* * *
и весь твой свет не стоит ни шиша
и весь твой век не стоит ни гроша
когда записку развернешь едва дыша —
и между двух скоропостижных строк
тебе темнеет женская душа
темнее паузы меж разведенных ног
* * *
мне дождем перекошенным освещена
по секрету видна словно краешек сна
в покосившемся городе в нищем апреле
чья-то женщина зябко ошеломлена
одиночеством выпитым ею до дна
в первый раз может быть
за последнее время
* * *
Отпусти своих пчел щекотать полуночные клумбы.
Этот мед не тебе.
Это — медь.
Только не над тобой.
Потому что сначала так больно,
а после — так глупо.
Да, сначала для рифмы — лишь кровь,
ну а после — любой.
Так что пчел отпусти запастись полуночным нектаром.
А потом объясни мне — попробуй — что ты ни при чем,
что любовь,
даже если была,
то была незадаром…
Ну так что же ты медлишь?
Давай — отпускай своих пчел
тормошить полуночную плоть,
жадно требуя платы
за сквозняк из-под двери,
за боль из-под двери,
за свет —
то ли лопнул июля бутон,
то ли нет под халатом
ничего.
Не тяни.
Все равно ничего больше нет.
А потом расскажи мне — попробуй — как черного меда
так тягуче,
так долго текла из бутылки струя,
что в твоей незапамятной жизни
на каждое «Кто ты?»
каждый кто-то
всегда отвечал одинаково:
«Я».
* * *
У этого лета какой-то в мозгу перекос —
как бритвы, отточены крылья июльских стрекоз.
Запомнил твое, обращенное к небу, лицо —
стрекозы мелькнули у горла —
и дело с концом.
Разумнее в книги уткнуться, полоть огород
и, под ноги глядя, в эпохе нащупывать брод.
Но линии левой ладони замкнулись в кольцо.
Запомни меня —
я к тебе запрокинул лицо.
Степные элегии
(фрагменты)
*
Очная ставка с Вечностью. Взаимное опознанье.
Что осталось к утру от праздника — то и ем.
И не верю, что помутившееся сознанье
определимо сполна помутившимся бытием.
Если не помнишь имени — вспомни хоть признак рода:
то, что горько — полынь, остальное — бурьян.
Все равно ничего не увидишь, видя степь в первый полдень года.
потому что — снег, и к тому же ты в стельку пьян.
Только в ночь на четырнадцатое оклемаешься,
отвечая на телефонные звонки,
что ты с этой степью уже две недели маешься
и никак не поймешь, в чем же вы с ней близки.
Вспомни: классные комнаты школы с панелями масляной краски.
На уроке ботаники: то, что пыльно и горько, — полынь.
Обо всем остальном знают скучные русские классики,
которым на головы гадят голуби, вездесущие, как латынь.
Свет какой-то не тот. Наверное — этот.
Здесь любят вспоминать, а жить — не любят.
Февраль в ночной электричке настроен поэтом
на два глагола: дует и плю́ет.
Станции одинаковы. А может — одна и та же
станция, глядя в окно, напоминает о времени,
когда все человечество было одноэтажным
и Мария еще не была беременна.
Во время оно в камышовых кошарах
вместе жарко дышали овцы, собаки и люди.
Согреваясь дыханьем, думали: Что же будет
с детьми в такую непогодь? Выросли, а все же жаль их.
А дети в ночных электричках вздрагивают, уснув,
вспоминая, не могут вспомнить, не любят жить.
То ли станции эти слишком похожи одна на одну.
То ли слишком ничтожно все то, что вчера показалось большим.
*
Теперь к вопросу «Есть ли смерть в марте»:
руку мелко покалывает — затекла,
ГАЗик на первой скорости буксует в грачином гвалте,
брызгая липкой грязью на все зеркала
в округе. И не разглядеть ни черта:
есть ли мы в марте или нас нет.
Дыхание, вырвавшись изо рта,
собирается в тучи — и падает снег
самой последней свежести, чуть перекошен
(ибо Земля есть шар, который вращается),
с получки надравшись, какой-то поздний прохожий
ловит снежинки ртом и заметно качается,
будто Россия машет рукой Господу Богу:
До сновидения, Боже, едва ли
встретимся наяву. Мало проку
в молитвах — все больше и больше воды в подвале.
*
Дорога счастлива тем, что, ступая
по ней, пройдут, не оставив тени,
но будут жизнь вспоминать, колупая
карюю корку на правом колене.
С жизнью все ясно. (См. ниже)
травы, обретающей за огородом
статус природы, как чижик-пыжик —
старый знакомый, пьянчуга без рода,
без племени. Кроме апреля, есть
еще и другие стороны света.
А равноденствие — только здесь.
Да еще — в сентябре. Но целое лето впереди. И кто его знает,
переживем ли сезон отпускных романов.
Может быть, завтра это случится с нами.
Никто и не вспомнит: была ли монетка, выпавшая из кармана.
*
Лопоухие школьники оборвали тюльпаны на том берегу
реки с горьким именем — Маныч,
не думая о продолженьи. А я не могу
не думать о продолженьи. Сан Саныч
двух с половиной лет уже узнает
букву А — названье начального пункта
любой дороги и так вдохновенно врет,
как будто
и не вранье это вовсе, а — стихи
о том, как утром, когда туман шебуршит осокой,
он вместе с ласточкой вылетел из-под стрехи
и видел меня с высоты самой высокой:
«Какой же ты ма-аленький, папа!» Я и сам
это знаю. Спокойной ночи.
(вслух) Запомни — все, что позволено небесам,
и нам позволено. (про себя) Но не очень.
*
Еще не растаяли два медленных ястреба в синеве
горячей и гулкой, что соты общаги порою каникул,
а ты уже просишь, почти умоляешь: «Не верь
ни во что, кроме голоса, если пишешь книгу».
Еще немного — и будет ладонь чиста —
Три вишни. Две. Одна. Остается слизнуть кровавый
след. И пора занимать места.
Но в этой степи слишком горькие выросли травы
нынешним летом. Я знаю все твои сны.
Это я их придумал. Если не веришь — прочти:
«Два медленных ястреба в синеве уже не видны почти».
Остается поставить точку. Но страшно — а вдруг
это только начало. Лучше включить телевизор
и задремать на диване, укрывшись газетой «Труд»,
пока в синеву кто-то медленно смотрит снизу.
Тридцать один день сплошного полдня.
Тень тополя, приставленная к стене, —
как мысль, положенная на полку, —
то ли движется, то ли не
движется. Одежды, если пойдешь
за случайной женщиной строго на юг,
почти прозрачны. И вдруг — дождь.
Нечасто. И всегда вдруг.
Между дождями — пыль на листьях,
как на крышке рояля, пока семейство
в отъезде. Жизнь устала длиться
здесь. Но нету другого места.
А ночью полдень, запутавшись в волосах,
пахнет мятой — и поэтому сны глубоки:
как будто на закрытых глазах
лежат холодные пятаки. […]