Жизнь с папой оказалась совсем не такой, как я ожидала.

Я думала, что мы с ним хотим одного и того же: чтобы я посвятила свою жизнь заботе о нем и сделала его счастливым, а он ответит бы тем, что позволил мне ухаживать за ним и стал счастливым.

Но что-то пошло не так, потому что у меня не получилось сделать его счастливым. Более того, было похоже, что ему это совсем не надо.

Он все время плакал, и я не могла понять из-за чего. Мне казалось, он должен радоваться тому, что избавился от своей жены, что теперь с ним живу я. Сама я по матери не скучала и не видела причин, чтобы он скучал по ней.

Меня переполняла любовь к папе, и ради него я готова была пойти на любые трудности, проводить с ним все свое время, баловать его, кормить, давать ему все необходимое. Единственное, к чему я была не готова, так это слушать, как сильно он любил мою мать.

Я хотела заботиться о нем, но только при условии, что моя забота составит его счастье.

— Может, она еще вернется, — повторял он снова и снова.

— Может быть, — бурчала я, думая про себя: «Да что с ним такое?»

Меня утешало только то, что отец не предпринял ни единой попытки вернуть ее. Во всяком случае, он не выкрикивал оскорбления в адрес Кена, стоя под окнами его желтого дома, не писал флуоресцентной краской «Прелюбодей» на его входной двери, не опустошал мусорные бачки со всей округи у его калитки, не пикетировал химчистку с плакатом: «Этот мужчина украл мою жену. Не пользуйтесь его услугами».

Хоть я и не понимала боли, испытываемой моим отцом, я тем не менее пыталась уменьшить ее — всеми доступными мне средствами, которых было немного: еда, выпивка и обхождение с ним как с инвалидом. Еще я иногда предлагала ему посмотреть телевизор («Может, новости? Футбол?»). Или советовала прилечь и отдохнуть.

Папа ел мало, как бы я его ни уговаривала. У меня в эти дни тоже не было аппетита, но что касалось меня, я знала, что со мной все будет в порядке. За папу же я страшно волновалась.

Уже к концу первой недели я была вымотана до предела. Я-то рассчитывала, что моя любовь придаст мне силы, что чем больше папа будет нуждаться во мне, тем лучше я себя буду чувствовать, что чем больше я буду делать для него, тем больше буду хотеть сделать для него.

И еще столкнулась с бытом.

Начать хотя бы с того, что теперь до работы мне приходилось добираться полтора часа. От Ладброук-Гроув дорога занимала не более тридцати минут, и в моем распоряжении было метро и множество автобусов. Избалованная жизнью в Лондоне, я отвыкла ездить каждое утро на электричке. Отвыкла от того, что можно опоздать на поезд, а следующего придется ждать двадцать минут.

Когда-то давно я владела этим искусством — ежедневно ездить из пригорода в город и обратно, но, слишком долго прожив в Лондоне, я растеряла свои навыки. Я забыла, как по запаху на станции вычислить, что электричка подойдет через минуту и что у меня нет времени купить газету, забыла, как по дрожанию рельсов определить, что отменили три электрички подряд и что если я хочу попасть на четвертую, мне надо начинать работать локтями и коленями. Раньше я делала это почти инстинктивно, я была единым целым с поездами, машинистами и пассажирами — единым механизмом, работавшим гармонично и слаженно.

Но это было раньше. Теперь мне приходилось вставать ни свет ни заря, и даже если я приходила на станцию вовремя, все равно у меня не было гарантии, что я не опоздаю на работу, потому что всегда существовал риск, что электричку отменят, что на рельсы налипнут листья, что кто-то оставит в вагоне бутерброды и их примут за бомбу и тому подобное.

На работе я весь день беспокоилась, не случилось ли что-нибудь с папой. Потому что довольно скоро я узнала, что его, как ребенка, нельзя оставлять одного. У него, как у ребенка, не было чувства страха и чувства ответственности, он не мог оценить, каковы могут быть последствия его действий. Например, он не видел ничего страшного в том, чтобы, выходя на улицу, оставить дверь дома открытой. Не просто не запертой на ключ, а широко распахнутой. Конечно, воровать у нас было почти нечего, но все-таки.

Сразу после работы я мчалась домой, потому что почти каждый день там меня ждал тот или иной кризис. То папа засыпал, набирая ванну, то забывал выключить газ под кастрюлей, то ронял сигарету на ковер. Другими словами: вечерами я больше не могла пойти куда-нибудь с друзьями выпить или поужинать. Я не думала, что для меня это так важно, но, лишившись такой возможности, я поняла, как мне этого не хватает.

То, что я не гуляла нигде допоздна, совсем не означало, что я высыпалась. Примерно посреди ночи папа будил меня, и мне приходилось вставать и помогать ему.

Потому что он писался в кровать.

Это случилось в первую же ночь, что я провела под крышей родительского дома. Папа разбудил меня где-то часа в три ночи и рассказал, что случилось.

— Прости, Люси, — бормотал он с горестным видом. — Прости, прости меня.

— Все хорошо, — остановила я его. — Не надо извиняться.

Мое сердце чуть не разорвалось при виде папы в таком беспомощном состоянии. «Я не вынесу этого, я не вынесу этого, — думала я в отчаянии. — Господи, помоги мне пережить эту боль».

Оглядев папину постель, я поняла, что спать он там не может.

— Ты иди ложись в комнату Криса и Питера, а я пока… приберу твою кровать, — предложила я.

— Хорошо, — согласился папа.

— Ну так иди, — подтолкнула его я.

— А ты не сердишься на меня? — робко спросил он.

— Сержусь? — воскликнула я. — Почему я должна сердиться на тебя?

— Значит, ты придешь пожелать мне спокойной ночи?

— Ну, конечно.

И он улегся в старую кровать Криса, натянув одеяло до подбородка, а я пригладила его взлохмаченные седые волосы и поцеловала его в лоб. Меня переполняло чувство гордости: я так хорошо ухаживала за своим папой! Никто не справился бы лучше меня.

Когда он заснул, я сняла с его кровати мокрые простыни, а потом принесла таз с горячей водой и мылом и, как смогла, вымыла матрас.

На следующее утро к моей гордости примешалось некоторое беспокойство: проснувшись в кровати Криса, папа долго не мог понять, где он, и не знал, как он там оказался. Он ничего не помнил о том, что произошло ночью. В целом же весь этот эпизод я списала на то, что папа слишком расстроен уходом мамы, и предполагала, что этого больше не повторится.

Но это повторилось. Более того — это повторялось почти каждую ночь. Иногда два раз за ночь: сначала папа писался в свою кровать, потом — в кровать Криса. В таких случаях я переводила его на кровать Питера.

Папа всегда будил меня, когда это случалось, и в первые дни я вставала, чтобы утешить его, уложить на сухую постель и убрать мокрое белье. Но потом усталость стала брать свое, и ночную уборку я перенесла на утро (оставлять мокрые простыни на кровати до вечера было нельзя, и, разумеется, не было и речи о том, чтобы попросить помочь папу). И поэтому будильник пришлось ставить еще на полчаса раньше, хотя я и так вынуждена была вставать в несусветную рань. Ночью же, когда папа приходил ко мне сообщить о своей беде, я просто просила его перейти на другую кровать. Правда, этим дело не ограничивалось. Ему было очень стыдно, и поэтому он обязательно хотел поговорить со мной, сказать, что он не хотел, и убедиться, что я не сержусь. Иногда он сидел рядом со мной и час, и два, плача, говоря, что он пропащий, несчастный человек, обещая, что больше он так делать не будет. А я от усталости и недосыпания порой не выдерживала, теряла терпение и срывалась. И тогда он огорчался еще больше, отчего меня заедали угрызения совести и я окончательно не высыпалась. Что означало, что в следующий раз у меня было еще меньше терпения…

И где-то на задворках моей памяти зашевелились слова, сказанные моей матерью: о том, что папа был алкоголиком. Мы с ним теперь жили вместе, и я видела, сколько он пьет. Оказалось, он пьет очень много. Больше, чем во времена моего детства.

Но я решила закрыть на это глаза. Ну да, он много пьет. И что с того? Его ведь только что оставила жена, у него есть все основания много пить.