Тоннельный эффект

Кекова Светлана Васильевна

 

* * *

Страшны в вагонах люди спящие, их сны — как игры ролевые, их сны — взрывные и шипящие, сонорные и щелевые. Их сны — мучительно-подробные, как жизнь согласных в райских кущах, где и язычные, и нёбные слились в потоке слёз текущих. И вот опять на поле бранное выходит лютый змий ли, волк ли… Что — фрикативные, гортанные, вы притаились и умолкли? Чтоб муки не терпеть напрасные и грех не предавать огласке, звучат сегодня только гласные, дрожат голосовые связки.

 

* * *

Вылетают из клеток чижи, канарейки, жар-птицы, по излучинам веток бегут огневые лисицы, время тоже летит, как царевна на сказочном волке, с новогодней сосны облетают сухие иголки. А по склону холма мчится огненный ангел на лыжах, и отчаянно лают собаки в подпалинах рыжих. Мы, последыши века, ни петь, ни молчать не умеем, постепенно немеем, обнимаемся с огненным змеем, изгибаемся в пламени, стоя на шатком пороге, и уходим навеки, целуя чужие ожоги.

 

* * *

Всё то, что в жизни мы считаем раем, от нас уходит прочь. И мы не знаем, что происходит в царстве вещества — какие вихри там, круговороты, зачем, как рыба, плещется листва и в бой идут кротов слепые роты? Всё то, что в жизни обещает ад, — томленье, муки совести нечистой, течёт сквозь время, как ручей речистый, под звуки песнопений и баллад. А на границе знания и веры растёт трава, рождаются химеры из детских слёз и океанских брызг, снуют стрижи, как в море флибустьеры, и издают какой-то странный визг — как будто хочет мёртвого окликнуть сей мир живой, и тихо зарыдать о том, что вновь благоухать и никнуть начнёт трава, как Божья благодать.

 

* * *

Никому не клялся, не лгал, не давал зарока, по земле ходил, как печальный монах-расстрига… В виде речки мелкой текла по земле дорога, и шальные птицы без нот исполняли Грига. Взяв ковригу хлеба и соли в льняном мешочке, сколько черствых крох ты оставил в вагонах спальных? А теперь на праздник ты сыну везёшь и дочке в золотом ларце скорлупу от яиц пасхальных. Голубь клюв зарыл в оперенье своей голубки и воркует, стонет на птичьей своей латыни, им бы тоже, бедным, склевать по одной скорлупке, да лихая жизнь приучила беречь святыни. И земля куда-то под вальс уплывает венский, голубям шальным не видать твоего подарка — пусть клюют по крупке слежавшийся снег крещенский из чужой руки у собора святого Марка.

 

* * *

Ночь. Вода остыла в грелке. Мышь скребётся в уголке. Спит скелет леща в тарелке, лук в капроновом чулке. А часы большие с боем, спички, дольку чеснока засыпает тонким слоем смерти тонкая мука. Дом, плывущий в неизвестность, перегружен, как ковчег, в нём терять свою телесность не желает человек. Не желает подчиняться ходу мерному светил, тяжело ему меняться и терять остатки сил. За утратой ждёт утрата, в стены дома бьёт волна… Где вершина Арарата? Существует ли она?

 

* * *

Я б хотела с рыбой породниться и хотя б на миг уйти туда, где струится в ледяной гробнице мёртвая осенняя вода. Это путь сквозь зону увяданья, сквозь её последний ураган… В жизни, словно в зале ожиданья, копятся грехи, звучит орган. Зыблются рябины в снежных шалях. Вижу — приближается Она — та, кому на ледяных скрижалях числа выбивать и имена.

 

* * *

Очертания душ я ищу в облаках, чтобы шелест земной затаился, притих. Заседает в ветвях воробьиный конклав. Спрятал в пёрышки клюв воробей-еретик. Каждый день в половине восьмого утра воробьиное дерево — грецкий орех — начинает звучать, выдавать на гора воркование, свист, щебетание, смех. Каждый звук уникален, как форма бровей Суламифи, как губ её алых изгиб. Но на ветке сидит еретик-воробей и с сочувствием смотрит на пастбище рыб — голубой водоём, где гуляют вдвоём краснопёрка и линь среди рыбьих отар, где они затаились в молчанье своём на военном параде супружеских пар.

 

* * *

Богомол на воле расставил усы-антенны. Как сигналы «sos», дождевые он ловит капли. И рифмуют смело цветущие хризантемы лепестки свои с опереньем японской цапли. Наступила осень — и стало темно и голо. Перестал сизарь ворковать со своей голубкой. Лёгкий пух небесный, летящий от уст Эола, отменяя пафос, прикинулся снежной крупкой. В телефонной трубке я голос знакомый слышу: тёплый ветер с моря с кавказским звучит акцентом: «Я сегодня буду орехи бросать на крышу, покупать инжир и лежать на камнях под тентом». Три банана купишь, в свободный зайдёшь автобус, чтобы плач о жизни тебя с головой не выдал… Под рукою Бога вращается старый глобус — то ли шар земной, то ль фетиш непонятный, идол. Есть такое племя, у коего нет тотема, — это племя слов, что колотит в свои тамтамы. А в петлице осени астра иль хризантема чуть привяла, словно букет для Прекрасной Дамы.

 

* * *

Протекает жизнь сквозь сердечный клапан, как река, — в смятении и тоске. Но стоит, как стражник, на задних лапах богомол на розовом лепестке. Получает визу в небесном МИДе и летит на юг журавлей семья, тихо спит в коричневой пирамиде золотая мумия муравья. А сверчок, исполненный тайной грусти, запускает звука веретено. Дети белых бабочек спят в капусте, стрекоза лиловое пьёт вино. Воробьи в ветвях собирают вече, чтоб потом спокойно уснуть в ночи. Человек, владеющий даром речи, где твои медсёстры, твои врачи? Неужели это — ветла в овраге, молодой сверчок на своём шестке, муравей в расписанном саркофаге, богомол на розовом лепестке?

 

* * *

Скрипки брошены, флейты и дудочки, мир исчез в соловьином зрачке. Спрятав жирного червя в желудочке, оркестранты сидят на сучке. И такая вокруг какофония — звуки АЛЛИ, и ЭОЛ, и ОРР… Но из них созидалась симфония, вторил птичьему — ангельский хор. Ганс-датчанин в обнимку с Русалочкой по волнам океанским бежит, а футляр с дирижёрскою палочкой у корней, как секира, лежит.

 

Тоннельный эффект

1

Средь зелени растущий баклажан висел, как фиолетовый стакан, на грядке рядом скромно цвёл картофель. В полосках жёлтых колорадский жук полз по листу, и маленький паук следил за ним, как будто Мефистофель за Фаустом. Чирикал воробей. Пах сельдерей всё тоньше и слабей, горчил укроп, курчавилась петрушка. Вела цыплят заботливая клушка туда, где, полдня обнаружив дно, плескалось солнца пенное вино, где жук постиг законы лицедейства, где длинное жемчужное зерно нашёл отец куриного семейства.

2

Оранжевая круглая морковь сосёт из почвы сладостную кровь, и свёкла прячет маленькие груди. Морковь живёт в темнице, а коса — на улице, где сыр и колбаса лежат в обнимку на огромном блюде. Как полдень пьян! Отпей его вина! Петух нетрезв, и курица пьяна, и тишина полна любовных стонов. Но глянешь вглубь жемчужного зерна и вдруг увидишь — жизнь превращена в невидимую пляску электронов. Обычный деревенский огород — вещей и овощей случайный сброд — проколот длинной золотою спицей. Петух ведёт соперника на ринг. Над ним, как коршун, реет Метерлинк, держа в когтях кошёлку с синей птицей.

3

Мне снился лета треснувший арбуз. Его привёз огромный сухогруз. Он лихо сплавил волны вниз по Волге. Смешались ветер, время и песок, Закат июльский пил арбузный сок и угасал, бросая в воду корки. Гудели звёзд осиные рои, и некто проникал в слова твои — он был невзрачен, юрок и проворен, он говорил, что летом воробьи пронырливы, как горсть арбузных зёрен.

4

Лицо пчелы — в нектаре и пыльце. Завершена цветущих лип проверка. И чёрный пудель лает на крыльце, пугая молодого Гейзенберга. Арбузы серебрятся на бахче, смуглеет тыква, зёрна копит дыня… Но знаю я — наступит время «Ч», и будет плакать на твоём плече невидимого тайная твердыня.