Сны Пигмалиона

Кекова Светлана Васильевна

 

Восточный калейдоскоп

1

В этом городе ранних смертей взгляды режут острее, чем бритвы. Здесь больных навещает детей неприкаянный ангел молитвы. И такая большая луна спит в потоке сияющей пыли, что на время короткого сна птицы в гнездах дверей не закрыли.

2

Листья осени падают ниц. Сны черны, как летучие мыши. С неба стаи кочующих птиц пух роняют на плоские крыши. Свет в разрушенном доме горит, маргаритки цветут у порога, а уснувшая плоть говорит, как пророк, отвергающий Бога.

3

Пробудись же, красавица, встань, посмотри, как на шелковом свитке птица Феникс и птица Луань, тихо плача, промокли до нитки. Как влюбленный с синицей в руке ждет во сне журавля до рассвета, как колеблется в мелкой реке мир в одежде зеленого цвета.

4

Плачет липкой смолою сосна. Сад, как окна в апреле, распахнут. Кровью пламенной в мякоти сна халкидонские лилии пахнут. Узнают и крестьянин, и царь час свой смертный по свету и звуку… Ангел держит зажженный фонарь и больного ребенка за руку.

5

Чтоб проращивать сон, как зерно, отклонившись от избранной темы, мы настаивать будем вино на сухих лепестках хризантемы. В день девятый девятой луны выпьем чашу, смятение пряча, — словно звук от задетой струны чем-то жалобней детского плача.

6

Лист ольхи пожелтел и иссох, кровь горячая высохла в жилах. В государстве зыбучих песков только ивы растут на могилах. В узкой речке сияющий линь ловит свет ускользающий лунный. Ах, настрой свой нефритовый Цинь, свой нефритовый Цинь семиструнный!

7

Изгибается речка змеей. Слезы призрачной смерти пролей ты, чтобы были слышны под землей плач и звуки бамбуковой флейты. Узы плоти развяжет Господь. Кто же будет в заоблачном прахе плакать, сорные травы полоть и гадать на спине черепахи?

8

Город спит на песчаных холмах, и сиянье вокруг, запустенье — словно крыльев невидимый взмах и бамбуковых ангелов пенье. Освещает волшебный фонарь жизнь и смерть небогатую нашу, и летящую в небе Фамарь, Руфь, Сусанну, Галину, Наташу…

 

* * *

Спаси, сохрани и помилуй меня от черной земли, от лихого огня, еще — от недоброго глаза, Ты знаешь, я снова живу на Тверской, там место открыто для пыли мирской, и всюду она как зараза, — лежит на предметах тончайшим пушком, и мелкий паук с серебристым брюшком ползет по пустому комоду. А Волга беременной снится Оке, и женщина с веткой омелы в руке заходит в прозрачную воду. И тело ее от любви не болит, ее настоящее имя — Лилит, она опускает ресницы, и чувствует ужас подземных толчков подземная школа для птиц и сверчков, чьи крылья мелькают, как спицы. Ты в воду заходишь и чувствуешь вдруг: вращается рыб заколдованный круг, и машут они плавниками, и Лулл, чтоб не съела его пустота, огромный язык достает изо рта своими сухими руками. Мы будем пространство делить пополам — ты, вечный паломник по женским телам, я, Богом зажатая в клещи. Когда-то Нерону сказал Эпиктет: «Нас мучит не вещь, не безмолвный предмет, а лишь представленье о вещи». А что Эпиктету ответил Нерон, я, право, не знаю, и с разных сторон с надеждой, тоскою и страхом, покорные времени вещи глядят, с пространством враждуют, друг другу вредят, питаются пылью и прахом. В земле по колено стоят города, но их окружает лишь пыль и вода, где тонет сухая омела. И вновь, на свидание к Богу спеша, подобная ветру, несется душа по мертвой поверхности тела.

 

Разрозненные двустишия

1

Что говорить? Ведь прощаться, проститься, расстаться легче, чем кажется нам, молодым. Может статься, мы пересмотрим подобные взгляды, старея. В пыльном комоде бутылок стоит батарея. Завтра, мой друг, Веронике, Марии и Марфе будешь играть на такой ослепительной арфе, что и сегодня по улице пыльной и узкой, мой музыкант, ты идешь в магазин за закуской. Прошлое с будущим связаны лишь настоящим. Как из болота, друг друга за волосы тащим, чтобы заставить узлом изнывающей плоти сдавленный звук, погибающий в общем болоте, вновь зазвучать в первозданной своей чистоте. Но, дорогой, времена наступают не те.

2

Зренье и слух зачастую вредят осязанью. В узком дворе чешую очищаем сазанью. Это занятье похоже на сон морфиниста. А чешуя разноцветна и крупнозерниста. Рыбы не лгут. При отсутствии средств надлежащих — связочных слов, и сказуемых, и подлежащих — трудно солгать. Руководствуясь выбранной ролью, ты расстаешься не с влажной чешуйчатой болью, а с человеком, который тебе не знаком. Душу очисть телефонным последним звонком. Ветер расхаживал вдоль нежилого квартала, солнце садилось, а солнце другое вставало, рыбью чешуйку держа на усталой спине, шел муравей по огромной кирпичной стене.

3

В центре белых небес распадается дождь по иголкам, человеческий лес застывает в молчанье недолгом, жизнь держа на весу, это ты в два часа пополудни в этом тихом лесу заиграешь на маленькой лютне. Ты не молод уже, но еще недостаточно стар для того, чтоб понять: нас погубит ритмический дар. Вдруг да явится ангел, как школьник на взрослый сеанс, с легким трепетом крыл ты случайно войдешь в резонанс, и, оставив ладью дорогой колыбели двуспальной, скажешь жизни «адью» — и проснешься в купели хрустальной. Как бы ни было там, жизнь сама по себе колоритна, даже если грозит нарушеньем сердечного ритма, даже если игра есть ее сокровенная суть… Нам прощаться пора………………

4

Этот поезд идет по глухой муравьиной стране, только двери скрипят и окно в деревянной броне. Это поезд идет муравьиный — один к одному муравей с муравьем превращают страданье в вину. Муравей-паровоз от любви непосилен и стар, он устал из ноздрей выпускать накопившийся пар. но влечет его сила, которой названия нет, и в глазах муравья отражен ослепительный свет. Вот и город высокий — он вырос на нашей крови, там из окон огромных в глаза мне глядят муравьи. И сквозь веки прозрачные смотрит моя слепота, как ползет муравей по извилистой линии рта…

 

* * *

На усталой коже оставив метку, что во сне похожа на букву йот, покидает птица грудную клетку и всю ночь в прозрачной листве поет. Воздух тонок ночью, как шелк японский, под окном каштан отцветает конский, и горят его восковые свечи, как прямое слово предсмертной речи. От огня и жара, сухого пыла в узком горле плавится алфавит. Я забыла все, что со мною было, и в листве поет, точно царь Давид, соловей, возносящий молитвы Богу, — то забытую он пропоет эклогу, то в беспамятстве свищет свои псалмы. Рыб горбаты спины. Земли холмы расцветают ночью травой узорной. Мокнут сети ловчие. Спит ловец, и пастух, бредущий травою горной, ищет стадо заблудших своих овец. Я уже не плачу и не тоскую, наудачу славлю звезду морскую, твоего убежища свет туманный, где мой сон скитается безымянный. А в своем отечестве, на границе безымянной правды и старой лжи, как слова на белой пустой странице, в равнодушном небе снуют стрижи.

 

* * *

Разбилось на куски все то, что было цело, — и мир вокруг стоит, молчание храня. Мне не узнать уже, какая птица пела под куполом ветвей при резком свете дня. В гнезде птенец пищит, а в небе Ангел плачет, за сенью облаков светила не видны. Вернулся в грешный мир Господь — а это значит, что мне не отмолить уже своей вины. Голгофы склон зарос кустарником колючим — так кости мертвецов вновь обретают плоть. Как быстро рухнул мир, где мы друг друга мучим! Как ярко вспыхнул свет! Как милостив Господь!

 

* * *

Я музыки твоей не подберу — Озябли пальцы и устали губы. Но на горе, в серебряном бору, Где дует ветер в ангельские трубы, Где корабельных сосен чешуя И оспа ряби на речной излуке, Во сне печальном раздвигаю я Ореховые заросли разлуки. Большие крылья времени крепки, И жизнь летит, его полету вторя, Но волн осколки, влаги черепки Сухой горой лежат на месте моря. И плоть, питаясь жизнью даровой, Еще плотнее окружает душу, И краб огромный, выползший на сушу, спит, как орех с разбитой головой.

 

* * *

Я, услышав крыльев трепет, веки разомкну. Человек из глины лепит для себя жену. Перед сном он пьёт таблетки, смотрит на табло, а в грудной томится клетке лишнее ребро. Мышья норка, хлеба корка, розы на окне… Знаю я, кто будет горько плакать обо мне. В белой блузке из нейлона, в юбке из парчи я, как сон Пигмалиона, растворюсь в ночи.

 

Поэт

1

Узник, забытый всеми, не ждёт свиданья, но превращает время в предмет страданья. В клетке, читая сонник, томится пленник. Вновь зацветают донник и подмаренник, густо-зелёный шпорник, чабрец, душица… Знаешь ли ты, затворник, на что решиться? Тело твоё, как воду, прольют на сушу, выпустят на свободу живую душу. Будешь не заключённым — царём, эмиром, будешь в костюме чёрном парить над миром. Ты — не последний грешник, не богохульник — скажешь: созрел орешник, зацвёл багульник…

2

Жизнь освобождается от груза, выучив страдания азы, и опять летит к поэту муза в виде легкокрылой стрекозы. Ивы спят, загадочны, как инки, как ацтеки, дремлют тополя… Сядет стрекоза на лист кувшинки — и возьмёт кукушка ноту «ля». Хор лягушек, чтобы не фальшивить. остудил в воде ненужный пыл. Не спугни сегодня музу — ты ведь стрекозу, как и меня, забыл.

 

* * *

Что ж ты пригорюнился, дурачок? Ты поймай мелодию на крючок, ты её, голубушку, зацепи, а потом держи её на цепи. На цепи мелодия не страшна, — ведь у покупателя пуста мошна: он, поэт и праведник, стал левшой с непонятной музыкой за душой… Ты забудь о прошлом, спокойно спи, Но держи мелодию на цепи — пусть она, как солнце, идёт в зенит, но при этом цепью своей звенит!