А это инфернальное самоходное облако уже пришвартовывалось к блестящему причалу Рая. Епископ и ведьма поневоле сошли на него, так как альтернативы, по-видимому, не было. И теперь позади и ниже несчастного Одо Вальнерского простиралась лишь бесконечная серая пропасть. Под ногами находились большие сверкающие плитки, похоже, сделанные из желтоватого и голубоватого стекла, а перед ним неумолимо маячили ворота, вырезанные в гигантской жемчужине.

– Ну и ну! – сказал вслух почему-то совершенно отчаявшийся священнослужитель. – Но даже сейчас должен же быть какой-то путь бегства из этого существования, которое я обычно, не подумавши, обещал в качестве награды?

– Должен, – ответила ему Эттарра, очень гордая и счастливая, после еще одного крохотного зевка, – поскольку ничто не может противостоять любви. Но неужели ты не понимаешь? Мне разрешено тебя искушать. Конечно, на облаке не чувствуешь себя в полной безопасности. Но здесь мы стоим на твердой яшме и ляпис-лазури. И с помощью таких обольщений, которые ты, мой чудесный и страшно любимый, я верю, еще окончательно не забыл, я собираюсь предохранить тебя от всех разновидностей райских ужасов.

– Эх, разве возможно, даже в самом конце пути, для праведника уклониться от своей судьбы? Разве есть еще какое-то более подходящее место для посмертного покаяния пользовавшегося всеобщим уважением епископа?

Милая девушка сказала ему тогда, по-прежнему с тем весьма трогательным обожанием, которого, по его мнению, он был не достоин.

– Ценой лишь одного крошечного, приятного, но неблагоразумного поступка – даже сейчас, мой возлюбленный, ты можешь вернуться вместе со мной в Языческий Рай. А он совсем не похож на твое старомодное Царство Небесное, но, наоборот, является демократией, где нет недостатка в современных достижениях культуры и цивилизации.

При этом Эттарра начала говорить о своем теперешнем местопребывании в напыщенной манере всех чрезвычайно молодых поэтов. И праведный епископ Одо, глядя на нее с прежним обожанием и с незабываемым наслаждением от ее прелести, увидел в огромных, удивительно сверкающих глазах Эттарры то, что, как он был уверен, никто в этой ужасной восточной фантасмагории никогда не сможет понять с тем сочувствием, которое упорно тревожило его.

Без сомнения, Эттарра приукрасила некоторые подробности. В описательных пассажах так всегда и делают. А он отлично помнил, как маленькая красавица, когда она притворялась святой, лгала ему из ночи в ночь с елейностью заупокойной службы. Даже при этом восхитительная, обнимающая его ведьма являлась женщиной, которую Одо Вальнерский любил в своей далекой благочестивой юности, когда он верил в святых с жаром и разносторонностью, которые никогда окончательно не выкинуть из головы. А в остальном епископ мог, как он теперь чувствовал, – при всем успокаивающем обветшании старости, так чудесно возмещенном, – получив в награду сердечную верность его Эттарры, быть достаточно счастлив в этих культурных, интеллигентных, обладающих широкими взглядами кругах, которые она описала…

Оставалось лишь допустить обычную для девушек легкую неточность в высказываниях…

Таким образом, епископ начал задумчиво оценивать вероятности того, что произойдет, и тут, просто в силу привычки, перекрестился, отведя на мгновение свои темные глаза от удивительно огромных и сверкающих глаз Эттарры и посмотрев вниз; и в течение этого довольно долгого мгновения он наполовину по-отечески гладил нежную и такую прелестную ручку дорогой возлюбленной своей далекой, благочестивой и пылкой юности; а Эттарра прижималась к нему все плотнее и плотнее и восхитительно извивалась в порыве своей искренней и лестной для него страсти.

Как раз в этот момент безмятежность их воссоединения была омрачена появлением еще одного облака. Оно причалило, и с него сошел ребенок: мальчик лет семи или около того, только что умерший и пересекший в одиночку серую пустоту между Небесами и Землей. Этот маленький призрак прошел мимо них, и ребенок неуверенно, но смиренно вступил в Святой Город. Узкие плечики были слегка опущены, поскольку эти плитки из яшмы и ляпис-лазури казались маленьким босым ножкам намного холоднее, чем коричневый ковер в его детской или нежные руки матери, которую он оставил далеко отсюда.

Теперь и Одо Вальнерский поднял свой восхищенный взгляд от окрестностей своих красных фланелевых грелок для ног на огромную и ослепительную резную жемчужину.

– Знаешь, – заметил он с мягкостью, которая не была вызвана какой-то очевидной причиной, – знаешь, а я, как это говорится, умею ладить с детьми. Люди настолько льстивы, что заявляют, будто у меня есть к ним подход. Я действительно верю, что мог бы ужасно развеселить этого угрюмого паренька одной из своих самых простых речей, обычно произносимых на конфирмации, если бы мы путешествовали через эту бездну вместе. В сущности, священник, действительно одаренный и с моим богатым опытом, вероятно, смог бы развеселить так, внутри, любую душу, принимая во внимание, какова должна быть там средняя веселость…

– Несомненно, смог бы, мой чудесный, добросердечный и умный возлюбленный, – ответила Эттарра слегка нетерпеливо, если не с настоящим раздражением. – Но теперь это страшное место, мой драгоценный, является тем, о чем тебе больше нет ни малейшей нужды беспокоиться.

Однако в улыбке Одо Вальнерского теперь виднелась страсть энтузиаста. Затем, всего лишь на одно мгновение, он вновь посмотрел вниз с видом человека, сбитого с толку и колеблющегося, и вновь перекрестился, и сделал глубокий вдох, который, казалось, наполнил его неподдающейся разубеждению решимостью.

Он мягко отстранил любимую своей юности. И с мужественным выражением лица, исполненным откровенности и возвышенности, которое всегда отличало его высокопрофессиональные выступления, заговорил:

– Нет, моя милая. Нет, человек духовного сана не должен быть всецело эгоистичен, а в трудном положении достойный уважения епископ должен выбирать то, что кажется ему более благородным и надежным, нежели счастье, которое ты мне обещаешь. Я верил, что религия является лишь наркотиком и ограничителем для невзгод человека на земле. Я ошибался. Признаю это со смиренным раскаянием. А сердце у меня, Эттарра, пылает далеко не позорной страстью, открыв, что занятие, которому я посвятил все свои скромные способности, – а они именно таковы, моя милая, – должно всегда удовлетворять не просто временные, но и вечные требования моих добропорядочных собратьев. Даже после смерти, как я понимаю, у меня есть привилегия остаться духовным проводником и утешителем своей небольшой паствы…

– Но, мой дорогой, бедняги уже спаслись, и для меня все это звучит нелепо.

– Потому что твои суждения поспешны, моя крошка. Там, за этими сияющими стенами, мой народ нуждается во мне как никогда прежде. Теперь намного серьезнее, чем в смертной жизни, им требуется ощущение того, что какой-то умелый и тактичный человек является посредником между ними и до неловкого близким изобретателем их окружения. Теперь, как никогда прежде в их чисто земных невзгодах, они нуждаются в самых красноречивых заверениях, что эти неудобства тривиальны и вскоре окажутся временными. Они нуждаются – в этом антисанитарном, огнеопасном и решительно неустроенном месте, как они не нуждались в более изысканной атмосфере, которую я всегда стремился создать в своей епархии, – в поддержке целительной веры в грядущую награду за благоразумное и добропорядочное поведение. Так что пойми, моя дорогая, я не могу бесчестно бросить свою небольшую паству после того, как, в некотором смысле, предал их и поместил в данные условия. Все эти веские доводы проносятся у меня в мозгу, моя милая, и они усиливаются моим твердым убеждением, что у Эттарры, которую я помню, – и как простую крестьянку, и как блаженную святую – прежде не было раздвоенных копытец, словно – как бы это выразить? – у кроткой и весьма очаровательной газели.

Но тут Эттарра, которая в своей самой последней смертной жизни являлась прелестнейшей из Амнеранских ведьм и самой очевидной из ловушек Сатаны, слегка отодвинулась от Одо Вальнерского в необузданных печали и разочаровании.

– У тебя, Одо, – заявила она, – мелкая и подозрительная душонка, не говоря уж о лицемерной, многоречивой, жирной внешности, и она всегда была такой. И ты можешь говорить, если тебе угодно, хоть вплоть до Судного Дня, но, по-моему, креститься, когда я изо всех сил стараюсь тебя утешить, жульничество!

– Noblesse oblige, – ответил праведный епископ Одо с той выразительностью, которую он неизменно приберегал для замечаний, отчасти лишенных всякого смысла. Затем он медленно, но непоколебимо двинулся к воротам с именем «Левий», высеченным на нем.

Однако он посмотрел назад сквозь пелену невыплаканных, неподобающих епископу, чисто человеческих слез на страдания этой восхитительной и такой прелестной Эттарры. Ее горе из-за этого окончательного расставания стало таким страстным и безутешным, что сделало обворожительную девушку черной и покрытой чешуей и ввергло ее во внезапно вспыхнувшее разноцветное пламя. А Одо вздохнул, заметив эти ухудшения в ее внешнем виде, а также и в ее манерах, когда его потерянная любовь приняла прискорбное обличье дракона и, неистово размахивая хвостом, с криком бросилась в бездну.

После этого он снял свои красные фланелевые грелки для ног как вводящие нежелательную хроматическую ноту. Он привел в порядок свою белую ночную рубашку, чтобы она производила впечатление стихаря. И епископ Вальнерский вошел в эти блистающие, величественные ворота с надлежащим чувством собственного достоинства.

Хотя он оказался чуточку удивлен, когда чей-то нежный голос произнес:

– Добро пожаловать домой, мой Красавчик!

Черный Одо увидел, что эти совершенно неприступные ворота теперь за ним запер темный, ослабевший, но на вид довольный, старый Ги де Пизанж.