Разум в огне. Месяц моего безумия

Кэхалан Сюзанна

Часть третья

В поисках утраченного времени

 

 

35. Видеозаписи

Вставляю в проигрыватель диск с надписью «Кэхалан, Сюзанна». Запись начинается. Я стою в центре экрана и вглядываюсь в объектив камеры. Больничная ночнушка сползла с левого плеча; волосы грязные, свалявшиеся.

– Пожалуйста, помогите, – говорю я.

Я лежу на спине, неподвижная, как статуя, и смотрю прямо перед собой; глаза – единственное, что выдает мой панический страх. Глаза поворачиваются и смотрят в камеру – на меня нынешнюю.

Такой страх не отражается на фотографиях или когда мы знаем, что нас снимают. Но сейчас я смотрю в камеру так, будто по ту сторону объектива – сама смерть. Никогда не видела себя такой незащищенной, такой расстроенной, и это меня пугает. При виде этой животной паники мне неуютно, но больше всего тревожит то, что эмоции, которые когда-то были такими сильными и буквально потрясали все мое существо, теперь исчезли без следа. Эта испуганная девушка на экране мне незнакома, она чужая, и я не представляю, что это значит – быть ей. Не будь у меня в руках этой электронной улики, никогда бы не подумала, что способна достичь такой степени сумасшествия и отчаяния.

Мой видеодвойник прячет лицо под одеялом, ухватившись за него так крепко, что белеют костяшки.

* * *

– Пожалуйста, помогите, – снова молит двойник.

Может, я смогу ему помочь?

 

36. Мягкие игрушки

«Каково это – быть другим человеком?» – спрашивают меня.

И у меня нет однозначного ответа на этот вопрос, потому что в тот сумрачный период моей жизни у меня, по сути, отсутствовало осознание себя как таковое; я утратила возможность анализировать, способность с уверенностью заявить: «Вот такая я сейчас. А такой была». И все же какие-то обрывки воспоминаний о тех нескольких неделях, что я провела в больнице, отложились в голове. Ближе к воссозданию того времени, когда я полностью утратила связь со своей истинной сущностью, мне уже не подойти.

Через несколько дней после того как меня в первый раз выписали, Стивен повез меня в гости к своей сестре Рэчел. Та жила в Чэтхеме, Нью-Джерси.

Помню вид, открывавшийся из моего окна. Мы проезжали по знакомым пригородным аллеям, усаженным рядами деревьев. Я смотрела в окно, а Стивен держал меня за руку свободной рукой. Думаю, мое возвращение в реальный мир нервировало его не меньше моего.

– Хорошая индейка, – вдруг проговорила я, когда мы свернули на дорожку к дому.

Я вспомнила вечер, когда Стивен принес мне в больницу остатки пасхального ужина – жареную индейку. Он засмеялся, я тоже улыбнулась, хотя в тот момент, наверное, и не понимала почему.

Стивен припарковался у навеса для хранения дров, под баскетбольным кольцом. Я потянулась к ручке двери, но мелкая моторика еще не восстановилась, и дверь я открыть не смогла. Стивен подбежал к моей дверце и помог мне выйти из машины.

Во дворе нас встречали сестры Стивена Рэчел и Бриджет и их маленькие дети – Эйден, Грейс и Одри. Они краем уха слышали, что со мной произошло, но Стивену было так больно об этом рассказывать, что можно сказать, они были не готовы к тому, что увидели. Бриджет и вовсе потрясло мое состояние.

Я была не причесана, покрасневший и воспаленный выбритый участок на голове все еще не зарос волосами; виднелись скреплявшие кожу металлические скобы. Веки слиплись от желтого гноя. Я ходила нетвердым шагом, как лунатик – одеревенелые руки были вытянуты вперед, глаза открыты, но взгляд не фокусировался. Тогда я понимала, что «не в себе», но понятия не имела, как глубоко шокировала внешняя перемена во мне тех, кто знал меня раньше.

Вспоминая моменты, подобные этому (а на раннем этапе моего выздоровления, когда я еще делала первые шаги, они случались часто), я жалею, что не могу помочь этому печальному, потерянному подобию себя, опустившись с небес и защитив его как ангел-хранитель.

Приказав себе не таращиться, Бриджет попыталась скрыть беспокойство – боялась, что я его почувствую, – но в итоге разволновалась еще сильнее. Мы с Рэчел познакомились на первом дне рождения ее дочери в октябре. Тогда я была открытым и разговорчивым человеком и в отличие от прошлых пассий Стивена меня ничуть не смущало то, что с родными его связывают столь близкие отношения. Теперь же перемена была разительной – колибри превратилась в ленивца.

В силу своего возраста Одри и Грейс не замечали, что что-то не так. Но общительный шестилетний Эйден держался в стороне: его явно нервировала странная новая Сюзанна, совсем не похожая на ту, которая играла с ним и подшучивала над ним всего пару месяцев назад. (Впоследствии он признался маме, что я напомнила ему умственно отсталого, с которым он часто встречался в городской библиотеке. А я даже в полуосознанном состоянии чувствовала его настороженность и не понимала, почему он так меня боится.)

И вот мы стояли на дорожке во дворе, пока Стивен раздавал подарки.

После выписки из больницы мне захотелось раздать мягкие игрушки, которых за время болезни накопилось немало. Я была благодарна тем, кто подарил их мне, но они вызывали у меня тревожные ассоциации с тем периодом, когда я снова впала в детство и стала беспомощной. Мне хотелось избавиться от них и подарить их детям. Эйден торопливо поблагодарил меня и спрятался за спину матери, а две его маленькие сестрички вцепились мне в ноги и пропищали: «Спасибо!»

Это воспоминание о первом случае взаимодействия с внешним миром – первом из многих – длилось всего пять минут. После того как Стивен раздал подарки, разговор утих; все присутствующие преодолевали внутреннее сопротивление, пытаясь поддерживать ничего не значащую беседу и одновременно игнорировать самое главное, что сейчас их занимало: мое ужасное состояние. Неужели теперь я буду такой всегда? Будь я собой, то попыталась бы заполнить неловкие паузы в разговоре. Но сегодня я этого не делала. Я молчала и не выказывала эмоций, а внутри кричала от отчаяния, мечтая сбежать от этого общения, причинявшего боль всем участникам.

Стивен почувствовал мою усилившуюся неловкость, положил ладонь мне на спину и повел меня в машину, где было безопасно; в машину, которая вернула нас домой, в маленький защищенный мирок, уединенное убежище. Хотя встреча с родственниками была краткой, прошла без казусов и на фоне других событий выглядела незначительной, в моей памяти она отпечаталась как поворотный момент первого этапа выздоровления, безапелляционно свидетельствовавший о том, какой болезненный и долгий путь мне еще предстояло пройти.

Ясно помню еще один случай, относящийся к тому же размытому периоду после выписки: первый раз, когда я увидела брата. Пока моя жизнь менялась безвозвратно, Джеймс заканчивал первый год обучения в университете Питтсбурга. Хотя он очень просил родителей разрешить ему меня навестить, те были неумолимы: он должен был окончить первый курс. И когда наконец все экзамены были позади, отец поехал в Питтсбург, чтобы привезти брата домой. Они ехали шесть часов, и за это время папа рассказал все, что мог, о событиях прошедших месяцев.

– Готовься, Джеймс, – предупредил он. – У тебя будет шок, но мы должны настроиться на лучшее.

Когда они приехали, нас со Стивеном не было дома. Отец высадил брата у входа – отношения между моими родителями улучшились, но не настолько, чтобы заходить друг к другу домой. Джеймс смотрел матч «Янкиз» по телевизору и с волнением ждал встречи со мной. А услышав, как скрипнула дверь черного хода, вскочил с дивана.

Позднее он признался, что эта картина – я на пороге дома – останется с ним навсегда. На мне были большие очки в поцарапанной оправе, белый кардиган, ставший на два размера больше, и черное платье средней длины, сидевшее, как балахон. Лицо опухло, на нем застыла незнакомая гримаса. Шатаясь и опираясь на руку Стивена, я поднялась по ступенькам и вошла в дом. Казалось, я одновременно постарела лет на пятьдесят и помолодела на пятнадцать – гротескный гибрид старухи, потерявшей свою трость, и младенца, который только учится ходить. Хотя Джеймс смотрел на меня, я заметила его не сразу.

На меня эта встреча произвела столь же сильное впечатление. Джеймс всегда был для меня младшим братиком, а теперь вдруг в одночасье стал мужчиной – широкие плечи, щетина на подбородке. Он смотрел на меня, и смесь удивления и сочувствия на его лице была столь сокрушительной, что я рухнула на колени. Лишь увидев, как он смотрит на меня, я поняла, каким тяжелым все еще было мое состояние. Возможно, это осознание обрушилось на меня потому, что мы с братом были очень близки, а может, потому, что я всегда считала себя старшим другом «малыша Джеймса», его опекуном. Теперь же мы явно поменялись ролями.

Я так и сидела на пороге, и Джеймс с мамой подбежали и обняли меня. Мы все заплакали и принялись шептать: «Я люблю тебя».

 

37. Дикие сердцем

В свободное от врачей время родители разрешали мне одной прогуливаться в живописной центральной части Саммита и пить кофе в «Старбаксе» (хотя ездить к Стивену в Джерси на поезде мне еще было нельзя). Тогда меня повсюду возил Джеймс.

После возвращения из университета ему понадобилась примерно неделя, чтобы привыкнуть к своей новой тихой и рассеянной сестре. Мне всегда нравилось считать, что это я была для Джеймса проводником в мире самых последних тенденций: посылала ему диски Red Hot Chili Peppers в летний лагерь, дала впервые послушать Radiohead, достала билеты на концерт Дэвида Бирна в Питтсбурге. Но теперь он сам рассказывал мне о новинках: новых исполнителях, фильмах, которые мне просто необходимо было посмотреть. И мне было нечего добавить.

Хотя собеседник из меня был никудышный, Джеймс проводил со мной много времени. По вечерам он работал в ресторане недалеко от дома, но в свободное время возил меня в город в кафе-мороженое и покупал вазочку мятного мороженого с шоколадной крошкой и посыпкой – в те странные весенние и летние месяцы я попробовала этот десерт не меньше тридцати раз. Иногда мы ездили даже дважды в день. А еще по вечерам мы часто смотрели «Друзей». Раньше мне никогда не нравился этот сериал, но теперь я буквально зациклилась на нем, хотя Джеймс по-прежнему не особо его любил. Смеясь, я прикрывала рот руками, но потом забывала их убрать и так и держала. Спохватывалась лишь через несколько минут и тогда опускала.

Однажды я попросила Джеймса отвести меня в город на педикюр – у моего сводного брата скоро была свадьба. Он высадил меня в центре, и я сказала, что позвоню ему через час; но когда отец приехал в Саммит из Бруклина меня навестить, то обнаружил, что меня нет уже два часа и я так и не звонила (я зашла в «Старбакс» выпить кофе, а потом пошла в салон – это меня задержало). Началась паника. Меня стали искать по всему городу, и наконец отец остановился у «Маникюрного салона Ким».

Заглянув в тонированную витрину салона, он увидел меня в массажном кресле. Я сидела с застывшим видом и смотрела прямо перед собой – будто спала с открытыми глазами. С уголка нижней губы капала слюна. Другие клиентки салона – женщины средних лет, «мамочки из Саммита», как их называли, – уже нервно поглядывали в мою сторону. Их безмолвные взгляды как будто говорили: «Посмотри-ка на эту ненормальную!» Отец потом признался, что пришел в такую ярость, что вынужден был отойти от окна, прислониться к витрине соседнего магазина и успокоиться. И лишь через минуту он сделал глубокий вдох, вошел в салон с широкой улыбкой и произнес:

– Вот ты где, Сюзанна. А мы тебя искали!

На той же неделе мама взяла выходной и предложила пройтись по обувным магазинам на Манхэттене. В одном из бутиков в Верхнем Ист-Сайде я засмотрелась на туфли, и тут к маме подошла продавщица.

– Как тихо и спокойно она себя ведет! Какая милая девочка, – радостно заметила женщина. Она явно посчитала меня умственно отсталой.

– Она не милая, – процедила мама, придя в ярость.

Я, к счастью, не слышала их разговор.

* * *

На обратном пути в электричке я заснула на мамином плече. Из-за лекарств и остаточной когнитивной усталости моего выздоравливающего мозга попытки вести себя «нормально» всегда действовали на меня выматывающе.

В Саммите, спускаясь по ступеням с железнодорожной платформы, я вдруг услышала свое имя. Сначала я решила не обращать внимания. Мало того, что реальный мир и иллюзорный по-прежнему путались у меня в голове, мне сейчас меньше всего хотелось встретить кого-то из знакомых. Но меня окликнули еще раз. Я повернулась и увидела свою старую школьную подругу Кристи – та шла нам навстречу.

– Кристи, привет. – Я пыталась говорить громко и уверенно, но все равно получился шепот.

Мама заметила это и объяснилась за меня:

– Мы ездили в город пройтись по магазинам. Купили туфли. – Она приподняла пакеты.

– Здорово. – Кристи вежливо улыбнулась. Она слышала, что я заболела, но не подозревала, что проблема связана с неврологией. Наверное, думала, что я ногу сломала. – Как ты себя чувствуешь?

Как я ни пыталась призвать на помощь свою говорливость, которая некогда была моей отличительной чертой, на ее месте осталась лишь зияющая дыра. Внутри меня все так перепуталось и стало таким непонятным, что я стала неспособна на светские беседы. Я могла думать лишь о том, как горят мои щеки и потеют подмышки. В тот момент я поняла, какой это дар – умение общаться.

– Хороошооо. – Я протянула это слово, будто мой рот был набит манной кашей.

Мысли продолжали кружиться, натыкаясь на пустоту. «Ну скажи же что-нибудь, скажи!» – кричал мой внутренний голос, но безуспешно. Стоя в тишине, я чувствовала, как солнце обжигает плечи. Кристи встревоженно смотрела на меня. Неловкая пауза – и она помахала рукой, сославшись на то, что опаздывает.

– Рада была повидаться, – сказала она и повернулась, чтобы уйти.

Я кивнула и проводила ее взглядом. Она скрылась за дверью на станцию. Я же чуть не расплакалась прямо там, посреди улицы. В тот момент я чувствовала себя совершенно беспомощной – в особенности по сравнению с ощущением, охватывавшим меня на пике психоза: что мне, как сверхчеловеку, все подвластно. Догадавшись, насколько глубоки были мои переживания, мама взяла меня за руку и повела к машине.

* * *

Несмотря на то что я все еще вела себя как зомби и крайне нервировала этим окружающих, Джеймс, как и Стивен, порой замечал во мне проблески «старой» Сюзанны. Все надеялись, что рано или поздно она вернется. Однажды в гости заехала Ханна. Мы сидели в гостиной и смотрели «Синий бархат» – фильм моего любимого режиссера Дэвида Линча. Прошло примерно пятнадцать минут с начала фильма, и Джеймс с Ханной разговорились о том, как ужасно играют актеры. Я ничего не ответила, но намного позже, когда они говорили уже о другом, прервала их и заметила:

– Это нарочно. Плохая игра. Это ранний стиль Линча. В «Диких сердцем» они играют уже намного лучше.

Джеймс и Ханна замолчали, тихо кивая. В тот вечер никто ничего не сказал, но позднее они вспоминали этот момент как еще одно подтверждение тому, что моя прежняя личность не пострадала – она просто была еще глубоко запрятана.

 

38. Друзья

Не считая прогулок до «Старбакса», просмотра «Друзей» и поездок в кафе-мороженое, мои дни проходили в постоянном ожидании – я, как истосковавшийся щенок, ждала приездов Стивена. Тот приезжал в Саммит на пригородном поезде.

За руль мне было нельзя, и на станцию меня возили мама, Аллен или Джеймс. Как-то раз мы с мамой сидели в машине и ждали появления Стивена, и тут она воскликнула, показав пальцем на платформу:

– Вот он! Смотри, как изменился!

– Где?

Я оглядывала толпу. Но узнала его, лишь когда он остановился у моего окна. Он сбрил бороду и отрезал свои волосы длиной до подбородка: теперь у него была щеголеватая стрижка, волосы гладко зачесаны назад в стиле 1940-х. Он показался мне еще красивее, чем всегда. Глядя, как он садится в машину, я вдруг ощутила щемящее чувство благодарности за то, что мне встретился такой преданный и самоотверженный друг. Конечно, я знала об этом и раньше, но в этот момент меня переполнило глубокое чувство к нему.

Я поняла, что люблю его не только потому, что он не бросил меня, но и за то, что он наполнил мою жизнь ощущением безопасности и смыслом в сложнейший ее период. Я много раз спрашивала у него, почему он остался, и он всегда отвечал одинаково: «Потому что люблю тебя и хотел быть с тобой; потому что знал, что ты все еще там». Благодаря силе любви он продолжал видеть меня прежнюю, невзирая на все метаморфозы моей личности.

И хотя для Стивена, как он утверждал, я всегда оставалась той же «старой» Сюзанной, большинству людей с этим было сложнее. Через несколько дней я согласилась пойти на вечеринку в честь возвращения Брайана, одного из наших со Стивеном самых близких друзей. Тот ненадолго приехал домой из Остина, где сейчас жил.

Когда мы приехали, на заднем дворе дома его матери горел гриль и люди разных возрастов сидели вокруг, ели бургеры, играли в петанк и общались. Но стоило нам со Стивеном и его сестрами присоединиться к компании, как я буквально почувствовала «перемену ветра»: все принялись таращиться на меня, больную девушку. Хотя, скорее всего, мне это почудилось – ведь большинство приглашенных даже не знали о моей болезни, а многие видели меня впервые, – мне казалось, что я в центре внимания, и это внимание было мне совсем неприятно.

Но друзья, которые были на том же празднике, вспоминают, что я выглядела неестественно счастливой и улыбалась приклеенной, застывшей улыбкой до ушей. Может, это была маска, своего рода защитная броня, при помощи которой я пыталась отгородиться от пугающей меня толпы?

На вечеринке меня почти никто не расспрашивал о больнице, хотя те, кто слышал о моей беде, подходили настороженно, потупив глаза, – как будто им было стыдно, что они знали, хоть и мельком, о том, что случилось со мной. Этим людям казалось, что я ускользнула от них, а на смену пришел двойник Сюзанны, который лишь напоминал о том, каким человеком я была когда-то. А у меня в голове крутились вопросы: слышали ли они о том, что я лежала в больнице? Или им сказали, что я сошла с ума? Вместо того чтобы заговорить с ними, я сверлила их неподвижным взглядом, не в силах выдавить ни слова. Наконец я бросила все попытки завязать общение и сосредоточилась на поедании сочного арбуза и жаренных на гриле бургеров.

Однако рядом со мной был мой спаситель – Стивен. Его называли «заклинателем Сюзанны»: он каким-то образом чувствовал, что я хотела сказать. На празднике он стоял рядом и ни на минутку не выпускал меня из поля зрения. Когда к нам подходили люди, не знавшие о моей болезни, он брал разговор на себя – раньше не слишком общительному, прохладному, как все калифорнийцы, Стивену это было несвойственно, но теперь он чувствовал, что это необходимо. Когда я не могла говорить, он говорил за меня. Как и пластиковая улыбка, Стивен стал для меня еще одним слоем защитной брони.

В какой-то момент моя старая подруга Колин (она слышала о моей болезни от сестры Стивена Бриджет) заметила, что красный арбузный сок стекает по моему подбородку и капает на платье. Она пришла в замешательство: сказать мне или оставить все как есть? Ей не хотелось меня смущать, но и не хотелось, чтобы на вечеринке я разгуливала как бестолковый ребенок. К счастью, ей не пришлось ничего делать: Стивен заметил, что я испачкалась, и вытер сок с моего подбородка.

Мы пробыли на празднике примерно час, после чего я подала Стивену знак. Тот понимающе кивнул. Пора было идти домой.

* * *

Вторая организованная вылазка в люди пришлась на последнюю неделю мая – мой сводный брат Дэвид женился. Поначалу предполагалось, что я стану подружкой невесты, и я незадолго до болезни даже купила платье, но после выписки из больницы невеста деликатно намекнула, что, возможно, мне лучше не принимать участия в церемонии.

Тогда я подумала: ну, а как же иначе? Она меня стыдится.

Теперь я понимаю, что она просто беспокоилась обо мне, но тогда ее отказ выглядел доказательством того, что я стала для всех обузой. Я привыкла, что все наоборот, что все хотят со мной общаться, – до моей болезни мы со Стивеном ходили на свадьбу, и там нас назвали «самой веселой парой». Теперь же все меня стыдились. Это уязвляло меня, разрушительно действуя на мое и без того хрупкое достоинство, которое за последние месяцы подверглось такой мощной атаке.

И все же мне хотелось доказать невесте и остальным гостям, что я не совсем потеряла человеческий облик. Я выпрямила волосы утюжком, чтобы спрятать шрам от биопсии, купила ярко-розовое платье, а Стивен надел стильный костюм с узким галстуком. Прошел всего месяц со времени нашей поездки к Рэчел, а я уже шла на свадьбу. Для меня это был важный шаг на пути к выздоровлению. Период, когда я выглядела и вела себя заметно «не так», уже миновал, хотя лицо у меня по-прежнему было опухшим от стероидов, а речь сбивчивой и по большей части односложной. Но если не присматриваться слишком пристально, со стороны мы со Стивеном казались обычной парой хипстеров.

Церемония проходила в особняке в нью-йоркском Хадсон-Вэлли. Его ворота были увиты виноградом, а цветущее поле простиралось, насколько хватает глаз. Почти весь праздник мы со Стивеном простояли у импровизированной кухни, где сновали официанты с подносами закусок. На меня напал жуткий голод – возможно, из-за стероидов, повышающих аппетит.

В начале вечера мама заставила меня пообещать, что я выпью всего один бокал вина. Я, само собой, согласилась, но потом забыла и выпила несколько бокалов шампанского. Есть у меня одно качество, которое болезнь лишь усилила, – упрямство или настырность, зовите, как хотите.

Хотя мой мозг еще только начал восстанавливаться, а мешать алкоголь с антипсихотическими средствами, безусловно, очень опасно, я уперлась и решила, что должна выпить. Мне было все равно, если это окажет на меня разрушительное воздействие – мне казалось, что это осязаемый «мостик», связывающий меня с прежней Сюзанной. Прежняя Сюзанна всегда пила бокал или два бокала вина за ужином; значит, и новой положено так делать. Я разучилась читать, почти не могла поддерживать разговор и была не в состоянии водить машину, но, черт побери, выпить пару бокалов шампанского на свадьбе мне никто не мог запретить! Мама пыталась помешать, но знала, что не сможет противостоять моему упрямству: я бы все равно поступила по-своему. Алкоголь был для меня символом самостоятельности, и мои близкие решили, что лучше не растаптывать в прах то, что осталось от моего достоинства.

Когда начались танцы, мы со Стивеном даже вышли потанцевать твист. Мне тогда казалось, что я взорвала танцпол, игнорируя боль, ноющие лодыжки и тот факт, что теперь я уставала гораздо быстрее. (Но сводный брат потом рассказывал, что на танцполе я выглядела оглушенной и двигалась как робот, а вовсе не выделывала профессиональные па.)

Несмотря на все мои попытки выглядеть беззаботной и веселой, я с обострившейся чувствительностью воспринимала отношение ко мне других людей. Поскольку это был семейный праздник, все первым делом спрашивали: «Как дела?» На данном этапе я не могла ответить на этот вопрос. Но хуже было другое – фальшиво заинтересованный тон, которым со мной говорили, то, как отчетливо они выговаривали слова. Ко мне относились снисходительно, как к ребенку или очень пожилому человеку. Это действовало на меня угнетающе, но могла ли я их винить? Никто понятия не имел, что на самом деле творилось в моей голове.

Видя, что мне весело, мама радовалась, но тут ее безмолвную радость прервала одна из приглашенных.

– Очень жаль, что с Сюзанной такое случилось, – проговорила женщина и обняла маму. А мама не любит, когда к ней прикасаются чужие.

– Спасибо, – отвечала она, одним глазом продолжая присматривать за мной.

– Как это печально. Она так изменилась! В ней не осталось ни капли прежнего жизнелюбия. – Услышав эти слова, мама оторвалась от танцпола и смерила женщину уничтожающим взглядом. Нам теперь часто приходилось сталкиваться с бестактностью, но это был один из самых вопиющих случаев. – Как думаете, – продолжала гостья, – станет ли она когда-нибудь такой, как раньше?

Мама разгладила складки на платье – тоже розовом – и, покидая свою собеседницу, сквозь стиснутые зубы процедила:

– Она в полном порядке.

 

39. В пределах нормы

Хотя я существенно продвинулась на пути к выздоровлению, еще несколько месяцев центром моей вселенной были разноцветные пилюли, которые приходилось глотать шесть раз в день. Каждую неделю мама целый час раскладывала мои таблетки по ячейкам таблетницы размером с крышку обувной коробки. Бывало, что пропорции получалось рассчитать не сразу: дозировки были дробными и постоянно менялись. В таблетнице были отделения желтого, розового, голубого и зеленого цветов, семь вертикальных рядов на каждый день недели и четыре горизонтальных: утро, середина дня, вечер и перед сном. Эта таблетница стала моим постоянным спутником.

Я зависела от таблеток и не могла быть самостоятельной. Поэтому я их ненавидела. Они стали не просто символом моего инфантильного статуса – взрослый ребенок, живущий в мамином доме. От них я становилась сонной и заторможенной. Иногда я просто «забывала» их принимать (и это было очень опасно). Поскольку мне не хватало силы воли, чтобы просто выбросить их, я оставляла их в таблетнице. Мама замечала и отчитывала меня как малое дитя. В период выздоровления, который я провела в материнском доме, таблетки и связанные с ними ссоры неизменно ассоциировались у меня с ней. В практическом смысле мне нужна была мамина помощь, чтобы разложить таблетки по ячейкам, – ведь на тот момент для меня это задание было непосильным. Но на эмоциональном уровне мне стало казаться, что она, как и таблетки, символизировала мой презренный зависимый статус. Теперь я признаю, что по отношению к ней это было жестоко.

– Как прошел день? – спрашивала она, возвращаясь домой после долгого рабочего дня в офисе окружного прокурора.

– Нормально, – холодно отвечала я, не пускаясь в подробности.

– А что ты весь день делала?

– Да ничего.

– И как себя чувствуешь?

– Нормально.

Вспоминая эти разговоры, я сгораю от стыда – ведь мы с мамой всегда были неразлучны, и можно представить, как обижало ее мое поведение. Теперь я понимаю, что тогда все еще таила на нее бесформенную злобу, обусловленную причинами, которые сейчас кажутся подлостью с моей стороны. Хотя пребывание в больнице осталось в памяти сплошным туманом, где-то в подсознании застряла злоба с того периода. Каким-то образом мне удалось убедить себя в том, что в больнице мама проводила со мной мало времени, хотя это было не так и уж точно несправедливо по отношению к ней. Ее страдания, которые она таила глубоко внутри, бессознательно просачивались наружу, и я «заражалась» ими.

Хуже всего, что с выпиской из больницы терзания не закончились: теперь ей приходилось жить рядом с этой враждебной незнакомкой, своей собственной дочерью, которая когда-то была ей близким другом. Но вместо того чтобы посочувствовать маминым страданиям, которые, безусловно, равнялись моим, а может быть, даже и превосходили их, я воспринимала их как личное оскорбление, признак того, что ей не по силам справиться с новой, «ущербной» мной, какой меня сделала болезнь.

Она подробно обсуждала свои чувства с Алленом, но по понятной причине не делилась ими с отцом. Общаясь друг с другом, мои родители обсуждали, как у меня дела, и почти не касались других личных или повседневных тем. Каждые две недели они вместе возили меня на прием к доктору Наджару. Тот всякий раз снижал дозировку стероидов. Затем доктор Арслан, в свою очередь, уменьшал дозу антипсихотических и успокоительных средств в соответствии с меняющейся дозировкой стероидов. Эти приемы действовали на меня воодушевляюще, ведь они означали, что я уверенно иду на поправку. Да и мои родители вроде как стали лучше ладить.

Доктор Арслан всегда задавал один и тот же вопрос:

– Оцените в процентах из ста, насколько вы уже похожи на «себя прежнюю»?

И каждый раз я уверенно отвечала:

– На девяносто.

Лишь покрасневшее лицо выдавало неуверенность. А порой, когда чувствовала себя особенно оптимистично, говорила, что и на девяносто пять процентов.

Отец всегда соглашался, даже если на самом деле думал иначе. Но мама часто мягко возражала:

– А мне кажется, процентов на восемьдесят. – Позднее она призналась, что и эта цифра была завышена.

Хотя выздоровление, безусловно, является процессом относительным (нужно осознавать, где начало пути, чтобы понять, сколько ты уже прошел), вскоре нам предстояло заручиться мнением экспертов – я должна была пройти два оценочных теста в Институте реабилитационной медицины Раска при университете Нью-Йорка. Перед поездкой я жутко нервничала. Хотя дела мои явно шли на поправку, не хотелось получить очередное подтверждение своей неспособности выполнять простейшие задачи. Но мама настаивала, что я должна поехать.

Первый тест я почти не помню, так как из-за усталости не смогла выполнить почти ни одно задание. Помню лишь широко раскрытые, дружелюбные голубые глаза молодой женщины-психолога. Во второй раз мама с папой проводили меня в тот же 315-й кабинет института Раска, и тот же врач – Хилари Бертиш – пригласила меня в свой офис. Родители остались ждать в приемной. Доктор Бертиш позднее рассказывала, что даже тогда я как будто еще жила в другом мире и отвечала на ее вопросы заторможенно; у нее возникло впечатление, будто я вовсе ее не слышу. Мое поведение чем-то напомнило ей негативные симптомы шизофрении: невыразительность, равнодушие, отсутствие эмоциональных реакций, монотонная, односложная речь.

Доктор Бертиш предстояло оценить мою память и способность к сосредоточению посредством теста на выявление одинаковых символов. Я должна была вычеркнуть определенные буквы и слова в газетной статье средней длины. Сначала она попросила меня вычеркнуть все буквы х. Я выполнила задание, но у меня ушло на это 94 секунды – то есть я попала в категорию «существенное повреждение способностей», причем по нижней планке. Затем мне поручили вычеркнуть буквы с и e. Я пропустила четыре буквы, а на выполнение задания ушло 114 секунд: снова худший из возможных результатов. Дальше было самое сложное: найти на странице все союзы и, но и или. Помню, как в голове у меня все смешалось; я то и дело забывала, какие именно слова нужно искать. Из 173 слов я пропустила 25. Более 15 пропущенных слов уже считается существенным отклонением от нормы. Мои результаты были ужасными – и концентрация, и скорость, и точность выполнения задания.

Доктор Бертиш перешла к оценке рабочей памяти – способности удерживать информацию в уме в течение короткого промежутка времени. Она зачитала вслух простые математические примеры; несмотря на их примитивность, я смогла решить лишь 25 процентов.

Визуальная рабочая память оказалась еще хуже. Доктор Бертиш в течение нескольких секунд показывала мне картинку – геометрическую фигуру, – а потом просила нарисовать по памяти. Как бы я ни пыталась, воссоздать фигуру в памяти не получалось. Мой результат оказался в районе 1 процента – существенное повреждение способностей.

Я также не смогла блеснуть умением извлекать слова из памяти. Доктор Бертиш повторила тот же тест, который проводила в апреле Крис Моррисон (с названиями фруктов и овощей). Но на этот раз мне предстояло за минуту назвать как можно больше слов на ф, а и с.

Ф: фабула, факт, фикция, фильм, фиалка, фантастика, фанат, фигурный, фантазия, ферма, форма.

А: апельсин, акула, арка, автомат, ад, антикварный, адрес, арка, айва (поскольку я дважды назвала «арку», засчиталось только девять).

С: сад, сова, сажа, салат, саламандра, секс, самец, самка, самолет, север, ситуация, седло.

Я назвала 32 слова за 3 минуты. По сравнению с апрелем это было значительное улучшение (тогда я назвала 5 слов за 1 минуту), но все же средний результат был равен 45.

А вот в других областях мои показатели значительно улучшились. Так, речевая деятельность была «превосходной» – 91 процент. Способность к устным абстрактным рассуждениям (ее проверяли с помощью аналогий, например: «Что общего у России и Китая?») оказалась на высшей границе нормы – 85 процентов. Несмотря на затруднения в сфере базовых когнитивных способностей, я по-прежнему сохранила сложное аналитическое мышление, чем поразила доктора Бертиш. В тесте на распознавание закономерностей я ответила правильно на все вопросы, хоть он и занял у меня больше времени, чем у среднестатистического человека. Я не смогла нарисовать восьмиугольник по образцу, но была способна на сложные логические рассуждения. Впоследствии доктор Бертиш призналась, что то, что происходило у меня внутри, совсем не соответствовало внешним параметрам. Другими словами, Сюзанна «внешняя» совсем не соответствовала Сюзанне «внутренней», и на самом деле я осознавала реальность гораздо острее, чем казалось со стороны. Я тоже ощущала этот разрыв. Часто бывало, что мое «я» словно пыталось достучаться до внешнего мира, но в этом ему мешал «больной» посредник – мое тело. Нечто подобное я почувствовала и на вечеринке, и на свадьбе несколько недель тому назад.

В конце последней беседы доктор Бертиш спросила, какие проблемы, на мой взгляд, являются в данный момент самыми насущными.

– Проблемы с концентрацией. Память. Не могу подобрать нужное слово, – ответила я.

Мой ответ ее успокоил. Я смогла точно объяснить, что со мной не так. Неврологические больные часто не могут сразу указать, что с ними не так. Им не хватает осознанности, чтобы понять, что они больны. Как ни парадоксально, моя способность указать на свои слабости была преимуществом.

Это объясняло, почему я так переживала, общаясь с людьми: я понимала, какой странной и заторможенной кажусь окружающим, особенно людям, которые знали меня до болезни. Я поделилась своими мыслями с доктором Бертиш, признавшись, что в присутствии окружающих часто испытываю подавленность и беспокойство. Доктор посоветовала записаться на индивидуальные и групповые сеансы когнитивной терапии, поработать с психотерапевтом, который помог бы справиться с депрессией и тревожностью, и посещать группы поддержки для молодых пациентов моего возраста.

Но моя уверенность в себе была настолько расшатана, что я не сделала ничего. И теперь понимаю, что совершила большую ошибку: после травмы или болезни мозг нередко получает способность излечиваться спонтанно, сам собой, и лучше использовать все возможности, чтобы ускорить процесс выздоровления. Хотя до сих пор неясно, какую роль играет когнитивная терапия в лечении моей болезни, если бы я послушалась совета врача, то наверняка поправилась бы быстрее. Но мне казалось, что посещение сеансов терапии в моем случае лишь подчеркивало разобщенность между «внешним» и «внутренним», и мысль о них была мне ненавистна. К доктору Бертиш я так и не вернулась. Более того, я только через год связалась с ней, чтобы получить результаты этих самых тестов уже годичной давности! До этого мне не хватало духу узнать, насколько плохи были мои дела.

 

40. Немного регги после ужина

Конечно же мне казалось, что еще раз лечь в больницу – значит сделать шаг назад на пути к выздоровлению. Поэтому когда в конце мая доктор Наджар позвонил маме и сообщил, что мне нужно вернуться в больницу, чтобы провести второй курс лечения иммуноглобулином, я очень расстроилась. Одна мысль о резком свете больничных ламп, постоянном вмешательстве медсестер в мою жизнь, об ужасных разогретых обедах из полуфабрикатов заставляла меня вздрогнуть. Чтобы как-то меня отвлечь, папа пригласил нас со Стивеном погостить у него с ночевкой. Теперь мы ездили к нему не реже раза в неделю и отдыхали в тенистом дворике – оазисе посреди Бруклин-Хайтс. Ели барбекю, пили сангрию, надев сомбреро. Дворик по периметру украшала электрическая гирлянда, а из динамиков доносилось пение Райана Адамса.

В тот вечер я почти не разговаривала; беседу вели в основном Стивен, Жизель и папа. Они пытались вовлечь меня в общение, но я лишь качала головой и продолжала неосознанно причмокивать губами.

– Я скучная. Мне нечего сказать. Со мной теперь неинтересно общаться, – повторяла я.

– Никакая ты не скучная, – горячо возражал отец.

Когда он слышал такие слова, у него сердце разрывалось. Через несколько лет в том же самом дворе, под той же гирляндой электрических лампочек он признался мне, что плакал по ночам, думая об этих моих словах.

Но никто, даже папа, не мог убедить меня в обратном. Несомненно, со мной было скучно. И это, пожалуй, было тем изменением, к которому мне тяжелее всего было приспособиться. Отчасти причиной тому были антипсихотические средства – они вызывали сонливость, рассеянность и повышенную утомляемость. И все же основным виновником утраты энтузиазма был, скорее всего, сам мой больной мозг. По всей видимости, электроимпульсы между нейронами лобной доли давали сбой или были слишком слабыми, с задержкой достигая своей цели.

Лобные доли большого мозга отвечают главным образом за выполнение сложных действий, поэтому эксперты называют их «генеральными директорами». Они окончательно формируются лишь к двадцати – двадцати пяти годам, и некоторые ученые считают, что именно зрелость лобных долей отличает взрослого человека от ребенка. Ясно одно: лобные доли наделяют нас творческой энергией и человеческими качествами; благодаря им мы становимся интересными.

К сожалению, хорошо известно, что бывает с людьми при повреждении лобных долей большого мозга – виной тому лоботомия, которую широко практиковали в 1950-е и 1960-е годы. Эта операция породила немало противоречий. Одной из ее разновидностей была так называемая «лоботомия при помощи ножа для колки льда».

В ходе этой процедуры врач отодвигал веко пациента, вставлял металлический стержень над глазным яблоком, продвигал, пока его кончик не касался дна глазницы, и начинал «долбить» по мозгу в течение нескольких минут. Эта грубая процедура повреждала нейронные связи в лобных долях. Ее результаты могли быть самыми разными: от притупления эмоций до инфантильного поведения. Некоторые пациенты полностью утрачивали способность серьезно мыслить и испытывать эмоции (это произошло, к примеру, с Рэндлом МакМерфи, персонажем Джека Николсона в фильме «Пролетая над гнездом кукушки»).

Хотя мои лобные доли восстанавливались дольше других отделов мозга (обычное дело для пациентов с моим заболеванием, как показывают новейшие исследования), улучшения все же были. Когда я лежала в больнице, один врач описал активность моих лобных долей как «близкую к нулевой». Теперь я, по крайней мере, сдвинулась с нулевой отметки.

* * *

К концу ужина меня так сморило, что я опустила голову на стол и проспала весь разговор, пока меня не разбудил собственный храп. Я вздрогнула, проснулась и поднялась по крутой металлической лестнице к колонке и своему айподу. Я недавно скачала песню Рианны «Ombrella», хотя она вышла несколько лет назад и такая музыка мне обычно не нравилась. Теперь же ее стилизованный ритм-энд-блюзовый вокал зазвучал в летней ночи.

Я с нежностью взглянула на отца, Стивена и Жизель и начала раскачиваться под музыку. Меня вдруг переполнила энергия. Музыка играла очень громко, и я начала двигаться под ритм – сперва почти инстинктивно, но вскоре уже танцуя всем телом, может, не слишком грациозно, но и не одеревенело, не механически, как на свадьбе месяц тому назад. Жизель заметила, как засветилось лицо Стивена, когда тот увидел, что я танцую столь непринужденно. Долгое время я была похожа на ходячего коматозного больного, но сейчас, увидев мой неуклюжий танец регги, они поняли, что я ожила.

Стивен взбежал по ступенькам, схватил меня на руки и закружил. Мы засмеялись: это выглядело так глупо. Папа с Жизель взялись за руки и начали медленно танцевать под ритмичную музыку.

 

41. Хронология

Мозг обладает удивительной гибкостью: он способен производить новые нейроны и создавать новые связи, «перепрограммируя» кору. По сравнению с ним компьютер, неспособный создать новое «железо» при сбое системы, выглядит беспомощной негибкой глыбой. Подобно нарциссам ранней весной, мои нейроны обрастали новыми рецепторами. Зима моей болезни подходила к концу.

Именно в период третьего пребывания в больнице наступил момент моего пробуждения. Я стала вести дневник, снова начала читать и впервые ощутила желание понять, что же со мной произошло. Возможно, из-за того что дневник является физическим свидетельством моего пробуждающегося я (я могу в буквальном смысле прочесть мысли той, все еще больной Сюзанны), я вообще могу теперь вспомнить о том, каково это было – быть ей (в отличие от более ранней Сюзанны, той, которой принадлежат параноидальные записи, сделанные еще до больницы, – она похожа скорее на обрывок смутного воспоминания, на персонаж из забытого фильма ужасов).

При этом Сюзанна, мысли которой я читаю в дневниках за период своего выздоровления, инфантильна и косноязычна – не то что проницательная добольничная я, которая даже в тяжком бреду демонстрировала странную прозорливость. Удивительно, но более поздние дневники напоминают те, что я вела в старших классах. Они полны поразительного невежества относительно моей личности и отсутствия всякого желания узнать себя. Вместо глубоких мыслей – десятки абзацев о недостатках фигуры (прибавка в весе – в дневниках периода выздоровления; слишком маленькая грудь в школьном дневнике) и глупые, мелкие повседневные дрязги (ненавистная больничная еда – ссоры с подружками, которые на самом деле не подружки, а стервы). Как я ни сочувствую этой уязвимой, юной Сюзанне (подобно тому, как сочувствую себе в подростковом возрасте), она – все же не я – не я нынешняя.

Я сделала первую запись в дневнике 3 июня 2009 года, когда мне делали вторую капельницу с иммуноглобулином. Папа, как обычно, сидел со мной каждое утро; он помогал мне писать, и именно он предложил восстановить потерянное время, составив хронологию событий по памяти. Моя хронология начиналась с «онемения и сонливости» и заканчивалась «третьим припадком в больнице». После того как я купила капучино в лобби больницы 23 марта, я уже ничего не помнила. Расписав все события, я вернулась назад и добавила «ночь у папы дома» между «вторым припадком» и «третьим» – вспомнила об этом лишь потом. Эта строчка написана очень неразборчивым почерком, и неспроста: я все еще стыдилась своего поведения в ту ужасную ночь (хоть и не помнила ее), и это было заметно даже по почерку.

Кстати, почерк был по-прежнему не похож на мой, но по сравнению с заметками, сделанными в первое пребывание в больнице (как будто писал ребенок), прогресс был очевиден. Теперь я изъяснялась полными предложениями и даже использовала точку с запятой. Однако самым важным в моей хронологии оказалось то, что в ней отсутствовало. Я абсолютно не помнила свое пребывание в больнице.

Отец встревоженно прочел мои записи. Это было первое подтверждение моей обширной амнезии. Но он скрыл удивление и помог вписать несколько собственных воспоминаний; хроника событий обрела более четкие очертания. Но до сих пор в ней много пустых мест – того, что не помним ни я, ни папа. Пробелы хоть и небольшие, но могут рассказать о многом: ведь потеря памяти возникает не только при повреждениях мозга, но и после психологической травмы. А тот период был чреват эмоциональными потрясениями для всех моих близких.

Папа помогал мне составить хронологию, заботясь исключительно обо мне. Самому ему было ненавистно вспоминать то время. Теперь у него был новый девиз: «Чтобы двигаться вперед, нельзя оглядываться назад». Но Жизель потом призналась мне с глазу на глаз, что ему было очень тяжело. Случившееся буквально уничтожило его. Когда родственники звонили узнать о моем состоянии, он просил ее отвечать, что его нет дома. Ему казалось, что, услышав знакомые голоса, он потеряет самообладание, которое с таким трудом сохранял. Брат вспоминает, как говорил с папой, когда еще был в Питтсбурге – в период обострения моей тогда еще загадочной болезни. В какой-то момент все звуки на том конце провода прекратились; он слышал лишь глубокие прерывистые вздохи – отец пытался сдержать рыдания.

А еще был папин дневник, который он решил отдать мне, вместо того чтобы лично рассказывать о произошедшем. Читая его, я смогла заново пережить свое пребывание в больнице, глядя на него папиными глазами. Я читала и перечитывала каждую строчку. Он писал о смешном и серьезном, а некоторые записи были столь душещипательными, что мне хотелось броситься к нему в Бруклин и покрепче обнять его. Но я сдерживалась. «Чтобы двигаться вперед, нельзя оглядываться назад». Хотя сама я была пока не готова это сделать, я не собиралась утягивать назад и его. Мой сильный защитник, мой ирландец, в глубине души оказался добряком, и его любовь ко мне, которую я в самые тяжкие времена ставила под сомнение, была неизмеримой. «Я знал лишь одно – она жива, и ее дух не пострадал. Нам предстояло вернуться в больницу для процедур, ходить по врачам, принимать лекарства, но сейчас моя девочка ехала домой», – этими словами заканчивался дневник.

Хотя я так толком и не поблагодарила папу (и раз на то пошло, и маму, Стивена, друзей, и даже врачей и медсестер), теперь мы регулярно ужинали вместе. По сравнению с нашими прежними встречами раз в полгода это был огромный прогресс. Иногда за ужином мы встречались взглядами и словно начинали общаться с помощью секретного шифра – потусторонняя связь, не иначе. Остальные присутствующие за столом в этот момент обычно замирали. Я не догадывалась, что это бестактно по отношению к ним, пока Жизель об этом не заговорила. «Вы, ребята, наверное, не понимаете, – призналась она, – но иногда тем, кто рядом с вами, тоже хочется, чтобы на них обратили внимание».

Но мы вовсе не нарочно их игнорировали. Просто мы с папой побывали на войне, сражались в окопах и несмотря ни на что вернулись живыми и невредимыми. Мы смотрели смерти в глаза – а ничто так не сближает людей.

* * *

В отличие от нашей новой дружбы с папой, с тех пор как я вышла из больницы, над нами с мамой нависли тучи – это было связано с таблетками, и не только. Думаю, все дело в том, что до больницы мы с мамой были очень близки; именно поэтому наши отношения в итоге пострадали. Отец был в моей жизни всего лишь примечанием, а мама – доминирующей силой. Поэтому ему и оказалось проще найти общий язык с «новой» Сюзанной.

Чтобы как-то справиться с происходящим, мама активно переиначивала историю моей болезни, настаивая, что на самом деле я «не так уж тяжело болела» и «она всегда знала, что я поправлюсь». Она убеждала себя в том, что я слишком сильная и не смогла бы болеть вечно. И никак не могла смириться с тем, что я все еще не выздоровела. Однажды в середине летом мы пошли в ресторан в Саммите. Стоял прекрасный вечер; легкий ветерок шелестел в складках зонтов над плетеной мебелью. Мы сели на улице, заказали рыбу и по бокалу белого вина.

Мы ужинали, и я начала расспрашивать ее о том, как вела себя в те дни в Саммите – до того, как меня забрали в больницу. У меня остались лишь туманные воспоминания о том времени; я помнила лишь галлюцинации и толком не знала, где реальность, где вымысел. Весь этот период был для меня сплошной загадкой, и мне очень хотелось по кусочкам восстановить ход событий.

– Ты была сама не своя, – ответила она. – Помнишь, как тебе делали ЭЭГ?

– ЭЭГ? Нет, не помню.

Но когда она пересказала мне события того дня, я кое-что вспомнила: медсестру со стробом в кабинете доктора Бейли. В отличие от пугающих сцен на записи с больничных камер видеонаблюдения, которые даже не отложились в моем мозгу, эти воспоминания сохранились. Проблема заключалась в том, что я не могла их извлечь. Когда мозг пытается вспомнить, устанавливается рисунок нейронных связей, аналогичный тому, который сложился при восприятии изначального опыта. Между ними прокладывается «мостик», и каждый раз, когда мы вспоминаем, связь укрепляется и возникает более прочная ассоциация. Но чтобы опыт вернулся в виде воспоминания, необходимы подсказки, помогающие вспомнить, – слова, запахи, образы.

Глядя, как трудно мне вспомнить, мама покраснела; у нее задрожала нижняя губа. Она закрыла лицо руками: впервые за долгое время я видела, как она плачет. В последний раз это было еще до того, как я заболела.

– Мне уже лучше, мам. Не плачь.

– Знаю, знаю. Глупая я, – отвечала она. – Но ты тогда правда сошла с ума. Ты входила в рестораны и требовала еду. Требовала! Хотя, наверное, ты и сейчас это можешь.

Мы рассмеялись. И в моей памяти вдруг вспыхнула картина: ряды диванов в закусочной; мужчина с размытым лицом за стойкой протягивает мне кофе. Воспоминание дразнило меня, намекая на все те моменты, которые забылись и никогда уже не вернутся. А потом и оно пропало.

В тот вечер ко мне не только вернулось одно из старых воспоминаний. Это был поворотный момент, когда мама наконец признала свой страх, слезами показав, что не всегда верила, что со мной все будет «в порядке». Это простое, естественное проявление эмоций ознаменовало поворот в наших отношениях. Мама снова стала моим самым близким поверенным, союзником и другом. Ей понадобилось признать, как близко я была от смерти (нечто прежде невозможное, ведь отрицание было ее механизмом выживания), чтобы мы снова сблизились.

 

42. Бесконечная шутка

Через четыре месяца после того, как я впервые попала в больницу, кончился договор аренды на мою квартиру в Адской кухне. Пособие по инвалидности урезали вдвое, так как с временных выплат меня перевели на постоянные, и я больше не могла позволить себе платить аренду. И вот однажды мы с папой встретились в моей старой квартире, чтобы разложить по коробкам мою старую жизнь и расчистить место для новой, совсем неопределенной.

Красное кирпичное здание было таким, как я его помнила, – сломанный домофон, росчерки граффити, табличка «частная собственность» на двери. Почтовый ящик был набит нераспечатанными письмами. Мимо прошел вахтер – полный мужчина средних лет, говоривший с сильным испанским акцентом. Увидев нас, бросил: «Как поживаете?» – будто я никуда и не пропадала. Может, правда, не заметил? Мы с папой поднялись по лестнице в подъезде, оклеенном серо-желтыми, местами отваливающимися обоями. Обстановка была так знакома, что я отчасти ожидала, что Дасти выбежит мне навстречу, хотя моя подруга Джинджер забрала ее к себе уже несколько месяцев назад.

Мы с папой упаковали кучу пластинок, собрали пакеты с зимней одеждой, книгами, кастрюлями, сковородками и постельным бельем. В середине сборов накрылся кондиционер: июль на Манхэттене – пекло, и мы не выдержали. Вернулись на следующий день и закончили сборы в удушающей жаре.

В моем дневнике отъезд из квартиры описан лишь одной строчкой, довольно поверхностной, как и большинство записей того периода: «Папа помог мне собрать вещи. Прощай, самостоятельная жизнь!» Эта короткая строчка не передавала всего разочарования, которое я испытывала. Ведь мало того, что моей самодостаточной жизни официально пришел конец, – мне пришлось съехать с моей первой «настоящей» квартиры, символа взрослой жизни, которая осталась в прошлом. Одно дело – переехать в родительский дом на несколько месяцев, зная, что стоит сесть на электричку, и я окажусь у себя дома. Теперь материнский дом был моим единственным местом жительства – я окончательно и бесповоротно вернулась в детство. Свободная жизнь на Манхэттене закончилась, по крайней мере пока.

Увы, реальность была неумолима: я больше не могла жить одна. Я понимала это, но никак не могла смириться. Вместо этого я сосредоточилась на будущем. Составила список людей, которых должна была поблагодарить; дел, которые собиралась сделать; статей, которые хотела написать. По утрам я планировала свой день, вписывая в расписание даже самые незначительные дела – «сходить в город» и «прочитать газету» – лишь потому, что мне доставляло удовлетворение их вычеркивать. Эти, казалось бы, мелкие детали были на самом деле важны: они доказывали, что мои лобные доли, мои «генеральные директора», начинают восстанавливаться.

Вместо того чтобы посещать сеансы когнитивной терапии, рекомендованные врачом, я стала готовиться к сдаче экзамена в магистратуру (одно время мне казалось, что следующим шагом в моей неясной судьбе должна стать учеба). Я купила несколько учебников, записала все незнакомые слова на карточки и повторяла их, а потом записывала те, которые не удавалось запомнить… Этому посвящены десятки страниц моего дневника: слова уже не запоминались так хорошо, как раньше.

Я также начала читать роман-дистопию Дэвида Фостера Уоллеса «Бесконечная шутка» – когда-то давно один из моих напыщенных профессоров в колледже ужаснулся, узнав, что я не читала эту книгу. Вооружившись словарем, я продиралась сквозь текст, ища определение каждого второго слова. Я завела файл в компьютере, в который заносила все слова из книги, значения которых мне пришлось смотреть в словаре. Даже сейчас эти слова кажутся сложными, но их подборка, как ни странно, на многое проливает свет:

• Истощенный (прил.) – бесплодный; утративший дух, силу, жизнелюбие; слабый, упадочный.

• Тератогенный (прил.) – связанный с дефектами развития или вызывающий их.

• Лазарет (сущ.) – больница.

Несмотря на пристальное внимание к отдельным словам, когда меня спрашивали, о чем книга, я отвечала: «Понятия не имею».

* * *

Я зациклилась на своем физическом состоянии. Дневниковые записи того периода отражают мою растущую одержимость лишним весом. Мой рыхлый живот, бедра с целлюлитом и пухлые щеки вызывали у меня отвращение; напрасно я пыталась избегать своего отражения в зеркальных витринах. Я часто сидела за уличным столиком в «Старбаксе» и заглядывалась на проходивших мимо женщин: «вот бы мне ее ноги»; «с ней бы я поменялась фигурами»; «ну почему у меня не такие руки?».

В дневнике я описывала себя как «свинью на вертеле» – мне ужасно не нравилось мое раздувшееся тело и опухшее лицо. «Это отвратительно, – написала я 16 июня. – Меня от себя тошнит».

И правда, я сильно поправилась с момента выхода из больницы, когда весила 50 кг (болезненно низкий для меня вес). Уже три месяца спустя я набрала почти 23 кг. 9 из них были нормальной прибавкой, а вот остальные 14 – побочным эффектом приема стероидов и антипсихотических средств, а также последствием сидячего образа жизни и злоупотребления мятным мороженым с шоколадной крошкой. От стероидов мое лицо округлилось, словно полная луна; я стала похожа на хомяка и с трудом узнавала себя в зеркале.

Я начала бояться, что никогда не похудею и окажусь навеки запертой в этом «чужом» теле. Проблема была гораздо более поверхностной, чем мои истинные тревоги – оказаться навеки запертой внутри «сломанного» мозга. Но лишний вес было гораздо проще признать. Теперь я понимаю, что так зациклилась на фигуре, потому что не хотела думать о проблемах с когнитивным восприятием. Они были гораздо сложнее и расстраивали меня сильнее, чем цифры на весах. Переживая, что я навеки останусь толстой, «ущербной» в глазах близких, я на самом деле беспокоилась о том, какой я стану: неужели до конца жизни мне предстоит быть такой же тормознутой, скучной, неинтересной, тупой? Разгорится ли когда-нибудь та искра, что определяет мою сущность?

Тем же вечером, когда была сделана эта запись, я прошагала пятнадцать минут от своего дома до центра Саммита, чтобы доказать себе свою самостоятельность и размять ноги. Хотя от ходьбы у меня болели лодыжки, мне хотелось прогуляться в одиночестве. Я шла, и тут на меня вытаращился газонокосильщик. Я инстинктивно прикрыла рукой выбритую часть черепа, но, коснувшись головы, поняла, что на мне повязка. Так на что он тогда смотрел? Только потом до меня дошло: наверное, я ему приглянулась. Конечно, в тот день я выглядела не лучшим образом, но в конце концов все еще была женщиной. И мое покореженное самомнение на секунду расцвело.

Я решила ходить на занятия сайклом, чтобы не быть «свиньей на вертеле», и на соседнем спин-байке заметила свою школьную тренершу по хоккею на траве. Та все поглядывала на меня и, видимо, не могла вспомнить. Стараясь не встречаться с ней взглядом, я повернула голову вправо, но увидела там двух девушек из своей школы, классом помладше – они тоже крутили педали. Смеялись ли они втихую надо мной, потому что я была толстой? Или потому, что жила с родителями? Мне было очень стыдно, но тогда я еще не могла сказать почему.

Теперь мне кажется, что этот стыд был следствием моих попыток уравновесить страх потери и ее принятие. Да, когда-то я умела читать, писать и составлять списки дел, но потеряла уверенность в себе и чувство собственной самости. Кто я? Человек, в страхе жмущийся в угол на занятии сайклом, избегающий смотреть всем в глаза? Эта неопределенность, незнание того, кем я была на самом деле, неспособность понять, где мое место на отрезке пути между болезнью и выздоровлением, и заставляла меня испытывать чувство стыда. В глубине души я верила, что никогда не стану прежней Сюзанной, беззаботной и уверенной в себе.

* * *

– Как ты себя чувствуешь? – постоянно спрашивали меня.

Как я себя чувствовала? Я даже не знала, кто она такая, эта «я».

После того как мы упаковали мои вещи и освободили квартиру, я принесла домой все непрочитанные письма, но просмотрела их лишь через несколько недель. Среди груды счетов и рекламы обнаружился коричневый конверт из лаборатории, где мне проводили первое МРТ – еще до того, как я легла в больницу в марте. В конверте лежало кольцо с «кошачьим глазом», которое я давным-давно потеряла. Мое счастливое кольцо.

Бывает, что жизнь дает нам знак, преподнося его на блюдечке с голубой каемочкой именно тогда, когда нам это необходимо. Думаешь, что все потеряно, и тут к тебе возвращается вещь, которая сильнее всего нужна.

 

43. NMDA

Ко мне возвращались прежние способности и качества личности, и я начала более активно взаимодействовать с окружающим миром, постепенно привыкая к тому, что люди постоянно расспрашивали меня о моей редкой и удивительной болезни. Однако я никогда не пыталась подробно объяснить, что со мной произошло, довольствуясь словами, которые многократно слышала от родителей: «Мой организм атаковал мой собственный мозг». Но потом Пол, мой шеф-редактор из «Пост», написал мне письмо, попросив рассказать о моем заболевании. И я наконец решила собрать воедино все, что случилось со мной. Отнеслась к этому как к интересному заданию, и впервые за все время мне захотелось попытаться дать ответ.

«Мы хотим, чтобы ты вернулась! – писал Пол. – Боже, звучит так, будто я умоляю вернуться звезду, покинувшую бой-бэнд. А как точно называется твоя болезнь?» Слышать голос из «добольничной» жизни было странно, но вместе с тем утешительно. Вся моя жизнь теперь делилась на «до» и «после» – раньше такого не было никогда. Я воспылала решимостью дать Полу внятный ответ.

– Как там называется моя болезнь? – крикнула я маме.

– Анти-NMDA-рецепторный энцефалит, – отвечала она.

Я забила в поиск «NDMA». Продукт промышленных отходов?!

– Как, еще раз? – повторила я.

Мама зашла на кухню:

– Анти-NMDA-рецепторный энцефалит.

* * *

Я поискала правильное написание и нашла несколько страниц с результатами. В основном это были выдержки из статей в медицинских журналах; статьи в Википедии не нашлось. Просмотрев несколько сайтов, я наткнулась на колонку «Диагноз» в журнале «Нью-Йорк таймс», посвященную заболеванию. В ней описывалась история болезни женщины с такими же симптомами, как у меня; но в отличие от меня у пациентки была «опухоль-монстр» тератома. Через день после удаления опухоли она очнулась от комы и начала нормально говорить и смеяться с членами семьи. Объяснение связи иммунной системы и мозга, предлагавшееся в статье, меня лишь запутало. Было ли это вирусное заболевание? (Нет.) Вызывалось ли оно внешними причинами? (Возможно, отчасти.) Передается ли болезнь по наследству? (Скорее всего, нет.) Многие вопросы оставались без ответа, но я заставила себя сосредоточиться. Написала синопсис своей врачебной эпопеи длиною в один абзац и отправила Полу, прибавив в конце: «Эти месяцы были сущим безумием, – и это мягко говоря. Теперь я знаю, что значит сойти с ума».

Пол ответил: «Теперь мое любопытство удовлетворено». И добавил: «Ты в курсе, что к тебе вернулось чувство юмора и журналистский талант? Я серьезно. Я вижу прогресс в твоих письмах и сообщениях со времени болезни и до настоящего момента. Небо и земля».

Вдохновленная своей новообретенной способностью изъясняться, я начала исследовать свою болезнь всерьез. Я почувствовала, что должна понять, как организм может пойти на такое подлое предательство. И к своему разочарованию выяснила, что об этой болезни известно очень мало.

* * *

Никто не знает, почему некоторые люди – особенно те, у которых нет тератом, – заболевают анти-NMDA-рецепторным энцефалитом. Нет и базового понимания того, что провоцирует болезнь. Мы не знаем, какие факторы влияют на развитие болезни сильнее – внешняя среда или генетическая предрасположенность. Согласно исследованиям, все аутоиммунные заболевания на две трети обусловлены средой и на одну треть – наследственностью. Неужели зловещую цепную реакцию действительно запустил тот бизнесмен, который якобы чихнул на меня в метро? Или всему виной факторы среды? Когда у меня появились первые симптомы, я как раз начала принимать противозачаточные таблетки – могло ли это послужить катализатором?

Хотя доктор Далмау и доктор Наджар посчитали это подозрение необоснованным, мой гинеколог решил перестраховаться и запретил мне снова принимать таблетки. А может, болезнь спровоцировала моя любимая кошка Дасти? Анджела, которая впоследствии забрала ее к себе, рассказывала, что у Дасти обнаружили воспалительный процесс в кишечнике, скорее всего, вызванный аутоиммунным заболеванием.

Было ли это совпадением или мы обе заразили друг друга чем-то, что выбило из колеи наши иммунные системы? А может быть, в моей неопрятной квартире в Адской кухне было какое-то ядовитое вещество? Скорее всего, ответ я не узнаю никогда. Но врачи считают, что, скорее всего, причиной заболевания было сочетание воздействия извне – контакт с чихнувшим, противозачаточные средства, токсичные вещества в квартире – и генетической предрасположенности к выработке агрессивного типа антител. К сожалению, из-за того, что выяснить реальную причину болезни так сложно, профилактика может быть основной целью врачей; гораздо реалистичнее сосредоточиться на ранней постановке диагноза и быстром лечении.

Остаются и другие загадки. Например, ученые даже не знают, почему у некоторых людей есть данный тип антител и почему они активизировались именно в этот период жизни. Точно неизвестно, как антитела преодолевают гематоэнцефалический барьер, – возможно, они синтезируются в мозгу? Неясно, почему одни пациенты полностью восстанавливаются, а другие умирают или продолжают болеть еще долгое время после окончания лечения.

Но большинство все же выживают. И хотя это кошмарный опыт, данная болезнь уникальна по сравнению с другими видами смертельного энцефалита и аутоиммунными заболеваниями, чреватыми инвалидностью на всю жизнь. Действительно, трудно вспомнить другое заболевание, при котором пациент может находиться в коме, и даже при смерти, и провести в отделении интенсивной терапии нескольких месяцев, а потом полностью – или почти полностью – восстановиться.

Болезнь научила меня одному: мне очень повезло. Я оказалась в нужное время в нужном месте. В больнице Нью-Йоркского университета с доктором Наджаром и доктором Далмау. Если бы не эта больница и не эти люди, что было бы со мной сейчас? А если бы я заболела три года назад – до того, как доктор Далмау идентифицировал антитела? Всего три года – и на смену возможности жить полноценной жизнью могло бы прийти некое подобие существования в психиатрической лечебнице или хуже – ранняя кончина и погребение под холодным и твердым могильным камнем.

 

44. Почти возвращение

Постепенно снижая дозировку стероидов, доктор Наджар прописал мне капельницы с иммуноглобулином на дому, дважды в неделю (страховая компания наконец одобрила надомное проведение процедур). По утрам приходила медсестра и присоединяла капельницу к пакету с иммуноглобулином на три-четыре часа. В период с июля по декабрь мне сделали двенадцать капельниц.

Весь июль я продолжала переписываться с Полом. И периодически он, естественно, спрашивал, когда я планирую вернуться на работу. Наконец мы пришли к выводу, что лучше всего мне зайти в редакцию «Пост» и просто поздороваться со всеми, без помпы и каких-либо условий. Мы выбрали дату в середине июля. Помню, как я нервничала, когда сушила волосы, делала макияж и выщипывала брови – впервые за все эти месяцы с начала болезни. Потом я подошла к шкафу и изучила свой скудный гардероб. Лишь несколько вещей были мне впору, так как я все еще была «поросенком на вертеле». Я выбрала черное платье-балахон, которое меня никогда не подводило; брат отвез меня на станцию, и я впервые поехала одна на электричке в Нью-Йорк. От Пенсильванского вокзала шла пешком до офиса по летней жаре.

Но когда оказалась у входа в башню «Ньюскорп», где работала с восемнадцати лет, адреналин вдруг покинул меня, и я почувствовала себя опустошенной. «Еще не время, – подсказал внутренний голос, – я не готова».

И я написала Полу, попросив встретиться со мной позади небоскреба. Тогда я еще не знала, но Пол нервничал не меньше моего: он волновался, какой я окажусь при личной встрече, и не знал, как вести себя с «новой» Сюзанной. Анджела недавно приезжала ко мне в Саммит и передала ему, что дела мои значительно продвинулись, но все же по сравнению с прежней Сюзанной, коллегой, которую они хорошо знали, это небо и земля.

Выйдя из вращающихся дверей офиса, Пол увидел меня и тут же заметил физическую перемену во мне: я была похожа на маленького херувимчика, десятилетнюю Сюзанну: наличествовал даже «детский жирок».

– Как дела, чертовка? – спросил он и обнял меня.

– Хорошо, – услышала я свой голос словно со стороны.

Я так нервничала, что могла думать лишь о каплях пота, стекающих по пояснице, – совсем как тогда, когда встретила Кристи на станции. Но тогда мы были вместе с мамой, а сейчас рядом не было «буфера» в виде другого человека, который бы отвечал за поддержание разговора. На самом деле мне было сложно даже заставить себя смотреть Полу в глаза, не говоря уж о том, чтобы попытаться доказать ему, что вскоре я смогу вернуться на работу. Он шутил и говорил о работе, но мне трудно было угнаться за ним. В какой-то момент я поняла, что смеюсь невпопад и не реагирую на самые смешные шутки. Я видела, что он пытается предупредить неловкие паузы, изображая веселость, но ему было тяжело. Мое состояние шокировало его сильнее, чем он предполагал.

– Я все еще на колесах, – отшутилась я, надеясь этим оправдать свое изменившееся поведение. – Но к моменту моего возвращения я уже почти прекращу их принимать.

– Отлично. Твой стол тебя ждет. Хочешь подняться и поздороваться со всеми? Ребята по тебе скучали.

– Нет, пожалуй. В другой раз, – отвечала я, глядя себе под ноги. – Я пока не готова.

Мы снова обнялись. Он исчез в дверях, а я провожала его взглядом.

Поднявшись наверх, он тут же подошел к Анджеле.

– Она стала совсем другим человеком, – признался он.

Он оказался в тупике. Как мой друг, он искренне тревожился о моем выздоровлении и будущем, но, как мой босс, не мог не задаваться вопросом, смогу ли я когда-нибудь вернуться к своим репортерским обязанностям.

Тем не менее через две недели после краткой встречи с Полом мне позвонила Маккензи и попросила помочь с заданием для рубрики «Пульс» – развлекательной колонки в «Пост». Когда я услышала ее голос, он напомнил мне о нашем последнем разговоре: вечером в Саммите, когда я так и не сдала статью о танцевальной труппе «Калеки». Примерно в то же время у меня начались сильные припадки. Когда я вспомнила об этом, на меня накатило тошнотворное чувство собственной никчемности. Но отвращение к себе сменилось радостью, когда я поняла, что она предлагает мне новое задание.

– Напишешь об этикете на Фейсбуке? – спросила она.

Может, я пока и не была готова увидеться со всеми старыми коллегами, но ухватилась за возможность написать статью удаленно. Целую неделю я работала над статьей, взявшись за нее с таким рвением, будто это был не репортаж о соцсети, а хроника Уотергейтского скандала. Я обзванивала источники, друзей, журналистов и просила их поделиться мнением. Но собрав все заметки в один файл и глядя на мигающий курсор на пустом экране, никак не могла представить, с чего начать.

Память о последней ненаписанной статье лишь усилила писательский ступор. Вернется ли ко мне мой писательский талант?

Почти час я просидела у пустого экрана, и наконец слова начали приходить в голову – сначала медленно, а затем хлынули фонтаном. Статья была «непричесанной», требовала редактуры, но я снова барабанила по клавиатуре, и не было на свете занятия лучше этого!

Статья вышла 28 июля в рубрике «Пульс» под заглавием «Сам напросился». Помню, как специально ради такого случая съездила в город купить газету, как засияла от гордости, открыв ее на нужной странице и увидев свою статью. Не важно, что уже несколько сотен моих статей были напечатаны, – эта была важнее остальных. Мне хотелось показать ее всем – от баристы в «Старбаксе», что готовил мне кофе все лето, до девчонок из школы с моих занятий по сайклу; а особенно той женщине на свадьбе, которая сомневалась, вернется ли ко мне когда-нибудь мое жизнелюбие. Статья стала моим искуплением. С ее помощью я сообщала всему миру: «Я вернулась!» За всю карьеру я ни разу так не радовалась выходу репортажа. Тогда я поняла, что не пойду в магистратуру, а вернусь на работу.

И вот меньше недели спустя я наконец набралась храбрости и вернулась – пока, чтобы поздороваться со всеми накоротке. Пола с Анджелой в тот день не было на месте, и внизу меня встретила Маккензи (мой пропуск давно куда-то делся, а воспоминания о том, как я его потеряла, стерлись вместе со всем, что случилось в больнице). Она взяла на себя роль моего проводника и опекуна. Когда мы вместе вошли в редакцию на десятом этаже, Маккензи чувствовала себя так, будто впервые привела малыша в детский сад. Я сделала глубокий вдох, разгладила черное платье – то самое, что надевала и в первый, неудавшийся визит, – и зашла в офис.

Никто не обратил на меня внимания. Все смотрели матч между «Янкиз» и «Ред Сокс». По пути к кабинету Стива мы с Маккензи прошли мимо моего старого стола.

– Смотрите, кто пришел, – сказала она Стиву.

Тот оторвался от экрана, и было ясно, что сначала он меня не узнал. Затем все же узнал и поздоровался – смущенно, но дружелюбно.

– И когда планируешь вернуться? – спросил он.

Я покраснела:

– Скоро. Очень скоро.

Я неловко переминалась с ноги на ногу, пытаясь придумать, что сказать, но ничего не шло в голову. Когда я вышла от Стива, по-прежнему пунцовая после нашего разговора, вокруг стали собираться репортеры – мои бывшие коллеги по воскресному выпуску. С большинством из них я не общалась более полугода, и хотя их было не больше шести человек, мне показалось, что это толпа. У меня началась клаустрофобия; я вспотела. Мне было сложно сконцентрироваться на чем-либо, поэтому я смотрела себе под ноги.

Сью, наша «матушка-наседка», заключила меня в крепкие объятия. Потом отошла и сказала громко, чтобы все слышали:

– Почему ты нервничаешь? Мы все тебя любим.

Это было сказано по-доброму, но я лишь сильнее заволновалась. Неужели моя неловкость так бросалась в глаза? Видимо, все мои переживания сразу же отражались на моем лице. Меня вдруг охватило сильнейшее чувство эмоциональной незащищенности пред лицом коллег и друзей. Я ощутила себя лабораторной крысой, ждущей неминуемого вскрытия. И содрогнулась при мысли о том, что никогда больше не почувствую себя в своей тарелке в этой редакции, которая фактически была моим вторым домом.

 

45. Основы журналистики

В итоге я вернулась на работу, но лишь в сентябре – где-то через месяц после моего «почти возвращения» и почти через семь месяцев после нервного срыва, случившегося в редакции. Помню, как послушно согласилась с предложением отдела кадров начать потихоньку – сначала на полставки, всего пару дней в неделю. Но потом бросилась в омут с головой, и скоро уже казалось, будто я никогда не уходила. Я привыкла бежать к цели, как марафонец: спешить на задание, нестись в метро, чтобы успеть на работу, вечно присматриваясь и навострив уши, заранее нацелившись на следующий карьерный шаг. И хотя теперь у меня наконец появилась возможность остановиться, передохнуть и провести переоценку ценностей, мне хотелось только одного: двигаться вперед.

К счастью, в «Пост» не препятствовали моему желанию с головой погрузиться в работу. Как Пол и обещал, к моему рабочему месту никто не прикасался: все книги, документы, даже бумажный стаканчик из-под кофе, все еще лежали там, где я их оставила.

Мои первые задания – коротенькие заметки – были довольно непримечательными: репортаж о женщине, которую народным голосованием выбрали лучшим барменом Нью-Йорка, и небольшая заметка о наркомане, написавшем книгу мемуаров. Так я постепенно возвращалась к повседневным журналистским обязанностям – написанию статей и репортажей, сначала легких, но мне было все равно. То, с каким рвением я взялась за дело, было полной противоположностью моему вялому выполнению своих обязанностей семь месяцев тому назад, перед уходом с работы, когда я даже не нашла в себе энтузиазма взять интервью у Джона Уолша. Теперь я бралась за каждый, даже самый незначительный репортаж, с горячим воодушевлением.

Хотя в первый месяц коллеги ходили вокруг меня на цыпочках, я ничего такого не замечала. Я была настолько озабочена будущим – очередной заметкой, следующим заданием, – что не могла адекватно оценивать происходящее. Поскольку я стала печатать намного медленнее, большинство интервью мне приходилось записывать на диктофон. Прослушивая эти записи сейчас, я слышу незнакомый голос: эта Сюзанна говорит медленно, с трудом, а иногда и запутывается в словах. Как пьяная. Анджела, мой «телохранитель», тайком помогала мне со статьями, но так, чтобы не бросалось в глаза, что я нуждаюсь в помощи; Пол же приглашал меня к своему столу, когда редактировал мои заметки, и заново обучал основам журналистики.

Лишь через неделю после возвращения на работу я нашла в себе силы разгрести накопившиеся за семь месяцев электронные и бумажные письма. Не хотелось даже думать о том, что решили мои источники, когда их письма вернулись к ним или на них так никто и не ответил. Может, подумали, что я ушла с работы или вовсе ушла из журналистики? Беспокоились ли они обо мне? Просматривая горы книг и пресс-релизов, я мучилась этими вопросами.

Я не сомневалась, что полностью вернулась к нормальной жизни. Перед выходом на работу я так и сказала доктору Арслану. На тот момент дозировка лекарств настолько снизилась, что их практически можно было уже отменить. Мы с родителями сидели за столом в кабинете Арслана, как каждые две недели с момента моей выписки.

– И снова тот же вопрос. Как бы вы оценили свое самочувствие в процентах из ста?

Я отвечала не раздумывая:

– Сто.

И на этот раз и мама, и папа согласно закивали. Даже мама наконец согласилась с моей оценкой.

– Ну, тогда должен сказать, что вы больше не представляете для меня интереса, – с улыбкой проговорил доктор Арслан, и наши с ним профессиональные отношения на этом закончились.

Он посоветовал продолжать принимать успокоительные и антипсихотические средства еще неделю, а потом прекратить. Объяснил, что они мне больше не нужны. То есть доктор Арслан провел совокупную оценку моего состояния и пришел к выводу, что я полностью выздоровела. Мама с папой обняли меня, а потом мы пошли в соседнюю закусочную и отпраздновали это событие кофе с яичницей.

Хотя сообщение доктора Арслана подняло нам настроение, в реальности мне предстояло пройти еще долгий путь, чтобы снова стать тем человеком, каким я была когда-то. Было ясно, что я нахожусь на стадии выздоровления, которая еще не изучена. Доктор Далмау и другие ученые тогда еще только вели ее пристальное изучение.

– Обычно, по оценкам родных, друзей и врачей, выходит, что пациент уже выздоровел, но, по мнению самого пациента, это не так, – объяснил мне доктор Далмау, когда вскоре после выписки из больницы мы с ним говорили по телефону. – И это расхождение сохраняется еще долго. Процесс выздоровления может занять два-три года, а то и больше.

Пациенты выходят на работу, начинают нормально функционировать в обществе и даже живут одни, но все же им кажется, что те вещи, которые раньше получались сами собой, теперь даются с трудом. И пропасть между ними «настоящими» и теми, кем они были до болезни, по-прежнему сохраняется.

Сразу после моего выхода на работу доктор Наджар разрешил мне покрасить волосы – шрам, из-за которого волосы не отрастали, хотя меня уверяли, что они вырастут, наконец зажил, и кожу головы можно было подвергнуть воздействию сильных химикатов, содержащихся в краске. Я пошла в салон «Аррохо» в Сохо, недалеко от въезда в тоннель Холланда. Колорист сделала мне контрастные платиновые пряди, а мастер отрезала челку до бровей, которая ложилась на правую сторону и прикрывала открытый участок кожи. Она спросила, откуда у меня шрам, и я немного рассказала ей о том, что со мной произошло. Моя история так ее тронула, что она еще целый час накручивала мои жесткие волосы на бигуди (из-за лекарств они изменили структуру).

На обратном пути в Саммит я шла к метро, чувствуя себя на миллион долларов, и тут услышала, как меня окликнул знакомый голос. Я оглянулась, надеясь, что мне послышалось, и увидела на нижней ступеньке лестницы своего бывшего парня. В прошлый раз мы общались задолго до моей болезни.

– Я слышал, что с тобой что-то случилось, – смущенно проговорил он. – Прости, что не звонил. Думал, ты вряд ли захочешь меня видеть.

Я ответила, что нет, он не прав, мы обменялись парой общих фраз и распрощались. В другой жизни это был бы идеальный момент, чтобы встретить бывшего – на выходе из салона красоты. Но мне казалось, что у меня выдернули почву из-под ног, и это было неприятно. Я видела, что ему меня жалко, а что может быть хуже, чем жалость в глазах бывшего возлюбленного?

Стоя на платформе, я проигрывала в голове эту встречу и тут увидела свое отражение в окне прибывающего поезда. Мои завитые волосы растрепались и стали похожи на мочалку, лицо опухло, тело расплылось. Буду ли я когда-нибудь чувствовать себя уютно в своей «шкуре»? Или неуверенность в себе станет моим вечным спутником?

Я была совсем не той уверенной «прежней» Сюзанной, с которой когда-то встречался мой бывший, и ненавидела себя за то, как сильно изменилась.

 

46. Врачебный доклад

Меньше чем через месяц после выхода на работу мама получила письмо от ассистента доктора Наджара. Тот приглашал нас посетить врачебный доклад доктора по анти-NMDA-рецепторному энцефалиту в университете Нью-Йорка. Врачебные доклады – это распространенная в медицинских институтах практика, в ходе которой врач представляет случаи пациентов студентам и коллегам.

Тем утром в конце сентября по дороге из Нью-Джерси в Нью-Йорк образовалась огромная пробка, и мы опаздывали. Мама, Аллен, Стивен и я побежали к лекционной аудитории. У входа нас уже ждали папа, Анджела и Лорен – моя подруга и управляющий редактор «Пост».

– Кажется, уже началось, – сказала Анджела, когда мы вошли.

Сотня кресел в зале была заполнена людьми в белых лабораторных халатах. Они внимательно слушали доктора Наджара – тот стоял на сцене и в своей торопливой манере рассказывал про «аутоиммунный энцефалит».

Мы пропустили «знакомство с 24-летней пациенткой С. К.», поэтому я так и не поняла, что речь идет обо мне. А доктор Наджар тем временем рассказывал о безупречных анализах пациентки – трех МРТ, анализах крови и мочи на токсины. Он упомянул о том, что в спинномозговой жидкости обнаружили повышенное содержание белых кровяных клеток, что навело его на мысль провести биопсию мозга, поскольку другие варианты были исчерпаны.

– Он говорит обо мне? – спросила я родителей.

Мама кивнула:

– Кажется, да.

Доктор Наджар включил слайд – увеличенный снимок образца, взятого во время биопсии мозга. Он был покрыт розово-лиловыми пятнами, а кровеносный сосуд окружали сине-фиолетовые пятна. Темные участки, объяснил доктор Наджар – это воспалительные клетки микроглии.

– Он рассказывает про мой мозг, – прошептала я, хотя в тот момент и не понимала, что изображено на слайдах.

Я знала лишь, что сотня незнакомцев сейчас разглядывала снимок части моего организма. Многие ли могут похвастаться тем, что позволили чужим людям в буквальном смысле заглянуть себе в голову? Доктор Наджар продолжал рассказывать о моей мозговой ткани, а моя рука невольно потянулась к шраму от биопсии.

Затем он включил другой слайд – на нем было изображено нечто, напоминающее тонкую цепочку подковообразной формы с нанизанными на нее сиреневыми и черными самоцветами.

Доктор Наджар объяснил, что в ходе биопсии мозга врачи обнаружили кровеносный сосуд, атакуемый лимфоцитами. Далее он заметил, что пациентам с анти-NMDA-рецепторным энцефалитом биопсию мозга проводили лишь несколько раз, поэтому эти слайды – редкая и очень информативная возможность взглянуть на больной мозг, о котором нам так мало известно.

Доктор закончил лекцию словами:

– С гордостью сообщаю вам, что пациентка полностью восстановилась и вернулась на работу в «Нью-Йорк Пост».

Анджела толкнула меня локтем, Лорен улыбнулась, а Стивен и мои родители засияли.

Когда в тот день мы вернулись в офис, Анджела рассказала о презентации нашим редакторам – Стиву и Полу. Стив заинтересовался и вызвал меня к себе.

– Анджела говорит, что ходила послушать доклад о твоей болезни, – сказал он. – Не хочешь написать репортаж от первого лица?

Я решительно кивнула. Я надеялась, что моя история покажется редакторам достаточно интересной и меня попросят написать репортаж. Мне не терпелось наконец применить свой репортерский инстинкт, чтобы исследовать случившееся со мной.

– Отлично. К пятнице успеешь?

Был вторник. Мне показалось, что пятница – слишком рано, но я твердо решила: статье быть. Я была очень взволнована, хоть и напугана и слегка ошеломлена тем, что мне придется поделиться с миром месяцами своего блуждания в тумане. Большинство коллег по-прежнему не подозревали о том, что творилось со мной во время долгого отсутствия (а в каком-то смысле я и сама не подозревала об этом). Поэтому я волновалась, что этот репортаж сведет на нет все мои попытки снова зарекомендовать себя как профессионала, которые я усердно предпринимала последние несколько недель. Но я не могла устоять перед таким предложением: ведь у меня появилась возможность вернуть потерянное время и доказать себе, что я способна разобраться, что же произошло с моим организмом.

 

47. Экзорцист

Итак, обуреваемая противоречивыми мыслями, я навострила репортерское перо и принялась расспрашивать родных, Стивена, доктора Далмау и доктора Наджара, пытаясь составить представление о своей болезни и связанных с ней более глобальных проблемах.

Больше всего меня занимал самый главный вопрос: сколько еще людей за всю историю человечества переболели этой болезнью и подобными заболеваниями, но так и не получили должного лечения? Этот вопрос становился еще более насущным ввиду того, что некоторые врачи, с которыми я общалась, считали, что болезнь существовала с начала времен, – а открыли ее только в 2007 году.

В конце 1980-х годов канадский француз, детский невролог Гийом Себир заметил странную закономерность симптомов у шести детей, которые лечились у него в период с 1982 по 1990 год. У всех отмечались двигательные нарушения, в том числе нервный тик и гиперактивность, когнитивные нарушения и припадки. При этом результаты КТ были нормальными, как и биохимия крови. Детям поставили диагноз «энцефалит неизвестной этиологии» (в просторечии известный как синдром Себира). Болезнь длилась в среднем десять месяцев, и четверо из шестерых детей выздоровели полностью. В течение двадцати лет единственное, чем располагали врачи, – туманное описание Себира.

Была еще более ранняя работа, написанная в 1981 году Робертом Делонгом и его коллегами. В ней описывался «синдром приобретенного аутизма» у детей. По признакам болезнь напоминала аутизм, но двое из троих детей, попавших под изучение (пятилетняя девочка и семилетний мальчик), полностью оправились от нее. Но у одиннадцатилетней девочки нарушения памяти и восприятия оказались постоянными: она не могла вспомнить три слова по прошествии нескольких минут. По данным современных исследований, около 40 процентов пациентов с диагнозом «анти-NMDA-рецепторный энцефалит» – дети, и этот процент растет. Но у детей болезнь проявляется иначе, чем у взрослых, и характеризуется истериками, задержкой речи, гиперсексуальностью и агрессивностью. Родители одного ребенка сообщали, что тот попытался задушить своего маленького брата, грудного младенца; еще одна пара заявила о том, что их дочь, всегда отличавшаяся ангельским поведением, вдруг начала рычать на них, как зверь; еще одна девочка хотела выцарапать себе глаза, пытаясь выразить бушевавшие внутри эмоции, – словарного запаса двухлетнего ребенка на это просто не хватало. Этим детям нередко ставили неверный диагноз – аутизм, но в зависимости от места жительства и эпохи такие симптомы вполне могли посчитать проявлением сверхъестественных, даже дьявольских сил.

Силы дьявола. Невежественный наблюдатель вполне может принять больного анти-NMDA-рецепторным энцефалитом за одержимого дьяволом. Заболевшие дочери и сыновья вдруг становились похожими на демонов, существ из самых ужасных кошмаров – в них словно кто-то вселялся. Представьте маленькую девочку, которая несколько дней сотрясалась в конвульсиях, подпрыгивая на метр над кроватью, затем начинала говорить странным утробным голосом, неестественно изгибаться и спускаться по лестнице по-крабьи, шипеть как змея и плеваться кровью.

Эта ужасающая сцена, разумеется, взята из режиссерской версии блокбастера «Экзорцист», и хоть и вымышленная, она хорошо характеризует поведение детей, страдающих анти-NMDA-рецепторным энцефалитом. Может показаться, что я преувеличиваю, но это не так. Например, Стивен больше не может смотреть «Экзорциста»: фильм напоминает ему о моих необъяснимых панических атаках в больнице и первом припадке, случившемся, когда мы смотрели телевизор на раскладном диване в моей квартире.

В 2009 году тринадцатилетняя девочка из Теннесси начала проявлять «симптомы, менявшиеся каждый час и временами свойственные шизофреникам, а временами – больным аутизмом и церебральным параличом». Девочка была агрессивной, бросалась на людей, закусывала язык и губы. Как-то раз по-крабьи прошлась по коридору больницы. Еще она говорила со странным акцентом, напоминающим каджунский (по описанию газеты «Чаттануга Таймс Фри Пресс», подробно рассказавшей о ее заболевании анти-NMDA-рецепторным энцефалитом и последующем выздоровлении).

Многие родители больных детей сообщают о том, что дети начинают говорить на непонятном чужом языке или со странным акцентом – как героиня Риган из «Экзорциста», заговорившая на беглой латыни со священником, пришедшим провести сеанс изгнания дьявола. Еще один распространенный симптом среди больных этим видом энцефалита – эхолалия, повторение звуков, издаваемых другими людьми. Это объясняет внезапную способность «говорить на непонятных языках» – хотя в реальной жизни больные обычно несут тарабарщину, а не демонстрируют беглое владение иностранным языком, как в фильме.

Но сколько детей за всю историю человечества вместо лечения подвергли экзорцизму, а потом, когда им не стало лучше, бросили умирать? Сколько людей в данный момент находятся в психиатрических лечебницах и приютах для умалишенных и не получают относительно простого лечения стероидами, плазмаферезом и иммунноглобулином (в самых тяжелых случаях применяют интенсивную иммунную терапию или химиотерапию)?

По подсчетам доктора Наджара, приблизительно 90 процентам больных анти-NMDA-рецепторным энцефалитом в 2009 году (то есть в год, когда лечили меня) так и не поставили правильный диагноз. Хотя в наше время, по мере того как информации о заболевании становится больше, этот процент, вероятно, уменьшается, людей, которые страдают вполне излечимой болезнью и не получают необходимого лечения, все еще достаточно. Никогда не забуду, как близко подошла к тому, чтобы стать одной из них.

Продолжая свои исследования, я связалась с коллегой доктора Далмау Ритой Бэлис-Гордон. Та вспомнила старую индийскую поговорку, которую часто приводят в пример нейробиологи, изучающие мозг, – о том, как шестеро слепых ощупывают слона, пытаясь понять, что за объект перед ними. Эта поговорка хорошо показывает, как много ученым еще предстоит узнать об этой болезни.

Каждый человек ощупывает разные части тела животного и пытается понять, что же это за предмет. Один касается хвоста и говорит: «это веревка», второй – ноги и говорит: «это столб», третий – хобота и думает, что перед ним дерево; четвертому попадается ухо, и он говорит, что это опахало; пятый натыкается на живот слона и заявляет, что это стена, а последнему достается бивень, и он говорит, что это рог. Притча существует в разных вариантах и заканчивается тоже по-разному. Например, в буддистской интерпретации все шестеро считают, что угадали правильно, и радуются этому; в другом варианте слепые никак не могут прийти к согласию, и в итоге начинается драка.

Доктор Бэлис-Гордон проводит обнадеживающую аналогию с этой притчей: «Пытаясь понять заболевание, мы подходим к слону спереди и сзади, надеясь в итоге встретиться в середине. Мы пытаемся составить достаточно подробное представление о слоне».

«Ощупывание слона» может в итоге привести к прорыву в двух областях исследований – шизофрении и аутизма. Бэлис-Гордон полагает, что у вполне определенного, пусть и небольшого процента пациентов с диагнозом «шизофрения» и «аутизм» на самом деле аутоиммунное заболевание. Многих детей, которым в итоге ставили диагноз «анти-NMDA-рецепторный энцефалит», вначале причисляли к аутистам. А скольким из тех, кому диагностировали аутизм, так и не удалось добиться правильной постановки диагноза?

Доктор Бэлис-Гордон объяснила, что из 5 миллионов пациентов с диагнозом «аутизм» 4 999 000, возможно, действительно им страдают. Но небольшой процент больных анти-NMDA-рецепторным энцефалитом и другими аналогичными расстройствами мог бы получить эффективное лечение, но не получает его. А всего-то нужно найти опухоль-виновника или соответствующий тип антител в мозгу.

То же можно сказать и о шизофрении. Многих взрослых, которым в итоге диагностируют анти-NMDA-рецепторный энцефалит, вначале считали шизофрениками (или им ставили другие психиатрические диагнозы, как, например, в моем случае – шизоаффективное расстройство). По всем статистическим законам, должны быть люди, которым ставят диагноз «психоз» и «шизофрения», лишая их тем самым возможности получить адекватную медицинскую помощь. Пусть их 0,01 процента – это число все равно огромно.

К сожалению, невозможно провести весь спектр анализов, позволяющий диагностировать аутоиммунное заболевание и назначить соответствующее лечение огромному количеству пациентов с проявленными психиатрическими симптомами. ПЭТ, КТ, МРТ, иммуноглобулин, плазмаферез – каждая из этих процедур может стоить по нескольку тысяч долларов.

«И какова практическая ценность такого скрининга? – задается вопросом профессор психологии Филип Харви. – Проводить люмбальные пункции всем подряд? Это невозможно».

Мое лечение стоило один миллион долларов – нереальная цифра. К счастью, на момент болезни я числилась в штате «Пост» и большую часть этого немыслимого ценника покрыла медицинская страховка. А еще у меня была хорошая поддержка родных. К счастью, моя семья оказалась достаточно обеспеченной, чтобы оплатить из своего кармана все расходы, которые не покрыла и не возместила страховая компания. Но пациенты, у которых психиатрические симптомы проявляются в течение долгого времени, не могут работать постоянно и, увы, не обладают таким «буфером», как я. Они вынуждены довольствоваться пособием по инвалидности и программой медицинской помощи неимущим.

Но ведь это означает, что у психиатров и неврологов есть очень веские причины преодолеть барьер между психиатрией и неврологией и начать наконец рассматривать психические заболевания как нейрохимические нарушения, которыми они и являются. В процессе можно было бы получить больше средств на исследования тех сфер, где психиатрия и неврология пересекаются.

«Можно решить, что это всего лишь совпадение, что между анти-NMDA-рецепторным энцефалитом и шизофренией нет никакой связи. Однако это противоречит законам матери-природы. Наша лучшая гипотеза – что по крайней мере несколько случаев шизофрении объясняются аутоиммунными нарушениями», – говорит доктор Бэлис-Гордон.

Связь между аутоиммунными и психическими заболеваниями взялся исследовать не кто иной, как доктор Наджар. Проведенные им передовые исследования позволили предположить, что определенные формы шизофрении, биполярного расстройства, обсессивно-компульсивных расстройств и депрессии на самом деле вызваны воспалительными процессами в мозгу.

В данный момент доктор Наджар занят исследованием, в перспективе способным совершить настоящую революцию в науке и окончательно разрушить барьер, отделяющий иммунологию от неврологии, а неврологию от психиатрии. Одна из его последних пациенток – девятнадцатилетняя девушка, которой в течение двух лет поставили диагноз «шизофрения» шесть ведущих психиатров. Симптомы начались в семнадцать лет со слуховых галлюцинаций – «мне казалось, что окружающие унижали меня и считали себя лучше», призналась она доктору Наджару. За слуховыми галлюцинациями последовали визуальные. По ночам ей чудились «лица на стенах».

Родители отказывались верить, что у их дочери шизофрения, и в конце концов добрались до университета Нью-Йорка, где и познакомились с доктором Наджаром. Тот сразу же отправил пациентку на биопсию лобных долей – опыт, почерпнутый из моего случая. В ходе биопсии обнаружились и очаг воспаления, и специфические антитела, атакующие глутаматные рецепторы в мозгу. Девушке провели курс лечения стероидами, обменное переливание плазмы и терапию иммуноглобулином. В итоге галлюцинации и паранойя исчезли, но поскольку лечение начали слишком поздно, до сих пор неясно, станет ли она когда-нибудь «прежней».

«Если пациент ведет себя как шизофреник, это вовсе не значит, что у него шизофрения, – вот что сказал мне доктор Наджар. – Мы должны допускать возможность ошибки и быть начеку».

В ходе подготовки статьи мне было интересно узнать мнение доктора Бейли – невролога, утверждавшего, что виной моих проблем являлись алкогольная зависимости и стресс. Что он думает об окончательном диагнозе? Однако когда я дозвонилась до него, оказалось, что он даже не слышал о таком заболевании, хотя о моем случае писали почти все крупные медицинские журналы (включая «Медицинский альманах Новой Англии» и «Нью-Йорк таймс»).

Весной 2009 года я стала двести семнадцатым пациентом с диагнозом «анти-NMDA-рецепторный энцефалит». Через год эта цифра удвоилась. Сейчас пациентов с моим диагнозом уже несколько тысяч. И все же доктор Бейли, который считается одним из лучших неврологов в стране, никогда даже не слышал о такой болезни. Урок, который необходимо извлечь, учитывая, что с 1930-х годов процент неправильных диагнозов в США не уменьшился, – никогда не ограничивайтесь мнением одного врача.

Может, в других отношениях доктор Бейли и является превосходным врачом, но во многом он представляет собой ярчайший пример того, что не так с современной медициной. Я была для него всего лишь одной из многих (он признался, что принимает по тридцать пять человек в день). Доктор Бейли – побочный продукт дефектной системы, вынуждающей неврологов осматривать n-е число пациентов, уделяя каждому по 5 минут, чтобы выполнить «норму». Эта система ужасна. И доктор Бейли, увы, не исключение из правила. Он и есть правило.

А исключением стала я. Мне просто повезло. Я не стала жертвой системы, которая неизбежно упускает из внимания случаи вроде моего – те, что требуют от врачей времени, терпения и индивидуального подхода. В разговоре с доктором Бейли меня потрясло то, что он не знал о существовании моего заболевания, но самым глубоким потрясением было другое – что я вообще выжила, поправилась, что могу сейчас писать эту книгу.

* * *

Но самым неприятным в моей работе над подготовкой статьи стало то, к чему я оказалась совершенно не готова. Мне предстояло передать записи с больничных камер видеонаблюдения фоторедактору «Пост», который хотел использовать в статье мои снимки из больницы. Сама я пока не смотрела эти записи, и, если честно, даже и не собиралась.

Но когда у редактора не получилось запустить файл, он позвал меня на помощь. Мне удалось заставить диск работать, но в процессе я мельком увидела себя в больничной ночнушке. Худую, как скелет. С безумным взглядом. Я была чем-то рассержена и агрессивно тянулась к камере.

Я вздрогнула и отвернулась, выдавила улыбку и попыталась сосредоточиться на дыхании. У меня возникло сильнейшее желание выхватить у редактора записи и сжечь их или хотя бы спрятать, чтобы никто их не увидел. Даже после всего, что я выяснила, после всей проделанной работы я оказалась не готова увидеть это. Но что-то в этих записях притягивало меня, заставляя смотреть на экран.

На тот момент я сумела дистанцироваться от своего безумия и рассматривала его как нечто гипотетическое. Но стоило мне увидеть себя на экране вблизи, вживую, как эта дистанция между журналистом и объектом стерлась без следа. Эта девушка на записи была напоминанием о том, как хрупка грань, отделяющая нас от безумия и болезни, и как мы зависим от капризов нашего предательского организма, который когда-нибудь неизбежно навсегда отвернется от нас. Я поняла, что всего лишь пленница, как и все мы. И с этим осознанием пришло болезненное чувство собственной уязвимости.

* * *

Тем вечером я вернулась домой, а ночью мне снились тревожные, сменяющие друг друга сны. В одном сне мы с мамой и Алленом были в Саммите.

– Помнишь, как ты лежала в больнице? – спросила мама и расхохоталась. – Ты так обезумела, что… – Она так безудержно смеялась, что не могла закончить фразу.

– Что случилось? – спросила я, хватаясь за блокнот и диктофон.

Но она все смеялась, хватая воздух ртом; истерика мешала ей говорить.

Потом второй сон – как внезапное продолжение первого: я голая иду по коридору эпилептического отделения и ищу туалет, чтобы спрятаться там. Слышу, как мимо идут медсестры, и пытаюсь скрыться, но, завернув за угол, натыкаюсь на Аделину – медсестру-филиппинку. Только теперь я уже одета.

– Сюзанна, – говорит она, – слышала, ты совсем себя не бережешь. Это очень плохо.

Хотя мне не хочется истолковывать эти сны по Фрейду, они явно символизируют мою озабоченность тем, как я вела себя в больнице и как окружающие воспринимали меня во время выздоровления. Я не хотела, чтобы мое психологическое состояние в ходе работы над первым крупным заданием для «Пост» было настолько неустойчивым, не хотела ощущать уязвимость и расстройство, но эти видеозаписи, несомненно, выбили меня из колеи.

Итак, хотя я сама еще не знала, готова ли вернуться к серьезной работе, четвертого октября «Пост» опубликовала самую крупную статью в моей карьере. Заголовок гласил: «Мой загадочный потерявшийся месяц безумия: счастливую 24-летнюю девушку вдруг настигает паранойя и припадки. Неужели я сошла с ума?»

 

48. Комплекс выжившего

Одно дело исследовать собственную историю болезни и абстрактно рассуждать о людях, страдавших тем же заболеванием; совсем другое попытаться познакомиться с реальными людьми, которые, как и я, рисковали стать жертвами системы.

Поскольку я была единственной пациенткой больницы университета Нью-Йорка, у которой когда-либо диагностировали анти-NMDA-рецепторный энцефалит, у меня возникло ощущение, будто я была единственным выжившим ветераном войны, которому не с кем было поделиться боевыми воспоминаниями. Оказалось, я была неправа.

* * *

Хотя моя болезнь была действительно редкой, она являлась всего лишь одним из более чем ста различных аутоиммунных заболеваний, которыми только в США болеют более пятидесяти миллионов человек – ошеломляющее число, более чем утроившееся за последние тридцать лет. Тревожные цифры: большинство пациентов с аутоиммунными заболеваниями – женщины (75 процентов). То есть аутоиммунные заболевания встречаются у женщин чаще, чем все виды рака, вместе взятые, являясь, пожалуй, главной причиной инвалидности среди женщин всех возрастов.

* * *

Существует множество теорий, объясняющих эту непропорциональность, – от генетической предрасположенности и факторов окружающей среды до гормональных причин (большинство женщин заболевают в детородном возрасте). Вероятно, играет роль и то, что перед иммунной системой женщин стоят более сложные задачи: ведь ей требуется распознать плод, то есть, по сути, отчасти чужеродное тело, и обеспечить ему безопасные условия развития во внутриутробном периоде. А чем сложнее система, тем серьезнее ее повреждения. Но на данный момент причина такой разницы в цифрах не выяснена; ученые могут лишь предполагать.

Доктор Далмау и врачи из его лаборатории выявили еще несколько видов аутоиммунных заболеваний, связанных с реакцией антител на определенные рецепторы и затрагивающих мозг. Анти-NMDA-рецепторный энцефалит по-прежнему остается редким заболеванием, но эта болезнь не единственная.

В настоящее время аутоиммунные заболевания, вызываемые активностью определенного рода антител, выделены в самостоятельную группу синдромов. Лаборатория доктора Далмау определила еще шесть типов антител, связывающихся с различными рецепторами в мозгу и «охотящихся» на них подобно антителам, связывающимся с NMDA-рецепторами. Меня это поразило. И это число неокончательное. Доктор Далмау предполагает, что в конце исследований таких антител окажется около двадцати, а возможно, и больше. Когда эти антитела наконец будут выявлены, у десятка заболеваний, ныне безымянных или проходящих под общим названием «энцефалит или психоз неизвестной этиологии», появится имя.

* * *

Стоит ли удивляться, что после публикации в «Пост» мой почтовый ящик оказался завален письмами от родителей детей, которым недавно диагностировали самые разные аутоиммунные заболевания; от женщин моего возраста, страдающих той же болезнью в острой стадии; от людей, подозревающих, что у их близких «мое» заболевание и жаждущих узнать о наиболее эффективных методах лечения. Как любая глубокая травма, аутоиммунное заболевание меняет человека и раскрывает его сердце. Пережившие так много готовы отдавать и помогать любому, кто оказался в похожей беде. Но открываясь людям, демонстрируя им свои кровоточащие раны, вы становитесь уязвимы, открыты всем стихиям.

В то время я услышала много историй, напоминавших мою собственную; встречались и более страшные случаи. Слова людей, с которыми я общалась, не давали мне спать по ночам: почему это случилось со мной? Почему именно у меня антитела решили атаковать мозг? И почему именно я смогла поправиться?

* * *

Это вопросы, которые и я теперь задаю себе постоянно – не из жалости к себе, а из искреннего желания узнать, почему именно мой организм решил обернуться против себя самого. С другой стороны, а почему бы и нет? В мире насчитывается несколько тысяч пациентов с анти-NMDA-рецепторным энцефалитом, и не для всех дело закончилось хорошо. Одна пожилая женщина скончалась в результате неверного диагноза (ей диагностировали инфекцию мочеполовой системы); беременная женщина потеряла ребенка из-за обострения симптомов; нескольким девушкам удалили яичники, так как тератому так и не обнаружили, а иммунодепрессанты, которые так хорошо помогли мне, оказались неэффективными.

* * *

Бред и галлюцинации наблюдались почти у всех пациентов, с кем мне довелось пообщаться. Учительница музыки видела и слышала под своим окном симфонический оркестр; молодая женщина звала священника и требовала провести сеанс экзорцизма, она была уверена, что в нее вселился дьявол; еще одна пациентка моего возраста уже на стадии выздоровления прониклась такой ненавистью к себе, что начала себя увечить – вырывать волосы на голове и резать руки. Общим симптомом была и паранойя, особенно в отношении близких родственников мужского пола. Одна пациентка средних лет возомнила, что соседка родила ребенка от ее мужа; девочка-подросток была убеждена, что ее отец изменяет матери. Другая двенадцатилетняя девочка пыталась выпрыгнуть из машины на ходу; еще одна не желала есть ничего, кроме винограда (а у меня было то же самое с яблоками).

* * *

И все, с кем я говорила, потеряли себя. Но не всем удалось себя найти. Некоторым пришлось смириться с тем, что они уже никогда не станут такими же умными, как до болезни, что их чувство юмора и жизненная искра потеряны навек.

Мне звонили даже люди, которым диагностировали шизофрению; они отчаянно желали, чтобы им поставили любой другой диагноз. Моя история обнадеживала их, но некоторые были настолько одержимы и настойчивы в своих преследованиях, что мне становилось страшно.

– Вы же знаете, что они нас сейчас слышат? – сказала в ходе разговора одна пожилая дама.

– Простите?

– Они поставили жучок мне на телефон. Поэтому я многое не могу рассказать.

– Я слышу голоса, – признался другой пациент. – За мной охотятся. Да и за вами тоже.

Одна женщина, охваченная маниакальным бредом, звонила несколько раз в день; ее торопливую речь было трудно понять, но она пыталась договориться о встрече со мной, чтобы я сама поставила ей диагноз.

– Но я не врач. Вам нужно связаться со специалистами, – отвечала я таким людям и диктовала список номеров врачей, которые меня лечили.

Откровенно говоря, единственное различие между мной и этими людьми с симптомами шизофрении заключалось в том, что меня в итоге вылечили. Как и они, я прекрасно понимала, что значит оказаться запертой внутри кривого зеркала своей покореженной психики.

Комплекс выжившего – распространенная разновидность посттравматического синдрома: по оценкам, им страдают 20–30 процентов выживших после травмы. Он встречается у больных СПИДом и раком и у ветеранов войн. И я искренне понимаю этих людей, хотя моя проблема в некотором смысле противоположна посттравматическому синдрому: в то время как большинство страдающих им отчаянно пытаются избежать воспоминаний о травме, мне вспомнить нечего.

Но все же чувство вины преследует меня, особенно когда я общаюсь с семьями пациентов. Те, само собой, полны обиды на весь мир. Был один парень, который недавно женился; он позвонил мне поговорить о своей жене – связался со мной через Фейсбук, и я дала ему телефон.

– Откуда вы знаете, что снова не заболеете? – агрессивно спросил он.

– Я не знаю. Не могу ответить на этот вопрос.

– Но как вы можете быть уверены?

– Я не уверена. Я знаю лишь то, что говорят врачи.

– А почему вы выздоровели, а моя жена до сих пор не поправилась, хотя ей раньше поставили диагноз?

– Я… я не знаю.

Через две недели он позвонил снова.

– Она умерла. На прошлой неделе. Я решил, что вы должны знать.

В случае с его женой постановка диагноза не стала чудесным спасением. Она им и не является. Увы, у этой болезни нет логики: это лотерея, несправедливая, случайная и, что уж говорить, страшная. Даже при должном лечении остается примерно 25-процентная вероятность, что пациент умрет или останется инвалидом.

Однако болезнь сблизила меня со множеством людей, общение с которыми стало настоящим даром, – конечно, такого «подарка» я не пожелаю и злейшему врагу, но для меня это действительно был дар.

Например, я сблизилась с Несрин Шахин. Ее дочь, подросток, заболела примерно в то же время, что и я, и Несрин посвятила себя неустанной работе по распространению сведений о заболевании. Она создала страницу на Фейсбуке, посвященную анти-NMDA-рецепторному энцефалиту, и по много часов в день наполняла ее информацией, помогая сотням людей ориентироваться во всем, что связано с малоизвестной болезнью. И страничка Несрин на Фейсбуке – не единственный источник информации; есть множество сайтов, посвященных популяризации анти-NMDA-рецепторного энцефалита и общению пациентов и их семей. Благодаря этим сайтам им не приходится переживать такое испытание в одиночку.

* * *

Безусловно, самым воодушевляющим моментом всей моей жизни – и то, что я могу сказать это с полной уверенностью, является еще одним примером того, как моя болезнь изменила мой взгляд на мир, сделав его более позитивным, – стал весенний день в 2010 году, когда мне позвонил Билл Гэвиган.

– Сюзанна Кэхалан? – взволнованно проговорил он.

– Да, – удивленно ответила я. Я не привыкла, чтобы мое имя произносили с таким благоговением.

Билл рассказал мне историю своей дочери Эмили. Однажды, когда Эмили училась на втором курсе в одном из колледжей Пенсильвании, она вдруг начала тараторить и заявила, что ее преследуют фургоны, а их водители сообщают друг другу о ее местонахождении по рации. На следующий день по пути на бродвейский спектакль Эмили зациклилась на окружавшем их потоке машин: ей казалось, что за ними следят. Билл и его Грейс это настолько обеспокоило, что они немедля развернулись и поехали в отделение неотложной помощи. В больнице паранойя Эмили усилилась, так как врач «Скорой помощи» оказался похож на ее школьного учителя истории. Она решила, что перед ней самозванец – актер, играющий роль врача (то же самое произошло со мной: я думала, что мой отец – самозванец, а медсестра, проводившая мне ЭЭГ, – актриса).

Эмили согласилась лечь в психиатрическое отделение и 72 часа оставалась под наблюдением, не контактируя с семьей. Ей прописали тонну антидепрессантов и антипсихотических средств и оставили в больнице еще на две недели, после чего выписали с диагнозом «психоз неизвестной этиологии», – что на врачебном жаргоне означает «мы понятия не имеем, что с вами».

Хотя Эмили принимала сильнейшие успокоительные, она решила вернуться к учебе. Потом родителям позвонил завуч, крайне обеспокоенный странным поведением девушки. Она вернулась домой и несколько недель курсировала между домом своих родителей и офисом местного психиатра, пока ее наконец не положили в Институт психиатрии Пенсильвании на три недели. Билл сравнивал случившееся с фильмом «Пролетая над гнездом кукушки».

Хотя диагноз Эмили так и не поставили, психиатр сообщил ее родителям, что, скорее всего, у нее шизофрения, хотя несколько неврологов предположили, что, возможно, речь идет о рассеянном склерозе. Социальный работник из Института психиатрии посоветовала родителям уже тогда оформить инвалидность, потому что, по ее словам, «она никогда не сможет работать». Билл отказался в это поверить и после ухода соцработника выбросил формуляры в мусорку.

Примерно тогда сестра Билла Мэри увидела меня по телевидению (продюсер программы «Сегодня» прочел статью в «Пост» и пригласил меня на интервью). Она отправила запись программы Биллу, а тот показал ее и мою статью в «Пост» психиатру Эмили.

– Но у нее не было припадков, – возразил психиатр, указывая на расхождения в наших историях болезни. Кажется, его всерьез оскорбил намек, что, возможно, он что-то упустил. – Вы должны смириться с тем, что у вашей дочери психическое заболевание.

Эмили провела в клинике 21 день, прошла амбулаторное лечение и наконец вернулась в колледж, закончив семестр с хорошими оценками, хотя, по мнению родителей, все еще не восстановилась на 100 процентов.

Казалось, проблема – чем бы она ни была вызвана – осталась позади. Но потом Эмили вернулась домой на весенние каникулы, и родители заметили у нее тревожное обострение физических и когнитивных нарушений. Билл обратил внимание, что она не могла решить простейшие математические задачи; Грейс заметила, что дочь пытается есть мороженое, но не может удержать ложку. А потом она вдруг перестала говорить (хотя с начала болезни, наоборот, слишком тараторила).

Родители срочно повезли ее в больницу, где им сообщили, что прошлогодняя процедура МРТ показала наличие воспаления (Гэвиганы слышали об этом впервые). Пока врачи готовились к проведению агрессивной иммунной терапии (иммуноглобулин противодействует воспалению), у Эмили образовался мозговой тромб и начался припадок, длившийся примерно полтора часа.

В соседней палате Эмили билась в конвульсиях, а Билл тем временем сунул мою статью в руки дежурному неврологу.

– Прочтите это. Сейчас же, – велел он.

Доктор прочел статью прямо на месте, положил вырезку в карман и согласился провести анализ на редкое аутоиммунное заболевание.

Как только Эмили стало возможно перевозить, ее отправили на вертолете в университет Пенсильвании. Там доктор Далмау с коллегами поставили ей диагноз и начали лечение от анти-NMDA-рецепторного энцефалита. Агрессивная терапия стероидами и химиотерапия возымели действие, и в данный момент Эмили снова учится в колледже. Ее здоровье восстановилось на 100 процентов, и в 2012 году она получила диплом.

Вот что сказал мне ее отец:

– Не хочу драматизировать, но, пожалуй, иначе и нельзя. Без шуток, если бы в тот момент у меня не было вашей статьи и я бы не показал ее врачу, Эмили бы умерла.

Он прислал мне видео, в котором Эмили катается на коньках. «Думаю, вы захотите посмотреть, как Эмили катается, – написал он. – Она вышла на лед впервые за два года. Когда запись начинается, она уже в центре катка. В прошлые выходные был День матери, и я вспоминал, как в прошлом году в то же время повез ее на инвалидном кресле в сувенирный магазин при больнице, чтобы она купила матери открытку. И вот прошел год, и она катается на коньках, как вы сами хорошо видите. Мы не устаем благодарить судьбу за это».

Я открыла видеоролик на телефоне и просмотрела его от начала до конца. На Эмили розовая юбка, черные леггинсы и черная кофта; в волосах розовая ленточка. Ее движения так непринужденны, что кажется, будто она парит над катком, совершая пируэты, кружась и кружась.

 

49. Сын заставил гордиться отца

Статья «Месяц моего безумия» оказалась судьбоносной не только для меня, но и для доктора Наджара. После публикации он пригласил меня к себе домой в Шорт-Хиллз – оказывается, он тоже жил в Нью-Джерси, всего в пяти минутах езды от маминого дома в Саммите. Доктор открыл дверь и познакомил меня со своими тремя сыновьями и женой Марвой – миловидной женщиной со светлой кожей и светлыми волосами, которая была моложе его на несколько лет. Они познакомились в 1989 году в Нью-Йоркском госпитале имени Бикмана в Даунтауне (который потом стал филиалом больницы университета Нью-Йорка). Он учился на невропатолога, а она работала в лаборатории. Как-то раз застенчивый Сухель пошутил вполголоса по-арабски, и, к его удивлению, она засмеялась. Несмотря на европейскую внешность, Марва тоже родом из Сирии.

Мы сели в гостиной у рояля, и Марва подала чай. В разговоре доктор Наджар вспомнил об отце, Салиме Наджаре, и с гордостью поделился его невероятной историей.

Салим вырос в приюте. Его мать с утра до вечера работала в соседней больнице – шила лабораторные халаты для врачей (такое вот совпадение). Когда отец Салима скоропостижно скончался, ей пришлось отдать мальчика в приют. Она не смогла бы содержать ребенка в одиночку на свою мизерную зарплату. Салим всегда подчеркивал, как важно получить образование, но сам не закончил школу. Однако сила воли и перфекционизм помогли ему обучиться строительному ремеслу и достичь в нем небывалых высот – его строительная компания построила центральный международный аэропорт Дамаска. Правда, все это не шло ни в какое сравнение с успехом, который ждал его сына в Америке.

– Мой отец видел вашу статью. Ее перевели на арабский и опубликовали в газетах. Не в одной – во всех, – сообщил доктор Наджар. – Отец даже прослезился. Серьезно.

– Не может быть, – отвечала я.

– Да, а статью повесил в рамочку.

После выхода статьи доктору Наджару позвонил посол Сирии при ООН и лично поздравил его с проделанной работой, а мою статью отправили в сирийское информационное агентство SANSA. Буквально на следующий день история о том, как сирийский мальчик стал врачом и теперь вершит чудеса в Америке, попала во все СМИ.

– Вот вам и тупица Сухель. Худший ученик в классе, который не мог решить ни одну задачку, – улыбнулась Марва. – Сын заставил гордиться отца. Ты сделал это, мой дорогой, и сколько еще предстоит.

В том же году журнал New York Magazine назвал доктора Наджара одним из лучших неврологов страны.

 

50. Восторг

К моменту публикации моей статьи в «Пост» большинство моих знакомых сходились в одном: «Сюзанна вернулась». Я вышла на работу в «Пост» на полный день, доктор Наджар и доктор Арслан наконец отменили все лекарства, а в начале 2010 года я даже выступала на телевидении в прямом эфире – меня пригласили гостем в программу «Сегодня», чтобы обсудить мою болезнь.

Поскольку мама с Алленом решили продать свой дом в Саммите, мы со Стивеном начали жить вместе гораздо раньше, чем собирались. Несколько месяцев мы ходили вокруг да около: я просматривала объявления о найме квартиры-студии, которая вписалась бы в мой ограниченный бюджет. Через несколько недель поисков мне стало ясно, что своя квартира мне не по средствам. Я боялась заговаривать со Стивеном о возможности съехаться, потому что мне казалось, что я слишком рано подталкиваю его к следующему шагу в отношениях. Давить на него было несправедливо: разве мог он мне отказать? Но когда я ненароком упомянула о том, что можно было бы поселиться вместе, он не колеблясь ответил: «Я в общем-то предполагал, что мы так и сделаем».

И все же Стивен в глубине души волновался, что теперь на него ляжет роль моего опекуна, хотя я чувствовала себя уже вполне нормально. Случись со мной что-нибудь в нашем общем доме, ответственность легла бы на него. Но он решил не отступать: я была на нуле эмоционально, финансово и физически и не могла жить одна, а он не хотел, чтобы мы расставались.

Так что взрослый шаг – начало совместной жизни – можно добавить к перечню доказательств того, что я «вернулась». Хотя на самом деле мне понадобилось еще несколько месяцев, чтобы уверенно заявить: я снова чувствую себя комфортно «в своей шкуре» и наконец могу не забиваться в угол на занятиях по сайклу, а встретившись с бывшем парнем на улице, не желаю провалиться сквозь землю.

* * *

Момент осознания наступил не в одночасье: прошло больше года с момента постановки диагноза. В июне 2010 года я гостила у родственников в Санта-Фе, Нью-Мексико: моя двоюродная сестра Блайт выходила замуж. На этой свадьбе, в отличие от предыдущей, на которой я была в начале выздоровления, больше не было пропасти между тем человеком, которым я была внутри, и тем, кого видели во мне окружающие. Я чувствовала себя спокойно, я все контролировала; мне не нужно было больше подбирать нужные слова, заставлять себя участвовать в разговоре; ко мне вернулось прежнее чувство юмора.

Поскольку родные и друзья меня почти что похоронили, они не смущаются и открыто говорят о своих отношениях со мной и впечатлениях обо мне. Поэтому я часто чувствую себя, как Том Сойер на собственных похоронах, – это тоже дар, хоть и странный. Особенно часто я слышу два слова: общительная и разговорчивая. Говоря обо мне, почти все используют эти слова или их синонимы. Я никогда не догадывалась, что именно эти две характеристики были моими определяющими и как, должно быть, было больно окружающим осознавать, что я утратила их.

Я знаю: новая Сюзанна во многом похожа на старую. Конечно, изменения есть, но это скорее шаг в сторону, чем полная трансформация личности. Я снова могу быстро говорить и с легкостью делаю свою работу; я полна уверенности в себе и узнаю себя на фотографиях. И все же, когда я смотрю на фотографии себя «после» и сравниваю их с «до», то вижу: что-то изменилось. Я что-то потеряла или, может, приобрела, не знаю – я вижу это во взгляде.

Однако то, что я снова узнаю себя на фотографиях, не означает, что я стала прежней – я изменилась. Когда я пытаюсь отметить все мелкие несоответствия между «до» и «после», рука инстинктивно тянется к чувствительному шрамированному участку кожи в передней части головы, где никогда не будут расти волосы. Это постоянное напоминание о том, что, насколько бы «нормальной» я себя ни чувствовала, я никогда не стану тем же человеком, каким была.

Но есть что-то более пугающее, что тревожит меня в этой «новой» Сюзанне. Например, я начала разговаривать во сне каждую ночь – раньше этого не было. Как-то раз Стивена разбудил мой крик: «Там пакет молока. Большой пакет!» Кому-то это покажется смешным, но учитывая все, что нам пришлось пережить, эти ночные вскрики производят несколько зловещее впечатление. А еще у меня появились страхи, которых не было у прежней Сюзанны. Например, несколько месяцев назад один встревоженный отец позвонил сообщить новости о своей дочери, у которой случился рецидив. Он рассказал еще одну историю о женщине, которая выздоровела и несколько лет была здорова, но потом отправилась в путешествие за границу и снова заболела.

По всей видимости, рецидивы случаются в 20 процентах случаев. И, в отличие от рака, мы не знаем точную дату ремиссии. Полностью восстановившись, вы можете снова заболеть завтра или через пять лет. Причем те, у кого не было тератомы (в том числе я), рискуют больше – причины пока не выяснены. Но, по крайней мере, в случае рецидива шансы на выздоровление такие же, как при первой вспышке болезни. Меня это немного успокаивает.

Недавно мы со Стивеном сидели дома, в нашей квартире в Джерси-Сити, и смотрели телевизор. Тут мне показалось, что на полу что-то шевельнулось.

– Ты видел? – спросила я Стивена.

– Что?

– Ничего. – Неужели я снова схожу с ума? Значит, так теперь будет всегда?

И тут я снова его увидела. И Стивен: он взял тапок и прихлопнул пятисантиметрового водяного клопа.

Страх со мной неотступно. Он не управляет мной и не мешает мне чувствовать себя уверенно, но я живу с ним. Друзьям и родным, которых я расспрашивала, никогда бы не пришло в голову назвать меня нервной, но время от времени, когда я еду в метро и краски кажутся ярче, чем обычно, я думаю: новые лампы? Или я опять схожу с ума?

А как насчет более тонких, неосязаемых изменений, которые не видны невооруженным глазом? Я спросила Стивена, кажется ли ему, что я изменилась. Что если я страдаю от когнитивных нарушений, которые мне самой незаметны? Он задумался и покачал головой:

– Нет, не думаю. – Но в голосе его не было уверенности.

А вот мои близкие изменились, без всякого сомнения – может, даже больше, чем я. Стивен всегда был таким беспечным, а теперь стал мнительным, особенно со мной.

– Ты телефон взяла? Тебя долго не будет? Позвони, как только выйдешь, – часто повторяет теперь он, звонит и заваливает меня сообщениями, если я в течение нескольких минут не беру трубку.

Еще долго после выписки Стивен относился ко мне как к дорогой и хрупкой фарфоровой вазе, которая может разбиться в любой момент, и продолжал оберегать меня от трещин и надломов внешнего мира. Хотя я буду вечно благодарить его за это, порой меня раздражает, что он никак не может отказаться от этой роли. Конечно, его нельзя за это винить. Но я винила. Мне было трудно смириться с тем, что меня нянчили, как ребенка, это противоречило самой моей сущности – ведь я привыкла полагаться только на себя, мое стремление к независимости доходило до абсурда. Я начинала упрямо перечить ему: задерживалась допоздна и не звонила, нарочно донимала его с его постоянными проверками.

Лишь когда я начала вести себя по-взрослому, Стивен стал относиться ко мне соответствующе, и постепенно мы снова стали равны, а в наших отношениях установился здоровый баланс, так непохожий на динамику «пациент-опекун», сформировавшуюся под резким светом больничных ламп. Но, разумеется, он все еще переживает за меня, и вряд ли когда-нибудь перестанет. Мысли его часто возвращаются к той ночи в моей квартире в Адской кухне, когда мои глаза закатились, тело напряглось и наши жизни изменились навсегда.

А кое-что не изменилось. Мои родители, которые сумели ненадолго забыть о своей давней вражде, пока я лежала в больнице, так и не смогли наладить нормальные отношения после моего выздоровления. Когда я перестала ходить к врачу, им уже незачем стало поддерживать контакт и они снова стали избегать друг друга – даже тот факт, что их дочь оказалась на шаг от смерти, не смог на это повлиять.

Говорят, люди не меняются. Помню, перед началом школьного года в шестом классе нас вызвали к школьному психологу. Та обсудила с нами переход из начальной школы в среднюю. Она попросила меня выбрать смайлик из примерно пятидесяти, который лучше всего бы описывал мое эмоциональное состояние в первый школьный день. Я выбрала «восторг» – смайлик, смеявшийся во весь рот. Психолога удивил мой выбор, как оказалось, довольно редкий. Но тогда я действительно испытывала восторг, а сейчас? Или моя искра погасла навсегда? Может, что-то во мне так и не пережило этого пожара?

 

51. Может сбежать

Медсестра-самозванка из кабинета ЭЭГ, толпа папарацци, окружившая отца, которого показывают в последних новостях, оскорбление, вдруг брошенное отчимом… Эти абсурдные воспоминания преследуют меня, а другие – реальные и записанные на камеру – просачиваются сквозь сито моей памяти, как вода. Если я помню лишь галлюцинации, разве могу я себе доверять?

Мне до сих пор сложно отличить факты от вымысла. Я даже спросила маму, не обозвал ли меня Аллен в тот день в машине шлюхой.

– Ты шутишь, что ли? – спросила она, обидевшись, что я могла предположить такое. – Он никогда бы так не сказал.

* * *

Она была права: мой логический ум понимал, что Аллен неспособен на такое. Но почему тогда я продолжала верить своим странным воспоминаниям, хотя уже получила кучу доказательств, что их не было? И почему именно эти воспоминания сохранились? Если моя болезнь не была психической, откуда взялись галлюцинации?

Хотя галлюцинации, паранойя и иллюзорное восприятие реальности являются основными симптомами шизофрении, они могут проявиться и у тех, кто не страдает заболеваниями психики. В 2010 году исследование, проведенное Кембриджским университетом, помогло пролить свет на мыслительный процесс шизофреников.

В ходе исследования здоровым студентам-добровольцам вводили вещество кетамин, блокирующее NMDA-рецепторы, поврежденные в ходе моей болезни, после чего им провели так называемый «тест с резиновой рукой». Пятнадцать студентов попросили положить руку на стол рядом с резиновой рукой; при этом в первый раз им вводили кетамин, а во второй – плацебо. В ходе эксперимента настоящая рука была спрятана, а кисточки, присоединенные к моторам, проводили по указательным пальцам обеих рук. Хотя эта иллюзия могла обмануть и тех, кто принимал плацебо, студенты, принявшие кетамин, скорее верили, что резиновая рука настоящая и принадлежит им, и меньше сомневались в этом.

Эксперимент показал, что инъекция кетамина способствует нарушению восприятия реальности, и то, что рациональному уму кажется невозможным, внезапно становится реальным (как, например, умение изменять возраст человека усилием мысли).

Десятилетиями ученые исследуют этот феномен, проводя эксперименты, подобные опыту с резиновой рукой. Но галлюцинации остаются интригующим предметом изучения, и ученые так и не пришли к единому мнению об основных механизмах и причинах их возникновения.

Нам лишь известно, что галлюцинации возникают, когда мозг воспринимает внешний стимул – образ, звук или прикосновение, – но стимула на самом деле нет; мозг неспособен различить внешнее и внутреннее (так называемая теория саморегулирования).

По мнению профессора психологии Филипа Харви, именно потому, что галлюцинации порождены нашим собственным умом, в них так легко поверить и они так отчетливо откладываются в памяти. Срабатывает так называемый производственный эффект: «Поскольку мы сами производим галлюцинации, – объяснил мне доктор Харви, – они и запоминаются лучше».

Поэтому я скорее всего никогда не забуду тот момент, когда мне казалось, что я состариваю психиатра усилием мысли. И это лишь доказывает, как ненадежна наша память. Это осознание не дает мне покоя.

Например, я совершенно отчетливо помню, как проснулась в смирительных ремнях в палате интенсивного наблюдения, где, кроме моей, было еще четыре кровати, и как за мной присматривала женщина в фиолетовом – сцена, описанная в начале этой книги. Я точно помню, что видела на правой руке оранжевый браслет с надписью «МОЖЕТ СБЕЖАТЬ». Родители и друзья это подтвердили, и я, само собой, решила, что это правда. Я носила браслет с надписью «МОЖЕТ СБЕЖАТЬ» – для меня это факт.

А все же оказалось, что я все выдумала. В разговоре с медсестрами и врачами из эпилептического отделения выяснилось, что таких браслетов не бывает. Одна из медсестер предположила: «Наверное, это был браслет “МОЖЕТ УПАСТЬ”. Эти браслеты не оранжевые, а желтые». Запись с камер наблюдения подтвердила ее предположение. Действительно, не бывает никаких оранжевых браслетов с надписью «МОЖЕТ СБЕЖАТЬ».

«Вспоминая события прошлого, люди часто примешивают новую информацию к старой и тем самым создают новые воспоминания», – объясняет психолог Элизабет Лофтус. Всю свою жизнь Лофтус пытается доказать, что наша память несовершенна. В научном исследовании 1978 года, впоследствии вошедшем в начальный вузовский курс психологии, она демонстрировала участникам эксперимента слайды, на которых красный автомобиль сбивал пешехода. Хотя на фото было безошибочно видно, что на дороге стоял знак «СТОП», когда Лофтус начинала расспрашивать испытуемых, она использовала нарочно сбивающие с толку вопросы, например: «какого цвета был знак “уступи дорогу”?» В результате участники, которым задавали наводящие вопросы, чаще отвечали неверно, чем те, кому их не задавали. Открытие Элизабет Лофтус поставило под сомнение реальную ценность свидетельских показаний.

А в 2000 году группа нью-йоркских нейробиологов подтвердила предположение Лофтус на примере лабораторных крыс. Ученые решили проверить, изменяются ли наши воспоминания каждый раз, когда мы «извлекаем» их из памяти. Так был открыт еще один шаг в процессе запоминания, называемый реконсолидацией: извлекая воспоминание, мы, по сути, переделываем его, позволяя просочиться новой (и порой ошибочной) информации. В большинстве случаев это идет на пользу – ведь нам необходимо обновлять старый опыт, включая в него новую информацию, – но порой в ходе этого процесса возникают серьезные неточности.

Профессор психологии Генри Редиггер называет случаи, подобные казусу с оранжевым браслетом, разновидностью группового мышления: если один человек запомнил что-то неправильно и поделился воспоминанием с другими, неверная информация распространяется, как зараза из фильма «Эпидемия».

Помнила ли я то, чего не было? Была ли я человеком, распространившим заразу? Я уверена, что отчетливо помню слова «МОЖЕТ СБЕЖАТЬ» на браслете. Или нет?

 

52. Портрет мадам Икс

– Наш мозг сочиняет сказки, – объяснила Крис Моррисон, нейропсихолог, проводившая мне тестирование в больнице. Я взяла у нее интервью в декабре 2010 года. – Когда многократно прокручиваешь что-то в уме, мысленные образы обрабатываются, и ты действительно веришь, что была там. Мы добавляем недостающие фрагменты и сцены, которые не можем вспомнить. – Как тот браслет с надписью «МОЖЕТ СБЕЖАТЬ».

По аналогии, в мозгу включается механизм извлечения воспоминаний, когда мы видим нечто узнаваемое. Определенные запахи и образы мгновенно переносят нас в прошлое, заставляя вспомнить давно забытое. Через год после выписки из больницы моя подруга Колин пригласила меня в паб недалеко от дома – «Иганс».

Название паба меня «кольнуло». Была ли я там раньше? Я не помнила.

Мы зашли в фешенебельный ирландский паб и направились к барной стойке. Нет. Я тут раньше не была. Но стоило мне оказаться в центральной ресторанной зоне и увидеть низкую люстру, и я поняла: нет, я все же была здесь еще до того, как заболела, – со Стивеном, его сестрой и ее мужем, перед концертом Райана Адамса. Я не только вспомнила, что была здесь; я помнила даже, что заказывала – рыбу с картошкой.

Блестящий жир. Гора жирной картошки в масляной корочке. Меня чуть не стошнило прямо за столом. Я пыталась что-то сказать, но все мысли были лишь о рыбе с картошкой, поблескивавших жиром.

Ясность нахлынувших воспоминаний потрясла меня. Что еще я забыла? Какие еще воспоминания могут вернуться и выбить меня из колеи, напомнив, как тонка грань между реальностью и вымыслом?

Почти каждый день всплывают новые обрывки. Какие-то незначительные детали, например, темно-зеленые носки, которые я носила в больнице, или простое слово – как в аптеке, когда я увидела лекарство Колас, слабительное, которое принимала в клинике, – и тут же нахлынули воспоминания о сестре Аделине. В такие моменты мне кажется, что это та, другая Сюзанна зовет меня и говорит: «Пусть меня больше нет, но я не забыта». Как та девушка с больничных камер, которая умоляет: «Пожалуйста, помогите».

Но я знаю, что на каждое вернувшееся воспоминание приходятся сотни, даже тысячи остающихся погребенными в памяти. Несмотря на все расспросы врачей, все интервью и отысканные дневники, остается множество впечатлений и обрывков жизни, которые просто исчезли.

Как-то утром, через год после того как я переехала к Стивену, у меня наконец дошли руки разобрать коробки со старой квартиры. Я открыла небольшую коробку, где лежал старый сломанный фен, щипцы для завивки волос, блокноты и маленький пакет из коричневой бумаги. В пакете была открытка с изображением в профиль черноволосой женщины – это была какая-то известная картина, и я знала, что видела ее раньше, но где?

Четко обрисованный прямой нос, высокий лоб. Бледная кожа контрастирует с черным вечерним платьем; плечи открыты, платье держится лишь на двух бретельках из драгоценных камней. Женщина стоит в неестественной позе, облокотившись всем весом на кончики пальцев правой руки, которые опираются о деревянный стол; другой рукой она приподнимает полу платья, как королева. Поза соблазнительная и искусственная. Мне она кажется одновременно надменной и нездоровой – словно высокомерие не позволяет ей признать, что она смертельно больна.

Было в этой женской фигуре что-то странно притягательное, но эта картина влекла меня к себе иначе, чем Carota Миро из приемной доктора Бейли, вызывавшая зловещую смесь отвращения и симпатии. При виде этой картины во мне вдруг всколыхнулась память о чем-то давнем; волосы зашевелились от волнения, похожего на то, что я испытывала в детстве. И через мгновение я поняла: то же чувство было у меня, когда я рыскала в мамином комоде. Я смотрела на картину еще несколько минут, пытаясь понять связь между ней и этим забытым воспоминанием, но в итоге не выдержала и перевернула открытку.

Это был «Портрет мадам Икс» Джона Сингера Сарджента, написанный в 1884 году. В пакете нашелся и чек с датой покупки. Я купила эту открытку за доллар шестьдесят три цента в музее искусств «Метрополитен» 17 февраля 2009 – незадолго до первой истерики на работе. И о посещении этого музея у меня не осталось ни клочка, ни обрывка, ни тени воспоминания! Я просто не помнила, что была в «Метрополитен» в тот день в феврале. Не помню, что стояла перед этим полотном; не помню, что так заинтересовало меня в этой величественной и вместе с тем хрупкой фигуре.

А может, все-таки помню? Хочется верить в сказанное когда-то Фридрихом Ницше: «Существование способности забывать так и не доказано: мы лишь знаем, что некоторые вещи не приходят на ум, когда мы того желаем».

Может, воспоминание не стерлось, а запрятано где-то в закоулках моей памяти и ждет подсказки, которая помогла бы ему всплыть? До сих пор этого не произошло, и это наводит на мысли: а что еще я потеряла по пути? И эти воспоминания – они потеряны или просто спрятаны?

Что-то связывает меня с этой картиной – какое-то давно забытое чувство. Я повесила ее на стену в комнате, где пишу, и часто, погрузившись в размышления, смотрю на нее. Может, «меня» и не было, когда я увидела ее впервые, но какая-то часть меня все же находилась тогда в этом музее и прожила весь этот потерянный месяц. Эта мысль меня успокаивает.

 

53. Женщина в фиолетовом

Почти через два года после выписки из эпилептического отделения медицинского центра Лангона при университете Нью-Йорка я возвращаюсь туда.

Иду по Первой авеню навстречу фиолетовой вывеске «Университет Нью-Йорка», установленной на крыше громадного серого здания больницы. Толкнув неподатливую вращающуюся дверь – механизм отрегулирован для удобства пациентов в инвалидных креслах, – попадаю в современный холл больницы. Врачи в белых лабораторных халатах торопливо проходят мимо пациентов и представителей фармацевтических компаний, которые выглядят как постаревшие студенты колледжа. Угрюмые посетители, несущие пакеты с надписью «Вещи пациента», направляются к лифтам. Автоматические диспенсеры дезинфицирующего средства для рук стоят у каждого входа. Прохожу мимо регистратуры, напротив которой у меня случился припадок, хотя все, что я помню о том дне, – горячий капучино, который купила за минуту до этого.

Сажусь в лифт и еду на двенадцатый этаж. Вспоминаю родителей и Стивена – те ездили в этом лифте по несколько раз в день в течение месяца. Подумать только.

Как ни странно, всё вокруг кажется незнакомым. Медсестры меня не узнают. Я иду по коридору мимо сестринского поста. Никто даже не поднимает головы. На полу в коридоре лежит мужчина и издает булькающие звуки. Сестры выбегают из-за стойки, бегут мимо меня к нему. Я следую за ними. Пожилой мужчина бьется в конвульсиях и издает утробный звериный рык. Медсестры держат его, а охранник кладет на каталку. Халат пациента распахивается ниже пупка. Я отворачиваюсь. Мимо проходит медсестра в зеленой форме.

– Это эпилептическое отделение? – спрашиваю я.

– Нет. Вы в другом крыле. Это восточное крыло. А эпилептическое в западном крыле, на том же этаже.

Что ж, хоть на этот раз память не сыграла со мной злую шутку.

Возвращаюсь в холл и сажусь в другой лифт, но снова, к своему разочарованию, понимаю, что все выглядит незнакомым. А потом мне в нос ударяет запах: сладкий мускусный с примесью пропитанной спиртом ваты. Да, это здесь; иначе и быть не может. А потом я вижу ее. Женщину в фиолетовом. Она смотрит на меня. Но на этот раз в ее глазах не ужас, не жалость и не страх. На этот раз она смотрит на меня как на нормального, здорового человека – старого знакомого, чье лицо никак не может вспомнить.

Улыбаюсь.

– Вы меня помните? – спрашиваю я.

– Не знаю, – отвечает она. Ямайский акцент – тот самый, из моего сна. – Как вас зовут?

– Сюзанна Кэхалан.

Ее глаза округляются.

– О да, я тебя помню! Помню! – Она улыбается. – Ну точно же, ты, только так изменилась! Выглядишь намного лучше.

И не успею я опомниться, как мы уже обнялись. Она пахнет дезинфицирующим средством. В голове проносятся картины: папа кормит меня овсянкой; мама заламывает руки и нервно смотрит в окно, заходит Стивен с кожаным портфелем. Мне бы плакать, а я улыбаюсь.

Женщина в фиолетовом тихонько целует меня в щеку.