повышение. Но все же такие результаты указывали на явные нарушения.

– Пока мы не знаем, что это означает, – сказал доктор Сигел. – Мы проведем несколько исследований. И обязательно выясним. Обещаю.

Мама впервые за несколько недель улыбнулась. Странно, но она обрадовалась, получив подтверждение тому, что мое состояние объяснялось физическими, а не психическими причинами. Ей отчаянно хотелось обрести хоть какую-то уверенность, иметь хоть какие-то данные, за которые можно было бы уцепиться. И хотя эти лейкоциты были слабой наводкой, они все же на что-то указывали. Мама вернулась домой и весь вечер провела за компьютером, выискивая в Интернете, что могла бы означать эта новость. Перспективы были самые пугающие: менингит, опухоль, инсульт, рассеянный склероз. Наконец телефонный звонок оторвал ее от экрана. Мой голос на том конце провода был как у умственно отсталого ребенка.

– Я описалась.

– Что случилось?

– Я описалась. Они кричат.

– Кто на тебя кричит? – Она слышала голоса.

– Сестры. Я описалась. Я нечаянно.

– Сюзанна. Никто на тебя не сердится. Говорю тебе. Это их работа – за тобой убирать. Они знают, что ты не нарочно.

– Они на меня кричат.

– Говорю тебе, ничего серьезного. Бывает. И они не должны кричать. Ты нечаянно.

Она не могла понять, что произошло на самом деле, а что является порождением моего истерзанного ума. Аллен решил, что, скорее всего, я все придумала: больше об этом случае они ничего не слышали.

Поскольку я по-прежнему считала, что коллеги с работы за мной следят, и стыдилась своей болезни, родители почти никому не рассказывали о моем пребывании в больнице. Даже мой брат ни о чем не знал. Но 31 марта, во вторник, с началом второй недели они разрешили моей подруге Кэти навестить меня.

Мы с Кэти познакомились в колледже и сблизились на почве любви к Лоретте Линн, соулу, винтажной одежде и крепким коктейлям. Кэти была жизнерадостной, немножко дурашливой и лучшим в мире товарищем по всяким рискованным приключениям. Она не знала, что мне принести, поэтому купила плюшевую крысу (в этом вся Кэти – не плюшевого мишку, а крысу!), диск с рэпперскими видеоклипами и французский фильм с субтитрами (она не знала, что я не могу читать).

Кэти работала учительницей в Квинсе, и в ее классе было немало детей из малообеспеченных проблемных семей и с трудностями в обучении. Но даже она оказалась не готова к тому, что ждало ее за дверью больничной палаты. Новая я даже выглядела иначе: худая и бледная, с впавшими щеками, с тонкими ногами-палочками. Взгляд не фокусировался.

Стараясь разрядить атмосферу, Кэти стала рассказывать об общих знакомых из колледжа, понимая, что главное сейчас – отвлечь меня от серьезных проблем. Но мне было трудно поддерживать разговор, так как я все воспринимала с задержкой и даже на простейшие вопросы отвечала через несколько секунд. Не говоря уж о проблемах с речью. Прежде умение вести беседу было моим профессиональным навыком; я принадлежала к тем людям, которые могли разговорить кирпичную стену. Но новой мне с трудом давались даже самые простые предложения. Кэти практически меня не понимала.

– А давай прогуляемся, – предложила она и пошутила: – Не забудь рюкзачок, Даша-путешественница.

Лишь через полминуты я поняла, что она имела в виду маленький розовый рюкзак, в котором я носила свои проводки для ЭЭГ, но все же нашла в себе силы рассмеяться. Мы медленно проковыляли к приемной и сели на стулья спиной к окну. Кэти заметила, что мои черные леггинсы на мне висят.

– Сюзанна, как же ты похудела!

Я посмотрела на свои ноги, точно впервые заметив, что они там. Потом рассмеялась и выговорила:

– И эээттто моииии штттныыы! Мои шттттанны! Штттанны!

Я встала и исполнила неуклюжий ирландский танец. Да, как ни странно, я танцевала, и Кэти решила, что это хороший знак.

* * *

Вслед за Кэти ко мне наведались Анджела и Джули с работы. Анджела не видела меня с того вечера в баре отеля «Мариотт», когда я сорвалась и рыдала, не в силах успокоиться. С тех пор я несколько раз звонила ей среди ночи, тяжело дышала в трубку и молчала. Джули говорила со мной лишь раз с того дня, когда предположила, что у меня биполярное расстройство. Она позвонила мне в больницу, но на все ее расспросы я смогла ответить лишь одно: «На завтрак я ела пирог».

Я знала, что они придут, и попросила их об одном: принести чизбургер. И вот они поднимались в лифте с бургерами и картошкой и не знали, чего ждать.

Они вошли в палату и увидели у кровати Ханну, мою двоюродную сестру, которая пришла, чтобы посидеть со мной. Я обрадовалась, увидев их, и улыбнулась застывшей, но широкой улыбкой во все тридцать два зуба. Увидев меня в белой шапочке с торчащими из-под нее разноцветными проводами, они были потрясены, но постарались не показывать этого. Анджела вручила мне чизбургер, но я положила его на прикроватный столик, даже не притронувшись к нему, а позже отдала Стивену. Джули – эта никогда не отличалась робостью – тут же запрыгнула ко мне на кровать. Достала из сумочки телефон и стала пролистывать фотографии, пока не отыскала нужную.

– Хотите посмотреть? – сказала она, когда мы все вчетвером сгрудились вокруг ее телефона. – Это я сходила в туалет!

Все ахнули, кроме меня.

– Когда Тедди родился, меня отказывались выписывать из больницы, пока я не схожу по большому. Я так гордилась собой, когда это наконец произошло, что даже сфотографировала эту прелесть!

Примерно месяц назад у Джули родился сын. Анджела с Ханной истерически захохотали, а я отняла у них телефон, вгляделась и через несколько секунд тоже смеялась почти что до слез. Три мои гостьи переглянулись и снова расхохотались. Во время этих посещений я казалась счастливой и более «нормальной». Стивен заметил, что когда ко мне кто-то приходил, мне удавалось собраться, но после я чувствовала себя вымотанной и в течение нескольких часов не могла общаться: как будто все мои силы ушли на то, чтобы казаться нормальной.

Анджела, как истинный репортер, тут же начала меня расспрашивать:

– Сюзанна, что с тобой вообще творится?

– Я… не… помню, – запинаясь, ответила я. Чуть позже я прервала наш разговор на другую тему и спросила внезапно более четким голосом, но все же замедленно: – А что обо мне говорят?

– Не волнуйся. Никто ничего не говорит. Но все беспокоятся за тебя, – заметила Анджела.

– Да нет же, скажи. Я хочу знать.

– Никто не говорит ничего плохого, Сюзанна. Клянусь.

– А я знаю, что в «Сплетнике» обо мне гадостей написали, – не унималась я.

«Сплетник» – так назывался блог светских новостей.

Джули с Анджелой озадаченно переглянулись.

– Ты о чем?

– В «Сплетнике» писали обо мне гадости. Мое имя было в заголовке. – Я села в кровати с абсолютно серьезным видом. – Как думаете, может, им позвонить?

Анджела покачала головой:

– Хм, нет. Мне кажется, это плохая мысль. Может, напишешь им по электронной почте, когда тебе станет лучше?

Примерно через час Анджела и Джули попрощались и прошли по коридору к лифтам. По-прежнему молча нажали на кнопку вызова и стали ждать. А когда сели в лифт, Джули тихо произнесла:

– Думаешь, она теперь навсегда такой останется?

Вопрос был задан неспроста. Та я, которую Джули с Анджелой только что повидали, мало напоминала меня старую, ту, которую они знали уже много лет.

Но все же что-то от меня прежней еще сохранилось. Хотя я больше не могла концентрировать внимание долго и поэтому не могла читать, я сохранила способность писать, и отец дал мне линованный блокнот, в котором я записывала, как себя чувствую. С помощью записей я также могла общаться с посетителями, а они имели возможность лучше понять, что со мной происходит.

Меня увлекло не только описание моих проблем в блокноте: я, как одержимая, поставила себе цель поблагодарить всех, кто присылал мне цветы. Моя палата была завалена букетами: белые нарциссы, желтые тюльпаны, розовые розы, оранжевые подсолнухи, розово-белые лилии (мои любимые). Я умоляла отца составить список имен, чтобы я всем могла отправить благодарственные письма, когда лучше себя почувствую. Когда я слишком устала писать, папа сам написал несколько коротких записок за меня. Но мне так и не довелось отправить эти благодарности. Потому что очень скоро дела приняли совсем дурной оборот.

 

23. Доктор Наджар

Из Центра контроля заболеваний и Нью-Йоркской государственной лаборатории пришли результаты анализов: все отрицательные. Теперь у врачей был длинный список болезней, которых у меня не было. Он включал следующие инфекционные заболевания:

• Болезнь Лайма, часто возникающая после укуса клеща.

• Токсоплазмоз – заболевание, вызываемое паразитами. обычно переносится кошками.

• Криптококковый менингит, вызываемый грибком.

• Туберкулез, поражающий легкие.

• Лимфоретикулез, или «болезнь кошачьей царапины».

Также пришли результаты исследований на ряд аутоиммунных заболеваний – неполного перечня, ведь аутоиммунных заболеваний больше ста. Они также были отрицательными. Итак, у меня не было:

• Синдрома Шегрена – поражения слезных и слюнных желез.

• Рассеянного склероза – болезни, при которой поражается миелин – белково-липидная оболочка вокруг нейронов.

• Красной волчанки – заболевания соединительной ткани.

• Склеродермии – кожного заболевания.

Короче говоря, ничего. Ни одного «ненормального» результата. Даже различные МРТ и КТ были абсолютно чистыми. Если верить результатам исследований, я была здорова на все сто. Родители заметили, что врачи начали отчаиваться: им, видимо, казалось, что они никогда не выяснят, что же со мной не так. Было ясно, что, если физическая причина моей болезни так и не обнаружится, мне предстоит отправиться в куда более неприятное место. Все это понимали, но никто не признавался вслух. Поэтому моей семье был совершенно необходим человек, который верил бы в меня, несмотря ни на что. Впервые за всю историю общения с врачами моя мама надеялась, что хоть один анализ на заболевание даст положительный результат. Тогда, по крайней мере, мы получили бы ответ.

Каждый день мама с нетерпением ждала встречи с доктором Багси. Он был похож на доброго дедушку, и его неунывающий оптимизм и добрые слова стали единственным лучиком света в эти темные дни. В день, когда пришли результаты анализов, Багси не появился, и она заволновалась и отправилась в коридор его искать. Она увидела его белый лабораторный халат, когда он выходил из палаты в конце коридора.

– Доктор Сигел? – позвала она его с вопросительной интонацией. Он быстро повернулся, лицо его было серьезным – видимо, он спешил. – Как дела у Сюзанны? Выяснили что-нибудь?

Он взглянул на нее без капли прежнего дружелюбия и оптимизма.

– Ее случай передали другому врачу, – бесстрастно проговорил он и повернулся, чтобы уйти.

– Что… что? – запинаясь, проговорила мама. Ее нижняя губа дрожала. – И что нам делать?

– Не знаю, что сказать. Я больше не ее лечащий врач, – повторил он, повернулся и торопливо ушел.

Маме вдруг показалось, что она осталась совсем одна. С начала моей болезни ей пришлось пережить немало трудных минут, но эта, пожалуй, была хуже всех. Ведь даже один из лучших врачей в стране сложил руки, отказавшись меня лечить!

Мама сделала глубокий вдох, расправила жакет и вернулась в мою палату. В тот момент она чувствовала себя глупо, ведь она поверила, что я была для Сигела чем-то большим, чем просто пациенткой, одной из многих. Чуть позже ко мне зашла доктор Руссо, и мама с трудом смогла заставить себя взглянуть на нее. Теперь доктор Руссо была нашей единственной надеждой. Но закончив осмотр, она повернулась к маме и проговорила:

– Мы с доктором Наджаром считаем, что необходимо провести еще одну люмбальную пункцию.

Поскольку мое состояние ухудшалось, мысль о повторной люмбальной пункции уже не казалась такой пугающей, как прежде. Но маму больше заинтересовало упоминание о новом враче.

– А что это за доктор Наджар?

– Он взялся за случай вашей дочери. Это блестящий врач, – сообщила доктор Руссо.

Доктор Сухель Наджар присоединился к врачебной коллегии после того, как ему позвонил доктор Сигел. Он разрешил несколько «загадочных» случаев, заслужив этим репутацию человека, к которому обращались в самых непонятных ситуациях. И вот доктор Багси передал ему свой самый трудный случай.

– Я ничего не понимаю, – признался доктор Сигель доктору Наджару. – Нужна ваша помощь.

* * *

Он перечислил все симптомы и предполагаемые диагнозы, противоречащие один другому. По мнению психиатров, причиной моего поведения была душевная болезнь, но увеличенное число лейкоцитов свидетельствовало об инфекции, а результаты всех других анализов были отрицательными. Доктор Наджар сразу же предположил, что у меня одна из разновидностей вирусного энцефалита – воспалительного заболевания, скорее всего, вызванного вирусом герпеса. Теория о шизоаффективном расстройстве показалась ему неубедительной, и он предложил начать вводить мне внутривенно противовирусный препарат ацикловир.

Но пришли результаты анализов на вирусы, и его догадки не подтвердились. У меня не оказалось ни ВИЧ, ни вируса простого герпеса типа А и Б; отрицательным был и анализ на вирусный энцефалит, поэтому доктор Наджар прекратил лечение ацикловиром. Другим вероятным диагнозом была аутоиммунная реакция; и здесь можно было применить экспериментальную иммунотерапию, которую доктор Наджар успешно опробовал на одном пациенте с воспалением мозга. Лечение включало стероиды, внутривенное введение иммуноглобулина и переливание плазмы.

– Думаю, необходимо немедленно начать введение иммуноглобулина, – заявил доктор Наджар, увидев, что исследования на вирусы дали отрицательные результаты.

 

24. Тысяча вен

Второго апреля мне начали проводить первый курс иммуноглобулина – всего пять капельниц. На металлической стойке над головой висели пакеты с прозрачной жидкостью, стекавшей прямо в вену. Каждый из непримечательных на вид пакетов содержал здоровые антитела более тысячи доноров крови; одна процедура стоила более 20 тысяч долларов. Ведь чтобы помочь одному пациенту, понадобилась тысяча жгутов, тысяча медсестер, тысяча вен и тысяча печений, которые выдают донорам для регуляции сахара в крови.

* * *

Антитела обезвреживают вирусы, бактерии, грибки, проникающие в организм. Определенному патогену соответствует одно конкретное антитело, подобно хрустальной туфельке, которая впору только Золушке. Но иногда организм человека начинает вырабатывать аутоантитела, самых что ни на есть зловредных биологических «двойников». Они присоединяются к здоровым тканям (например, мозговым клеткам) и уничтожают их.

Капельница с иммуноглобулином привносит в организм свежие здоровые антитела, которые смешиваются со зловредными, «сбившимися с пути истинного» аутоантителами, созданными иммунной системой больного, помогают нейтрализовать и обезвредить их.

Бип, бип, бип. Темно. Громадная машина справа издает сигналы. Трубка капельницы соединяет меня с тяжелым пакетом с белой жидкостью. Надеваю наушники Стивена и закрываю глаза. Уношусь далеко отсюда и снова становлюсь собой.

«А следующая песня посвящается моей подруге Леа, которая не смогла сегодня прийти…»

Гитарные переборы. Мягкий барабанный стук. Музыка нарастает. Вечер хэллоуина в театре «Аполло» в Гарлеме. Я на концерте Райана Адамса. Вот он, на сцене, бренчит на гитаре, но глаза закрываются; я не могу следить за происходящим. Кто-то касается моей руки. Я вздрагиваю и слышу голос:

– СюЖЖана, пора мерить давление.

Концертная сцена исчезает, растворяется в темной больничной палате. Рядом стоит медсестра. Я снова возвращаюсь туда, где нет ночи и дня… Это она виновата, что я здесь, эта женщина. Меня вдруг захлестывает ослепительная ярость, направленная на нее. Отвожу назад правую руку и ударяю ее в грудь. «Ах», – произносит она.

Наутро мама, как обычно, сидела в палате на стуле у окна, и тут у нее зазвонил телефон. Звонил Джеймс. Родители не сообщали брату, насколько тяжело я на самом деле болела, – не хотели беспокоить его и отрывать от учебы. Несмотря на разницу в пять лет, мы с ним всегда были очень близки, и родители знали, стоило ему проведать о моем состоянии, как он сразу бы все бросил и приехал домой. Но сегодня, впервые за все время, мама решила дать трубку мне.

– Джеймс… Джеймс… Джеймс, – проговорила я, услышав голос брата. – Джеймс… Джеймс… Джеймс.

В комнате общежития в Питтсбурге Джеймс едва сдерживал слезы. Мой голос так изменился и стал совсем не похожим на голос его старшей сестры.

– Скоро я вернусь домой. И тебе станет лучше, – пообещал он.

На следующий день, когда мне поставили вторую капельницу, мой психофармаколог доктор Арслан совершал обход и заметил, что мои проблемы с речью усугубились. Вот что он написал в журнале наблюдений:

Пациентка плохо спала и демонстрирует усилившуюся задержку речи. Последнее является тревожным симптомом, так как может быть первым признаком кататонии. Снотворный эффект сероквеля по сравнению с прошлой ночью ослаб.

Впервые один из врачей упомянул о кататонии – состоянии помрачения сознания, недееспособности и негативных поведенческих характеристик.

* * *

Кататония возникает, когда нейроны «дают осечку». Мышечная ригидность или застывшая поза формируются при разрыве связи между осознанием пациентом своего тела и ощущением комфорта и уместности движений. Другими словами, кататоник не чувствует своего тела в пространстве и потому может принимать неудобные позы. В результате такие люди могут подолгу сидеть неподвижно в неудобной, атипичной, неестественной позе. Кататония больше схожа с состоянием, возникающим после неудачной лоботомии, чем с состоянием «овоща», так как с технической точки зрения человек сохраняет активность. Хоть его поведение и странное, неуместное и не связанное с реакцией на внешние раздражители.

* * *

Тем временем у Стивена из головы не выходило замечание, сделанное медсестрой накануне вечером. Медсестра была молоденькой эмигранткой из Азии и только что начала работать в университете Нью-Йорка. Во время осмотра она небрежно заметила:

– А она всегда так тормозит?

Стивен сердито покачал головой, с трудом удерживаясь, чтобы не огрызнуться. «Да как она смеет так говорить? Сюзанна не “тормозит” и никогда не была такой!»

На следующее утро Стивен встретил в коридоре папу. Поначалу они говорили ни о чем – о холодной погоде, работе Стивена и тому подобном. Но разговор быстро обратился ко мне.

– Она все еще с нами, – проговорил Стивен. – Я чувствую ее. Она все еще там. Я знаю.

– Согласен. И за эту Сюзанну мы боремся. Врачи и сестры этого не видят, но мы-то знаем, – сказал отец. – И ради нее мы должны быть сильными.

– Точно.

Они пожали друг другу руки. В тот день отец сделал запись в своем дневнике, делясь новыми впечатлениями о Стивене: «Единственный ее друг, который приходил каждый день – Стивен. Потрясающий человек. Когда я впервые встретил его, он мне не очень понравился, но с каждым днем мое уважение и симпатия к нему растут».

 

25. Припадок голубого дьявола

Девятого апреля мне сделали вторую люмбальную пункцию. К тому времени я находилась в больнице уже восемнадцать дней и мало того, что ни на шаг не приблизилась к лечению – мое состояние верно ухудшалось. В частности, Стивен заметил, что у меня участились постоянные жующие движения челюстями, взмахи руками а-ля невеста Франкенштейна и периоды неподвижной фиксации взгляда.

Видеозапись из палаты, 8 апреля, 22.30, 11 минут
Конец записи.

Телевизор включен на большую громкость; показывают реалити-шоу по каналу «Дискавери».

Стивен сидит рядом со мной и смотрит телевизор, положив руку на мое бедро; я сплю на боку к нему лицом. Стивен поворачивается ко мне. Я вдруг сажусь и начинаю делать быстрые вдохи, забывая о выдохах. Он гладит меня по голове. Я вдруг вытягиваю перед собой прямые руки, а Стивен нажимает кнопку вызова медсестры. Он встает над кроватью, в ужасе глядя, как я медленно сгибаю кисти и подношу к лицу. Мои движения настолько «деревянные», что запись напоминает замедленную съемку. Приходит сестра. Она говорит со Стивеном, но громкий звук телевизора заглушает их разговор. Я не произношу ни слова. Стивен пытается объяснить, что произошло, показывает, как я задыхалась, чтобы сестра поняла – я перестала дышать. Пока он говорит, я снова вытягиваю руки, но на этот раз кисти согнуты, а пальцы смотрят вниз, как у тиранозавра. Стивен аккуратно кладет мои руки по бокам от тела и начинает растирать мне плечи, но руки сами возвращаются обратно, согнутые в кистях на сорок пять градусов – как будто их подтягивают на веревочках. Я начинаю быстро и ритмично двигать руками вверх-вниз, вверх-вниз. Затем закрываю лицо ладонями и неподвижно лежу до прихода дежурного невролога.

Стивен снова пытается объяснить врачу, что произошло, напрягая руки и скрежеща зубами. Он переволновался, ему страшно; он начинает плакать. Я сбрасываю на пол плюшевого мишку, лежащего на кровати, и снова начинаю неуклюже махать руками, словно отбиваясь от привидения. Но руки так напряжены, что я похожа на куклу Барби, отправившуюся в бой. Врач задает мне несколько вопросов – его голоса на записи не слышно, – но я не отвечаю, а только смотрю на него. Потом снова ложусь на кровать.

И тут я сажусь и пытаюсь слезть с кровати, но мне мешает поручень. Врач опускает его и дает мне судно (видимо, полагая, что меня тошнит). Я раскачиваюсь вперед-назад, затем ложусь на кровать, зажав судно между ног. Врач забирает его у меня и кладет у подушки.

В такие моменты Стивен все время вспоминал мой первый припадок, случившийся 13 марта.

– Что это было, как считаете? – спросил он тем вечером сестру Аделину.

– Может, она просто хотела привлечь ваше внимание? – Южане называют женские истерики «припадками голубого дьявола» – такое красочное описание дают приступам паники или эмоциональным взрывам, случающимся у молодых женщин. – А может, это приступ паники?

Но Стивена такое объяснение не удовлетворило. На следующий день приступ повторился.

– Мне… нехорошооо, – проговорила я, свесив ноги с кровати.

Стивен опустил поручень и помог мне спуститься на пол. Я снова начала глотать ртом воздух и заплакала. Стивен вызвал медсестру.

– Сердце… болит, – сказала я, схватившись за грудь и корчась на холодном полу палаты. – Не… могу… дышать.

Вбежала сестра. Она измерила температуру и давление: оказалось, давление было повышено – 155/97. Меня подсоединили к двухлитровому кислородному баллону, который используют при сердечных нарушениях и конвульсиях. Вскоре я уснула. То же самое, с теми или иными вариациями, происходило каждый вечер во время визитов Стивена. В присутствии других людей эти приступы повторялись редко. Почему? – так никто и не смог объяснить.

Время шло, а мне так и не поставили диагноз. Моя семья уже выбилась из сил. Все исследования давали отрицательный результат; лечение иммуноглобулином не оказалось тем волшебным эликсиром, на который все возлагали надежды, и никто не мог выяснить, что же на самом деле означает повышенное число лейкоцитов в ликворе. А хуже всего было то, что доктор Багси меня больше не лечил, а хваленый доктор Наджар так и не появился. Что же помешает другим врачам опустить руки и запереть меня в психушке или приюте для умалишенных? Втайне от меня и друг друга, несмотря на попытки поддерживать оптимизм, мои родные стали волноваться, что, если мое состояние будет ухудшаться и дальше, они потеряют меня навсегда.

* * *

На следующий день пришли результаты люмбальной пункции. Их огласила доктор Руссо. Результаты были тревожными, но по крайней мере означали, что врачи близки к разгадке: содержание лейкоцитов в спинномозговой жидкости возросло до восьмидесяти на микролитр (а на прошлой неделе было двадцать). Это с почти стопроцентной вероятностью означало, что у меня воспаление мозга; теперь оставалось лишь выяснить, что его вызвало.

Когда я поступила в эпилептическое отделение, основной жалобой были припадки; затем они сменились на психоз, а теперь доктор Руссо записала в моей карте: «энцефалит неизвестного происхождения». Один из неврологов впоследствии рассказал, что врачи между собой называют энцефалит «испорченным мозгом»; это воспалительный процесс в мозгу, который провоцируют различные возбудители.

Когда приходила доктор Руссо, мамы в палате не было, и папа записал для нее новость в общем журнале:

Он попытался сообщить хорошую новость и мне, но я ничего не поняла. «Перепиши то, что я записал, и запиши кое-что еще – я продиктую», – предложил он.

Мы думали, что я смогу показывать эту запись всем, кто будет приходить, и таким образом они узнают все, что произошло. Но план провалился: когда в тот же день меня навестила Ханна, оказалось, что я не могу найти блокнот. Он затерялся среди цветов и журналов, которыми была завалена моя палата.

– Я должна… я должна… – Я пыталась объяснить, но безуспешно.

Ханна прилегла рядом со мной на кровать и обняла меня за шею.

– Я должна… я должна… я должна… – повторяла я.

– Ничего, Сюзанна, потом вспомнишь. Ты устала, – прервала меня мама.

– Нет. Я хочу… – Я запнулась и напряглась всем телом. – Я… хочу… сказать!

– Ты устала, милая. Надо отдохнуть, – сказала мама.

Я гневно выдохнула. Мама понимала, что меня очень злит моя неспособность быть «нормальной» и то, что со мной нянчатся, как с младенцем. Ханна тоже почувствовала мое раздражение и попыталась отвлечь меня журналами US Weekly за целый месяц и чтением «Над пропастью во ржи» – я умоляла ее принести мне эту книгу. Поскольку сама я больше читать не могла, Ханна почитала мне, и вскоре я закрыла глаза и заснула. Но потом вдруг проснулась и взглянула на нее.

– Повивисливин, – проговорила я. – Повивисливин! Повивисливин! – начала повторять я. Лицо покраснело.

– Пожалуйста, – неуверенно ответила Ханна.

Я гневно затрясла головой:

– Нет, нет, нет! Повивисливин!!! – закричала я.

Ханна склонилась ближе, но так мою речь стало еще труднее различить. Тут я начала красноречиво показывать на дверь:

– Сливин, Сливин!

Наконец Ханна поняла. Она позвала Стивена, и, увидев его, я сразу успокоилась.

На следующий день, взяв за отправную точку повышенное число лейкоцитов в ликворе, врачи стали искать причину моей инфекции. Мне грозила новая серия анализов, и медбрат Эдвард пришел взять кровь. Стивен сидел у кровати; мое сегодняшнее поведение глубоко его впечатлило. Хотя я все еще была на себя не похожа, ко мне, кажется, частично вернулось прежнее чувство юмора. Я стала больше улыбаться, с большим интересом следила за игрой «Янкиз» и даже заявила, что мне нравится подающий Энди Петтитт.

– Как игра? – спросил Эдвард. – «Метс» выигрывают? – пошутил он.

Я вытянула руку. У меня уже столько раз брали кровь, что ритуал был мне хорошо знаком. Эдвард надел перчатки, затянул жгут на правом плече, подготовил вену, постучав по ней пальцами, и наклонился, чтобы вставить иглу. Но когда игла вошла под кожу, я резко подскочила и одним быстрым движением выдернула ее; из вены хлынула кровь. Я улыбнулась, потупила глаза с притворным смущением, будто хотела сказать: ой-ой, что же я наделала? Но Стивен понял, что на самом деле я имела в виду: отстаньте от меня. Иногда, когда мне становилось лучше, возвращались симптомы психоза. Это всех пугало.

– Сюзанна, прошу, не делай так. Ты можешь покалечиться и покалечить меня. Но тебе будет больнее, – проговорил Эдвард, стараясь не повышать тона.

Он снова подготовил иглу и занес ее над моей вытянутой рукой.

– Ладно, – тихо ответила я.

Он вставил иглу, набрал несколько пробирок и вышел из палаты.

 

26. Часы

– Вовы, – стонала я, указывая на розовый кувшин на прикроватном столике.

Сегодня мы ждали прихода доктора Наджара. У меня текла слюна, и я причмокивала – теперь это происходило постоянно, даже во сне. Отец отложил карты, взял кувшин и вышел в коридор, чтобы его наполнить. А вернувшись, увидел, что я уставилась прямо перед собой неподвижным взглядом. Я словно спала с открытыми глазами; язык вывалился изо рта. К тому времени он уже настолько привык к таким моментам, что воспринял все спокойно. И вместо того, чтобы растормошить меня, молча сел читать «Портрет художника в юности» и читал, пока не пришла мама.

– Привет, – бодро поздоровалась она, входя в палату, поставила на стул у кровати свою кожаную сумку и поцеловала меня. – Я так волнуюсь перед встречей с таинственным доктором Наджаром. Как думаешь, какой он? – весело продолжала она; ее миндалевидные глаза светились энтузиазмом. – Он должен прийти с минуты на минуту.

Но папа был не слишком обнадежен.

– Не знаю, Рона, – ответил он. – Мы же так ничего и не выяснили.

Она отмахнулась от него, взяла салфетку и вытерла слюну, стекавшую по моему подбородку.

– Здравствуйте, здравствуйте! – Через несколько минут в мою отдельную палату – номер 1276 – вошел доктор Наджар, громогласно возвестив о своем прибытии.

Он слегка сутулился, из-за чего голова выступала на несколько сантиметров вперед – видимо, из-за долгих часов, проведенных над микроскопом. Густые усы на кончиках истончились, потому что у него была привычка дергать и крутить их, когда он размышлял.

Он протянул маме руку, а та была так рада с ним познакомиться, что крепко пожала ее и задержала чуть дольше, чем позволено правилами приличия. Затем он представился отцу. Тот поднялся со стула у изножья кровати и поприветствовал его.

– Прежде чем начать, давайте еще раз вспомним ее историю болезни, – проговорил доктор.

Сирийский акцент придавал его речи прыгающую ритмичность; он акцентировал и удлинял твердые согласные, а вместо «т» часто произносил «д». Волнуясь, он нередко пропускал предлоги и соединял несколько слов в одно, словно его речь не могла угнаться за мыслями.

Доктор Наджар всегда подчеркивал, как важно выяснить у пациента полную историю болезни. «Чтобы увидеть будущее, нужно заглянуть в прошлое», – говорил он своим больным. Мои родители рассказывали, а он записывал симптомы: мигрени, боязнь клопов, гриппозное состояние, онемение, учащение сердечного ритма. Все эти симптомы были уже изучены другими врачами, но так и не сложились в единую картину. Доктор Наджар записал эти важные сведения, а затем сделал то, чего не делал еще ни один врач: повернулся и заговорил со мной, как будто я была его другом, а не пациентом.

* * *

Одним из удивительных качеств доктора Наджара была его личная проникновенная манера общаться. Он глубоко сочувствовал слабым и беспомощным, а все из-за того, что случилось с ним самим в детстве. Позднее он рассказывал мне, что рос в столице Сирии Дамаске, плохо учился в школе, а родители и учителя считали его ленивым. В десять лет он провалил несколько экзаменов подряд в частной католической школе, и директор заявил его родителям, что случай безнадежный. «Школьное образование не для всех, – сказал он. – Может, мальчику лучше будет обучиться ремеслу?» Отец Сухеля рассердился, но не желал прекращать образование сына и, не питая особых надежд, перевел его в обычную школу.

В первый же год обучения один из учителей обратил на мальчика особое внимание и стал часто нарочно хвалить его за проделанную работу, тем самым постепенно укрепляя его уверенность в себе. К концу года Сухель принес домой табель, в котором были одни пятерки. Отец пришел в ужас.

– Ты жульничал на экзаменах! – закричал он, занося руку, чтобы ударить сына.

На следующее утро родители мальчика явились к учителю.

– Не может быть, чтобы мой сын получил такие отметки. Он жульничал!

– Да нет же, – ответил учитель, – уверяю вас.

– Что же у вас за школа, если такой парень, как Сухель, получает столь высокие оценки?

Учитель замолк ненадолго, а затем заговорил:

– А вам не приходило в голову, что у вас умный сын? Мне кажется, вам нужно поверить в него.

В итоге доктор Наджар стал лучшим выпускником на курсе в мединституте и эмигрировал в США. Там он добился признания не только как один из самых уважаемых неврологов, но и как эпилептолог и невропатолог. Мораль сей истории он применял ко всем своим пациентам: никогда не теряйте надежду.

И вот доктор Наджар сел на корточки у моей кровати и произнес:

– Я сделаю все, что смогу, чтобы вам помочь. И не причиню вам вреда.

Я ничего не ответила, мое лицо не выражало эмоций.

– Так, давайте начнем. Ваше имя?

Долгая пауза.

– Сю… за… ннн… нна.

– Какой сейчас год?

Пауза.

– 2009.

«Отвечает односложно», – записал он.

– А месяц?

Пауза.

– Апппрель. Аппрель, – с трудом отвечала я.

«Безразлична», – записал врач, имея в виду мою апатию.

– А число?

Я уставилась прямо перед собой молча, не проявляя эмоций и не моргая.

«Задержка моргания», – записал он.

Дату я назвать не смогла.

– Кто сейчас президент?

Пауза. Я напряженно подняла руку.

«Ригидность конечностей», – записал доктор Наджар в своем листке обхода.

– Ч… что?

Никаких эмоций. Ничего.

– Кто сейчас президент?

«Не фиксирует внимание», – записал он.

– О… Обама.

«Голос тихий, монотонный, заметно шепелявит».

Мой язык меня не слушался. Доктор достал из кармана белого халата несколько инструментов. Он постучал по моим коленным чашечкам молоточком для проверки рефлексов; рефлекс был снижен. Затем посветил фонариком мне в глаза, отметив, что зрачки плохо сокращаются.

– Хорошо, теперь дотроньтесь до кончика носа этой рукой. – Он прикоснулся к моей правой руке.

Напряженно, двигаясь как робот, я подняла руку и в несколько этапов, как в замедленной съемке, поднесла ее к лицу и все же промахнулась, хоть и почти попала. «Двигательная заторможенность», – подумал доктор Наджар.

– Хорошо, – проговорил он и проверил мою способность выполнить двухэтапное действие. – Теперь коснитесь левого уха левой рукой. – Он дотронулся до моей левой руки, подсказывая мне, где право, где лево – сомневаясь, что я сама в силах отличить.

Я не пошевелилась и не отреагировала, а лишь вздохнула. Тогда он велел мне забыть об этой просьбе и перешел к следующей:

– Теперь встаньте с кровати и пройдитесь.

Я свесила ноги с кровати и нерешительно сползла на пол. Он взял меня под руку и помог встать.

– Не могли бы вы пройтись по прямой, переставляя ноги? – попросил он.

Взяв минуту на раздумья, я зашагала вперед, но двигалась перебежками, делая между шагами длинные паузы. Меня кренило влево – Наджар отметил признаки атаксии (расстройства координации). Я ходила и говорила, как его пациенты на поздней стадии болезни Альцгеймера – те, кто утратил способность говорить и нормально взаимодействовать с окружающей средой и мог лишь совершать периодические неконтролируемые, атипичные движения. Такие пациенты не улыбаются, почти не моргают, сидят и стоят в неестественно застывших позах; они лишь формально присутствуют в этом мире. И тут его осенило: тест с часами! Разработанный в середине 1950-х, этот тест вошел в «Диагностическо-статистический справочник психических заболеваний» Американской психиатрической ассоциации лишь в 1987 году. Его используют при болезни Альцгеймера, инсультах и слабоумии, чтобы узнать, какие зоны мозга поражены.

Доктор Наджар вручил мне чистый лист бумаги, вырвав его из своего блокнота, и попросил:

– Пожалуйста, нарисуйте часы и проставьте на циферблате все числа от 1 до 12.

Я растерянно взглянула на него.

– Рисуйте, как умеете, Сюзанна. Необязательно рисовать хорошо.

Я взглянула на доктора, затем на лист бумаги. Слабо ухватив ручку пальцами правой руки, как некий чужеродный предмет, сперва нарисовала круг, но он вышел слишком кривым, а линии неровными. Я попросила другой лист бумаги. Доктор Наджар вырвал еще один, и я попробовала снова. На этот раз круг вышел похожим на круг. Рисование кругов относится к процедурной памяти (той самой, что не исчезла у знаменитого пациента с амнезией. – Г. М.). Как и завязывание шнурков, это выученный навык; пациенты так много раз делали это прежде, что редко ошибаются, поэтому доктора Наджара не удивило, что я относительно легко нарисовала круг со второго раза. Я обвела его. Доктор Наджар с нетерпением ждал, когда же я проставлю числа.

– Теперь напишите числа на циферблате.

Я засомневалась. Он видел, что мне сложно вспомнить, как выглядит циферблат часов. Я склонилась над бумажкой и начала писать. Я методично выписывала числа. Иногда я «застревала» на одной из цифр и обводила ее несколько раз.

* * *

Через несколько секунд доктор Наджар взглянул на лист и чуть не захлопал в ладоши. Я разместила все числа от 1 до 12 на правой стороне циферблата – все, как по учебнику, 12 там, где должно быть 6.

Примерно так выглядел мой рисунок часов.

Доктор Наджар просиял, выхватил у меня бумажку, показал родителям и объяснил, что все это означало. Те ахнули: их лица выражали и страх, и надежду. Это был ответ, который все так долго искали. Не понадобилось ни высокотехнологичной аппаратуры, ни инвазивных тестов – лишь бумага и ручка. Доктор Наджар получил неоспоримое свидетельство того, что у меня воспалено правое полушарие.

* * *

Здоровый мозг воспринимает действительность в ходе сложного процесса, в который вовлечены оба полушария. Информация с сетчатки глаза попадает в первичную зрительную кору в затылочной доле, где становится цельным восприятием, которое обрабатывается теменной и височной долями большого мозга.

Теменная доля отвечает за «где и когда», сообщая человеку информацию касательно расположения образа во времени и пространстве.

Височная доля – это «кто, что и почему»; она управляет способностью распознавать имена, эмоции и воспоминания. Но когда мозг поврежден и одно полушарие работает с перебоями, поток информации встречает препятствия на своем пути, и визуальный мир искажается.

Поскольку правое полушарие отвечает за левостороннее зрение, а левое – за правостороннее, мой рисунок, где все цифры были расположены справа, показывал, что мое правое полушарие, ответственное за левую сторону циферблата, работало неправильно.

Тест с часами также помог объяснить другой аспект моей болезни, который прежде по большей части игнорировали: онемение на левой стороне тела, о котором давно уже все забыли. Теменная доля большого мозга отвечает в том числе и за сенсорное восприятие, и нарушения в этой области могут привести к потере чувствительности.

Один лишь тест с часами дал столько ответов на вопросы: помимо онемения на левой стороне тела, он объяснил паранойю, припадки и галлюцинации. Возможно, даже воображаемых клопов: ведь их «укусы» были на левой руке. С помощью этого теста доктор Наджар смог исключить шизоаффективное расстройство, постприпадочный психоз и вирусный энцефалит. Тут он вспомнил о высоком содержании лейкоцитов в спинномозговой жидкости, и его осенило: воспаление почти наверняка вызвано аутоиммунной реакцией, спровоцированной моим собственным организмом. Но что это за аутоиммунное заболевание?

Мне проводили анализы на ряд аутоиммунных заболеваний – всего несколько из ста с лишним, известных науке. Исследования дали отрицательный результат, то есть ни одной из этих болезней у меня не было.

Тогда доктор Наджар вспомнил несколько случаев, описанных в современной медицинской литературе; речь шла о редком аутоиммунном заболевании, поражающем в основном молодых женщин и открытом учеными Пенсильванского университета. Может, это оно?

Возникли и другие вопросы: как глубоко распространилось воспаление? И можно ли спасти мой мозг? Ответить на них можно было лишь одним способом – провести биопсию мозга. Доктор Наджар не знал, согласятся ли на это мои родители. И действительно, описание этой процедуры, в ходе которой вырезается небольшой кусочек мозга для исследования, радости не внушало; но мое состояние ухудшалось, и было необходимо немедленное вмешательство. Чем дольше моя болезнь развивалась без должного лечения, тем меньше были мои шансы когда-либо вернуться к прежнему состоянию. Размышляя над этими проблемами, доктор Наджар рассеянно теребил свои усы и расхаживал по палате.

Наконец он сел рядом со мной на кровать, повернулся к моим родителям и проговорил:

– Ее мозг охвачен огнем. – Он сжал мои маленькие ладони своими большими руками и наклонился, глядя мне прямо в глаза. – Я сделаю все, что смогу, чтобы помочь вам. Обещаю, я не сдамся.

* * *

Позднее он вспоминал, что на мгновение я как будто ожила. А я до конца дней буду сожалеть, что не помню эту роковую сцену – один из важнейших моментов в моей жизни.

Доктор Наджар заметил слезы в уголках моих глаз. Я села и обняла его. Для него этот момент стал ключевым в моем деле: он почувствовал, что я все еще где-то там, в этом теле. Но это был лишь проблеск. После я легла на кровать и уснула, утомленная кратким всплеском эмоций. Но он успел понять, что я там, и решил не сдаваться. Он подал знак моим родителям выйти из палаты.

– Ее мозг охвачен огнем, – повторил он.

Родители кивнули, расширив глаза от страха.

– Ее собственный организм атакует его.

 

27. Настоящий доктор Хаус!

Доктор Наджар сообщил и другие новости.

– Думаю, следует провести курс лечения стероидами, но прежде чем начать, необходимо подтвердить наличие воспаления, – проговорил он.

– Но как? – спросила мама.

– В университете Пенсильвании есть врач, специализирующийся на аутоиммунных заболеваниях. Думаю, он сможет дать ответы на наши вопросы. А пока, – он сделал паузу, зная, что моих родителей не обрадует то, что им предстоит услышать, – есть несколько вариантов. Можно начать курс стероидов. Плазмаферез. Или лечение иммуноглобулином.

Родители снова кивнули в унисон, загипнотизированные словами этого умнейшего человека.

– Но мне кажется, что лучший выход, – тут он понизил голос, – провести биопсию мозга.

– Что это значит? – тихо спросила мама.

– Нужно осмотреть ее мозг и взять небольшой кусочек на анализ. – Он сблизил кончики указательного и большого пальцев, а затем развел примерно на сантиметр.

Отец засомневался:

– Даже не знаю.

– Клянусь, будь она моей дочерью, я бы провел биопсию. На данный момент гораздо рискованнее ее не проводить. Худшее, что может случиться, – ничего не изменится.

Мои родители все еще молчали.

– Я бы хотел назначить биопсию на понедельник, в крайнем случае – на вторник, – сказал Наджар. – Но все зависит от вас. Пока нужно все обсудить с врачебной коллегией. Дайте мне время подумать. Буду держать вас в курсе.

Когда доктор Наджар ушел, мама прошептала:

– Настоящий доктор Хаус!

* * *

Позднее в тот же день в палату зашла доктор Руссо и сообщила родителям, что врачебная коллегия дала добро на биопсию мозга. Мама пыталась сохранять спокойствие, но чувствовала себя беспомощной. Она вызвала доктора Руссо в коридор. У нее был миллион вопросов, но в голове вертелись лишь два страшных слова: биопсия мозга. Несколько недель она пыталась сдерживаться, но сейчас плотину прорвало, и она заплакала. Доктор Руссо стояла, скрестив руки на груди, а потом потянулась и слегка дотронулась до маминого плеча.

– Все будет хорошо, – сказала она.

Мама утерла слезы и сделала глубокий вдох.

– Я лучше вернусь.

В палате папа бросил на нее обвиняющий взгляд.

– Мы всё слышали, – сказал он.

Но, несмотря на недовольство, позднее написал в дневнике, что его волновало то же, что и маму: «Меня пугали сами эти слова – биопсия мозга. Я слышал в голове голос матери, которая умоляла не соглашаться на это. Она говорила: никогда не позволяй никому лезть тебе в мозг! Работая в «Скорой помощи», она много плохого повидала и не доверяла нейрохирургам. Но я напомнил себе, что это было очень давно».

Опустошенный утренними новостями, тестом с часами и сообщением о необходимости провести биопсию мозга, отец вышел из больницы и зашагал к Тридцать третьей улице, чтобы сесть на метро на Южной Парк-авеню. Но между Первой и Второй улицами заметил часовню священных сердец Иисуса и Девы Марии. Повинуясь импульсу, он вошел в часовню, залюбовался витражами и живописным полотном, изображающим ангела, который обнимал отчаявшегося человека. Отец опустился на колени и стал молиться.

Тем же вечером в офисе окружного прокурора в нижнем Манхэттене мама делала примерно то же самое. Она, ее секретарша Элси и сотрудница Регина, у которой был сан священнослужителя баптистской церкви, взялись за руки, закрыли глаза и образовали круг. Над ними возносился голос Регины: «Господь милостивый, вылечи эту молодую женщину. Услышь нас, Господи, услышь наши молитвы. Мы молимся за излечение этой девушки, за то, чтобы ей стало лучше. Услышь наши молитвы. Пожалуйста, услышь». Моя мама, циничная еврейка из Бронкса, агностик до мозга костей, клянется, что в тот момент ощутила присутствие Бога.

Тем временем, ничего не подозревая о терзаниях своих родителей, я написала сообщение своей подруге по колледжу Линдси, которая жила в Сент-Луисе. «Мне сделают мозгопсию!» – «Что? Что это значит?» – ответила Линдси, не поняв мою спутанную речь. – «Возьмут у меня кусочек мозга!»

Мой друг Зак – тот самый, что присматривал за моей кошкой вместе с другой коллегой и подругой с работы, Джинджер, – тоже позвонил в тот день. Я сообщила ему новость в той же манере – словно поделилась, что ела в тот день на обед.

– Мне сделают мозгопсию, – выпалила я.

– Погоди, Сюзанна. Тебе будут делать операцию на мозге? – встревоженно спросил он. Впервые кто-то при мне ясно выразил свое волнение по поводу этой опасной процедуры. Я заплакала от страха и растерянности и наконец повесила трубку, от расстройства не в силах продолжать разговор.

* * *

Наступили пасхальные выходные. В субботу пришла главная медсестра хирургического отделения и описала процедуру подготовки к нейрохирургической операции. Она держалась весьма оптимистично, и по ее виду можно было сделать вывод, что биопсия мозга – обычное дело. Но папа все равно заплакал. Когда она сообщила о том, что мне придется побрить голову – выбрить полосу длиной примерно 10 сантиметров над правой половиной лба, – я бесстрастно выслушала ее, и отца поразило то, с каким достоинством я держалась. Лишь позже тем вечером я дала слабину. Увидев, что я расстроилась, отец тоже заплакал. А потом услышал, что я смеюсь.

– Какой ты смешной, когда плачешь, – хихикала я.

Мы оба начали плакать и смеяться. Сквозь слезы он напомнил мне нашу поговорку.

– Если тебе легко, что это значит?

– Хм… – Я забыла ответ.

– Значит, ты летишь в пропасть. А если трудно?

– Хм. – Я приподняла руку, показывая подъем вверх.

– Точно. Значит, поднимаешься в гору.

На следующий день было пасхальное воскресенье, и папа принес мне праздничную корзинку – такую же, что дарил каждый год с самого детства, с шоколадными конфетами и желейными бобами. Он с радостью смотрел, как я, словно дитя малое, с горящими глазами набросилась на конфеты.

* * *

В понедельник утром родители приехали пораньше, обуреваемые страхом и волнением. Я, в свою очередь, казалась неестественно спокойной. Наконец, санитар, похожий на главаря банды мотоциклистов, уложил меня на каталку и повез в хирургическое отделение. Родители выждали несколько секунд. Забыв о годах предательства, эмоционального отчуждения и мелочных ссор, они коротко обнялись и тихонько поплакали вместе.

* * *

Хирургическое отделение больницы было картиной из будущего – стерильное помещение с дверями, ведущими в операционные. Никаких тебе пейзажных полотен на стенах и успокаивающей музыки: здесь велись самые серьезные операции. Мы ждали в закутке перед лифтами, отгороженном большими прозрачными вертикальными шторами. По ту сторону перегородки все были в хирургических халатах.

Подошел ординатор хирургического отделения, чтобы выбрить мне голову. Он выбрил участок диаметром сантиметров двенадцать, и, хотя я была в полном сознании, я не закричала, не стала звать на помощь и не заплакала. Отец снова восхитился моей силой духа, хотя, вероятно, я просто не догадывалась, что на самом деле происходит. Я сидела на кушетке с невозмутимым видом, с завернутой в полотенце головой, и выглядела так, будто только что вышла после спа-процедур.

Борясь со слезами, отец опустился рядом со мной на колени.

– Помни, что я тебе говорил. Если тебе трудно…

– Значит, я поднимаюсь в гору.

– То есть идешь вверх.

– То есть иду вверх.

Нейрохирург Вернер Дойл надел халат и приготовился к операции. Он вошел в операционную в сопровождении медсестры и анестезиолога. Хотя процедура биопсии мозга относительно безопасна, всегда существует риск инфекции или врачебной ошибки: например, врачи могли неверно определить участок мозга, с которого берется образец. Но все же по сравнению с более сложными операциями, которые доктор Дойл привык проводить у эпилептиков, биопсия мозга была довольно простой процедурой.

К компьютеру и рабочей станции хирурга подключили новый аппарат МРТ. Доктор Дойл выбрал участок в префронтальной коре без крупных дренирующих вен, находящийся дальше всего от отделов мозга, ответственных за моторные функции. Меня подкатили к операционному столу и продезинфицировали кожу головы. Затем ввели общий наркоз.

– Считайте от 100 до 1, – велел анестезиолог.

– 100… 99…

Мои глаза закрылись, и голову закрепили в держателе у висков, чтобы я не шевельнулась. При помощи скальпеля доктор Дойл сделал S-образный надрез в правой передней четверти головы, примерно на четыре сантиметра правее центральной линии черепа. Нижняя загогулинка буквы S чуть выходила за линию роста волос. Острым лезвием он раздвинул кожу и закрепил ее с двух сторон расширителями. Зажав в руках высокоскоростную дрель, он ловко, как искусный плотник, просверлил в черепной кости отверстие диаметром 1 см. Затем расширил его краниотомом – дрелью со сверлом большего диаметра, – размолов кость в муку. Удалив 3-сантиметровый кусок костной пластины, обнажил твердую мозговую оболочку – наружный защитный слой мозга – и взял образец ткани, чтобы впоследствии отправить его на анализ вместе с мозговой тканью.

При помощи тонкого скальпеля № 11 и диссектора он вырезал несколько кусочков ткани общим объемом примерно 1 кубический сантиметр. Среди них было белое вещество (нервные волокна) и серое вещество (тела нейронов). Он отложил образцы для будущих исследований, а один отправил на заморозку на случай, если понадобятся дополнительные анализы. Затем промокнул мозговое вещество и остановил кровотечение при помощи хирургического тампона.

* * *

Затем он очень аккуратно наложил шов на твердую оболочку мозга и вернул на место костяную пластину. Он сдвинул ее вбок, вдавив в кость черепа, чтобы кости соединились; затем закрепил шурупами и маленькой металлической пластинкой. В конце процедуры хирург вернул внешний кожный слой в первоначальное положение и закрепил кожу головы металлическими скобами. Операция заняла четыре часа.

– Считайте от 100 до 1, – произносит чей-то голос.

– 100… 99… 98…

Темнота.

Я моргаю – раз, другой, третий. «Я все еще в сознании».

Темнота.

В послеоперационной полно народу. Но я одна. Справа от меня вокруг койки другого пациента собралась семья. А где мои родители?

И тут я их вижу. Маму и папу. Я не могу пошевелиться.

А потом вижу Стивена и Аллена. Пытаюсь поднять руку и помахать им, но она как чугунная.

И снова темнота.

– Я хочу пить. – Голос охрип. – Пить.

– Вот, – деловито произносит сестра и кладет мне в рот пропитанную водой губку.

Губка неприятно шероховатая, но вода – как дар свыше. Высасываю все до капли.

– Пить.

Мне дают еще одну губку. Слышу, как родители ребенка, который лежит на соседней койке, дают ему кусочки льда. Поднимаю руку. Мне тоже хочется льда. Подходит медбрат.

– Льда.

Он приносит мне несколько кусочков и кладет на язык. Слышу голос медсестры – та велит ему больше не давать мне воды.

– Ей нельзя пить. Не обращай на нее внимания.

– Воды, воды, – умоляю я.

Она подходит ко мне.

– Извините, но вам больше нельзя пить.

– Я всем расскажу, как вы надо мной издевались. Я всем расскажу, когда выйду отсюда.

– Что вы сказали? – Ее тон меня пугает.

– Ничего.

И снова темнота.

Я в тесной одиночной каморке. Мне нужно в туалет. Мне нужно в туалет. Я напрягаюсь. Катетер выскакивает, и моча разливается по кровати. Заходит медсестра.

– Я разлила…

Вбегает еще одна сестра. Они переворачивают меня на левый бок, снимают простыни, обмывают меня теплыми полотенцами и чем-то спрыскивают. Затем поворачивают на правый бок и повторяют процедуру. Мне приятно. Но я не могу пошевелиться. Я собираюсь и приказываю себе пошевелить пальцами ног. Напрягаюсь так сильно, что голова начинает болеть. Но пальцы не шевелятся.

– Я не могу пошевелить ногами, – кричу я.

Через некоторое время после операции, примерно в 23 часа, медсестра сообщила отцу, что меня перевели из послеоперационной палаты в отделение интенсивной терапии. Его не позвали ко мне, но он все равно пришел – один. Именно папа решил остаться и ждать новостей, в то время как другие уехали домой по настоянию медицинского персонала. В отделении интенсивной терапии было несколько отсеков; в каждом размещалось по одному пациенту. Повсюду сновали медсестры, но на папу никто даже не взглянул. Проверив отсеки по очереди, он наконец нашел меня.

Я лежала на подушках, с головой, замотанной белой марлей, и была похожа на больную принцессу из восточной сказки. Со всех сторон ко мне были подсоединены мониторы и аппараты, они жужжали и сигналили; на ноги мне надели бежевые компрессионные чулки для поддержания нормального кровяного давления. Когда папа встретился со мной взглядом, я сразу его узнала (а это бывало не всегда). Мы обнялись.

– Худшее позади, Сюзанна.

– Где мама? – спросила я.

– Завтра придет, – ответил он.

Он понял, что я расстроилась из-за того, что мама ушла, хотя она правильно поступила, отправившись домой в тот вечер.

– Пап, я ног не чувствую, – уверенно проговорила я.

– Точно, Сюзанна? – спросил папа, побледнев от страха. Именно это пугало моих родителей больше всего – что операция на мозге нанесет непоправимый вред.

– Да. Пальцы не шевелятся.

Отец тут же вызвал молодого ординатора. Тот вошел и осмотрел меня, а затем повез на экстренную МРТ. Папа молча шагал рядом с каталкой и держал меня за руку; оператор МРТ завез меня в кабинет и велел папе ждать. Позднее отец признался, что за эти тридцать минут потерял пять лет жизни. Но в конце концов молодой врач вышел и сообщил ему, что беспокоиться не о чем.

Отец оставался со мной, пока я не заснула, а потом вернулся домой, лег в постель, помолился и провалился в беспокойный сон.

 

28. Сумрачный противник

После операции меня поместили в общую палату в эпилептическом отделении. Соседка, женщина лет тридцати с небольшим, страдала от припадков, возникавших при употреблении спиртного (хотя обычно бывает наоборот – припадки случаются при отказе от алкоголя при алкогольной зависимости). Она то и дело умоляла сестер дать ей немного вина, чтобы зарегистрировать припадок. Но те не разрешали.

Результаты биопсии подтвердили предположения врачебной коллегии: у меня было воспаление мозга. Доктор Наджар продемонстрировал нам слайды, на которых целая армия агрессивных клеток моей собственной иммунной системы атаковала нейроны мозга – типичная картина энцефалита.

Именно эти данные надеялся получить доктор Наджар: мой организм попал в тиски неизвестного аутоиммунного заболевания.

* * *

Теперь, когда у врачей был хоть и неопределенный, но диагноз, можно было приступить к первой фазе лечения – внутривенному введению стероидов. Эта разновидность терапии уменьшает воспаление, вызванное собственной иммунной системой организма.

* * *

Три дня, каждые шесть часов мне проводили интенсивную терапию стероидами, и у моей кровати висел прозрачный пластиковый пакет с солу-медролом. Стероиды такого типа – кортикостероиды – подавляют иммунную систему, препятствуя появлению новых воспалительных очагов.

Затем меня перевели на 60 мг преднизона перорально – эта доза была мягче и продолжала воздействовать на воспаление, уменьшая его постепенно.

Поскольку кортикостероиды влияют на уровень сахара в крови, одним из развившихся у меня осложнений был диабет II типа. Хотя врачи изменили мой рацион (на десерт мне давали только желе без сахара), мои родители упустили из виду оставшиеся с Пасхи конфеты, которые я продолжала поедать. Я соблюдала постельный режим, и мне надели компрессионные чулки, которые надувались и сдувались, улучшая кровоток в ногах и имитируя сокращение и расслабление мышц во время физической активности. Но от чулок ноги чесались и потели – я не преминула сообщить об этом всем, – и поэтому каждую ночь я их снимала.

Несмотря на новое интенсивное лечение стероидами, мое состояние улучшилось не сразу. По правде говоря, сначала мне стало хуже: странные движения рук по вечерам и панические атаки участились. Вот что писал отец о моих непрекращающихся трудностях в журнале, который они с мамой вели по очереди: «На лице у нее появилась странная ухмылка. Она напряглась, вытянула руки прямо перед собой; лицо исказила гримаса, она вся напряглась и затряслась».

Но я по-прежнему находила в себе силы «собираться» при посторонних. Вскоре после операции ко мне пришла Ханна и чуть не прыснула, увидев меня в диковинном тюрбане из бинтов.

Я держалась молодцом.

– Буду теперь лысая! – с улыбкой заявила я и сунула в рот пасхальную конфетку.

– То есть как? Тебя побрили?

– Наголо!

– Тебе нужно такое лекарство, которое лысеющим мужикам прописывают.

Мы обе расхохотались.

Видеозапись из палаты, 12 апреля, 8.12, 7 минут
Конец записи.

На мне белая хирургическая шапочка; я лежу, положив ногу на ногу, как будто загораю в шезлонге. Розовый рюкзак с переносным аппаратом для ЭЭГ лежит на животе. Встаю и иду к двери. Движения прерывистые, болезненно замедленные. Вытягиваю перед собой левую руку.

– Вот эта зеленая кнопка? – раздается за кадром мамин голос (она имеет в виду кнопку вызова медсестры на поручне кровати в случае припадка или приступа).

Мама появляется в кадре и садится у окна.

Я ложусь в кровать. Мама встает, наклоняется надо мной, а потом нажимает кнопку вызова. Приходит Эдвард и проводит неврологический осмотр: показывает, что нужно сделать, а я повторяю. Он вытягивает руки. Я повторяю, но не сразу. Он касается указательного пальца моей левой руки и велит мне закрыть глаза и поднести палец к лицу. Через секунду я выполняю его указания. Потом делаю то же самое правой рукой.

Эдвард уходит, а я тянусь за покрывалом. У меня уходит десять секунд, чтобы только лечь в кровать. Тем временем мама нервничает. Заглядывает в сумочку, кладет ногу на ногу, но потом выпрямляет ноги, и все это время смотрит на меня.

На третий день в общей палате у моей соседки случился припадок. Она каким-то образом убедила медсестер дать ей вина. Поскольку они получили желаемое – физическое свидетельство припадка, – соседку вскоре выписали.

 

29. Болезнь Далмау

Позднее в палату зашла доктор Руссо и сообщила, какие болезни можно исключить из списка вероятных диагнозов. В их числе был гипертиреоз, лимфома и оптикомиелит (болезнь Девика) – редкое заболевание, по симптомам похожее на рассеянный склероз. Врачи по-прежнему подозревали, что у меня может быть гепатит (частая причина энцефалита), но подтверждений этому не нашли.

После беседы мама вышла за доктором Руссо в коридор.

– Так что же с ней, как думаете? – спросила она.

– Вообще-то, мы с доктором Наджаром даже поспорили.

– И о чем же?

– Он считает, что воспаление вызвано аутоиммунным заболеванием, а по мне так это паранеопластический синдром.

Мама начала расспрашивать, и доктор Руссо объяснила, что паранеопластический синдром является последствием раковой опухоли и, как правило, развивается параллельно с раком легких, груди или яичников. Симптомы – психоз, кататония и прочее – не имеют к раку отношения, но связаны с реакцией иммунной системы на это заболевание. Организм собирается с силами, чтобы противостоять опухоли, и в ходе этого процесса иногда атакует здоровые органы – например, спинной или головной мозг.

– Думаю, мои подозрения разумны, так как в прошлом у нее была меланома, – заключила доктор Руссо.

Мама совсем не это хотела услышать. Она больше всего боялась рака – даже слово это не осмеливалась произнести. А теперь эта врач упоминает о раке походя – она, видите ли, поспорила!

* * *

Тем временем в университет Пенсильвании прибыли две пластиковые пробирки в пенопластовых контейнерах; их привез фургон службы доставки в специальной холодильной камере. В одной была прозрачная спинномозговая жидкость, чистая, как нефильтрованная вода; в другой – кровь, больше похожая на мочу человека, страдающего обезвоживанием (со временем красные кровяные тельца оседают на дно). На пробирки был нанесен код 0933 и мои инициалы – СК, а хранились они в морозильной камере при температуре −80, ожидая начала лабораторного анализа. В лаборатории их должен был проверить нейроонколог Джозеф Далмау – тот самый, о котором рассказывал доктор Наджар в свой первый приход и которому писала доктор Руссо с просьбой рассмотреть мой случай.

Четыре года назад, в 2005-м, в неврологическом журнале «Анналы неврологии» была опубликована статья коллектива авторов под руководством доктора Далмау. В статье описывались случаи четырех молодых женщин с острыми психиатрическими симптомами и энцефалитом. У всех четырех в спинномозговой жидкости обнаружили повышенное содержание лейкоцитов; у всех четырех отмечались спутанность восприятия, нарушение памяти, галлюцинации, бред, проблемы с дыханием, и у всех четырех была особая разновидность опухоли яичников – тератома. Но главной находкой было то, что у всех четырех пациенток обнаружили одинаковые антитела, атакующие определенные отделы мозга (главным образом, гиппокамп). Это сочетание – опухоль и реакция антител – вызывало у женщин очень болезненное состояние.

Доктор Далмау заметил нечто общее у пациенток; теперь же он взялся изучать сами антитела-виновники. Он и его команда ночью и днем работали над сложнейшим экспериментом, изучая замороженные участки мозга крыс, нарезанные на тонкие, как бумага, ломтики и подвергнутые контакту со спинномозговой жидкостью четырех пациенток. Ученые надеялись, что антитела из спинномозговой жидкости свяжутся с определенным видом рецепторов в мозгу крыс, продемонстрировав характерный рисунок нейронных связей. Прежде чем им удалось наконец выявить этот рисунок, прошло восемь месяцев.

Доктор Далмау подготовил крысиные образцы, поместив на каждый немного спинномозговой жидкости от каждой пациентки. И через двадцать четыре часа произошло следующее:

Невооруженному глазу ученых предстали четыре красивых орнамента, напоминающие наскальную живопись или абстрактный узор на морской раковине, – доказательство того, как антитела связываются с рецепторами. «Это был очень волнующий момент, – вспоминал доктор Далмау. – До этого мы ни в чем не были уверены. Теперь же мы убедились, что всех четырех пациенток объединяло не только одно заболевание, но и один тип антител».

Он объяснил, что в гиппокампе крыс наблюдалась более явная реакция, но это было лишь начало исследований. Теперь перед учеными стоял гораздо более сложный вопрос: какие именно рецепторы атакуют эти антитела?

Методом проб, ошибок и обоснованных предположений (какие рецепторы более распространены в области гиппокампа?) доктору Далмау с коллегами наконец удалось выявить цель атаки.

* * *

Ученые получили ответ: виновниками заболевания были антитела, связывающиеся с NMDA-рецепторами.

NMDA-рецепторы – важнейшие регуляторы механизма обучения, памяти и поведения и основные участники химических процессов в мозгу. Их дисфункция чревата нарушениями психической и физической деятельности.

У тех несчастных, кому не повезло заболеть анти-NMDA-рецепторным энцефалитом, антитела, обычно имеющие самые благие намерения, «предают» организм и становятся в мозгу незваными гостями. Отыскав свои рецепторы, они припечатывают поверхность нейронов поцелуем смерти, их способности посылать и получать важнейшие химические импульсы.

Несколько экспериментов пролили свет на то, насколько важны эти рецепторы. Достаточно уменьшить их число на сорок процентов, и у человека начинается психоз; на семьдесят процентов – и мы получим кататонию.

В результате дополнительных исследований в 2007 году доктор Далмау с коллегами опубликовали еще одну работу. В центре внимания были двенадцать женщин с аналогичными неврологическими симптомами, как и у первых четырех; теперь их состояние можно было охарактеризовать как синдром. У всех была тератома, и почти все были достаточно молодого возраста. Через год после публикации тот же диагноз был поставлен уже сотне пациентов; не у всех была тератома яичников, и не все были молодыми женщинами (среди пациентов были мужчины и немало детей). Это позволило доктору Далмау провести более тщательное изучение недавно открытой и все еще безымянной болезни.

«Почему бы не назвать ее болезнью Далмау?» – часто спрашивали его. Но ему не нравилось, как это звучало; к тому же в наше время уже не принято называть болезни по имени обнаружившего их ученого.

«Мне кажется, это неразумно. И нескромно», – пожав плечами, отвечал он.

К моменту моего поступления в больницу университета Нью-Йорка доктор Далмау усовершенствовал свой подход, разработав два анализа, позволяющих быстро и точно диагностировать болезнь. Получив мои образцы, он смог бы провести анализ спинномозговой жидкости, и если бы анти-NMDA-рецепторный энцефалит подтвердился, я стала бы 217-м человеком в мире, кому поставили такой диагноз с 2007 года. Возникает вопрос: если одной из лучших клиник мира понадобилось так много времени, чтобы дойти до этого шага, сколько еще людей болеют и не получают должного лечения? Скольким еще ставят психиатрические диагнозы, приговаривая их к жизни в психушке или приюте для умалишенных?

 

30. Ревень

На двадцать пятый день в больнице, через два дня после биопсии, когда предварительный диагноз уже был поставлен, врачи решили, что пора провести официальную оценку моих когнитивных способностей и определить некую «постоянную». Этот тест стал бы отправной точкой, поворотным моментом, от которого в будущем стали бы отсчитывать прогресс на различных этапах лечения. Итак, начиная с вечера 15 апреля ко мне два дня подряд приходили специалист по речевым патологиям и нейропсихолог, и каждый проводил отдельное обследование.

Эксперта по патологии речи звали Карен Гендал; она провела первый тест, начав с простых вопросов – как зовут, сколько лет, назовите пол. Вы живете в Калифорнии? В Нью-Йорке? Чистят ли бананы перед едой? Я хоть и не сразу, но сумела ответить на все вопросы. Но когда доктор Гендал стала спрашивать о менее конкретных вещах – «почему вы попали в больницу?» – я пришла в замешательство. (Правда, врачи тоже не знали ответа на этот вопрос, но я не смогла вспомнить даже простейшие симптомы.)

После нескольких отрывочных и спутанных попыток что-то объяснить я наконец проговорила:

– У меня не получается сформулировать мысли.

Врач кивнула: это был типичный ответ пациента, страдающего патологией речи, вызванной повреждениями мозга.

Доктор Гендал попросила меня высунуть язык, и от усилия тот задрожал. У меня была снижена амплитуда движения языка в обе стороны, что усугубляло трудности с речью.

– Улыбнитесь, пожалуйста.

Я попыталась, но лицевые мышцы настолько ослабли, что у меня ничего не вышло. «Гипотонус», – записала в своем блокноте доктор Гендал и также отметила, что я рассеянна. При разговоре слова не сопровождались эмоциональной реакцией.

Она перешла к оценке когнитивных способностей. Подняв ручку, спросила:

– Что это?

– Тучка, – ответила я.

* * *

Для человека с такой степенью мозговых нарушений, как у меня, в подобном ответе тоже не было ничего необычного. В медицине это называется парафазией – когда одно слово заменяется другим, со схожим звучанием.

Далее врач попросила меня написать мое имя, и я с трудом вывела букву С, многократно обвела ее и только тогда перешла к Ю. Все следующие буквы я тоже обводила. Чтобы написать имя целиком, потребовалось несколько минут.

– Теперь напишите: «Сегодня хороший день».

Я принялась вырисовывать буквы, обводя их по нескольку раз и сделав несколько орфографических ошибок. Почерк был настолько неразборчивым, что расшифровать написанное было практически невозможно.

Вот что она записала в своем отчете: «Поскольку прошло всего два дня после операции, сложно сказать, в какой степени коммуникативные дефекты обоснованы медикаментозным лечением или когнитивными нарушениями. Но очевидно, что коммуникативная функция существенно снизилась по сравнению с периодом до начала заболевания, когда пациентка работала в местной газете и была успешным журналистом». Другими словами, между «мной прежней» и «мной настоящей» наблюдалась существенная разница, но в тот момент по моей неспособности к речевому взаимодействию было трудно определить характер проблемы и то, являлась ли она временной или постоянной.

* * *

На следующее утро пришла нейропсихолог Крис Моррисон, у нее была копна рыже-каштановых волос, убранных в высокую прическу, и сияющие светло-карие глаза в зеленую крапинку. Ей предстояло протестировать меня по сокращенной шкале Векслера, а также провести ряд других тестов с целью выявить самые разные отклонения – от расстройства внимания до мозговой травмы. Но когда она вошла в палату, я была настолько невосприимчива, что почти ее не замечала.

– Назовите ваше имя, – бодро проговорила она, задавая все те основные ориентирующие вопросы, на которые я уже дала правильные ответы.

Вопросы следующего этапа призваны были оценить внимание, скорость обработки информации и рабочую память, которую она сравнила с оперативным запоминающим устройством компьютера (ОЗУ): «Сколько программ вы можете “открыть” одновременно? Сколько данных можете удерживать в голове одновременно, выдавая информацию по требованию?»

Доктор Моррисон перечислила случайные цифры от 1 до 9 и попросила воспроизвести последовательность. Когда цифр стало пять, пришлось прекратить, хотя обычно человек моего возраста и интеллектуального уровня может повторить последовательность из семи цифр.

Далее она проверила процесс вспоминания слов – хорошо ли работает доступ к моему «банку памяти».

– Назовите как можно больше видов овощей и фруктов, – велела она и поставила таймер на одну минуту.

– Яблоки, – выпалила я. Обычно все начинают с яблок, а у меня в последнее время они постоянно были на уме. – Морковь. Груши. Бананы. – Пауза. – Ревень.

Доктор Моррисон про себя усмехнулась. Минута прошла. Я назвала пять видов фруктов и овощей; здоровый человек может назвать больше двадцати. Доктор Моррисон понимала, что я знаю гораздо больше; проблема заключалась в том, что мне не удавалось извлечь названия фруктов из памяти.

Затем она показала мне карточки с предметами повседневного обихода. Мне удалось вспомнить лишь пять предметов из десяти; такие слова, как «воздушный змей» и «плоскогубцы», начисто стерлись из памяти, хоть я и старалась вспомнить изо всех сил – слова буквально вертелись на языке.

Настал черед проверить мою способность воспринимать и обрабатывать информацию из внешнего мира. Для точного восприятия объекта человек должен связать воедино множество различных сигналов. Например, чтобы увидеть стол, мы сперва должны увидеть линии, сходящиеся под определенными углами, затем цвет, контраст и глубину; вся эта информация отправляется в банк памяти, где к ней присоединяется слово и, в зависимости от предмета, эмоциональное содержание (например, у журналистов стол может ассоциироваться с чувством вины из-за пропущенных дедлайнов). Чтобы протестировать эту совокупность навыков, доктор Моррисон заставила меня сравнить размер и форму различных предметов. Этот тест я сдала по нижней границе среднего результата, и доктор Моррисон решила перейти к более сложным заданиям.

Достав набор красных и белых кубиков, она разложила их передо мной на раскладном подносе, а затем показала картинку-образец и попросила разложить кубики по образцу, включив таймер.

Я долго смотрела на картинку и на кубики, а потом разложила их совсем не так, как на картинке. Сравнив свой результат с изображением, я поменяла несколько кубиков местами; лучше не стало, но я не сдавалась. Моррисон сделала пометку: «настойчиво пытается». Кажется, я понимала, что складываю кубики неправильно, и это глубоко меня расстраивало. Было очевидно, что, несмотря на все нарушения восприятия, я все же осознавала, что мои способности уже не те.

Далее мне необходимо было скопировать сложный геометрический орнамент на миллиметровой бумаге, но тут я показала себя так слабо, что доктор Моррисон решила вовсе прекратить тест. Я начала нервничать, и она волновалась, что если продолжить, мне станет только хуже. Доктор Моррисон пришла к выводу, что, несмотря на когнитивные нарушения, я очень остро осознаю, что утратила способность делать многие вещи. В отчете, составленном в тот же день, она отметила, что «настоятельно рекомендует» проведение когнитивной терапии.

 

31. Великое открытие

После обеда отец пытался заинтересовать меня игрой в карты, но тут нагрянула доктор Руссо и остальная команда.

– Мистер Кэхалан, – сообщила Руссо. – Пришли результаты анализов. Они положительные.

Папа выронил карты и схватил свой блокнот. Доктор Руссо продолжала: пришло сообщение от доктора Далмау, который подтвердил диагноз. Слова Руссо вонзались в него, как шрапнель – пах! пах! пах! – NMDA, антитела, опухоль, химиотерапия. Он изо всех сил старался слушать внимательно, но в голове у него отложилась лишь одна, главная часть объяснения: мой иммунитет сошел с катушек и начал атаковать мозг.

– Извините, – прервал он ее обстрел, – еще разок, как называется болезнь?

Он записал «NMDA» заглавными буквами.

Доктор Руссо объяснила, что анти-NMDA-рецепторный энцефалит – это многоэтапное заболевание, на разных стадиях проявляющее себя абсолютно по-разному. У 70 процентов пациентов все начинается с невинных симптомов, аналогичных симптомам простуды или гриппа: головные боли, высокая температура, тошнота и рвота (однако неясно, подхватывают ли пациенты вирус из-за болезни или симптомы относятся к самому заболеванию). Как правило, через две недели после первоначальных «простудных» симптомов дают о себе знать психические нарушения: тревожность, бессонница, страх, мания величия, гиперрелигиозность, маниакальные идеи и паранойя. Поскольку все эти симптомы относятся к психиатрии, большинство пациентов первым делом обращаются именно к психиатрам.

Припадки начинаются у 75 процентов, и это хорошо, потому что благодаря им пациенты покидают кабинеты психотерапевтов и оказываются на приеме у невролога. Следующий этап – речевые патологии и нарушения памяти; однако их часто не замечают за более проявленными психиатрическими симптомами.

Папа вздохнул с облегчением. Его успокаивало то, что моя болезнь наконец получила название, хоть он и не до конца понимал все объяснения врача. Все, что сказала доктор Руссо, идеально соответствовало моему случаю, вплоть до аномального нервного тика, причмокивания губами, онемения языка и синхронизированных ригидных движений конечностей. Она добавила, что у пациентов часто развиваются симптомы, связанные с нарушением вегетативной нервной системы, например, повышается или понижается кровяное давление и учащается или урежается сердцебиение (как у меня).

Врачи успели вовремя: болезнь находилась на пиковой стадии развития, предшествовавшей нарушениям дыхания, коме и летальному исходу.

Когда доктор Руссо заговорила о том, что существует лечение, способное повернуть болезнь вспять, папа чуть не пал на колени и не начал благодарить Господа прямо там, в больничной палате. И все же доктор предупредила, что даже после постановки диагноза немало вопросов остается открытыми.

Хотя 75 процентов пациентов полностью выздоравливают или продолжают испытывать лишь незначительные побочные эффекты, более 20 процентов становятся инвалидами, а 4 процента ждет летальный исход, даже несмотря на своевременный диагноз. А «незначительные» побочные эффекты, по сути, могут означать, что я уже никогда не стану прежней Сюзанной: ко мне не вернется мой нрав, жизнелюбие и энтузиазм. «Незначительные» – очень уж туманное, размытое определение.

– Примерно в половине случаев причиной болезни является тератома – опухоль яичников. Но у оставшейся половины пациентов причина так и не установлена, – продолжала доктор Руссо.

Папа бросил на нее вопросительный взгляд: что еще за тератома?

Лучше бы он не знал. Когда один немецкий врач открыл эту опухоль в конце 1800-х годов, он назвал ее тератомой от греческого слова teraton – «монстр». Тератомы образуются в репродуктивных органах, мозге, на языке и шее и внешне напоминают загноившиеся колтуны волос. Они похожи на зубастиков – волосатых зубастых монстров из популярных в 1980-е фильмов ужасов. Радует лишь то, что обычно они доброкачественные, хотя бывают и исключения.

– Придется провести вагинальное УЗИ на предмет наличия опухоли, – заключила доктор Руссо. – Мы также проведем исследования и выясним, не связана ли болезнь с меланомой. Если так, то придется перейти к химиотерапии.

– К химиотерапии. – Отец повторил это слово, надеясь, что неправильно расслышал его. Но он ошибался.

Он взглянул на меня. Я смотрела в сторону, не участвуя в разговоре; казалось, я не осознаю всей важности этого момента. Но при слове «химиотерапия» моя грудь начала вздыматься, и я тяжело вздохнула. По щекам покатились слезы. Папа вскочил со стула и обнял меня. Я продолжала плакать, не говоря ни слова, а доктор Руссо тихо ждала, пока он меня не успокоит. Понимала ли я, что происходит, или просто почувствовала напряженную атмосферу в палате? Он не знал.

– Я больше не могу, – проговорила я; голос был высоким, но лишенным эмоций, несмотря на плач. – Я тут умираю.

– Я понимаю тебя, понимаю, – ответил он. Моя голова лежала у него на плече, и он чувствовал исходивший от волос запах клея. – Мы тебя вытащим.

Через полминуты я успокоилась, опустила голову на подушку и уставилась прямо перед собой. Доктор Руссо тихо заговорила:

– В целом новости хорошие, мистер Кэхалан. Доктор Наджар считает, что здоровье Сюзанны восстановится как минимум на 90 процентов.

– Она вернется к нам?

– Шансы очень высоки.

– Я хочу домой, – проговорила я.

– Мы над этим работаем, – с улыбкой ответила доктор Руссо.

За эти несколько недель я проделала путь от «проблемного» пациента, о котором был наслышан весь этаж, до любимицы отделения, «любопытного случая», привлекавшего в мою палату толпы врачей, интернов и ординаторов, которые надеялись хоть глазком взглянуть на ту самую девушку с неизвестным заболеванием. Поскольку мой диагноз прежде не ставили ни одному пациенту больницы при университете Нью-Йорка, неоперившиеся доктора немногим меня старше изучали меня, как животное в клетке зоопарка, показывали пальцем, бормотали что-то себе под нос и выгибали шеи, надеясь разглядеть меня получше, в то время как более опытные врачи вкратце описывали синдром.

На следующее утро после постановки диагноза папа кормил меня овсянкой и нарезанными бананами, и тут явилась группа ординаторов и студентов-медиков. Молодой человек, возглавлявший процессию будущих докторов медицины, объявил о моем диагнозе, будто меня не было в палате.

– А вот очень интересный случай, – проговорил он, приглашая войти команду примерно из шести человек. – У нее так называемый анти-NMDA-рецепторный энцефалит.

Все уставились на меня, а кое-кто даже негромко заохал и заахал. Отец стиснул зубы и попытался не обращать внимания на незваных гостей.

– Примерно в 50 процентах случаев болезнь вызывается тератомой яичников. Если это подтверждается, пациенткам нередко удаляют яичники в качестве меры предосторожности.

«Зрители» закивали, а я каким-то образом уловила смысл этих слов и заплакала.

Отец вскочил со стула. Он впервые услышал, что у меня могут удалить яичники, и, естественно, ему было не слишком приятно узнать об этом от этого мальца. Прирожденный боец и сильный для своего (да и не только для своего) возраста мужчина, папа кинулся на худосочного молодого врача и ткнул пальцем ему в лицо.

– А ну выметайтесь отсюда сейчас же! – проревел он, и его голос разнесся по палате. – И чтобы я вас больше не видел. Вон из палаты!

Молодой врач тут же лишился своего апломба. Даже не извинившись, он замахал руками, выгоняя остальных интернов в коридор, и скорее последовал за ними.

– Забудь, что слышала, Сюзанна, – сказал мне отец. – Они не ведают, что несут.

 

32. 90 процентов

В тот же день пришел дерматолог и провел полный осмотр кожных покровов, чтобы выявить меланому. Это заняло около тридцати минут – у меня очень много родинок. Но тщательно осмотрев меня, врач заключил, что, к счастью, никаких признаков меланомы нет. Тем вечером меня отвезли на каталке на второй этаж, в отделение радиологии, где провели УЗИ органов малого таза на предмет выявления тератомы.

Я просыпаюсь, хотя не спала. Я много раз представляла момент, когда узнаю пол своего будущего ребенка. В голове проносится мысль: «Надеюсь, это мальчик». Потом мысль исчезает. Я буду рада и мальчику, и девочке. Чувствую холодный металл передатчика на животе. Грудная стенка подскакивает к горлу, реагируя на холод. Все почти так, как я себе представляла. Но все же совсем не так.

Первое УЗИ так меня расстроило, что я отказалась от более информативного трансвагинального исследования. И все же, судя по результатам первого, хоть и не стопроцентно точного теста, никакой тератомы у меня не обнаружили. Огорчало лишь одно: обычно наличие тератомы – как ни парадоксально, как раз хороший знак. Пациенты с тератомой выздоравливают быстрее, чем остальные, хотя причину этого ученые пока не выявили.

На следующее утро доктор Наджар пришел один и поздоровался с моими родителями как со старыми друзьями. Теперь, когда мне поставили диагноз и выяснили, что тератомы нет, пора было решить, какое лечение спасет меня от болезни. Просчет со стороны Наджара мог означать, что я никогда не поправлюсь. Он всю ночь обдумывал возможные варианты, просыпаясь в холодном поту и обсуждая варианты с женой. Наконец, он решил действовать агрессивными методами. Ему не хотелось, чтобы наступило ухудшение: я и так уже была слишком близко к краю. Теребя кончики своих усов, глубоко погруженный в мысли, он изложил свой план действий.

– Мы пропишем ей стероиды, иммуноглобулин и плазмаферез, – заявил он.

Хотя доктор Наджар и был великолепным собеседником, иногда он почему-то считал, что пациенты должны понимать его напичканную медицинскими терминами речь, и общался с ними как с дипломированными неврологами.

– И что это нам даст? – спросила мама.

– Это атака с трех сторон: мы камень на камне оставим, – отвечал доктор Наджар, запутавшись в поговорке. – Воспалительный процесс в организме снимут стероиды. Затем плазмаферез очистит его от антител, а капельницы с иммуноглобулином дополнительно уменьшат содержание антител и нейтрализуют их. Мы победим болезнь наверняка.

– А когда ее выпишут? – спросил папа.

– Я бы выписал уже завтра, – ответил доктор Наджар. – Стероиды можно принимать в виде таблеток. Для проведения плазмафереза нужно будет вернуться в клинику, а капельницы с иммуноглобулином можно ставить и дома, если одобрит страховая компания. После этих процедур Сюзанна должна восстановиться как минимум на 90 процентов.

Хотя я не помню этот момент, родители сказали, что как только я услышала эти слова, то сразу начала вести себя иначе: видимо, новость о скором возвращении домой заставила меня воспрянуть духом. Доктор Руссо в обходном журнале заметила, что я стала «бодрее», а речь «улучшилась».

Домой! Я еду домой!

На следующее утро – в субботу, 18 апреля, – меня наконец выписали. Я провела в больнице двадцать восемь дней. Многие из медсестер – те, что мыли меня, делали мне уколы успокоительного, кормили, когда я не могла есть, – пришли со мной попрощаться. Медсестрам редко сообщают о том, что происходит с пациентами после того, как те выписываются из больницы, а у меня на момент выписки по-прежнему дела были плохи. В палату вошел невысокий сутулый мужчина с документами в руках. Он нашел для меня приходящую сестру, которая ухаживала бы за мной дома, и порекомендовал клинику, где я могла бы пройти восстановительное лечение. Мама взяла документы, но просмотрела их лишь вполглаза, отложив на потом. Сейчас мы ехали домой, и больше нас ничего не волновало.

Мама, папа, Аллен, Стивен и моя подруга Линдси, накануне прилетевшая из Сент-Луиса, взяли мои вещи – мягкие игрушки, диски, одежду, книги и туалетные принадлежности – и упаковали в прозрачные пластиковые пакеты с маркировкой больницы и надписью «Вещи пациента»; цветы и журналы брать не стали. Санитар помог мне сесть в кресло-каталку, а мама надела на ноги шлепки. Впервые за месяц я надевала обувь.

Накануне вечером папа написал объявление, в котором благодарил медсестер за поддержку. Он повесил его рядом с лифтами.

СПАСИБО
Рона Нэк

От лица нашей дочери Сюзанны Кэхалан благодарим персонал эпилептического отделения медицинского центра при университете Нью-Йорка. В трудной и безысходной ситуации мы попали к вам, и вы встретили нас с профессионализмом и сочувствием. Сюзанна – чудесная девушка, и ваш тяжелый труд ради ее спасения не напрасен. Мы с ее матерью – ваши вечные должники. Нет дела важнее, чем то, которое каждый день делаете вы.
Том Кэхалан

Прогнозы на мой счет по-прежнему были неясны – мои шансы на улучшение описывали как «значительные», но никто не мог с уверенностью заявить, удастся ли мне выздороветь на те самые оптимистичные «90 процентов» и стану ли я когда-нибудь похожей на себя прежнюю. Однако у врачей был план. Я должна была принимать стероиды, пройти процедуру плазмафереза и курс иммуноглобулина. Но врачи знали о том, что даже через несколько месяцев после окончания лечения и даже на фоне приема иммунодепрессантов антитела могут продолжать свою разрушительную атаку. Таким образом, выздоровление становится болезненным процессом «два шага вперед – один назад».

Маме вручили список лекарств, которые мне предстояло принимать: преднизон, ативан, геодон, нексиум, колас. При этом в мыслях у всех маячила цифра 4 – процент летальных исходов при моей болезни. Даже с учетом всех этих средств и своевременного и правильного лечения люди все равно умирали. Да, мне поставили диагноз и прописали схему действий, которой мы должны были следовать, но все равно впереди меня ждал долгий путь, исход которого был неясен.

Мы со Стивеном и Линдси сели в «субару» Аллена. В начале марта, когда я попала в больницу, все еще была зима; теперь в Нью-Йорк пришла весна. Мы ехали в Саммит в тишине. Аллен включил радио и настроился на местную радиостанцию с популярными хитами. Линдси взглянула на меня – посмотреть, узнала ли я песню.

– Не разбивай мне сердце, – запел мужской голос.

– Не смогла бы, даже если б попыталась, – отвечал ему женский.

Когда мы ходили в караоке в колледже, я всегда выбирала именно эту песню. А сейчас Линдси сомневалась, помню ли я ее.

Я начала качать головой не в такт и махать руками, сгибая их под неестественными прямыми углами. Я двигала локтями взад-вперед, как робот, катающийся на лыжах. Был ли это очередной припадок или я просто танцевала под любимую старую песенку? Линдси так и не поняла.

 

33. Возвращение домой

В день моего возвращения мамин дом в Саммите выглядел особенно живописно. Лужайка зеленела свежей травой, цвели белые азалии, розово-фиолетовые рододендроны и желтые нарциссы. Солнечные лучи падали на кроны старых дубов, в тени которых прятался наш дом в колониальном стиле с каменным фасадом и коричневой дверью. Картина была прелестная, но никто так и не смог понять, замечала ли я это великолепие. Сама я ничего не помню. Я только смотрела прямо перед собой и причмокивала губами. Аллен свернул на дорожку к дому, где прошла почти вся моя юность.

Прежде всего мне захотелось принять душ. В моих волосах остались сгустки клея, похожие на комочки перхоти размером с небольшие камушки, а кожа головы была скреплена металлическими хирургическими скобами, поэтому слишком долго мокнуть под водой тоже было нельзя. Мама предложила помочь, но я отказалась, надеясь, что хоть это простое действие мне удастся осуществить самостоятельно.

Примерно через полчаса Линдси поднялась наверх проверить, как мои дела. Через щель в двери она увидела меня на кровати: я сидела вымытая, после душа, под неестественным углом изогнув ноги вбок и сражаясь с молнией на черной толстовке. У меня не получалось вдеть язычок в бегунок. Линдси понаблюдала за мной немного, не зная, как поступить: ей не хотелось меня смущать, стучать в дверь и предлагать помощь. Она понимала, что мне не нравится, когда со мной возятся. Но увидев, что я обмякла, выронила молнию и заплакала от отчаяния, все же вошла, села рядом и произнесла:

– Давай я тебе помогу, – и одним быстрым движением застегнула молнию.

* * *

Вечером Стивен приготовил пасту для тихого семейного праздника в честь моего возвращения. Аллен с мамой ушли, чтобы мы втроем могли побыть вместе. Мама так обрадовалась, что у моей болезни наконец появилось название; ей, кажется, удалось убедить себя в том, что худшее позади.

После ужина мы сели во дворике позади дома. Линдси со Стивеном разговаривали о чем-то, а я смотрела прямо перед собой, словно не слышала их. Потом они закурили; тогда я встала, не произнося ни слова, и ушла в дом.

– С ней все в порядке? – спросила Линдси.

– Да, мне кажется, ей просто нужно привыкнуть. Давай не будем ее беспокоить.

Они там вместе курят. А бог знает, чем еще им придет в голову заняться вместе?

Хватаю домашний телефон. Понимаю, что почему-то не помню мамин номер; смотрю в записной книжке сотового. Раздаются гудки.

«Вы позвонили Роне Нэк. Пожалуйста, оставьте сообщение после сигнала». Сигнал.

– Мам, – шепчу я, – он хочет меня бросить и уйти к ней! Пожалуйста, приходи домой. Приходи домой скорее и прекрати это!

Шагаю по комнате и подсматриваю за Стивеном через окно кухни, выходящее во двор. Он ловит мой взгляд и машет. Зачем ему больная? Что он здесь делает? Смотрю, как он машет, и не сомневаюсь: я потеряла его навсегда.

Прослушав голосовую почту, мама запаниковала: у меня снова начался психоз. До доктора Наджара часто трудно было дозвониться, и она набрала личный номер доктора Арслана, который тот дал ей за день до моей выписки. Она волновалась, что меня слишком рано выпустили из больницы.

– У нее паранойя, – проговорила мама. – Ей мерещится, что ее парень собирается сбежать с ее лучшей подругой.

Доктор Арслан встревожился:

– Боюсь, это признак обостряющегося психоза. Я бы дал ей двойную дозу ативана, чтобы успокоить на ночь, а завтра приходите ко мне на прием.

Но в моем случае возврат симптомов психоза на самом деле означал улучшение, поскольку в процессе выздоровления больной часто проходит все этапы в обратном порядке: психоз был у меня до кататонии, и по дороге к нормальному состоянию мне предстояло снова его пережить. Доктор Арслан не предупредил нас об этом, поскольку тогда ученые и врачи еще не знали, что при выздоровлении симптомы психоза часто возобновляются. Лишь два года спустя, в 2011-м, доктор Далмау опубликовал работу, в которой этой теме был посвящен целый раздел, и описание этапов заболевания стало достоянием широкой общественности.

Выходные закончились, и настало время Линдси уезжать. Они с нашим другом Джеффом (с которым мы часто распевали в караоке в Сент-Луисе) планировали вместе вернуться домой, преодолев путь продолжительностью в шестнадцать часов. Джефф приехал в Нью-Йорк по своим делам, не имевшим ко мне отношения. А когда Линдси позвонила ему, чтобы объяснить дорогу к моему дому, он сказал, что хочет со мной увидеться. Она предупредила, что я уже не та Сюзанна, что прежде.

Джефф позвонил в дверь, и мама впустила его. Он заметил меня под лестницей – я медленно шагала к двери. Сначала он увидел мою улыбку – застывшую, пустую, идиотскую ухмылку, которая его напугала. Потом я вытянула руки, слегка согнув их в локтях, точно пыталась выломать дверь. Джефф нервно улыбнулся и спросил:

– Как ты себя чувствуешь?

– Хооорооошоооооо, – отвечала я, растягивая слоги так, что на произнесение одного слова ушло несколько секунд.

Губы у меня почти не шевелились, но я очень пристально смотрела собеседнику прямо в глаза. Джеффу показалось, что я хочу что-то сообщить ему взглядом. Совсем как в фильме про зомби.

– Ты рада, что вернулась домой?

– Ддддааааааа, – отвечала я, снова растягивая гласные.

Джефф понятия не имел, что делать дальше, поэтому наклонился и обнял меня, прошептав мне на ухо:

– Сюзанна, знай: мы всегда рядом. Мы помним о тебе.

Я не смогла обнять его в ответ: руки не сгибались.

Линдси, стоявшая позади и наблюдавшая за этой сценой, приготовилась попрощаться. Она никогда не отличалась сентиментальностью; я ни разу не видела, чтобы она плакала. Все это время она держалась молодцом и ни разу не показала, какой невыносимо тяжелой стала для нее эта поездка. Но теперь не выдержала.

Уронив сумки на пол, она обняла меня. И я вдруг тоже заплакала.

Тем утром Линдси уехала, не зная, станет ли ее лучшая подруга когда-нибудь прежней.

 

34. Мне снится Калифорния

29 апреля, меньше чем через две недели после выписки из больницы, я вернулась в медицинский центр университета Нью-Йорка, чтобы пройти недельный курс плазмафереза. Поскольку выяснилось, что мои симптомы не имели отношения к эпилепсии, а связаны с аутоиммунным энцефалитом, меня поместили на семнадцатый этаж, в неврологическое отделение. В отличие от эпилептического отделения этот этаж в старом крыле еще не успели отремонтировать. Здесь не было плоскоэкранных телевизоров, вся обстановка казалась более обшарпанной, а пациенты – старше, слабее и в целом как-то ближе к смерти.

По вечерам пожилая женщина в одиночной палате в конце коридора кричала: «ПИЦЦА! ПИЦЦА!» Когда папа спросил, почему она так делает, медсестры ответили, что она любила пятницы, когда в столовой давали пиццу.

Моей соседкой по палате была толстая негритянка по имени Дебра Робинсон. Хотя Дебра болела диабетом, врачи считали, что основной причиной ее симптомов был рак толстой кишки, однако их теория пока не подтвердилась. Дебра страдала ожирением такой степени, что не могла сама встать с кровати и сходить в туалет. Она ходила на судно, отчего палата то и дело наполнялась мерзкими запахами. Но она каждый раз извинялась, и ее было невозможно не полюбить. Даже медсестры в ней души не чаяли.

Плазмаферез проводили через катетер, вставленный мне в шею. «О боже», – только и смог сказать Стивен, глядя, как медсестра вставляет иглу. Когда игла проткнула яремную вену, раздался хлопок. Удерживая катетер на месте, сестра закрепила его плотной клейкой лентой, похожей на малярную; она удерживала его в вертикальном положении, и он торчал перпендикулярно моей шее с правой стороны. Лента была сделана из такого грубого материала, что у меня на коже остались красные рубцы. Хотя ходить с катетером было ужасно неудобно, его нельзя было вынимать целую неделю, в течение всего курса лечения.

Обменное переливание плазмы возникло в конце 1800-х годов с появлением в Швеции сепаратора для сливок, при помощи которого творог отделяли от сыворотки. Этот простой механизм вдохновил ученых, и те попробовали применить его для отделения плазмы (желтоватой жидкости, содержащей антитела) от форменных элементов (красных и белых кровяных телец). Кровь проникает в клеточный сепаратор и раскручивается там, как в сушилке-центрифуге, расщепляясь на две составляющих – плазму и форменные элементы. Затем машина возвращает кровь в организм, заменяя взятую плазму, насыщенную антителами-вредителями, новой, богатой белками жидкостью, не содержащей антител. Один сеанс длится три часа. Мне прописали курс из пяти сеансов.

На этот раз моим друзьям можно было приходить и оставаться на любое время, и каждому я дала особое задание: Ханна должна была приносить журналы, моя школьная подруга Джен – ржаные бублики с семенами подсолнечника, маслом и помидорами, а Кэти – диетическую колу.

На четвертый день в больнице меня навестила Анджела. Ее по-прежнему шокировало то, как ужасно я выглядела. Вот как она описала меня в письме Полу: «Бледная, исхудавшая, сама не своя… На нее страшно смотреть». До выздоровления мне было еще далеко.

Последняя ночь в больнице. Соседке по палате Дебре только что сообщили новость: у нее действительно рак толстой кишки, но на ранней стадии. Дебра с медсестрами празднуют постановку диагноза. Сестры пришли за нее помолиться. Я понимаю, почему она рада, почему важно, чтобы у твоей болезни было название. Неизвестность гораздо хуже. Дебра молится с медсестрами и раз за разом повторяет: «Господь милостив. Господь милостив».

Я тянусь к выключателю и чувствую, что должна ей что-то сказать.

– Дебра?

– Да, дорогая?

– Господь милостив, Дебра. Господь милостив.

Наутро меня выписывают, и Стивен везет меня по Саммиту в машине мамы и Аллена. Мы проезжаем мимо «Фэйр-Оукс» – старой психиатрической лечебницы, в которой сейчас находится центр реабилитации наркоманов; мимо школьного поля для лакросса, где я когда-то стояла на воротах; и «квартала 51» – многоквартирного дома на окраине, где много лет назад жили и устраивали вечеринки наши друзья. Потом встаем на светофоре, и Стивен включает магнитолу. В динамиках слышится бренчание испанских гитар в ритме фламенко.

«Пожухлые листья, серое небо. Я вышел на прогулку зимним днем». Стивен узнал песню – одну из наших любимых, песню, напомнившую ему о детстве. Его мама всегда слушала The Mamas and the Papas в машине. «Проходил по пути мимо церкви и зашел. Опустился на колени и стал молиться».

И как по команде, мы со Стивеном одновременно начали подпевать:

– Я мечтаю о Калифорнии в этот холодный зимний день.

Стивен на мгновение оторвался от дороги и удивленно и обрадованно взглянул на меня. Вот оно, наконец, подтверждение, которого он ждал все это время: я все еще была прежней.