«Звезды русской провинции»

Кекова Светлана Васильевна

Данской Григорий

Чепелев Василий

Александров Алексей

Давлетшин Игорь

Казарин Юрий

Сен-Сеньков Андрей

Хвостова Ольга

Васильев Сергей

Щетников Андрей

Верников Александр

Анашевич Александр

Жуков Игорь

Тиновская Елена

Фанайлова Елена

Месропян Александр

Полещук Виктор

Карасев Евгений

Паньков Игорь

Лазуткина Елена

Стихи участников II Московского международного фестиваля поэтов.

 

В Москве с 16 по 20 октября 2001 года под патронажем Правительства Москвы, Московской городской думы и Комитета по культуре, по инициативе Русского ПЕН-центра, Фонда творческих проектов, журналов «Арион» и «Знамя», при поддержке Международного литфонда, ряда посольств и культурных центров зарубежных стран проводится Второй Московский международный фестиваль поэтов.

Три раздела программы предлагают три разных взгляда на поэзию. Программа «Русский/французский: диалог языков, диалог поэтов» соберет в Москве поэтов из всех стран, где пишутся стихи на французском языке: из Франции, Канады, Бельгии, Швейцарии, Республики Мадагаскар и др. Этот круг вопросов неспроста будет подниматься на поэтическом фестивале в Москве — столице русского языка, на котором сегодня пишут стихи во многих странах мира.

Другой раздел фестивальной программы — «Звезды русской провинции». Децентрализация культуры, растущая востребованность искусства, создающегося вдалеке от столиц, — это всемирная тенденция, и не может не радовать, что ее поддерживает и Россия, чье культурное и интеллектуальное богатство всегда во многом возрастало за счет окраинных регионов. В рамках этого раздела пройдет презентация выходящей в издательстве «Новое литературное обозрение» фундаментальной антологии «Нестоличная литература», в которой собраны произведения 150 литераторов из 50 российских городов.

Третий раздел программы — «Классики XXI века» — презентация младшего поэтического поколения, которому суждено задавать тон в новом веке. Эта часть программы — возможно, самая ответственная — прошла своеобразную репетицию 21–22 марта в ходе Фестиваля молодых поэтов, приуроченного к объявленному ЮНЕСКО Всемирному Дню поэзии: Фестиваль был организован при поддержке Фонда творческих проектов и проходил в клубе «Проект О.Г.И.», который станет одной из основных площадок Второго Московского международного фестиваля поэтов. Успех этого мероприятия, ставшего крупнейшим за последние годы смотром молодых поэтических сил России, позволяет рассчитывать на высокий уровень мероприятия в октябре, когда к нему должны добавиться еще и яркие молодые авторы из Швеции, Финляндии, Литвы и других стран.

Все три раздела программы включают как звучащую со сцены поэтическую речь, так и круглые столы, в ходе которых поэты, критики, филологи будут обсуждать сформировавшие программу проблемы. Сверх того, в рамках Фестиваля предполагается ряд других акций.

Открытие Фестиваля запланировано в недавно открывшемся Центре имени Мейерхольда — уникальной по дизайну и техническим характеристикам площадке для разноплановых культурных мероприятий. Поэтические вечера, конференции, круглые столы и другие акции пройдут в московских литературных клубах «Классики XXI века», «Премьера», «Авторник», «Проект О.Г.И.», Литературном музее, музее Цветаевой, библиотеке имени Ахматовой — там, где постоянно и кипит московская литературная жизнь.

Особый пункт программы Фестиваля — вручение новой литературной премии «Москва-транзит».

Премия «Москва-транзит» является выражением неподдельного и неослабевающего интереса московской литературной общественности и московских читателей к поэтическому творчеству авторов, работающих по всей России, признанием серьезного вклада, который вносила и вносит в сокровищницу русского стиха поэзия, создаваемая вдалеке от столиц.

Премия присуждается по двум номинациям:

Большая премия «Москва-транзит» — за многолетнюю плодотворную работу в литературе, значительные художественные открытия в масштабе русской поэзии в целом;

Малая премия «Москва-транзит» — автору не старше 35 лет — за яркое начало творческого пути, заявляющее о значительном потенциале художественных открытий.

Журнал «Уральская новь» всегда демонстрировал свой сугубый интерес главным образом к авторам Российской Провинции, поэтому естественным для нас выглядит публикация текстов региональных участников фестиваля («Звезды русской провинции»; «Классики XXI века»). Впрочем, в этот достойный список не попали многие, на наш взгляд, первоклассные поэты. Надо признать, что объективности критериев не существует в принципе. Тем паче, когда отбор участников форума производится ограниченным кругом лиц (а в данном случае это — не многим более трёх московских литераторов). И при всём уважении к их безусловной компетентности, нельзя было требовать от этого «жюри» исчерпывающей вменяемости по отношению к противоречивому и нестабильному поэтическому ландшафту России…

Редакция журнала выражает благодарность Дмитрию Кузьмину, Надежде Вишняковой и Евгению Касимову за помощь, оказанную в подготовке этой публикации.

 

Светлана Кекова

(Саратов)

 

Вниз по реке

1

Бог в заброшенной кузнице выковал нам имена. В доме сушатся сети и светится рыба в реке. И танцуют в обнимку чужая любовь и вина, и беседуют дети на тайном своём языке. Мы свои имена, как подковы, кладём на ладонь, так и бродим на ощупь средь множества тайн и чудес. Даже если земля — это слёз и печали юдоль, молча тянется к небу детей подрастающий лес. Если речь замолчала, а звук из молчанья возник, если косточке персика в землю захочется лечь, мы с тобой для начала к постели привяжем тростник, между нами положим холодный сверкающий меч. Сердце — сладкий орех, он в телесной лежит скорлупе, ожидая, что скоро Господь скорлупу разгрызёт, и тогда ты поедешь, как князь, в одноместном купе в свой последний приют, раздвигая бесцветный азот. Жнец, и швец, и кузнец, и на флейте загробный игрец, две холодные девы, лежащие рядом с тобой, говорят, что любовь — это истина многих сердец, это воздух для птиц, распростёртых в дали голубой. И покуда с нас Бог не снимает воздушных оков, за кормою ладьи одинаково плещет вода, нам невидимый пастырь, пасущий стада облаков, тихо шепчет в ночи: «Никогда, никогда, никогда…»

2

Дом обугленной мебели с мёртвым двойным потолком, где молчанье звучит, ибо вновь прерывается речь, говорит, что жар-птице прикинуться синим чулком много легче, чем ворону звук из гортани извлечь. Шёлк китайский и бархат Франческо ещё продаёт, он беседует с птицами, пестуя их нищету, и французского ангела ждёт италийский койот, сквозь дозор своих глаз облаков пропуская чету. Пожалей меня, милый, сотри мне морщины со лба: сколько жили на свете мы, сколько служили греху… Приближается время, когда не Господь, а судьба бросит под ноги нам рукавицу на волчьем меху. Где она упадёт, там и вырастет древо огня, прикасаясь к которому ворон меняет свой цвет. Что же эта листва с головой урывает меня, если в юности мы целомудрия дали обет? В сладком пламени корчась, как кожа берёз — береста, я взлетаю над временем веером огненных брызг, Бернандоне-отец сиротливо стоит у креста, где сестру свою смерть молчаливо встречает Франциск.

3

Что рождает земля? Черепицу, да пыльный осот, да сухую полынь. А от слёз не осталось следа. Ворон мёртвую воду для мёртвого в клюве несёт, а в гортани его притаилась живая вода. Ты забудешь меня — и срастутся твои позвонки, ты откроешь глаза — и увидишь на Страшном суде, как в преддверии вечности руки младенцев тонки, руки наших детей, что скрывались неведомо где. Кто их души невинные сладкой отравой поил? Кто нагие тела опускал в ледяную купель? Их целует в глаза, их целует в глаза Рафаил, птица сна украшает дубовую их колыбель. Ибо даже в аду исполняется некий закон, по которому мы будем мучиться в разных кругах. Если красную птицу полюбит зелёный дракон, то мозаика бабочек вспыхнет в июльских лугах. Ты последнее слово из этого слова сотки, из сухого огня и из горькой воды в роднике. Жизнь и смерть для тебя одинаково будут сладки — это знает душа, уходящая вниз по реке. Это знает моя облечённая мукою речь, но для слов этой речи нет места в твоём словаре. Что для будущей жизни с тобой мы сумели сберечь, кроме горсти маслин, что росли на Масличной горе? Все богатства земные я птицам небесным раздам, и когда перед вечностью душу свою оголю, то услышу, как звёзды, уста приближая к устам, говорят еле слышно одно только слово: «Люблю».

4

В светло-алом сиянии люди сидят на холме, преломляя свой хлеб, отказавшись от прочих надежд. Облака в небесах — словно Огненный ангел в чалме, чьё сиянье растёт из негнущихся ярких одежд. Нам дано это знать, потому что кончается век, и, как только в колодец небесный опустится флаг, нам — из дерева гофер сколачивать новый ковчег да из дерева тисс погребальный тесать саркофаг. Видишь: в ветках отрубленных чёрный запутался дрозд, он листву раздвигает и мёртвые ягоды ест. А собратья его, в небе крыльями вымостив мост, над погибшей землёй образуют андреевский крест. А кузнец всё торгует, и пахарь железо куёт, ничего, кроме лютни, не носит с собою монах. Но Господь Вседержитель нам новых имён не даёт, потому что и ангелы тонут в своих именах. Потому что я знаю — даны человеку взаймы и нагое пространство, и время в венчальной фате. Но на брачном пиру во вселенной несчастнее мы, чем цветы-однодневки в прекрасной своей нищете. 5 Раздувает ли ветер холодное пламя воды или рвёт над водою полотна зелёных знамён, я, как семя дерев, благодарна ему за труды: вещи нашей любви отказались от крестных имён. Вещи нашей любви — это просто движение рук, это жесты молчанья, а также объятий кольцо. Из себя самого днём плетёт паутину паук, ночью слёзы и взгляд за ресницами прячет лицо. От воздушных страстей крылья мельниц шумят ветряных. Почему перед Господом люди не падают ниц? Я вопрос задала херувимам в одеждах льняных, но искала ответ в геральдической графике птиц. Я искала ответ в облаках на Синайской горе, я вникала в их речь, я пыталась во сне прочитать иероглиф жука на коричнево-красной коре или клинопись звёзд. Но уже начинало светать. Тайну Божьей любви сохраняет небесный язык, но взыскует её псалмопевец и воин Давид. И в пустыне людской, где срывается ветер на крик, вместо чёток янтарных держу я в руках алфавит. Слышу клёкот орлиный, далёкое блеянье стад, вижу, как моя мать с коромыслом идёт за водой. Разомкнутся ресницы, на волю ты выпустишь взгляд — это к солнцу жар-птица из клетки летит золотой. Крестным знаменьем вновь орошаются грудь и чело, как потоком солёных, не знающих удержу слёз… Улетит моя радость, оставив на память перо да зелёную пену в волнуемых кронах берёз.

 

Григорий Данской

(Пермь)

 

Коммивояжер

Я жил в поездах месяцами, и вот, устав, жду указаний сверху, но им до лампочки. И когда за мной на вокзал присылают состав, проводницы в плацкартных вагонах готовят мне тапочки. Я пью с проводницами чай. Я вру им про города, в которых я был и не был во время рейсов. Они говорят: «Хороший ты парень». «Да, — я им отвечаю. — Я крепко стою на рельсах». А потом, уже ночью, в, казалось бы, темном окне (будто за полночь взял машинист и маршрут поменял) проплывает большая земля, неизвестная мне. Но рельсы держат меня. Если Ты, водрузил меня, Боже, на эти стальные пути — Ты скажи, и я замолчу, обид не тая. Только право молчать Ты себе оставляешь… Прости, проводницы интересуются, с кем это я.

 

* * *

На самом главном пустыре страны,

где, как сказал поэт, земля поката,

я тенью неизвестного солдата

брожу вдоль нескончаемой стены.

Душа, на свете выше нет цены,

чем жизнь. А смерть лишь вариант оплаты.

Душа, не помню, в чем мы виноваты,

но верю, что мы будем прощены.

Взгляни, душа, нам уготован ад:

Манежная в огне, Охотный ряд,

сад Александровский.… Куда дать драпу?

На Курский? На Казанский? На Тверской

стоит Поэт, сняв бронзовую шляпу,

оплакивая волю и покой.

 

В гостиничном номере

В гостиничном номере, было дело, я жил — не тужил, в карманах звенело, и думалось мне: обрету свободу себе и богу в угоду. Стану эдаким воином, птицей эдакой, миру смогу открыться, освободиться, душа очнется, и жизнь начнется. Город весьма был далек от столицы; меня устраивала роль единицы без имени, качества, вкуса и цвета; стояло лето.… Молодняком полны были парк культуры и пляж. Обилие женской натуры мучило глаз. Душа томилась, и время длилось. Я, как умел, вливался в массы бронзовой биомассы, асом я пролетал по танцплощадкам — шатким был мой успех… Всегда сторонним я был наблюдателем. Посторонним. Душа из тела, как из тулупа, смотрела тупо на эквилибр безымянной плоти. Жизнь катилась на автопилоте. И я, как Сизиф, собирал свои силы в ком — но меня сносило… …Все дальше и дальше от мэйнстрима жизни, событий, мира мимо несет щепу корабельного днища. Она не ищет соединенья с разбитым судном, не целое — стало быть, неподсудна, не часть — и стало быть, безымянна… «Странно, — шипит, как „боржом“, морская пена. — Что это? Мусор иной Вселенной? Разве не все, что есть на свете, — солнце, волна и ветер?»… Каждую ночь, возвращаясь в номер, я говорил себе: «Ты не помер от тоски, от суеты не избавлен — ты не раздавлен во время народных гуляний толпою, жертвой не пал теракта, тобою не подавилась кишка трамвая. Не переставая, гнать рекламу в открытом эфире, мир не помнит, что ты есть в мире — мир питаться привык мертвечиной. И это причиной тому, что жизнь, будучи в сделке с миром, всегда в чужой тарелке…» …Поистине, быть человеку битым легче, чем быть забытым. Память. Зеркало. Амальгама. Вряд ли таким меня помнит мама. Но всякое зеркало с изъяном. Пьяным быть от жизни — полюбить искаженье зеркала. То есть принять отраженье жизни за жизнь саму, в оригинале… Мы этот фокус видали. Нож перочинный. Прочь, амальгама. Это, скорее, поступок не Хама, а братьев — Сима и Иафета. Лето прощается звездопадом, крушеньем светил — так со мною мое отраженье прощается. Все. Остатки «нала» завещаются персоналу, ибо то отражение, что исчезло, не может платить за диван и кресло, санузел, испорченное «зерцало», белье, одеяло… Кто я, если не отраженье тех, кто видит меня? Движенье по комнате световых пятен, впадин на потолке, морщин обоев, будто застывших октав прибоя, в желтых разводах уснувших навеки, шелест ветки в клюве птицы, ищущей Ноя и находящей щепки каноэ, ковчега, фрегата, иного ли судна? Трудно сказать теперь… Но над щепою, над опредмеченной кем-то тщетою, символом канувшей в небыль эпохи — вздохи одушевленной любовью Вселенной, тайный сговор Солнца с Селеной… Это, плача и торжествуя, душа говорит: «Существую!»

 

Боги черных паровозов

Мы боги черных паровозов. Мы водим в вечность поезда. И в топках наших под наркозом горит вечерняя звезда. Звезда пленительного счастья! Проводники твои суть мы. Наш паровоз вороньей масти летит на крылышках судьбы. Мы знаем путь в степях моздокских и сроки всех календарей, стихи всех девочек тамбовских и всех ростовских блатарей. Веди, веди нас, ради бога — где остановка, там тупик — веди, железная дорога, по бездорожью, напрямик. Без торфа, спирта, целлюлозы, гори-гори, моя страна, покуда в топках паровоза гремит байкальская струна, кипят алтайские массивы, звезда вечерняя плывет и хор бессмертных и красивых печальной женщине поет: Твой друг уехал на кочевье без документов проездных… Прости нам путь звезды вечерней, прощай до утренней звезды.

 

Василий Чепелев

(Екатеринбург)

 

После Снайдера и Светы

То, что растет, как волосы, на чужих головах, по большей части довольно сомнительным украшением («он такой красивый, такой подстриженный»), вполне продаваемо, легко (нелегко) обмениваемо на вещества (вещи), уплывающие вдоль Скандинавии, как прах завещавшего не зарывать себя вундеркинда, шею — сосуды, нервы, гортань — разорвавшего вскоре петлей. Ниже ноги упавшего табурета. Многие вспомнят это, как положено, на его пОхоронах/похоронАх. «Чем занималась?» — «Трах — алась.» Откуда вообще взялась. Поймала на Каменных Илюшу, которого я когда-то пьяный внимательно слушал, приглашал к себе в гости на какое-то (не скажу, смешно) блюдо. Он периодически просто чудо, да поможет ему ради всего святого/рифмы Аллах. Жалко — ах — кончились деньги, за исключением маминых. Деньги кончились вовсе. Money in Gulfstream. На улице ручейки и лужи. Крачки летят к горизонту, всюду. Ну же. Я никому не нужен. (Вычеркнуто). Ветер южный. Невымытая посуда на чужой квартире. Вспоминаю всякую чушь, еще до дважды два четыре имевшую место. Прятаться в темном подъезде, которого я боюсь. Рисовать на асфальте стрелки. Обернуться и увидеть определенное происходящее — «будут чувства, будут стихи». Будет заметная, важная в силу сознательности коротковатость штанин Ильи — здОрово — придет в голову, когда ноги по косточку в блюдцами бьющийся провалятся наст. А нас уже нет. Пусто. Через несколько лет давай заблудимся выше в горах. И чтобы промочить губы, пересохшие от пути, кистями рук станем плескаться в холодном ручье. Редкий лес, и мы шествие в нем продолжим. Днем я проголосую обратно в пользу зимы. Не зарекаются от тюрьмы, сумы и мачо. Где-то пройдут поезда — не плач, не прячу — их топот нам будет слышен за линией верхушек елей. Спросишь: «Может быть, посидим?». Сели. Круг, которому необходимо учиться, нами еще не проделан, не прожит, вдруг увижу это по дрожи. Стук. Небо оближет трелями дятел. Брось — я для тебя никогда ничего не значил.

 

Гитлерюгенд

Мои ладони дары все отвергнут, данке. У меня есть мундир, пистолет, полбанки варенья спрятано у кровати. Пост, на котором стою всю ночь, как лунатик, никому не нужен: заброшенный парк под Берлином и за́мок, длинные волдыри звездного света на воде пока еще не илистого пруда. Всех лебедей съели. Unkenrufe. И хлопают крылья чьи-то — летучих мышей? — еле-еле, и дрожат мои пальцы. Волосы — на руках, на шее — дыбом, цепляют сукно, как душу цепляет игра молоденького викария на органе или вид топора палача на смертельной ране, а совесть — подколенные ямочки шлюхи или мамины оплеухи. Мой лоб уже знает, где в него войдет пуля, где он лопнет от русского поцелуя — брызги мыслей, мозга, как брызги эякулята. Дата. Я отдам иванам шлем и сапоги, с меня снимут и штаны тоже в бункере у комбата, я скажу, что ich heiвe Erik в ответ на смех. Там будут раскосый калмык, волосатый сибирский мужик и статный, как грек, молодой командир-коммунист. Потом придет маленький Ваня, злобный, мокрый, худой, вернувшийся из разведки. Его лицо исхлестали ветки грозы, к щеке пристал дохлый лист цвета этой долбаной русской земли. А когда меня будут вести — вели — пристреливать как собаку, двое Soldaten затеют драку из-за Kondensmilch; русая девушка пожалеет меня и, расплакавшись, убежит, и какой-то жид в очках предположит, что все ж таки я ребенок. Ему крикнут — сейчас не до отговорок. Перед лицом со звуками створок ракушек станут стучать затворы и звучать приказы, прерывая переговоры бойцов вполголоса. По ногам моим кровь будет стекать из зада. В конце концов, я, понимая, что тронулся, попытаюсь перекреститься связанными руками, от страха ада; и увижу в полыни лягушку. Тут же медленным эхом пушек где-то вдали наконец раздадутся выстрелы, хотя до последнего в это вериться будет не очень. Молодой командир подойдет, потупивши очи, и, роняя слезы на мой мертвый воротник и гимназическую макушку, проверит пульс — символически — на сонной артерии, на секунду возьмет на мушку уходящих солдат, проведет мне по щеке, закроет глаза, вывихивая ресницы, тронет губы, выше которых вместо усов — и это ему не снится — затемнеет размазанно кровь и зелень травы. Увы. В парке снова темно и тихо. Кровь сочится, как свет из луны, из ранки — на большом пальце расшевелил заусенец. Меня в школе дразнили, что я не немец. Я не поучаствую ни в одной настоящей пьянке. Мои ладони дары все отвергнут, данке.

 

Воскресенье вечер

Суворовец, которого форма стройнит и строит, Проплывает строго напротив окна трамвая. Его правильные черты напомнят, кроме всего святого, О каком-нибудь ветреном Кустанае, О Петропавловске, о жарком Барсакельмесе, Что прячется робко в быстрых эритроцитах, От которых прозрачные уши розовеют по-подростковому бесполезно. В наилегчайшем весе Предоставляется практически ноль попыток Продолжить праздник, предпринятый старшим братом. На ботинках суворовца крошками грязный гравий. Его простившим глазам, его вороной шинели рада Была лишь смешная мать в выходные от всяких правил.

 

* * *

Я хочу быть сыном сталевара с НТМК, вечерами с девочкой разглядывать облака разноцветные, как остатки от синяка на тонкой коже. Сказать «пока», задохнуться дымом помятого табака сигареты «БАМ», пустить в песне пронзительно петуха и на этой высокой ноте заткнуться, услышав «ха» в её трещинке на губе. Я хочу быть сыном сталевара с НТМК, закрываться с размаху шторой в душе «Звёздного городка», через пять лет навостриться в Ёбург изучать, кто такой Лакан, за два года до этого на пароходе, в круизе, от всяческих волг и кам твёрдо решив потерять себя побыстрей, ведь фигура моя плоха, а вернувшись в Тагил обратно — вожделеть и всегда, и слегка, чтоб меня душно назвали хамом обветренные глаза.

 

Алексей Александров

(Саратов)

 

* * *

Всякие мысли гуляют насквозь: В желтом автобусе сон — проездной, Осень в провинции — пасмурный гость, Дождь в ее книжке чертил записной. Трубы ее издают голоса, Музыка ружей звучит духовых, Под одеялом в глухих небесах Спит жаворонок в объятьях совы.

 

А.И

Вольно Декартом давать дефиниции, Малость какую-то не объяснишь…, Пуговка в снег от твоей амуниции Падает, точно дымящийся пыж. Запахом крови и веры наследника. Если незыблем на страже закон, Вечером спишь над страницей учебника, Утром проснешься — и ты под замком.

 

* * *

Вечерами после смены В парках, пышущих жарой, Как игла в густую вену, Солнце входит за горой В реку, полную прохлады, Тьмы с восточного крыльца, Дома медленной услады, Как цветочная пыльца. Дремлют пчелы трудовые Под коробкой черепной… В те минуты гробовые, Точно дождь несет грибной Нам забвение и отдых, Запах розы голубой Завоеванной природы Каждодневную любовь.

 

* * *

Посмотришь без дела на праздный Снежок нескончаемый твой — Как будто дорожные язвы Присыпаны манной крупой…. И милость Господняя с нами, Но будь терпелив, как Иов, И помни за всеми делами Отечества злую любовь. Тогда, монументы воздвигнув И против судьбы ополчась, Бывает особенно видно Меж ними чудесную связь: Идут караваном верблюды В иголки стальное ушко, И ангел, летая повсюду, К тебе успевает пешком.

 

* * *

Сегодня мы погружены В туман неявного соблазна: Так видится со стороны Грядущее — оно прекрасно. Допустим, мы сейчас глядим В иллюминаторы каюты, Но с палубы, а впереди Следят последнюю минуту До айсберга. И сей момент Нам представляется киношкой, И кажется, что смерти нет, И грустно оттого немножко. Иллюминатор, как глазок Проектора, наполнен светом. Мы от судьбы на волосок, Но наши мысли не об этом.

 

* * *

Небеса покаянья. Звезда Рождества. Убиенный младенец не помнит родства, Розу держит в холодной воде, пустяки — Загуляли опять до утра пастухи. Что-то царствие крепко, исход не тяжел, И Спасителя терпит в дороге осел, А душа, отлетая, глядит свысока, Как в осоке плутает и чахнет река. Прощевай, христианка, грызи фиолет: У тебя наизнанку тулупчик надет…

 

* * *

Не то чтоб, очутившись в чаще, Где сумерки, мы ищем света, А ветер, аки зверь рычащий, — Мы ждём развития сюжета. Взрослея возвращаться надо, Когда б не дрожь в листве, в коленках, Детей уставших клоунада — Что б им задуматься маленько? Змея, кусающая хвостик, Когда за стрелкой ходит стрелка, И всякий шаг — кому-то мостик, А прочим — сущая безделка. И в тенях узнанный Вергилий Пронзил и вывернул наружу Земную суть: мы так любили, Что Рим ограблен и разрушен.

 

* * *

Декадентские сумерки. Вечер исполнен сил И умения барином мимо гулять с собачкой. На чернеющем небе, куда он звезду влепил, Завывают от холода маленькие полячки, То есть, ведьмы поплоше, могущие с метлой Полетать с полминуты и разве что вызвать бурю, Сняв дырявый носок, а когда уже снят другой, Ничего не бывает и зрителей обманули, — Улетают колдуньи. Фонарики стих скрипят, И внимание улицы переключается на прохожих, Я иду (по Челюскинцев где-нибудь) от тебя И стараюсь быть вовремя дома, хотя по коже Проползают мурашки с палец величиной. У меня за душою жетончик для телефона. Только чудится роза над мёртвою и чумной, Неподвижною в грязном снегу вороной…

 

Игорь Давлетшин

(Кемерово)

 

Из жизни облаков и деревьев

Вошли в южные ворота шли по северному городу и вновь увидели перед собой южные ворота значит ли это что мы шли по кругу или все ворота северного города обращены на юг или есть еще какая-то невидимая нам причина. Эта загадка ничуть не проще задачи нахождения философской подоплеки поведения деревьев-самоубийц. На короткое время (не более 3-х сек.) дерево зависает в воздухе а затем медленно растворяется оставив лишь листок в качестве прощальной записки. Осеннее Солнцестояние Оказывается Незамеченным Желтые шкуры гладкие на желтой земле и автомобили ездят без потолка одежда отстраняется от возбужденных молодых тел. Голодные злые синоптики не виноваты ни в чем. Так же как мы в плохо освещенных троллейбусах. Пишут на стенах несгибающимися ртутными пальцами телефонные номера. Сезон мертвых движений. Ладони выделяют линии жизни и размышлений отчетливыми но все еще тонкими штрих-пунктирными линиями. Мемуары рано постаревшего Лобачевского. Правдивее говоря радиопостановка по этому поводу. Вот такие вот получаются воспоминания. — Отвези меня домой. — Нет. И продолжают двигаться оставшиеся отставшие пейзажи. Или их неумелые изображения слабых но умных детей.

 

* * *

собираюсь спать. осталось несколько шагов до выключателя и обратно по прямой до кровати. немного другие в силу изменения внешних и внутренних обстоятельств. как мокрые листья краски ранне-октябрьской (мало того еще и центрально-сибирской) осени. как мокрые желтые (даже ночью) листья несут отпечатки задумчивых и (или) серьезно-озабоченных идущих по каменным тротуарам. сладкий металлический вкус на мокрых листьях дети любят (тайком от родителей и старших сестер и братьев) лизать их языками желтыми от газированного апельсинового сока. где люди с лицами не полностью покрытыми кожей предметы передвигаются когда им вздумается новые коммуникативные способности реальны. погасшая лампочка под потолком висит на длинной крепкой веревке

 

* * *

два выхода возможности в лето тополя деревья и сосны заложенные камнями окна вращение на месте дизайнеры снов что-то очень уж увлеклись коричнево-голубыми взлетными полосами для аистов редкой породы горной породы сожженные вены идут под ногами идущих в долгой прогулке то что так долго было мечтой бориса виана камни сибири неподвижные памятники облаков и их алгоритмов цветы ливана опять зеленый чай мягкие персики их пушистая пыль воскресные lights-легкие-сигареты помнишь формулу самого сильного переживания не уснут о маме думаю по утрам умеют стрелять когда слушаю symbols of the sun это закон и эстетика прикосновений к спине тихого времени ар-нуво пауза но коротко чтобы не было предупреждения смерти в июне вдали от венеции где san-marco как известно пи(щ)(цц)а для голубей как две таблетки цитрамона ленивое провождение дня вдоль линии текста и мне нравится как выглядят длинные строки но пишу по другому разница между проснулся и прикурил сигарету от августа

 

* * *

Бродячие Торговцы Зеленым Хлопком непонятные участники игр сегодняшней цивилизации Бродячие Торговцы Зеленым Хлопком лишенные возможности пользоваться средствами быстрого передвижения погружают ноги в вязкость земли и покрытий одинаково далекие от абстрактной мимики жителей Центральной Азии и от речных культов восточных соседей поклоняются молчанию и плавности движений Бродячие Торговцы Зеленым Хлопком добровольные заложники лишенных логики размышлений и чувств не имеющих названия тонкой ткани одежды легко промокают и также легко вновь заполняются ветром и свежестью коротко и легко коротко как летняя ночь полная зноем коротко и легко легко как самая легкая легкость Бродячие Торговцы Зеленым Хлопком обладая умением разрушать атмосферу замкнутых помещений приобретаешь восприимчивость обитателей прошлого не только ли этому учат Бродячие Торговцы Зеленым Хлопком общение на аббревиатурах чужих наречий трещины деревьев под пальцами проходя мимо старые фотографические карточки с изображением оружия и музыкальных инструментов Бродячие Торговцы Зеленым Хлопком выкуривая сигарету перед сном обязательную как свечи в именинном пироге одинаково далекие от абстрактной мимики стоячей воды и от попытки выхода в трехмерную геометрию Бродячие Торговцы Зеленым Хлопком

 

Юрий Казарин

(Екатеринбург)

 

* * *

Как зеркало разбитое двоит и делает из женщины валета: в сухой воде и тонет, и стоит двойник полуодетого предмета. Душа твоя открыта и нага и потому впускает непогоду — и речью обрастают берега, распространяя облако и воду. Пока в тростник себя вдувает плоть и трещину рубцует золотую, очей твоих глубокая щепоть ухватывает Божью запятую: Не чайку и не ангела, а знак небесного с землею препинания, где лето не сжимается в кулак, озябшего от старости сознания.

 

* * *

Сила взгляда в глубинах природы остается за смертью очей. От воды отделяются воды, и чем выше — туман горячей. Там тяжелая блещет ресница и троится под срезом луны, потому что до льда сократится утомленная мышца волны. И навстречу пылают морозы — отражения взора, позор и любовь вознесения, слезы отощавших под снегом озер.

 

* * *

Ворохнется в окне ветка. Я бываю с тобой редко на земле. Чаще в дереве, в небе я брожу, позабыв о хлебе, о себе, о погоде, или пропадаю в речном иле, сквозь высокую воду пройдя без дождя. Потеряю в паденьи лицо, руки, стану частью твоей округи, на окне твоем отпечатки пальцев выставлю в Рождество: тополь в инее, как в перчатке, если палкой не бить его.

 

* * *

В роще ремонт, шелушатся обои, это просел до земли небосвод, в рюмочке взгляда паук с перепою чешет мне очи и в воздух орет. Губы мои обнесла паутина: нет, не простуда — а слово во рту. Топчет траву, как газету, скотина, чувствуя в черных ушах высоту. Бросило нас угомонное лето, вот и бредешь от себя вдалеке: видишь, за ухом одна сигарета, спичка последняя в левой руке.

 

* * *

Томительный свет пустоты, подводный пейзаж полнолуния: поляны разинули рты — такая в округе глазунья. Когда, отовсюду видна, отняв у равнины предметы, из черной бумаги — луна без ножниц кроит силуэты. И, контуры дрожи держа в пределах прилипчивой плоти, летучая мышь, как вожжа, отхлопает воздух в полете. И тронется веретено ответного взора оттуда, где непоправимо темно в большом ожидании чуда.

 

* * *

Трение обнаженного тела, в конце строки — точки, неотраженного мира поверх реки, взгляда с затылком, словно в череп вошло его горькое и соленое, сладкое вещество, — все это — в ужас опыта всажено как весло, чтобы усильем шепота в небо не унесло.

 

* * *

Из полыньи на снег — в сухой огонь мороза, где воздух сжат в кулак и разрывает рот: шар, сплющенный во льду, — как бы в бутылке роза, дыханья и зимы растительный урод. На вымахе идет из воли на свободу сияющая вкось — по вертикали — вещь, срезая чешуей серебряную воду, как гривенники в горсть, — короткокрылый лещ. Сегодня высоко народное гулянье, там ангелы и звон и в небо вмерзла бровь, вот повернешь башку — и кровоизлиянье: у пламени — зима и голубая кровь. И очи пьет слеза, и чуден профиль ветра, когда бросаешь взгляд за левое плечо: у снегопада рост — четыре километра, а выше только свет, поскольку горячо. Кошачий желтый глаз кати на верхотуру и лунку голуби сверлением зрачка, когда пылаешь весь и, умирая, сдуру целуешься взасос с молчанием крючка.

 

* * *

Снег не ваятель — оформитель пустот, сколоченных в мороз, и надзиратель, и хранитель пространства времени, и слез и звезд в незримых пирамидах, где зависает без петли заиндевевший сад, как выдох земли, набравшей в рот земли.

 

* * *

Сердце прилепит правую руку к больной груди: как хорошо я плаваю все еще впереди жизни, в моем младенчестве, чтоб налетаться впрок, чтобы в своем отечестве не горевал пророк.

 

* * *

Остается двойная морщина на снегу до апреля. Охранник, громовержец, охотник, мужчина с папиросой и в шкурах бараньих. Вот такая простая картина: стынет в черных бушлатах скотина. Впереди золотая собака — шмель с ушами в подпалинах рыжих. И навстречу из белого мрака только Бог может выйти на лыжах.

 

* * *

В глухомани, в глухомани сало в палец толщиной, ломтик лампочки в стакане да огурчик привозной, нож, добравшийся до хлеба, в белой печке лисий хвост.… И открыта прямо в небо дверь, тяжелая от звезд.

 

* * *

Зимней женщины-погоды перелетная ходьба — приближение свободы. Выдох. Воздуха судьба. Истощение предмета. Лика в зеркале резьба. Да в дому ночного света золотые короба. Крови долгая заминка. Известь в трубке голубой. И огромная снежинка звезд, пришедших за тобой.

 

* * *

Все белее и безмолвней ока полный разворот: знаю, медленнее молний в небе дерево растет. На морозе проку мало подниматься по прямой — как кузнечик исхудало это дерево зимой. Только слышу кожей, кровью, костным мозгом — всем теплом, как звезда цепляет кровлю промороженным сверлом. Хрустом, родинкой, пунктиром умирают провода. И летит, летит над миром потрясенная вода.

 

* * *

Как умирающий красив — все ближе профиль македонца, и снегирей в кустах курсив — остатки солнца. Повсюду лысая вода и твердая, как лоб сосуда, катящегося никуда и ниоткуда. Се — воды, павшие ничком, градских метелей колоннада, вскружившаяся под зрачком остановившегося взгляда.

 

Андрей Сен-Сеньков

(Борисоглебск)

 

Христос. Пиратские копии

В Древнем Египте мертвая кошка еще сутки продолжала дышать. В это время жрецы должны были успеть перевести ее вертикальные зрачки в горизонтальное положение. В раннем индуизме был бог, находящий потерянные вещи. Отыскав пропажу, он долго совокуплялся с ней. Это всегда происходило на глазах плачущего хозяина вещи. Все игроки Chicago Bulls рождаются с заостренными баскетбольными мячиками внутри. Когда мячик становится абсолютно круглым — он лопается. То, что потом происходит, — прекрасно, как путешествие с закрытыми глазами. У куклы много мест, в которых может произойти зачатие. Покрытая поцелуями, кукла равнодушно показывает их одно за другим. С детства это мой любимый эпизод в «Трех толстяках». Китай. XX век. Цветы начинают бунт внутри букета. Бунт, как всегда, будет подавлен. Тела погибших красиво завернут в большие лепестки и, следуя ритуалу Цуань, забудут их имена. Балийская обезьяна (единственное на Земле животное с синими родинками), попадая в пограничные ситуации, перестает подавать признаки жизни. Легкая мозаика ее вдохов-выдохов застывает, чтобы позже продолжить достраивать себя на том месте, где была остановлена. Яйцо с двумя желтками невозможно разбить. Если же его положить на ладонь — оно приоткрывается, обнажая замочную скважину, в которую нужно вложить крошечный одноразовый ключик-заклинание. У саламандр самой привлекательной самкой считается та, у которой больше всего следов от ожогов. Если саламандра теряет в огне свои конечности — то становится воплощением красоты. С этого момента она обречена на нескончаемые, продолжающиеся до самой ее смерти, половые сношения с обезумевшими самцами.

 

Хоботок, многократно искривленный драгоценными крупинками

(фрагмент)

Рубин

Когда дракон, вызывающий лунные затмения, становится старым и начинает плохо видеть в темноте, он использует рубин в виде фонаря. Перед смертью дракон меняет пол, а рубин превращается в красную бабочку. Пхеньян построен на гигантском рубине. Во время землетрясений — камень можно услышать. Так звучат колокола буддийских храмов затопленных городов. Если вложить рубин в руку спящего — персонажи снов, появляясь, будут долго и удивленно оглядываться, а все их последующие действия будут неубедительны.

Жемчуг

Жемчужины образуются только в лунные ночи. После наступления комендантского часа в берлине раковины. Раковины часто используют полые жемчужины как ловушки для мелких рыб, красиво погибающих в перламутровых мясорубках. В раковинах семейства Haliotidae нередко находят сросшиеся жемчужины. У императора Японии Дзимму была целая коллекция миниатюрных эротических статуэток, изготовленных из таких жемчужин. Жемчужины живут до 200 лет. Потом лопается их скорлупа. Но птенцов там нет. Во второй главе Бытия сказано: «И золото той земли хорошее; камень оникс и бделиум». «Бделиумом» называли жемчуг с такой гладкой и скользкой поверхностью, что никто не мог удержать его в руках.

Горный хрусталь

Дабы наказать свой век, перед смертью Нерон разбил один за одним четыре удивительных кубка из горного хрусталя, став первым ювелирным серийным убийцей. Серьги с горным хрусталем — для женщины, потерявшей любовь. Раз в год из кристаллов выползают прозрачные змейки и ищут на теле мужчины то, чего уже не вернуть. Ацтеки изображали богиню любви Такауэль женщиной с 99 грудями, изготавливая длинные острые соски из горного хрусталя. Неспособный стать мужчиной обязан был умереть, прижавшись к богине.

Опал

Перед тем, как сжечь себя, осаждаемые врагами, ассирийский царь Сарданапал и его 150 жен питались крупинками растолченных черных опалов, чей вкус напоминает сушеный виноград. Суфийский поэт, смотрящий сквозь опал, дарит людям и предметам обязательное право неповиновения его стихотворениям. Белый опал может растворяться в воздухе. В комнату, где это произойдет, никогда не войдет кошка.

Авантюрин

Из зеленого авантюрина сделана государственная печать китайского императора. Если до печати дотронется кто-то посторонний — она свернется в клубок иероглифами наружу. Малиновый авантюрин считается камнем Солнца. В годы повышенной солнечной активности поверхность авантюрина покрывается мельчайшими белыми пятнышками, напоминая кристаллический мухомор.

Бирюза

На Тибете она — живое существо. Потускнение бирюзы предвещает ее скорую смерть. При каждом монастыре существуют специальные кладбища для бирюзовых трупиков. Тончайшие пластины, особым способом сделанные из бирюзы, гейши использовали в виде закладок для интимных дневников. […]

 

Ольга Хвостова

(Краснодарский край)

 

Безработица

Вот теперь я много умею! Эксгумирую труп — заложу камею. Той процентщице, что ухайдакал Родя, А через век с лишком обдурил Мавроди. Мир стоял на китах, теперь на кобрах. Смердяков катается в моих ребрах, Я убью, как он — лакей! эпилептик, Если днесь не куплю тебе нейролептик, Если днесь не скормлю тебе млека, хлеба, Не сведу туда, где есть только небо, И в лучах всего не смочу слезами… Но Господь не примет такой экзамен.

 

* * *

Помнишь, любимый мой, как я просила Самого черного хлеба и мыла, Самой бессонной лучины и склера? — Слишком красива для истиной веры, Слишком стремительна, — ты мне поведал. Кронос отечества нами обедал, Вот мы и стали дурны и болимы. Самое время, любимый, для схимы.

 

* * *

Я услышала ночью: рядом шумел прибой, Золотую рыбку держа за своей щекой, Я услышала шлюпки плеск, хоть спала в степи, «Степь да степь кругом» спустила меня с цепи, И, забывши о СМИ, о траншах, о МВФ, Мы, шатаясь от счастья, плыли в греческий блеф, По алмазу воды, через всю пропонтидскую нить. …Братобойня богов не смогла нас ничем удивить. Наготу прикрывая, друг дружку плавя в горсти. …Братобойня богов не смогла нас с ума свести. Миновали Дельфы, с террас небритый оракул В синий кратер небесный что-то свистел и крякал, Приподнял наши волосы вопль птичий, Ты курил на корме, приуныл возничий… Онемевших, бледных, почти раздетых, Нас продали в рабство за две монеты.

 

* * *

Бирюзовая шапка кирхи Высока, как чалма мечети, Человеки шаркают резво, Те же, в сущности, йети, йети. Выпивохи поют в корчмах, Изнывают кровли от зноя, И пронзает солнце пустой Этот глобус до мезозоя, И роняет трели трамвай, И, зажмурившись, ездоки Пропускают гринпис-пейзаж С золотистой рябью реки Перегретой, на плавниках Ходят рыбы пешком по дну, Рыболов онемел, как сфинкс, В лопухах; и клонит ко сну, И бредет залетный турист, Козырек надвинув на глаз, Искушенный в красотах, спит Его юркий зрачок-алмаз, И пернатые в облаках Пьют небесное молоко, Ледяное, как талый снег; До гостиницы далеко, И цепляет асфальт каблук, И скрипит механизм души; Бесприютность свою, мой друг, Географии припиши.

 

* * *

Анонимы заводят моторы в такую рань, Что балконы напротив прячут свою герань, А в готическом сне окна дребезжит стекло, Забирается свет в глаза — что твое сверло. Вещный мир не жалует рук (о, колючки роз), Гофман, грезы, витальный сон, привозной невроз. Запахнув халат, блуждая, как та овца, Обнаружь трельяж, а позже черты лица, Шевелись, яга, живей малюй марафет, Но в душе уже, амен, места живого нет, И хотя ты с виду легка и еще — ого, Но в груди пригорела злоба, как молоко, И одна, как перст, ты с ней, никого, нигде, В дольнем воздухе, в плоской до слёз воде.

 

* * *

Ты, горбунья и нищенка, в дальних краях за антик Не сойдешь, но святую чушь недалече порол романтик Так давно, что местные, в общем, ни в зуб, ни слова, Посему населенье практически всё здорово И приветливо, разве какой-никакой отшельник Предается угрюмству и здорово пьет в сочельник, И тоскует, незнамо зачем, о стеклярус звезды Уколовшись глазами без толстых линз, без узды, Но, спровадивши рацио, он не впадает в раж И не сходит с ума, бережет что-нибудь, цветы, кота, антураж, Флору, фауну, просто часть суши, божественные дворцы, Что в пути пилигримам кажут свои торцы; Так, со счетом зеро, побеждает житейская сторона, Обжигает мороз, отворяя окно; льется кварта вина, Просыпается кот, ворчит, очи его полны Электричеством с той стороны Луны.

 

Сергей Васильев

(Волгоград)

 

* * *

То война, то народный съезд, То репьи, а то асфодели. Бог не выдаст, свинья не съест — Что ж тут мудрствовать в самом деле! Два посыла есть у судьбы (Остальное зовётся раем): Иль на дыбу, иль на дыбы — Между этим и выбираем. То ли ангел, то ли Бог, То ли демон несуразный — Этот обморок глубок, Словно омут безобразный. Чью измеришь тут длину, Кто тут в ком души не чает? Волки лают на луну, А она не отвечает. Тень звезды и тень щенка, Но не надо обольщаться — У небес кишка тонка, Чтоб землёю восхищаться. И стоит осенний сад, Корни высунув слепые, А на нём плоды висят Жёлтые и голубые. И, воды набравши в рот, Спишь с открытыми глазами, Чтоб не спутать в свой черёд Тварь живую с образами.

 

* * *

Любая ложь блаженнее стократ, Чем разговоры ссыльных на Тоболе. От них бы отшатнулся и Сократ, А уж Платон изнеженный тем боле. И нам ли о бессмертьи говорить, Когда душа в плену дурных привычек. Уж лучше солью в котелок сорить, Варить уху из неживых плотвичек. Уж лучше, спирту хватанув с лихвой И разомлев, как тот медведь в берлоге, Глядеть, как звёздочки над головой Всю ночь ведут глухие диалоги.

 

* * *

Ничего уже не изменить Ни в природе и ни в человеке. Не прервётся, видимо, вовеки Этих дней пленительная нить. Будут плыть и плыть издалека, Отражаясь в бесконечной влаге, Фавны, урны, розы, саркофаги, Девушки, деревья, облака.

 

* * *

О разных разностях глаголя, Он целый день баклуши бьёт И свой глоточек алкоголя Богатым нищим отдаёт. Ему, наверно, не до смеха, Он не поэт и не пророк. Ему и вечность не помеха, И нищета ему не впрок. Он ходит, бродит и бормочет, Глядит на всех, смеётся всем. Он то ли жизнь прожить не хочет, А то ли умереть совсем. То ангела в постель положит, То сам за облака летит. И зависть медленная гложет Того, кто вслед ему глядит.

 

* * *

Не вписываюсь как-то я в ландшафт Орущей безбоязненно страны. Насупленные бесы перестройки Меня не гложут. Пусть себе вокруг Шумят, пусть митингуют, пусть ругают Кто демократов, кто большевиков — По мне так всё равно, какой на шее Болтается хомут. Не Пушкин прав, А Пиндемонти. Если ж мыслить здраво, То оба не правы. И лучше, право, Не мудрствовать, а заварить чайку Да поиграться с девочкой-щенком. Ей скажешь: «Долли, покажи, дружок, Как президент наш говорит с народом!» Она тотчас как вскинется, да вдруг Как зарычит, как, бедная, залает! И смех, и грех! Десяток лет назад Её давно бы упекли в Сибирь За вольнодумство. К счастью, времена Переменились. К счастью? Дай-то Бог! Да что же это я? Мой дар убог, И голос мой, как водится, негромок. Но я живу, я свыкся с хомутом, И мне нельзя, пожалуй, без постромок, Без кучера… Речь, впрочем, не о том: Её поймёт далёкий мой потомок, Опохмелясь на берегу крутом.

 

Андрей Щетников

(Новосибирск)

 

Сумерки накануне зимы

я выпадаю из людей в прозрачность воздуха и смысла в премудрость допотопных чисел и безымянных площадей быть может время это дом для тех кому темно с другими но снег кружится за окном и мы увидимся живыми Утрата тепла они гуляли по безлюдному парку срывали листья с деревьев сопоставляли их между собой чтобы знать — ни один не похож на другой они говорили стихами не понимая друг друга рыба в пруду ходила кругами над головой первые звёзды зажглись летучая мышь промелькнула беззвучно в фиолетовом небе их разговор принимал математически точные формы две величины разность между которыми пусть даже и бесконечно мала всё равно абсолютно различны жизнь — система комнат пустых в каждой комнате кто-то сидит кто-то смотрит в окно кто-то в антиподов не верит вот они и расстались накануне зимы увозя в своих саквояжах проекты тридцатилетней войны доказательства доказательств по безлюдному парку гуляет метель а солдаты его величества отдыхают на зимних квартирах

 

Первое свидание

некто

допустим некто некто и она допустим некто и она любили друг друга (допустим?) но они не знали об этом только я знаю и ты знаешь (откуда мы с тобой это знаем?) давай оставим их на этой странице пусть они познакомятся

 

Что такое верлибр

Я есмь тот кто взвешивает слова (не килограммами конечно а на ладони) расставляет их по комнате ощупывает и дует в бумажные паруса Я есмь тот кто редко выходит на люди разве что иногда выезжает в провинцию туда где поэты не знают что такое верлибр

 

Логика

Давай попробуем заняться логикой она чудовищна она поможет нам она похожа на на даму средних лет на палача с дипломом палача на клоуна с квадратными губами О! мягкими как подушки в музее С. Дали Какая логика!? Да никакой!

 

Три встречи

Вот бы я шёл по улице и встретил Женю Миниярова или Вот бы я шёл по узкой тропинке а навстречу мне 68 автобус а справа снег и слева снег а тропинка такая узкая или Вот бы я стоял по улице а звезда бежит над деревьями Я не отказываюсь от этого пусть не беснуются поэты пусть лучше вещи тихо-тихо на восемнадцатой отметке живут и в ус себе не дуют я долго-долго слушал пудинг и наконец-то всё запомнил ты выйдешь в яблоневой луже а всё равно не будет хуже

 

Птичка

другая пташка нелюдима а ты последняя лети пусть выйдет всё как надо мимо раз нам с тобой не по пути вот оправдание природы в семи частях good bye adiоs но мы конечно царь природы что прояснилось пронеслось приснилось как это ты дышишь и лёгким крылышком махнёшь деревьев выше ветра выше и дальше выше: не вернёшь Немного больше морали да и нет бесконечного гигробуса зачем тебе это колесо обозрения с видом на мёртвое море зачем тебе это струя воды осязаема правда дней ускользаема вот и пей

 

Александр Верников

(Екатеринбург)

 

Дистанционный смотритель

Поезд ухайдакался в депо, Машинист читает Эдди По — Может, из любви к нему читает, Может, потому что с перепо…… Я не знаю, может, эдипо — Вой интерпретации назначен Этот случай — я не в Гестапо И вообще нигде я не служу: Так себе — хожу-брожу, гляжу — Не течет ли где, не протекает Через город речка Лимпопо…

 

* * *

Бабочек-то мертвых на полу, Обожженных о ночные светы, Севших на икарову иглу!.. Вот и кара — это лето, лето. Погашу огни во всем дому, Но оставлю точку сигареты Тлеть во тьме, не возмущая тьму, — Жизнь проходит, как из пистолета.

 

Генерал тире Полковник

Он смотрит из окна на долговечный мир, Где больше не командует парадом. Не на плечах — на плечиках — в шкафу его мундир И парабеллум именной с зарядом Последней пули тоже где-то там, Живет себе впотьмах на крайний случай. Он чуть не по слогам читает «МАНДЕЛЬШТАМ» На книге черной, ерзая в скрипучей Качалке дорогого тростника, Трофейной, с виллы, что ли, Шелленберга, И над строкой невнятной облака Плывут из памяти о штурме Кёнигсберга. И тут в его тяжелый серый глаз «Я вспоминаю немца-офицера» Шибает строчки ясная стрела, И даже рифма темная «Церера» Не может этот приступ укротить — Он до конца бесцельное читает, Потом назад, к началу том листает — Он ухватил невидимую нить И хочет достиженье удержать, На занятой высотке удержаться — Но рифмы прыгают, слова катятся, И он забыл, что он хотел понять. Он книгу внука, медля, закрывает, Потом глаза устало закрывает, Потом встает, скрипя, и закрывает Окно и мёртво падает опять В качалку с виллы точно Шелленберга, Идет опять на приступ Кёнигсберга Всей памятью. И ждет, когда пойдут На приступ сердца бешеные рати. Он слышит бой — последний бой минут, И жизнь на это, как на битву, тратит.

 

* * *

Вместе с рельсами поезд ушел, Степь повсюду, земля нагишом. Черноземное море парит, Птица-смерть, надзирая, парит, И светило горит. Все исполнено силой такой, Что гудит этот дикий покой. Нету правды в упорных ногах, Тянет лечь и рассыпаться в прах, Чтоб хоть так с окружающим слиться, Перестать на судьбу свою злиться — Что торчишь и торчишь посреди Мирозданья, как штык из груди.

 

Александр Анашевич

(Воронеж)

 

1

Заклинаю тебя, милая, от тоски разрывая сердце на куски мозг зажимая в тиски эти пытки — воспоминания о москве об отрубленной голове обо мне как твоей вдове я носила цветы на кладбище, мертвую воду пила таблетки глотала выпрыгивала из окна мне казалось: мой/моя слава всегда со мной с головою тяжелою, больной следует по пятам как конвой только я не безумная, не хочу быть безумной, не поеду в больницу я не одна такая, каждый врачей боится свяжут, запрут в клетке как жар-птицу у меня ни золота, ни денег нет, чтобы откупиться заклинаю тебя от тоски простыми словами жаль, что мы стали врагами чувство наше накрыло цунами я в поезде еду на север, в обратном от тебя направленьи у меня хорошее настроенье только сладкую тушку мою тронуло тленье говорю с небесами, с тобой говорю, говорю с проводницей все исступленно пугают меня больницей мажут губы то перцем, то горчицей чтобы стала монстром бездумным, дьяволицей заклинаю тебя от тоски, а сама тоскую подбираю к сердцу твоему серебряную пулю напираю, злобствую, атакую только я не солдат, не хочу быть солдатом, на войну не пойду спрячу злые слова во рту всегда предчувствую беду я тоскую, тебя от тоски заклинаю я спасаю тебя, а сама умираю ближе к краю стою, ближе к раю улыбаюсь, руками машу, головою киваю.

 

2

Садовник, верни меня назад в мое безумие, в мой гефсиманский сад здесь гестапо, уютный блочный ад и пытки падают гроздьями, как виноград меня давно уже никто здесь не лелеет, не хранит больно ранят так, что сердце болит мне здесь мало места — это астероид, мертвый метеорит садовник, выбери меня, дотронься до руки пусть смеются змеи, плачут пауки беллин маленький самолет уходит в пике отстрою свой ерусалим вскорости в наши дни садовник, ты видишь сам, здесь все живут страстями уходят из пустых домов за непрошеными гостями делятся с ближним женщинами, новостями рвут мое сердце когтями.

 

3

В рейкьявике, в бонне, в амстердаме мы всегда сидели в глубокой яме под лимонным соком как устрицы томились, как птенцы под скорлупой приходили смотреть люди безумной толпой как я на дне лежал рядом с тобой сто камней в нас бросили, сто огней спрашивали: кто тебе всех милей самый красивый цветок без листьев и корней и смерти нету над нами и некуда бежать потому что ты научился меня в кулаке прятать, на ладони держать.

 

4

В финале я совсем сошла с ума я одна, а вокруг тюрьма не в себе я стала, а вся-вся в тебя в твоем черном теле, в утробном тепле.

 

5

Какую выбрать смерть хорьку, улитке, пауку они как демоны снуют в моей руке по рукаву ползут, по пуговицам, воротнику по рукоятке, по курку я их везу вначале в петербург, потом в москву в коробке обувной они ползут по сердцу моему, по животу они всегда со мной они идут по мне как русские войска вползая внутрь меня, где черная тоска я выберу им смерть, они умрут во мне на острие, на мозговой игле.

 

6

Стоит златоглавая москва педерасты вводят свои войска героев плевны, группы риска что просить у седьмого лепестка оловянной пули у виска разогнавшейся до размеров писка я московским зайцем спешу как цветаева грубая к тебе пишу узелковое письмо: «и смерти нет и нет ее предвестий подпаленных волков, бездарных бестий остался запах, плесень».

 

7

каждый пишет сценарий, маленький сюжет получается неприятное кино я плакал над всеми фильмами ф., в финалах потом перестал плакать плакал потом, потому что ф. умер у него была камера плакал потом, потому что камера умерла плакал потом, потому что я не ханна шигула повторял: «я не ханна шигула, не ханна шигула, не ханна шигула…» потом плакал, потому что ханна шигула умерла неприятное кино бес ф. бес камеры бес ханны бес наркотиков бес любви бес алкоголя бес смерти

 

Игорь Жуков

(Иваново)

 

Памяти оранжевого верблюда

в пейзаже важен вскрик оранжевого А чтоб осенью владеть а не одним пейзажем всю осень поместить в закрытые глаза и как ни открывай — твой взгляд уже не важен и ты не важен сам: ты был — и был таков и вялый твой удел — удел ее владений и осень смотрит из присвоенных зрачков из зарослей оранжевых растений

 

Во́ды

(Оперный монолог)

хотел, Эрато, выручай хотел иметь у ней ручей и в результате получил но получается — зачем? и речка встретилась со мной когда я прыгал за Луной когда, слепой, стрелял на слух и речка мне сказала БУХ и встретилась со мной река и превратила в дурака там были пива пароход и парохода пива ход и море встретилось со мной своей широкою спиной дождь языком назвался чтоб его на блюде нес Эзоп и вот я вышел Клоун Лун из вод и волн на хилый склон Леандр Лиан, Царь Обезьян сменил на джунгли океан

 

Небоевое крещение

и что с тобой произойдет? в какое помещенье тебя назавтра поместят? на долгий ли постой? уже готова пустота для твоего рожденья пока гуляешь взад-вперед с неприбранной душой какая нынче тишина у вечности в прихожей оргиастическая явь не вспенит Иордан две барышни, младенца два и ты — одно и то же, лишь безъязыкий матерьял болванка истукан и трижды падая вода стремглав ошпарит кожу и выгнув спину колесом к локтям придавит грудь но в чрево ввергнувший тебя отец тебя моложе и вряд ли ведает творя и ты о нем забудь

 

Супруга Лота

а в слове ДУРА спрятано УРА супруга Лота уж не столб — гора гора из соли и с пещерой куда заходят дети в сером им ум — во зло душа — во зло они как девушка с веслом из гипса чувств железок страха желают вытряхнуться махом гора бела олени лижут склоны а дети в сером бьют поклоны все небо застит белизной и небо плачет над горой и небо давит как кабан а сердце будто барабан а в голове — Мое Кино про то что жизнь моя говно куда слепой ведет слепого? куда больной ведет больного? кругом одна едрена мать и неохота помирать

 

Потеря совести еще не потеря чести

* * *

мне сегодня трудно читать — мешает мой нос

* * *

я думал: человек живет вечно теперь за это расплачиваюсь

* * *

если я возьмусь за рифму — я возьмусь за топор

* * *

простите дети!

* * *

я слышал: он родился от приступа клептомании — в пылу взаимной страсти мать украла у отца презерватив

* * *

врагу не пожелаю такого страдания оно слишком возвышает

* * *

для него тыща — это х…ня а для меня?

* * *

лошади — короли экрана

* * *

судак отварной судак 100 г, масло 5 г

* * *

бред полцарства за минет

* * *

дал я авгуру Уругвая лад

* * *

чтоб тебе замуж выйти за Бивиса и Баттхеда!

* * *

мне ужасно хочется есть но есть нечем — я потерял голову от любви

* * *

ни в коем случае не быть самому текстом это слишком больно и безобразно

* * *

с ужасом понял: хороших поэтов очень много денег на всех не хватит

* * *

угнать пароход и доплыть до персиков

* * *

я пуст как храбр гасконец

* * *

летающее кладбище культура

* * *

неужели я твоя фо-би-я?

 

Елена Тиновская

(Екатеринбург)

 

* * *

Печальная и бедная страна. Хотя не так бедна, не так печальна, Как… Но договоримся изначально, Что виновата я, а не она. Здесь кто чего действительно хотел, В конце концов желанного добился. Один запился, но другой женился, И третий на Канары полетел. А я хотела, чтоб пылал закат, Ещё хотела, чтобы стало тихо. Сошла зимой на станции Крутиха И углубилась в коллективный сад. Там до весны пребудет тишина, Там покосилась редкая ограда, Там мне видны из низкого окна Деревья сада.

 

* * *

Я знаю, как будет. Езда на машине, Прямая дорога на белой равнине И низкие тучи, и снежные хлопья. На заднем сидении Ольга и Софья, Спокойно уснувшие под магнитолу. Широкая местность, прижатая долу. И там, далеко, за железной дорогой, Прозрачный лесок на гор у шке пологой. Нас встретят на месте две важные дамы. Нет, просто хозяйки в том доме, куда мы Приедем с салатом, шампанским и водкой Под низкое небо над серой слободкой. Где сыплется ёлка, где топится банька, Роскошные, пышные Лидка и Танька Умело, стремительно лепят пельмени, Мукой осыпая большие колени.

 

* * *

Два эти тополя большие У ресторана «Сулико» Как демоны глухонемые Руками машут широко. Друг другу что-то объясняют На непонятном языке, А генацвале зависают В своем весёлом кабаке. Несут шашлык. Гремит лезгинка. Танцуют Тома и Арчил, И плачет горькая сурдинка На небе в сонмище светил.

 

* * *

Я Пушкина не спас! А Пушкин был в запое. Он мне кричал при всех: «Ты бездарь! Ты — говно! Уйди, совсем уйди, Оставь меня в покое!» Я встал, хотел уйти, Подался к двери, но… Был Пушкин одинок, Как маленькие дети, Читал свои стихи И плакал над собой. А этот человек И вправду был на свете, Единственный поэт, Не то что мы с тобой! Бля буду! Буду бля! Когда-нибудь да буду! Когда я буду бля, Я всех собой спасу, Я стану всех любить, И Пушкина, паскуду, На трепетных руках Над миром вознесу…

 

Елена Фанайлова

(Воронеж)

 

Taedium vitae

* * *

Побудешь со мной не забудешь меня Нипочем ни за что никогда Не покинешь меня не оставишь Как сожженные города Как вишневое древо крылий клавиш Проступит из-под век подземная вода Ни слова не исправишь Какие странные потоки из-под сомкнутых ресниц Какое высохшее устье меженожье Как трудно, жанна, править дело Божье Средь пеночек, и соек, и синиц, Особенно когда в россии бездорожье На что годишься ты? — на щепки для костра, Крестьянскую поденную работу Информацьонных войн, et cetera, На Жиля подвиги, что лишь тоску и рвоту, Сказать по правде, нежная сестра, Не изменив французов ни на йоту, Способны вызвать. Родине — ура.

* * *

Человеческая ласка и простейшая забота. Долго, долго в черном теле Были все измучены посредством взвода или КЗОТа, Серной кислоты и жидкого азота. Легкие тела, вы быстро опустели. Ничему не надо оправданий В мертвом доме, материнском лоне. Нужно быть суровее и непреклонней, Словно трахаешься в каменном гондоне. Хитроумнее и изощренней, Словно предстоишь ментам на беженском кордоне. Нужно зажимать в зубах свинцовый карандашик Как безрукий пишет, а слепой рисует А безногий пляшет А другое не интересует

* * *

Я сделала б своими двух парней, Космополитов, лишенных корней, Известных литератора и журналиста, Достигших не последних степеней На ниве алкоголя и художественного свиста, А также биллиарда, покера и виста. На театре военных действий, равно — теней. Но они замерзают в степи между двух огней, И даже если я включу систему иска Altavista, Они не откликнутся ей. Я замуж вышла бы за пианиста. Что примирить сумел, вообще, с наличием людей, А то от них тошнило до ушного свиста Сосудистого и загробных лебедей. Я стала бы его бессмертною женой, Внимательным читателем Буковски, Когда б не юноша вертлявый за спиной. За жизнь цепляющийся властно, по-московски, Сентиментальный, но внутри вполне стальной, Не ягодиц его, яиц и волоски, и абрикоски. Когда б не этот воздух ледяной, Не звук безмозглый, шелест костяной, В глазах бегущая строка, круги, и звезды, и полоски.

 

Топографическая анатомия

1

нужно вынуть из сердца стальное сверло, передергиваясь, как экранный шарло, как повешенный на веревке, вкусу утонченному назло, что, впрочем, требует известной тренировки нужно медленно вывернуть по часовой, невзирая на ужас бомбежек и вой одержимого пред экзорцистом, беса в пламени мглистом, отправляемого на убой Кукловодом Самим либо Евангелистом всякий раз рискуешь головой, если рожден убежденным фашистом в сиянии и перистом и мглистом театр великолепен теневой отдельное спасибо всем статистам

2

адреналин отпускает своих собак и поглядывает свысока как дебильный мозг забивает косяк в ожиданьи свистка, различая фальстарт это он делает, пока не сошлись бессознательные войска, но и тогда он не выкинет белый флаг, не найдет дурака как Чапаев, он мучится над столом, предвкушая разгром, позор, бедлам, и даже сабля напополам или шашка хуяк не способны его предать. он готовится поговорить со злом, назвать его мудаком и козлом, обрести немедленно благодать — ну, натурально, маньяк. человек же потом начинает рыдать

 

Третья Психея

1

Когда душа черныя на дне лежит/мычит А над столицей сатанинский свет Не вызывай меня на свист, не вызывай Меня на связь, на страх и риск В сияющий бесславный парадиз И кровь мою не вспоминай на вкус И сердце у меня не изымай. Мне вообще не нужен человек. Когда он не умеет бить в живот, Обезоруживать и поджигать. Когда он не умеет быть в живых Когда он не умеет повернуть И реки отворить (Не отворачивайся и не зажимай) Когда он не умеет говорить С закрытыми глазами как ди-джей Так, что картина мира дребезжит Чьи небеса заражены А голос обожжен И ход его непостижим И все бессмысленно, кроме него

2

Душ так много, что ни одной не можно Доверять до конца. Между ними стоит таможня, Сокрушая каменныя сердца. Но как веер сбирается, многосложна, Эта панна ясновельможна И круж и т возле блюдца и холодца, Как сказали бы здесь Сведенборг и Бёме, И другие свидетели, кроме, Иль еще какие молодца. Она обильна и неосторожна, Потому что настаивает: бессмертна. Самоуверенно, да? для пловца В горной реке, Иль в платьице концертном Как золотая труба в черной у Бога руке

3

…то мотив неотвязный, рассказ бессвязный мучительный бесполезный заклинатель над бездной М.б., NB, дежа вю. То другая душа говорит: живу. Проведу над пропастию по шву, Насыпью надо рвом Пулеметной очередью прошью, Чтоб неповадно сбираться двум Говорит: не спи, не спеши. Ничего чужого не омрачи. Холодны ли подземные ключи? Не ходи, и так расскажу: Нечеловечески хороши. Говорит: пристегни ремни. Остаемся совсем одни, Без другой, параллельной земной души. Сложенной, как парашют. Говорит: не увижу тебя уже И другую душу не покажу, Потому что является неглиже Уходящая по ножу. Что от всех зеркал в мозгу отражен. Так изменилась жизнь. Говорит, а под нею земля горит. Это цирк зажигает огни, Сопредельные лампочки габарит, Ибо местный сгущается колорит В эти метеотропные дни. Говорит, но смысл от нее сокрыт, Как под снегом лед полыньи.

 

* * *

Жизнь клонится к закату, Михаил. А давно ль ты ворон был чернокрыл. И плотником служил, и корабелом. Теперь как свечка — белое на белом. Свечением октябрьским оробелым Исходит воздух из последних сил. Не надо приближаться к лезвиям перил, Подругам высохшим, друзьям-дебилам. Ангел пришел, сухожилия подрубил. Нам кровь живую кто-то подменил. В ней движутся потоки нефтяные Средь алкоголем чуть разбавленных чернил. Стальные иглы, иглы ледяные, И карамель, и полихлорвинил, И лица мертвых легкие родные, И близкие удары ножевые. И мы дрожим, как псы сторожевые. Ты не повременил. Жизнь не является дотошною заботой, Сердечным приступом, борьбой со рвотой. Taedium vitae, taedium vitae, Давно ль ты ангел был, и вот вы квиты. Недопустимый обморок в присутствии свиты. Но ты успел. Жизнь клонится к отсутствию себя, К бессмысленности и руля, и вёсел, И наблюдается с прощальным интересом. Но некто — ты — и отрешен. И весел. Чудовища чугунного литья, Мы пробуждаемся в ночи от забытья, Как люди малоуважаемых профессий. Не уходи, как будто нагрубил.

 

Александр Месропян

(Ростовская область)

 

* * *

и весь твой свет не стоит ни шиша и весь твой век не стоит ни гроша когда записку развернешь едва дыша — и между двух скоропостижных строк тебе темнеет женская душа темнее паузы меж разведенных ног

 

* * *

мне дождем перекошенным освещена по секрету видна словно краешек сна в покосившемся городе в нищем апреле чья-то женщина зябко ошеломлена одиночеством выпитым ею до дна в первый раз может быть за последнее время

 

* * *

Отпусти своих пчел щекотать полуночные клумбы. Этот мед не тебе. Это — медь. Только не над тобой. Потому что сначала так больно, а после — так глупо. Да, сначала для рифмы — лишь кровь, ну а после — любой. Так что пчел отпусти запастись полуночным нектаром. А потом объясни мне — попробуй — что ты ни при чем, что любовь, даже если была, то была незадаром… Ну так что же ты медлишь? Давай — отпускай своих пчел тормошить полуночную плоть, жадно требуя платы за сквозняк из-под двери, за боль из-под двери, за свет — то ли лопнул июля бутон, то ли нет под халатом ничего. Не тяни. Все равно ничего больше нет. А потом расскажи мне — попробуй — как черного меда так тягуче, так долго текла из бутылки струя, что в твоей незапамятной жизни на каждое «Кто ты?» каждый кто-то всегда отвечал одинаково: «Я».

 

* * *

У этого лета какой-то в мозгу перекос — как бритвы, отточены крылья июльских стрекоз. Запомнил твое, обращенное к небу, лицо — стрекозы мелькнули у горла — и дело с концом. Разумнее в книги уткнуться, полоть огород и, под ноги глядя, в эпохе нащупывать брод. Но линии левой ладони замкнулись в кольцо. Запомни меня — я к тебе запрокинул лицо.

 

Степные элегии

(фрагменты)

*

Очная ставка с Вечностью. Взаимное опознанье. Что осталось к утру от праздника — то и ем. И не верю, что помутившееся сознанье определимо сполна помутившимся бытием. Если не помнишь имени — вспомни хоть признак рода: то, что горько — полынь, остальное — бурьян. Все равно ничего не увидишь, видя степь в первый полдень года. потому что — снег, и к тому же ты в стельку пьян. Только в ночь на четырнадцатое оклемаешься, отвечая на телефонные звонки, что ты с этой степью уже две недели маешься и никак не поймешь, в чем же вы с ней близки. Вспомни: классные комнаты школы с панелями масляной краски. На уроке ботаники: то, что пыльно и горько, — полынь. Обо всем остальном знают скучные русские классики, которым на головы гадят голуби, вездесущие, как латынь. Свет какой-то не тот. Наверное — этот. Здесь любят вспоминать, а жить — не любят. Февраль в ночной электричке настроен поэтом на два глагола: дует и плю́ет. Станции одинаковы. А может — одна и та же станция, глядя в окно, напоминает о времени, когда все человечество было одноэтажным и Мария еще не была беременна. Во время оно в камышовых кошарах вместе жарко дышали овцы, собаки и люди. Согреваясь дыханьем, думали: Что же будет с детьми в такую непогодь? Выросли, а все же жаль их. А дети в ночных электричках вздрагивают, уснув, вспоминая, не могут вспомнить, не любят жить. То ли станции эти слишком похожи одна на одну. То ли слишком ничтожно все то, что вчера показалось большим.

*

Теперь к вопросу «Есть ли смерть в марте»: руку мелко покалывает — затекла, ГАЗик на первой скорости буксует в грачином гвалте, брызгая липкой грязью на все зеркала в округе. И не разглядеть ни черта: есть ли мы в марте или нас нет. Дыхание, вырвавшись изо рта, собирается в тучи — и падает снег самой последней свежести, чуть перекошен (ибо Земля есть шар, который вращается), с получки надравшись, какой-то поздний прохожий ловит снежинки ртом и заметно качается, будто Россия машет рукой Господу Богу: До сновидения, Боже, едва ли встретимся наяву. Мало проку в молитвах — все больше и больше воды в подвале.

*

Дорога счастлива тем, что, ступая по ней, пройдут, не оставив тени, но будут жизнь вспоминать, колупая карюю корку на правом колене. С жизнью все ясно. (См. ниже) травы, обретающей за огородом статус природы, как чижик-пыжик — старый знакомый, пьянчуга без рода, без племени. Кроме апреля, есть еще и другие стороны света. А равноденствие — только здесь. Да еще — в сентябре. Но целое лето впереди. И кто его знает, переживем ли сезон отпускных романов. Может быть, завтра это случится с нами. Никто и не вспомнит: была ли монетка, выпавшая из кармана.

*

Лопоухие школьники оборвали тюльпаны на том берегу реки с горьким именем — Маныч, не думая о продолженьи. А я не могу не думать о продолженьи. Сан Саныч двух с половиной лет уже узнает букву А — названье начального пункта любой дороги и так вдохновенно врет, как будто и не вранье это вовсе, а — стихи о том, как утром, когда туман шебуршит осокой, он вместе с ласточкой вылетел из-под стрехи и видел меня с высоты самой высокой: «Какой же ты ма-аленький, папа!» Я и сам это знаю. Спокойной ночи. (вслух) Запомни — все, что позволено небесам, и нам позволено. (про себя) Но не очень.

*

Еще не растаяли два медленных ястреба в синеве горячей и гулкой, что соты общаги порою каникул, а ты уже просишь, почти умоляешь: «Не верь ни во что, кроме голоса, если пишешь книгу». Еще немного — и будет ладонь чиста — Три вишни. Две. Одна. Остается слизнуть кровавый след. И пора занимать места. Но в этой степи слишком горькие выросли травы нынешним летом. Я знаю все твои сны. Это я их придумал. Если не веришь — прочти: «Два медленных ястреба в синеве уже не видны почти». Остается поставить точку. Но страшно — а вдруг это только начало. Лучше включить телевизор и задремать на диване, укрывшись газетой «Труд», пока в синеву кто-то медленно смотрит снизу. Тридцать один день сплошного полдня. Тень тополя, приставленная к стене, — как мысль, положенная на полку, — то ли движется, то ли не движется. Одежды, если пойдешь за случайной женщиной строго на юг, почти прозрачны. И вдруг — дождь. Нечасто. И всегда вдруг. Между дождями — пыль на листьях, как на крышке рояля, пока семейство в отъезде. Жизнь устала длиться здесь. Но нету другого места. А ночью полдень, запутавшись в волосах, пахнет мятой — и поэтому сны глубоки: как будто на закрытых глазах лежат холодные пятаки. […]

 

Виктор Полещук

(Краснодарский край)

 

Соприсущность

Пьяный Фомин на берегу Вахша, штормовка, жестяная от соли, не снять, всюду комары. «В последнем кадре моего фильма поэт Худойдод-заде едет на осле». «На каком?» «На обыкновенном». «Христос, что ли?» «Нет». Духота. Воздух трескается. Вахш несет глиняные воды. В стационаре биологов мы пили спирт из грелки, и он попахивал резиной. Горели свечи. Симонов с Ельцовой почему-то уединились в палатке. Сияли соленые звезды, стояла такая здоровая тишина, что было слышно, как плещутся сазаны. В заповеднике «Тигровая балка» даже песок белый от соли. Вдруг появились сторожа-туркмены: «Кто вас прислал сюда?» Мы их изгнали. «Потом я заснял кабана в озере, нет, поросенка». «Хрю-хрю». «Кроме шуток». На следующий день мы были у Ораза. Русского мальчика усыновили туркмены, и он стал мусульманином. Небольшого роста с щетиной. Я долго стоял в сарае, где выводились шелковичные черви. Портвейн был теплым. «Это та самая Мальцева, которая с Сапожковым?» «Зачем об этом вспоминать?» «Да я не об этом». Нары у самого ручья. Мы откинулись на подушки и рассмеялись соловью. Кто не созерцал на Востоке — кулик в своем болоте. Вечером битый час мучались с саксаулом. Фомин снова полночи блуждал с фотоаппаратом по тугаям, к чему-то прислушивался, ждал. Был один в громадной тьме, но хорошо знал, что не один. Кандидат наук Крымова спала в комнате по соседству. Что ничего не значило. Я покурил, кашлянул два раза, хлопнул комара на шее и лег спать. Стоял симфонический покой. Эра лежала у ног. Цвел, гудел, проявлялся мир. Падали с ярким звоном звезды. Существовали рыбы с горящими глазами. Давно всё понимали змеи. орлы, дикобразы, вараны. Шакалы. Но чего-то искали. «Очень близко слышал вой. Приходили пожрать». «Но струсили?» «Благодари, что не укусили за пятку». «Хм». Зачем мы приезжали сюда, смешно сказать: отбирать образцы растений для ВДНХ.

 

Послевоенное

Тогда ты уехала в Гулькевичи, а я остался в Душанбе продавать дом. Сколько добра накопила покойная матушка, а мне пришлось отдавать за бесценок! Мрак. В Таджикистане шла гражданская война, по вечерам слышны выстрелы, бесцеремонные патрули шмонают всех подряд. Контейнерная станции пуста – кто и как договаривается об отправке – тайна за семью печатями. Прапорщик угрюмо сплюнул сигарету: «Заварил кашу горбатенький…» Город в блокаде: железнодорожного сообщения нет, почта не работает. Я звонил тебе почти каждый день, и ты спрашивала, есть ли у меня теплые вещи. — Да, есть, — отвечал я. Я ходил на аэровокзал и отдавал свои письма пассажирам – опустить в ящик в Москве или Оренбурге. Пришли, наконец, два твоих послания: я не мог жить без тебя. Между делом прохватила дизентерия – провалялся неделю в больнице на голодной пайке – в это время окольным путем ушел багаж, в основном, книги. Я еще не знал, что деньги, вырученные за дом, съест инфляция. По приезде я был дик, угрюм и молчалив. Ты взглянула на меня и сказала: — Тебе лучше сбрить усы. Лучше — так лучше. О самом страшном, что осталось позади, я умалчиваю. Я боюсь избитых фраз, мелкой хляби, ничтожных сантиментов на фоне скалы горя. Быть может, тогда я тебе показался грязным льдом, но ты задним числом простишь меня. Просто за время эвакуации я разучился улыбаться. Но я не желаю быть и твердокаменным, помня, сколько в тебе верности, боли и игры. Ты доверяла мне, и у меня падало сердце, что я не гож к этой детской самоотдаче, я, которого самого надо отхаживать. Славная русачка, ты не ищешь выгод в лабиринтах отношений, фальшь для тебя — проказа мира, тебя целит лишь подлинное. Я до сих пор заучиваю уроки твоей маниакальной чистоты. Я тогда приехал с изодранной душой. Мы тихо говорили за столом, смотрели в глаза друг другу, и теплая вода убежала из ванны.

 

Евгений Карасев

(Тверь)

 

Крах конкистадора

Они верили, что солнце движется благодаря человечьей крови, пролитой ему в жертву. И светилу приносили всё новые и новые жизни — детей женщин. Жрецы искусно вырывали сердце, отрубали голову, а труп бросали к алтарю, где его жаждущая поедала толпа. Кровью были щедро окроплёны громадные храмы города. И птицы слетались ее колупать. Истребив в дар Богу племена окрестные, фанатические воители устремились дальше, как хищники, алчны и цепки. …Тщетными оказались старания Эрнана Кортеса — мир заполнили ацтеки.

 

Непознанная логика

Железные жалюзи на всю длину опущены, снега грязное крошево. При старом короле думали о будущем, при новом — вспоминаем прошлое.

 

Мерило

Как распознать сочинителя, что мается над листом бумаги в уединенной тиши? Графоман догола раздевается, поэт — до глубины души.

 

Комплекс неполноценности

Карлики ненавидят высокие примеры: вызов, душевная смута – до появления Гулливера они не знали, что лилипуты.

 

Игорь Паньков

(Кисловодск)

 

Дом

Это — мой дом на краю живописнейшего ущелья; кухня — налево, направо — камни и келья, где проводил я ночные часы в моленьях, голову преклонив на чьих-нибудь там коленях. Здесь, как мичуринец, я на гряде с молодым бурьяном и лопухами валялся мертвецки пьяным. Или, что твой авгур, за полетом веселой мухи зорко следил, ковыряя мизинцем в ухе. Здесь я корпел, как Пикассо, над акварелью, кислое молоко подливая в стакан к варенью. Здесь мой очаг. Здесь по лавкам голодные плачут дети, ближе которых мне нету на целом свете. И молодая жена от отчаянья бьет посуду (видно, боится, что я про нее забуду). Здесь вечерами мансарда свои расправляет крылья, чтобы ее виноград и тутовник совсем не скрыли. Осенью, что роскошнее царства династии Сасанидов, здесь я ослеп и был принят в общество инвалидов. Здесь и окончу свой путь, Господи, не обидишь, ибо — живи сто лет — лучшего не увидишь

 

Рождественский парафраз

Декабрь. В природе торжество. Являя внешне вещество, бесплотный дух во тьме витает. Луна, как лед в бокале, тает. Волхвы, объятые парами, мешки, набитые дарами, влачат устало на блок-пост. Не выбрать неба между звезд. Благоволенье, мир и лад в любом, кто, скинув масхалат, совсем, как некий небожитель, решил войти в сию обитель. Душа его мечтой томима, узрев, что вам еще незримо. А коли так, пусть знает плоть, что грешный мир хранит Господь. Хранит неяркий этот свет, в сугробе гусеничный след, на Рождество — тунца в томате и три патрона в автомате; с равнин заметные едва ли костры на дальнем перевале, вершин заснеженных гряду и Вифлеемскую звезду; и отчий дом, и Божий храм, и поминальных двести грамм за тех, кто больше не вернется, хотя дорога дальше вьется; и тот бычок моршанской «Примы», что вслед за грохотом от мины среди других небесных тел, как тихий Ангел, пролетел.

 

Баллада об огненной стихии

Был стар брандмауэр. Был молод брандмайор. Был молод мир. Все трое были стойки. Меж ними разгорелся жаркий спор, когда огонь набросился на стойки цейхгауза. Короче говоря, они сошлись. (Работа есть работа.) Усами по-кошачьи шевеля, наш брандмайор задрал жерло брандспойта. Но не забил кастальский ключ… Рыча приглушенно от бешенства и гари в гортани «Доннерветтер!», сгоряча майор присел, прицелился и — вдарил. Прощай, треченто! Здравствуй, сопромат! Любовь к искусству есть любовь до гроба. А что до тех, кто в этом слабоват, – забудь про них. Они неправы оба. Влача свой крест над натиском стихий (как брандмайор), привыкнешь постепенно, что белый свет — то белый, как стихир, то совершенно черный, как гиена. Материя не терпит пустоты, а дух ни в чем не видит абсолюта. Над бездной наведенные мосты вновь рушатся под действием салюта.

 

Линия жизни

1

Путешествие за три моря должно подойти к концу. Старая сводня с косой собачится — будь здоров! И, разжимая кулак, на ладони несешь к лицу аусвайс апокалипсиса, мусор морзянки, ров полуразрушенной крепости, где на дне оседает пыль, вздыбленная табунами твоих кирзачей, штиблет, и на одном краю колосится седой ковыль, а на другом грустит покосившийся минарет.

2

Солнце уже в зените. Глаза возведя в зенит, можно слышать, как местный ангел, дожевывая бутерброд, поспешает на службу, как в тишине звенит и наливается знаньем запретный плод. В местности этой — как только ни называй эти владенья — провинциальный фат, преподаватель физики соорудил сарай. И газеты растиражировали сей эпохальный факт.

3

Истину здесь различают по запаху серы из кабинета алхимика. Счастье — по цоканью каблучков и телефонной трели. Расколотив сервиз, падчерицы освобождаются от мачехиных оков. Но сколько ни суй верблюда в узенькое ушко, вера — есть свойство тел, предпочитающих передвигаться пешком в сферы, где рак свистел.

4

Бойся данайцев, дары приносящих, снов с пятницы на понедельник, сдающих свои посты оловянных солдатиков, нищих в законе, но больше всего на свете — шума и суеты. Не отказав судьбе в необходимости утолить жажду всех прописных, подхваченных с потолка, старая пряха сама обрывает нить, устраняя проблемы с поиском узелка.

 

Елена Лазуткина

(Ейск)

 

Из письма

1

А у нас, как всегда, декабрь, и танцующий ящер, что на миг забежал из песков, удивлённо затих. И мы всё держим костры возле забитых вокзалов, кипятим оставшийся чай. И ещё нам недавно сказали, что поезд, который мы ждём, лежит на траве под Парижем.

2

К нам сегодня прилетела бабочка. Я тихонько взял её за пазуху, чтоб не замёрзли яркие крылышки. Она пахнет укропом и яблоками и ещё немного — сандалом. И всё теперь пахнет яблоками, и все думают только о доме.

3

А у нас, как всегда, декабрь. Молча греем замёрзшие пальцы, разбредаемся в разные стороны. Скоро выпадет новый снег и засыплет последние искры. И проклятая бабочка нам споёт колыбельную.

Содержание