Соприсущность
Пьяный Фомин на берегу Вахша,
штормовка, жестяная от соли,
не снять, всюду комары.
«В последнем кадре моего фильма
поэт Худойдод-заде едет на осле».
«На каком?» «На обыкновенном».
«Христос, что ли?» «Нет».
Духота. Воздух трескается.
Вахш несет глиняные воды.
В стационаре биологов
мы пили спирт из грелки,
и он попахивал резиной. Горели свечи.
Симонов с Ельцовой почему-то уединились в палатке.
Сияли соленые звезды,
стояла такая здоровая тишина,
что было слышно, как плещутся сазаны.
В заповеднике «Тигровая балка»
даже песок белый от соли.
Вдруг появились сторожа-туркмены:
«Кто вас прислал сюда?»
Мы их изгнали.
«Потом я заснял кабана в озере,
нет, поросенка».
«Хрю-хрю». «Кроме шуток».
На следующий день мы были у Ораза.
Русского мальчика усыновили туркмены,
и он стал мусульманином.
Небольшого роста с щетиной.
Я долго стоял в сарае,
где выводились шелковичные черви.
Портвейн был теплым.
«Это та самая Мальцева,
которая с Сапожковым?»
«Зачем об этом вспоминать?»
«Да я не об этом».
Нары у самого ручья.
Мы откинулись на подушки
и рассмеялись соловью.
Кто не созерцал на Востоке —
кулик в своем болоте.
Вечером битый час мучались с саксаулом.
Фомин снова полночи
блуждал с фотоаппаратом по тугаям,
к чему-то прислушивался, ждал.
Был один в громадной тьме,
но хорошо знал, что не один.
Кандидат наук Крымова спала
в комнате по соседству.
Что ничего не значило.
Я покурил, кашлянул два раза,
хлопнул комара на шее и лег спать.
Стоял симфонический покой.
Эра лежала у ног.
Цвел, гудел, проявлялся мир.
Падали с ярким звоном звезды.
Существовали рыбы с горящими глазами.
Давно всё понимали змеи.
орлы, дикобразы, вараны. Шакалы.
Но чего-то искали.
«Очень близко слышал вой.
Приходили пожрать». «Но струсили?»
«Благодари, что не укусили за пятку».
«Хм».
Зачем мы приезжали сюда,
смешно сказать:
отбирать образцы растений для ВДНХ.
Послевоенное
Тогда ты уехала в Гулькевичи,
а я остался в Душанбе продавать дом.
Сколько добра накопила покойная матушка,
а мне пришлось отдавать за бесценок!
Мрак.
В Таджикистане шла гражданская война,
по вечерам слышны выстрелы,
бесцеремонные патрули шмонают всех подряд.
Контейнерная станции пуста –
кто и как договаривается об отправке –
тайна за семью печатями.
Прапорщик угрюмо сплюнул сигарету:
«Заварил кашу горбатенький…»
Город в блокаде: железнодорожного сообщения нет,
почта не работает.
Я звонил тебе почти каждый день,
и ты спрашивала, есть ли у меня теплые вещи.
— Да, есть, — отвечал я.
Я ходил на аэровокзал и отдавал свои письма пассажирам –
опустить в ящик в Москве или Оренбурге.
Пришли, наконец, два твоих послания:
я не мог жить без тебя.
Между делом прохватила дизентерия –
провалялся неделю в больнице
на голодной пайке –
в это время окольным путем ушел багаж,
в основном, книги.
Я еще не знал, что деньги, вырученные за дом,
съест инфляция.
По приезде я был дик, угрюм и молчалив.
Ты взглянула на меня и сказала:
— Тебе лучше сбрить усы.
Лучше — так лучше.
О самом страшном, что осталось позади,
я умалчиваю.
Я боюсь избитых фраз,
мелкой хляби,
ничтожных сантиментов на фоне скалы горя.
Быть может, тогда я тебе показался грязным льдом,
но ты задним числом простишь меня.
Просто за время эвакуации
я разучился улыбаться.
Но я не желаю быть и твердокаменным,
помня, сколько в тебе верности, боли и игры.
Ты доверяла мне, и у меня падало сердце,
что я не гож к этой детской самоотдаче,
я, которого самого надо отхаживать.
Славная русачка, ты не ищешь выгод
в лабиринтах отношений,
фальшь для тебя — проказа мира,
тебя целит лишь подлинное.
Я до сих пор заучиваю уроки
твоей маниакальной чистоты.
Я тогда приехал
с изодранной душой.
Мы тихо говорили за столом,
смотрели в глаза друг другу,
и теплая вода убежала из ванны.