Наутро я встал пораньше, побрился, умылся и собрал вещи. Их у меня было немного. Бритва, кисточка для бритья, кусок мыла, две запасные рубашки, одни трусы на смену — я их выстирал накануне ночью, пара старых журналов и хлыст из черной змеиной кожи. С ним я пел Альфио. Он все никак не щелкал, и тогда я прикрепил к кончику свинцовое грузило, обтянутое ослиной кожей. Однажды рабочий оставил его на сцене для спектакля, а Недда ударила им меня по лицу. До сих пор сохранился шрам. Я давно распродал все свои костюмы и партитуры, а хлыст сохранил, не смог почему-то с ним расстаться. Я бросил его на дно чемодана. Положил сверху журналы и новую мыльницу и поставил чемодан в угол. Может, когда-нибудь вернусь за ним. Обе рубашки натянул на себя, поверх верхней повязал галстук. Трусы свернул и сунул в один карман, бритвенные принадлежности — в другой. И разумеется, не сказал клерку, дежурившему на выходе, что уезжаю. Просто махнул ему рукой, как всегда махал, когда шел на почту — узнавать, не пришли ли деньги. Однако придерживал при этом карман. Она опустила туда пригоршню монет, и я опасался, как бы клерк не услышал, что они бренчат.

«Форд» представлял собой автомобиль с откидным верхом, и я потратил более получаса, натягивая тент. До Акапулько предстояло добираться целый день, и мне вовсе не хотелось живьем свариться на солнце. Затем выкатил его из гаража и подъехал к дому 44b. Она уже ждала меня на пороге, вокруг стоял багаж. Другие девушки, видно, еще не вставали. На ней снова было черное платье с красными цветами, то самое, в котором она была при первой нашей встрече. Главным предметом багажа являлась круглая шляпная коробка того типа, с которыми женщины путешествовали еще лет шестьдесят назад, только плетенная из соломки и набитая тряпками. Я стащил лишнюю рубашку, сунул ее в коробку и положил в багажник. За ней последовал матрац, набитый травой, на котором она спала, скатанный валиком и перевязанный веревкой. Сунув его туда же, я заметил, что теперь багажник не закроется. Цена такому матрацу от силы 60 сентаво, ну центов 20 примерно, не больше. И конечно, не стоило загромождать им машину, впрочем, это ее личное дело, и спорить я не стал. Затем последовала целая охапка шалей всевозможных расцветок, хотя преобладали черные. Я уже уложил и их, но тут подскочила она, выдернула одну, темно-пурпурную, и накинула на голову. Затем появились плащ, шпага и ухо. Впервые в жизни видел я так близко настоящий тореадорский плащ, парадный, а не тот, что надевают во время боя быков. И конечно, тут же возненавидел его, поскольку понимал, откуда он у нее взялся. Однако то, что это была действительно очень красивая штука, не мог не признать. Полагаю, это единственная вещь, которую в Мексике делают прилично, а может, не здесь, где-то еще. Из тяжелого шелка, внутренняя сторона другого цвета, и так плотно расшит, что кажется твердым и хрустящим на ощупь. Этот был снаружи желтый, внутри кремовый, а на желтом фоне сверкала вышивка ручной работы. Цветы и листья, но не в виде банального узора, который вышит на большинстве подобных вещей, нет. Это все равно что сравнивать живописное полотно с почтовой открыткой, краски были живыми и яркими. Я сложил плащ, завернул в одну из rebozo, чтоб не запылился, и положил рядом с коробкой. В espada было что-то оперное, бутафорское. Однако именно ею протыкают быка, и я, даже не вынув ее из футляра, чтоб рассмотреть, бросил на дно багажника.

Пока я загружался, она стояла рядом, поглаживая ухо. Я бы не дотронулся до него и щипцами. Иногда, когда тореадор особенно удачно выступает, ему дарят ухо убитого быка. Толпа начинает реветь, один из помощников подходит к быку, валяющемуся в грязи, и отрезает ухо. Тореадор берет его, высоко поднимает в руке, показывая всем кровь и грязь, а затем обходит арену, кланяясь через каждые десять шагов. А после хранит его как зеницу ока, как хранит колоратурное сопрано какой-нибудь орден, выданный королевой Бельгии. Месяца через три ухо подсыхает и протухает окончательно. Это уже давно протухло, из него свисали куски хрящей, а воняло оно так, что футов за пять чувствовалось. Я предупредил, что, если она сядет с ним на переднее сиденье, я считаю нашу сделку расторгнутой, и тогда она забросила его в багажник, рядом с espada. Бросила, однако была сильно удивлена.

Тут открылось окошко, и в нем появилась толстуха в неком подобии ночной рубашки, с растрепанными слипшимися волосами, а рядом с ней возникли и остальные, и начались перешептывания и поцелуи, а затем мы наконец сели в машину и тронулись. На окраине города пришлось потратить минут десять на заправку, еще пять ушло на церковь — Хуана попросила возле нее остановиться, хотела зайти и попросить благословения, так что из города мы выбрались только около восьми.

В Гуернавала остановились попить кофе, затем в Такско позавтракать. Там хорошая дорога кончилась. Пошли сплошные повороты, ухабы, пыль. Хуана засыпала. В час дня каждый мексиканец непременно должен подремать немножко, вне зависимости от того, где находится, и она не была исключением. Она привалилась головой к боковой раме, глаза закрылись. Она боролась с собой, пыталась сесть прямо. Скинула туфли. Еще немного повертелась. Сняла нитку бус и расстегнула две пуговки. Стал виден бюстгальтер. Платье задралось выше колен. Я старался не смотреть. С каждой минутой становилось все жарче. Я не смотрел, но чувствовал ее запах.

* * *

В Чильпансинго где-то около четырех мы заправились и я промыл шины. Вот чего я больше всего боялся — жары и скольжения по этим крутым спускам. Сам я разделся до майки и повязал вокруг головы носовой платок, чтоб пот не заливал глаза, и мы двинулись дальше. Она проснулась и почти все время молчала. Стянула чулки и пододвинула босые ноги поближе к вентилятору от капота двигателя. Расстегнула еще одну пуговку.

Теперь мы ехали по так называемой tierra caliente, было облачно и так душно, что пот из подмышек лил у меня струями. Я надеялся, что после Чильпансинго наступит хоть какое-то облегчение, но становилось только хуже. Мы ехали еще примерно час, как вдруг она начала озираться, высматривать что-то через ветровое стекло, а потом попросила меня остановиться.

— Да. Теперь вон туда.

Я отер пот со лба и, посмотрев, увидел нечто, что только с большой натяжкой можно было назвать дорогой. Дюйма на три пыли, прямо посредине растут кактусы, но, если хорошенько приглядеться, можно различить две колеи.

— Сюда? Черта с два! В Акапулько ведь по той дороге, как мы ехали. Я по карте смотрел.

— Мы ехать к мама.

— Что ты сказала?

— Да. Мама будет готовить. Готовить для нас, для нашего дома в Акапулько.

— О, понятно…

— Мама готовить очень хорошо.

— Послушай, я не имею чести быть знакомым с твоей мамой, но мне почему-то кажется, что она не того поля ягода. Не для первоклассного заведения, которое мы собираемся открыть. Так что давай договоримся сразу. На худой конец, готовить буду я. Я тоже очень хорошо это делаю. Учился в Париже, куда съезжаются умирать все великие повара.

— Но мама… У нее есть viveres.

— Что?

— Еда. Вся еда, которую нужно. Я посылать мама деньги, прошлая неделя. Она всего покупать, и мы забирать с собой. Мы забирать мама, папа и вся viveres.

— О, и папу тоже?

— Да. Папа помогать мама готовить.

— Замечательно. Но скажи на милость, где мама, папа и вся viveres здесь поместятся? Да, кстати, а козу брать не надо?

— Да. Сюда, пожалуйста.

В конце концов, это была ее машина, и я свернул на тропу. Не проехали мы и сотни ярдов, как вдруг руль вывернулся из рук и я изо всей силы нажал на тормоза, чтобы не рухнуть в овраг глубиной футов в двести. Такая уж была дорога, что поделаешь, и лучше она не становилась. Она то поднималась вверх, то шла вниз, огибала скалы величиной с трактор, была изрыта канавами и ухабами, способными поломать оси любой машины, не только «форда», и кактусы росли тут чертовски высокие. Переезжая через них, я все время боялся, что они повредят коробку передач. Понятия не имею, сколько мы проехали по этой так называемой дороге. Путь занял около часа, и с учетом скорости это могло составить от пяти до двадцати миль, но мне показалось, что все пятьдесят. Проехали церковь, и только потом начали появляться мексиканцы с burros, тащившиеся по дороге. Кстати, езда по дорогам Мексики сопряжена с одним маленьким специфическим моментом, который обычно выпускают из виду. Там по дорогам разгуливают целые орды этих burros, груженных дровами, сеном, мексиканцами, еще бог знает чем. Сами по себе ослы осложнений не вызывают, они знают правила движения не хуже нас и успевают вовремя убраться с дороги, даже если им это не нравится. Но если с burro мексиканец, то будьте уверены, он непременно воткнет его перед самым капотом машины, и вам ничего не останется, как жать на тормоза, ругаться последними словами, потеть и глотать пыль, поднятую копытами.

Вот так, медленно, мы и поспешали вперед, и эта неторопливость дала мне возможность немного оглядеться. Жара и пыль душили, но облака нависали довольно низко, а над изломанными горными хребтами стлались рваные дымные тучи, скверный признак. Вскоре начали попадаться и хижины, жались друг к другу по две-три. А мы ехали все дальше и наконец добрались до еще двух; в одной из них, похоже, кто-то жил. Хуана нагнулась и стала жать на клаксон. Затем выпрыгнула из машины и подбежала к двери, и тут вдруг на пороге появилась мама, а за ней и папа. Лицо у мамы было цвета медного котелка, она уже приготовилась ехать в Акапулько и нарядилась в розовое хлопковое платье, правда, была без туфель. Кожа у папы оказалась потемней, цвета насыщенного красного дерева, по которому раз пятнадцать прошлись морилкой. Он вышел в белой пижаме со штанами, закатанными до колен. Снял большую соломенную шляпу и пожал мне руку. Я тоже пожал. Затем поставил «форд» на ручник и вышел.

Я, кажется, сказал, что она подбежала к двери, но это не совсем так. На самом деле никакой двери не было. Возможно, вы никогда не видели индейской хижины, поэтому попробую описать. Для этого вам придется вспомнить хибары, стоящие в Нью-Орлеане вдоль железной дороги. Теперь, когда вы себе их представили, хотя бы одну, знайте — это «Уолдорф-Астория» по сравнению с мексиканской хижиной. У нее нет ни стен, ни крыши, ничего такого, чего можно было бы ожидать от жилища. Есть просто четыре стороны из палок высотой в человеческий рост, воткнутых в землю и скрепленных между собой прутьями. В середине передней стороны дыра. Это и есть дверь. Щели между палками и прутьями залеплены грязью. Обыкновенной грязью, наляпанной кое-как, высохшей и местами уже осыпавшейся. А сверху — куча травы, или пальметто, или просто чего угодно, что растет рядом, на холмах, вот и все. Ни окон, ни пола, ни мебели, ни картинки на стене с изображением Гранд-Каньона, ни непременного календаря сельских работ, заткнутого за часы, с портретом девушки-ковбоя верхом на лошади. Да и к чему им календари, если они не знают ни букв, ни цифр, и к тому же им совершенно безразлично, какой именно сегодня день. И часы ни к чему, им не важно, который час. Просто я пытаюсь сказать, что в хижине не было ничего, кроме грязного пола, матрацев, на которых они спят, и огня возле двери, на котором готовят еду.

Вот откуда она вышла и куда теперь вбежала, как они, босоногая, и сразу же начала смеяться, и болтать, и гладить собаку, появившуюся через минуту, — словом, вести себя как любая девушка, вернувшаяся из города домой. Так продолжалось какое-то время, но облака, замеченные мной над горами, вовсе не собирались рассеиваться, и я начал нервничать.

— Послушай, все это прекрасно, но как насчет viveres?

— Да, да, мама купить нам очень хорошая еда!

— Замечательно, но пора бы ее загрузить.

Похоже, припасы хранились в другой хижине, где никто не жил. Папа нырнул туда и начал вытаскивать железные противни для приготовления tortillas, мачете, горшки, кувшины и прочую дрянь. Правда, среди всего этого хлама оказалась пара медных вещиц, но все остальное глина, а мексиканские глиняные изделия — худшие в мире. Затем появилась мама с корзинами черных бобов, риса, молотой кукурузы и яиц. Я начал запихивать все это в багажник. Вскоре он был набит доверху, а когда дело дошло до корзин, то пришлось привязывать их веревкой, чтоб не слетели. Некоторые вещи, уголь например, вообще были не в корзинах, а просто в кульках. Я связал их тоже. С трудом отыскал место для яиц, поставил корзину на шляпную коробку. Каждое яйцо было завернуто в кукурузные листья, так что за них можно было не беспокоиться, не разобьются.

Затем появился улыбающийся до ушей папа с узлом больше его самого. Это были новые матрацы, аккуратно скатанные и связанные. Я давно ломал голову над тем, чего это они так носятся с этими матрацами, но понял позднее. Он перевернул все в багажнике, вытаскивая ее матрацы, затем развернул оба узла, скатал их вместе и снова завязал. А потом водрузил их на кульки с углем. Я поймал конец веревки и сильно натянул. Веревка лопнула, и матрацы скатились в грязь. Папа громко расхохотался. Вообще у мексиканцев своеобразное чувство юмора. Затем лицо его приняло озабоченное, я бы даже сказал, философское выражение, словно он понял, как решить эту проблему, и он зашел за хижину. Появился оттуда не один, а с ослом, уже оседланным. Снова развернул матрацы, разделил на две стопки и скатал каждую в отдельный узел. Затем погрузил их на осла, по узлу с каждого бока, и связал. А потом подвел осла к машине и привязал к заднему бамперу.

Я отвязал осла, снял с него матрацы, снова скатал их в один узел, который оказался не слишком тяжелым. Я водрузил его на крышу так, что один конец нависал над раскрытым багажником, и привязал к боковым рамам. Затем вошел в хижину. Хуана увязывала еще одну корзину. Старая дама, присев на корточки возле очага, курила сигару. Потом вдруг вскочила, выбежала из двери и вскоре вернулась с костью. Хуане пришлось развязать корзину, там сидела собака. Старая дама сунула ей косточку, Хуана закрыла крышку и снова завязала.

Я вышел, достал из кармана ключи, сел в машину и завел мотор. Пришлось немного сдать назад, чтобы развернуться, тут все трое принялись кричать и визжать. Не по-испански, это был чистейшей воды ацтекский, как я полагаю, но общий смысл был ясен: я краду машину, viveres, все их имущество. До сих пор я тихо сходил с ума, просто пытался отправиться вовремя туда, куда нам предстояло отправиться. Но их реакция подсказала идею. Я отъехал от хижины и медленно тронулся по дороге.

Хуана бежала следом, вопила что было сил, потом вдруг вспрыгнула на подножку сзади.

— Ты, стой! Ты красть авто! Ты красть viveres! Ты стоп! Ты стоп теперь!

Как же, стоп, дожидайся. Сзади все дребезжало, словно машина была набита пустыми консервными банками, ехал я медленно, чтоб она не свалилась, однако продолжал подниматься по холму, пока папа и мама не скрылись из виду полностью. Тогда я нажал на тормоза.

— Послушай, Хуана, я вовсе не собираюсь красть твою машину. Вообще ничего красть, хотя ума не приложу, зачем тащить всю эту рухлядь в Акапулько, когда там можно купить то же самое и дешево, не понимаю! Но заруби себе на носу: ни мама, ни папа, ни осел, ни эта собака — они не едут!

— Мама, она готовить, она…

— Нет, только не сегодня. Может, завтра мы и вернемся, заедем за ней, хотя сомневаюсь. Сегодня еду я, и немедленно. И если ты хочешь ехать…

— Так ты красть моя авто, да?

— Да не краду я ничего! Просто занял, позаимствовал на время. Так что решай.

Я распахнул дверцу. Она влезла. Я включил фары, и мы тронулись.

* * *

Было уже около семи. Смеркаться еще не начало, но низко нависающие тучи нагнали темень. По пути к Акапулько есть местечко под названием Тьерра-Колорадо, где можно будет укрыться от дождя, если, конечно, удастся выехать на главную дорогу. Сам я никогда там не был, но, судя по карте, там должна находиться гостиница или, на худой конец, навес для машины. Я прибавил скорость. Мы поднимались на холм, затем я снимал ногу с педали газа и позволял машине катиться своим ходом, не включая мотора. Надо сказать, это было довольно непросто, но часы уже показывали восемь. Когда искушаешь судьбу на такой дороге, неприятностей не миновать. Внезапно послышался треск, затем последовал толчок, и «форд» остановился. Я жал на газ. Мотор заглох. Я повернул ключ — мы поехали. Очевидно, мы просто наскочили на камень. Пришлось немного сбавить скорость.

До сих пор я весь был мокрым от жары и усилий, но едва переехали через перевал, как тут же, похоже, попали в холодильник. Она поежилась и застегнула платье. Я уже почти решил остановиться, чтобы надеть пиджак, как начался дождь. Это была не стена дождя, нет. Он просто начал капать, причем только с ее стороны, и я остановился. Надел пиджак, заставил ее выйти и попытался придумать какую-то защиту для бокового окна, стекол там не было. Пошарил в бардачке — ни гаечного ключа, ни домкрата, вообще никаких инструментов. Даже куска тряпки не оказалось — заткнуть ею окно.

— Хороший у тебя гараж, нечего сказать.

В Мексике надо держать под замком даже канистру с бензином.

Удивительно, что фары еще не стащили.

Мы снова влезли в машину и поехали. Лило уже вовсю, причем больше доставалось ей. Пока я искал занавеску, она выудила из узла пару rebozo и завернулась в них, но эти тряпки тут же прилипли к ней, словно она вышла из бассейна.

— Вот. Возьми лучше мой пиджак.

— Нет, gracias.

Как странно среди всего этого было услышать вдруг ее мягкий голос, увидеть эту мексиканскую манерность.

Пыль превратилась в грязь, откуда-то справа, наверное с моря, доносился рокот грома. Но насколько далеко проходил эпицентр грозы, сказать было трудно, мешал рев мотора. Я осторожно продвигал «форд» вперед. Любое, даже небольшое, углубление превращалось в скользкий спуск, каждый подъем приходилось брать с боем, а более ровный отрезок становился чистым адом, так как надо было вытягивать машину из любой ямки, в которой она увязала по оси. Мы объезжали небольшой холм, где с одной стороны над нами нависала скала, а с другой открывалась пропасть, такая глубокая, что дна не было видно. Пропасть находилась с моей стороны, и я, не отрывая глаз от дороги, полз со скоростью не больше трех футов, так как понимал, что стоит начать скользить — и нам крышка. И вдруг над головой послышался хлопок, удар по крыше, и в пропасть покатилась какая-то штука размером с пятигаллонный кувшин. Я затормозил, прежде чем она достигла дна, и только спустя какое-то время услышал протяжный вздох Хуаны. Мотор работал, и мы двинулись дальше. Лишь через минуту я сообразил, что это было. Дождь размыл глиняную глыбу у нас над головой, и она рухнула вниз. Но, к счастью, не убила нас — попала на матрацы, привязанные к крыше, и скатилась с них.

Однако она прорвала в них дыру, и не успели мы объехать холм, как нашей крыше пришел конец. Под нее ворвался ветер, разодрал еще больше, и на меня обрушились потоки воды. Теперь заливало уже с моей стороны. Затем матрацы начали съезжать, ткань треснула и дождь полил на Хуану.

— Очень плохо.

— Да уж, чего хорошего…

Мы миновали церковь и начали спускаться с холма. Теперь, чтобы удержать машину, приходилось использовать и тормоз, и мотор. Внизу дорога вроде бы стала получше, и я немного расслабился. И тут же пришлось изо всей силы ударить по тормозам, и мы резко остановились. То, что лежало впереди, напоминало полоску песчаного желтого пляжа, на котором так приятно резвиться. Но на деле это была желтая вода, несущаяся в разлившемся аrrоуо с такой бешеной скоростью, что даже ряби на ней заметно не было. Еще фута два — и мы бы утонули в ней по самый радиатор.

Я вышел, обогнул «форд» и обнаружил за ним относительно благополучный участок дороги. Влез обратно, завел мотор и сдал назад. Затем мы развернулись и снова поползли вверх по холму, в том направлении, откуда приехали. Куда мы двигаемся, я сам не понимал. Одно было ясно: ни о каком Тьерра-Колорадо или Акапулько сейчас нечего и мечтать, а доберемся ли мы до хижины мамы или вообще чьей угодно хижины — весьма сомнительно. Кругом ревела вода, мотор мог заглохнуть в любую минуту. В каком положении мы окажемся тогда, даже подумать было страшно.

Мы поднялись на холм и начали съезжать с другой стороны, мимо церкви. Тут я очнулся.

— Давай беги в церковь, там можно укрыться. Я буду следом, через минуту.

— Да, да.

Она выскочила и побежала. Я съехал к обочине, поставил машину на ручник, достал нож, свой собственный. Надо перерезать веревки, стягивающие матрацы, и укрыть ими мотор, сиденья и вещи в багажнике — хотя бы на время, пока я их не перенесу. Но главное — машина. Если она остановится, мы пропали. Пока я пытался открыть нож скользкими от воды пальцами, подбежала она:

— Там закрыто.

— Где?

— Церковь закрыта. Там замок. Теперь мы ехать опять, да. Ехать к мама.

— Черта с два!

Я подбежал к дверям, потряс их, забарабанил. Большие двойные двери, они действительно оказались заперты. Я начал придумывать способ открыть их. Будь у нас домкрат или рычаг, тогда можно было бы подвести его к щелке, поддеть и открыть, но домкрата не было. Я колотился в двери и клял их на чем свет стоит, а потом вернулся к машине. Мотор все еще работал, она сидела на переднем сиденье. Я прыгнул в «форд» и направил его прямо к церкви. Ступеньки меня не смущали. Дорога здесь спускалась, и они вели вниз, а не вверх, к тому же представляли собой пологие и широкие уступы, выложенные из плит, каждая высотой дюйма в три. Сообразив, в чем состоит мой план, она принялась хныкать и умолять меня не делать этого, потом вцепилась в руль, чтобы заставить остановиться.

— Нет, нет! Только не Casa de Dios, пожалуйста! Мы ехать назад! Мы ехать назад к маме!

Я оттолкнул ее и осторожно спустил передние колеса на первую ступеньку. Одолел еще две и тут почувствовал, как стукнулись задние. Но я продолжал ехать, ехать, пока переднее крыло не уперлось в двери. Я прибавил газу, машина продолжала напирать на дверь. Секунды четыре ничего не происходило, но я знал, что рано или поздно что-то да сломается. Так оно и произошло. Раздался треск, и я тут же надавил на тормоз. Мне вовсе не хотелось ломать петли, в том случае, если двери открываются наружу.

Я вышел. Гнездо для болта было вырвано, что называется, с мясом. Я распахнул двери, втолкнул в них Хуану, а сам вернулся под дождь и занялся матрацами. Потом вдруг спохватился — чего это я? Что за глупости! Подбежал и распахнул двери настежь. А затем вошел в церковь и в свете фар начал растаскивать скамьи, пока не освободил достаточное пространство вдоль центрального прохода. Затем вернулся к машине и вкатил ее внутрь. Фары освещали большое распятие, и у алтаря на коленях стояла она, вымаливая прощение за sacrilegio.

Я присел на скамью, перевернутую набок. Просто присел перевести дух, но фары не давали мне покоя. Сперва я подумал — из-за батареек, но затем понял, что дело не в них, а в чем, я не знал. Затем все же поднялся и выключил их. Шум дождя за дверьми усилился и превратился в рев. Через него пробивались раскаты грома, однако молний не было видно. Внутри стояла абсолютная тьма, только у алтаря в ризнице мерцал слабый красноватый огонек. Откуда-то оттуда донесся тихий стон. Нет, свет все-таки нужен. Я встал и снова включил фары.

По одну сторону алтаря было отгорожено небольшое помещение, нечто вроде ризницы. Я направился туда. Из ботинок выплескивалась вода. Я снял их, затем снял и брюки. Огляделся. На крючке висела сутана и несколько стихарей. Тогда я стащил с себя все вплоть до мокрого белья и носков и надел сутану. Потом взял свечу, стоявшую на полочке в углу, и направился к ризничной лампе. Я понимал, что от спичек моих проку не будет. Когда идешь босиком по плиточному полу, шаги получаются совсем бесшумными. Она увидела меня со свечой, в сутане, и не знаю, что подумала и успела ли подумать вообще. Упала на колени, приникла лицом к полу и забормотала что-то, называя меня padre и моля о absolusion.

— Никакой я не падре, Хуана. Посмотри хорошенько. Это же я.

— О Dios!

— Сейчас зажгу свечи, будет лучше видно.

Я произнес эти слова совсем тихо. Притянул к себе лампу, зажег и отпустил — она поднялась вверх. Затем обошел ризницу и алтарь и зажег по три свечи — сначала с одной, потом с другой стороны. Потом задул свою свечу, вернулся в ризницу и поставил ее на место. А потом подошел к машине и вырубил фары.

И тут поймал себя на одной довольно странной вещи. Всякий раз, пересекая алтарь, я преклонял колено. Я стоял, глядя на шесть зажженных свечей, и раздумывал над этой странностью. Лет двадцать прошло с тех пор, как я пел сопрано в хоре мальчиков в одной чикагской церкви и причислял себя к католикам. Да, они умеют вбить в тебя это. Что-то остается…

* * *

Пришлось извлечь из багажника яйца и еще предметов пятнадцать, прежде чем я добрался до шляпной коробки. Она тоже, конечно, промокла, но все же меньше, чем остальные вещи. Я принес ее в ризницу, поставил на пол и дотронулся до ее плеча.

— Вот, принес твои вещи. Пожалуй, мокрое лучше снять.

Она не шевельнулась.

* * *

Было уже, наверное, половина девятого, только тут до меня дошло, почему я так скверно себя чувствую. Просто проголодался. Я снял свечу с алтаря, подошел к машине, прилепил ее к бамперу и стал вытаскивать продукты. Достал почти все из багажника и с заднего сиденья и только тут сообразил, что пригодиться могли только яйца. Я развернул одно и уже приготовил нож, чтобы проткнуть в нем дырку и высосать, как вдруг заметил уголь. Он подсказал идею. На полу валялось несколько лишних плиток, я поднял пару, внес в ризницу и поставил их на ребра друг против друга. Затем достал железный противень для приготовления tortillas, положил сверху и пошел за углем. Теперь весь вопрос в том, как их готовить. Ни кастрюльки с длинной ручкой, ни ковша не было. Я перерыл все корзины, но не нашел ни масла, ни жира, ничего, на чем можно было бы жарить. Зато попался медный горшок, а это значило, что можно попробовать их сварить. Копаясь в бобах, рисе и прочей ерунде, на приготовление чего-то сносного из которых уйдет вся ночь, я вдруг учуял запах кофе и принялся его искать. И в конце концов обнаружил в мешке с рисом, в бумажном пакетике. Тут же отыскался и маленький кофейник. Кофе был в зернах, но под руку попалось нечто вроде metate для размола кукурузы. Я намолол горсти две кофе и опустил в кофейник.

Затем перетащил все это в ризницу. Теперь предстояло раздобыть воды. Казалось, она сочится из каждой дырки и щелочки, потоками стекает по стеклам, но набрать ее в количестве, достаточном для готовки, не так-то просто. И все же вода необходима. Я слышал, как с крыши с грохотом низвергается поток, и, захватив самый большой из котелков, направился к задней двери за алтарем. Открыв ее, тут же увидел во дворе, всего в нескольких шагах, колодец. Тогда я снял сутану. Это была единственная сухая вещь, и мне вовсе не хотелось, чтоб она намокала. И я пошел к колодцу нагишом. Дождь колол острыми холодными струйками, и вначале это было ужасно, но потом стало даже приятно. Я гордо подставил под дождь грудь, пусть бьет и хлещет. Затем набрал ведро, перелил воду в котелок. Вошел в церковь, вода стекала отовсюду — казалось, даже из глаз лила. Я вслепую начал шарить за алтарем — где-то здесь должен быть встроенный в стену шкаф. О, как хорошо я, оказывается, помню все! В шкафу они хранят самые разные вещи. И конечно же, вскоре обнаружилась дверца, я открыл ее — там аккуратными стопками была сложена одежда, полотенца, салфетки. Я взял одно полотенце, обтерся насухо и надел сутану. Сразу стало лучше.

Хоры находились чуть в стороне и выше, и я направился туда за книгой псалмов, чтоб вырвать страничку и разжечь огонь. Но тут же передумал. В ризничной не было никакой вентиляции, за исключением одного оконца, и мне вовсе не хотелось задыхаться в дыму. Я взял несколько кусочков угля, сложил их кучкой между плитками, вернулся в алтарь и взял свечу. Потом начал держать пламя над углями, чуть поворачивая свечу, чтоб нагревались равномерно, и вскоре увидел слабое сияние. Добавил еще пару кусков, свет стал краснее и ярче. Через минуту они занялись ровным огнем, и я задул свечу. Дыма почти не было. Уголь сильно не дымит.

Я установил противень на плитках, поставил на него горшок и налил воды. Затем опустил туда несколько яиц. Начал с шести, но после короткого раздумья, учитывая голод, добавил еще шесть. Наполнил кофейник водой и тоже поставил на противень. А потом присел на корточки и, подкармливая огонь, стал ждать, когда сварятся яйца. Но этого так и не случилось, вода все не закипала. То ли котелок был слишком велик, то ли огонь слаб или еще что не так, не знаю. Над горшком начал подниматься пар, это максимум, чего удалось добиться. Ладно, все равно они так или иначе грелись, так что сильно переживать я не стал. Хоть горячими-то по крайней мере будут. А кофе закипел. Знакомый аромат ударил в ноздри, и когда я приподнял крышку, то увидел, что вода в кофейнике бурлит. Я взял яйцо, подошел к задней двери и разбил его о косяк. Содержимое вытекло на пол. Скорлупу же взял и опустил в кофе. Так полагалось. Гуща осядет, и напиток будет прозрачным.

Я еще немного понаблюдал за яйцами и вдруг вспомнил о сигаретах и спичках. Они лежали в пиджаке, и я пошел к машине взять их. И тут подумал о ее вещах. Положил сигареты и спички на край противня сушиться, вынул ее тряпки из шляпной коробки и развесил на скамье возле огня. Что это были за предметы туалета, я почти не видел, но чувствовал, что они сырые и пахнут ее запахом. Там оказалось и одно шерстяное платье, его я развесил поближе к огню, а рядом поставил пару туфель. А потом стал размышлять над следующей проблемой — как же мы будем есть эти яйца, даже если они и сварятся. Ведь у нас нет ни ложек, ничего в этом роде. Терпеть не могу выгрызать яйца прямо из скорлупы. Пришлось снова идти к машине. Там я отыскал небольшой горшок, наполовину заполненный кукурузной мукой. Налил в него немного воды, размял пальцами и, когда масса стала тестообразной, наляпал ее небольшими лепешками на противень. А когда заметил, что лепешки начали немного прожариваться и менять цвет, перевернул их. Когда и вторая сторона пропеклась, попробовал. Что-то не то. Принес соли. Вмешал немного в тесто, испек еще одну лепешку. Она получилась более или менее съедобной. Вскоре я изготовил целую дюжину лепешек — по одной на каждое яйцо. В самый раз.

* * *

Вся эта возня заняла довольно много времени, и за все это время я ни разу не удостоился ни одного знака внимания с ее стороны. Она перешла на скамью и сидела там, укрывшись с головой rebozo, из-под которой торчали босые ноги. Лицо же опустила и спрятала в ладонях. Я подошел к скамье, взял ее за руку и повел в ризницу.

— Я же сказал, сними мокрые тряпки. Вот платье, оно уже высохло, иди переоденься. И если белье сырое, то лучше тоже снять.

Я сунул платье ей в руку и подтолкнул к алтарю. Вернулась она уже в нем.

— Сядь на скамью и поставь ноги на пол, вот тут, у огня. Плитки теплые. А когда туфли высохнут, наденешь.

Она не шелохнулась. Села на скамью, но спиной к огню и опустила ноги на холодные плитки. Села так, чтобы видеть алтарь. Снова спрятала лицо в ладонях и принялась что-то бормотать. Я достал но;, разбил яйцо над лепешкой и протянул ей. Яйцо оказалось полукрутым, но на лепешке удержалось.

Она отрицательно мотнула головой. Я поло;ил лепешку на противень, пошел к алтарю, взял оттуда три или четыре свечи, вернулся и установил вокруг очага. Затем притворил дверь, ведущую к алтарю. Это заставило ее прекратить бормотание, и она полуобернулась. А увидев лепешки, рассмеялась:

— Вот смешные!

— Может, и смешные, однако что-то не заметил, чтоб ты приложила к ним руку. Ладно, ешь!

Она подняла лепешку, полуобернула ею яйцо и вонзила зубы.

— И на вкус смешные!

— Нормальные, черт возьми! По мне, так в самый раз.

Я тоже вонзил зубы в лепешку. Лиха беда начало — мы проглотили их за считанные минуты. Она съела штук пять, я — семь или восемь. Впервые за все время пребывания в церкви мы говорили нормальными голосами, — может, потому, подумал я, что дверь в алтарь была закрыта. Я встал и закрыл другую дверь — на улицу. Стало еще уютнее. Мы перешли к кофе — его пришлось пить по очереди, прямо из кофейника. Она отпивала глоток, потом я. Через минуту я потянулся за сигаретами. Они уже высохли, и спички то;е. Мы закурили, втянули дым. Очень славно.

— Ну как, теперь тебе лучше?

— Да, gracias. Было очень холодно, очень голодный.

— Тебя все еще беспокоит sacrilegio?

— Нет, теперь нет.

— На самом деле никакого sacrilegio тут нет. Ты это понимаешь?

— Да. Очень плохо.

— Ничего плохого. Это же Casa de Dios. Сюда может зайти любой и будет желанным гостем. Ты же видела в церкви burros, разве нет? Ну а машина чем отличается? Ничем. И дверь пришлось ломать только потому, что не было ключей. Я же сделал все аккуратно, с уважением, разве нет? Ты ведь видела, как я преклоняю колено всякий раз…

— Прекло… что?

— Ну, кланяюсь перед распятием.

— Да, конечно.

— Так что нет тут никакого sacrilegio. И расстраиваться нечего. Не беспокойся, я-то знаю. Знаю об этом не меньше тебя. Даже наверняка больше.

— Очень плохой sacrilegio. Но я молиться. И скоро исповедаться. Исповедаться padre. И тогда — absolucion. Не будет больше плохо.

Было уже около одиннадцати. Дождь не переставал — то затихал, то припускал еще сильней. Гром и молнии тоже. Наверное, с моря над всеми этими каньонами прокатились три или четыре грозы, они налетали на нас и бушевали, а потом уносились дальше. Вот сейчас разразилась еще одна. Хуана начала вести себя так же, как и в машине: задерживала дыхание, потом через секунду-две говорила, но так тихо, что, казалось, слышно биение ее сердца. Я решил, что дело тут не только в sacrilegio. Гроза — вот что пугает ее.

— Боишься молний?

— Нет. Truno, очень плохо.

Пожалуй, нет смысла объяснять ей, что главное — это молнии, а гром всего лишь звук. Я и пытаться даже не стал.

— А ты попробуй спеть. Всегда помогает. «La Sandunga» знаешь?

— Да. Очень красивая.

— Тогда спой, а я буду mariachi.

Я забарабанил по скамейке и зашаркал по полу ногой, отбивая ритм. Она уже открыла было рот, но тут грянул такой громовой раскат, что она сейчас же оставила эту затею.

— На улице моя не страшно. Моя даже любит. Очень красиво.

— Тут ты не оригинальна. Многим нравится.

— Дома, с мама, тоже не страшно.

— Ну так считай, что мы если не дома, то почти что на улице.

— Здесь моя очень страшно, очень. Я думать о sacrilegio, о много вещах. Моя чувствовать очень плохо.

Упрекать ее было особенно не в чем, место, подобное этому, веселым не назовешь. Я понимал ее чувства. Мне и самому было немножко… ну не по себе, что ли…

— Тут хоть сухо. Хотя бы местами.

Сверкнула молния, и я обнял ее. Грянул гром, и пламя свечей заметалось. Она положила мне голову на плечо и уткнулась носом в шею.

Вскоре раскаты понемногу стихли, и она выпрямилась. Я приоткрыл окно — впустить воздуху и подбросил в костер пару кусочков угля.

— Тебе понравился обед?

— Да, gracias.

— Хочешь немного поработать?

— Работать?..

— Попробуй соорудить нам какую-нибудь постель. А я пока помою посуду.

— О да, да, конечно.

Я принес из машины матрацы, достал из шкафчика церковные тряпки. Потом вынес горшки и котелки на улицу и помыл. Видно было плохо, но я старался на совесть. Пару раз пришлось сбегать к колодцу, как прежде, нагишом. Потом я вытерся той же старой скатертью. На все это ушло около получаса. Затем я внес посуду в церковь и огляделся. Она уже была в постели. Она устроила ее себе из трех или четырех матрацев, которые покрыла сверху скатертями из алтаря. Мне же постелила поперек комнаты, отдельно.

Я задул свечи, уже почти догоревшие, и вошел в алтарь — потушить остальные. И только тут заметил, что горит еще одна, прикрепленная к бамперу автомобиля. Пришлось пойти и потушить и ее. Затем я снова направился к алтарю. Ноги вдруг ослабели и слегка дрожали. Я проскользнул к скамье и сел.

Я понимал, что все правильно, все так и должно быть, однако, отправляя ее стелить постель, в глубине души надеялся, что она устроит нам одну, общую. От того, что она поступила иначе, ощущение было такое, словно кто-то нанес мне сильный удар под дых. Я даже перестал задаваться вопросом: почему именно мне суждено было оказаться единственным на земле мужчиной, с которым она не желает спать?

Гораздо хуже то, что мне это небезразлично.

* * *

Не знаю, сколько я просидел на этой скамье. Хотелось курить, сигареты и спички были при мне, но я просто держал их в руке. Я находился у хоров, на уровне распятия. Надвигался очередной грозовой вал. Мне почему-то нравилось представлять, как она лежит сейчас в ризнице совершенно одна, перепуганная до полусмерти. Продолжало громыхать, но не слишком сильно, похоже, основной грозовой фронт уже прошел. Затем вдруг сверкнули две молнии и последовал совершенно чудовищный раскат. Оставшаяся в ризнице свеча слабо мерцала, но, когда грянул гром, тут же погасла. Секунду или две стояла кромешная тьма, затем я различил слабое красноватое сияние ризничной лампы.

И тут она принялась кричать. Дверь в алтарь оставалась открытой, и, наверное, она увидела это раньше меня. А может, я просто на секунду закрыл глаза, не знаю. Но вдруг оказалось, что церковь залита странным зеленоватым мерцанием, довольно отчетливо освещавшим лик на распятии, отчего он словно ожил, а полуоткрытый рот, казалось, был готов испустить крик. Затем все померкло, и осталось лишь красное пятнышко в ризнице.

Она кричала как резаная, пришлось зажечь свет. Я метнулся на хоры, чиркнул спичкой и зажег свечи на органе. Не помню, сколько их там было, но запалил все. Затем прошел в алтарь, зажег свечи и там, однако пройти перед распятием не решился, просто не смог, и все. Неожиданно для самого себя вдруг сел за орган. Это был старый небольшой инструмент с педалями, я надавил одну босой ногой и заиграл. Гром грохотал, но чем громче становились его раскаты, тем громче я играл. Сперва сам не понимал что, затем вдруг сообразил, «Agnus Dei». Я оборвал мелодию и перешел к «Gloria». Она, пожалуй, громче. Гром стих, зато дождь припустил с новой силой, гремел, словно Ниагара, над нашими головами. Я сыграл «Gloria» два раза.

* * *

— Пой.

Ее я не видел. Она находилась где-то за кругом света. Я же сидел в его центре. Но я отчетливо ощущал ее присутствие у алтаря. Что ж, она хочет, чтоб я пел. Меня это устраивает тоже. Перескочив через «Qui Tollis» и «Quoniam», я перешел к «Credo». Только не спрашивайте меня, что это было. То Моцарт, то Бах, то кто-то еще. За всю свою жизнь я спел сотни месс, и меня ни чуточки не волновало, какую именно я исполняю сейчас. Заканчивая одну, тут же начинал другую. Наконец дошел до «Dona Nobis», сыграл ее уже мягче и только тут остановился. Гром и молнии тоже прекратились, а дождь барабанил по крыше мерно и тихо.

— Да… — Она прошептала это слово с характерным для нее придыханием, растягивая на конце. — Прямо как священник.

В висках у меня застучали молоточки. Вот тебе награда, корона из гнилой капусты, за долгие годы постижения гармонии, чтения нот, игры на фортепьяно, пения в опере, потом в «Гранд-опера» в Италии, Германии, Франции… Вот тебе награда — дождаться от темной мексиканской девчонки, которая даже читать не умеет, сравнения, что я пою, как священник. И самое обидное, что она права. Эхо молоточков до сих пор отдается в ушах, никуда от него не деться. Голос имел все тот же глухой деревянный отзвук и действительно напоминал пение священника, без искорки жизни и трепета.

Голова просто раскалывалась. Я судорожно соображал, чем же обидным ответить, но никак не придумывалось.

Потом встал, задул все свечи, кроме одной, и, взяв ее, прошел мимо распятия в ризницу. Она стояла у алтаря. У подножия распятия я вдруг заметил что-то, остановился и посветил. Три яйца в миске. Плошка с кофе и миска с кукурузной мукой. Прежде их здесь не было. Слыхали ль вы, чтоб католики ставили когда-нибудь у распятия яйца, кофе или муку? Нет, и никогда не услышите. Это чисто ацтекский способ общения с Богом.

Я подошел и встал у нее за спиной. Она стояла на коленях, сгорбившись, уперевшись руками в пол и низко склонив голову. Абсолютно голая, если не считать шали, накинутой на плечи и голову. Наконец-то в своем натуральном первозданном виде, такая, какой создал ее Господь. Возвращение к природе, к джунглям началось еще в машине, когда она скинула туфельку на выезде из Такско, и завершилось здесь.

Пятнышко света от лампы скользило по бедру. Я почувствовал, как по спине у меня пробежали мурашки, а в висках снова застучали острые молоточки. Я задул свечу, опустился на колени и развернул ее к себе.