Я лежал в отдельной палате. Чтобы это устроить, пришлось приложить немало усилий и заплатить целое состояние, но я был знаменит, а Вельрот знал свое дело. Поэтому место рядом с моим так и осталось незанятым, по ночам я сам решал, спать мне или нет, и меня не беспокоил вид чужих страданий. В палате был телевизор и радиоприемник, а у стены стояли какие-то медицинские приборы, мрачные и угрожающие, наводившие на мысль о зондах и боли; но они предназначались не мне.
Мне было совсем неплохо. То есть я выздоравливал. Открытый перелом ноги, закрытый перелом руки, сотрясение мозга средней тяжести. Мне повезло. Так говорили все: Вельрот, врачи, главврач и даже некий преисполнившийся ко мне мистического благоговения профессор, каждый день на несколько минут склонявшийся над моей постелью. Мою сломанную ногу скрывал толстый слой гипса, закрепленного на металлическом штативе; в гипсе у меня была и левая рука, а шею охватывали твердые, словно железо, брыжи – как у королевы Елизаветы на гравюрах эпохи Возрождения. То, что я лежал без движения, мне почти не мешало; не очень-то и хотелось двигаться. К тому же мне ведь повезло, и поэтому, как полагали врачи, главврач, профессор, я был не вправе жаловаться.
– Попасть прямо под машину, пережить лобовое столкновение, – сказал профессор, – и отделаться… отделаться всего лишь… Благодарите Бога!
– Кого? – переспросил я.
– Бо… гм… – Он неуверенно посмотрел на меня, пожелал мне скорейшего выздоровления, дал медсестре какое-то указание, которое я не расслышал (да и не должен был расслышать), и вышел.
Сначала – последствие сотрясения мозга – я не отдавал себе отчета, кто я, где нахожусь и почему. Несколько часов, возможно, целый день, я пробыл в блаженной, напитанной теплом постели пустоте, окруженный трогательной заботой неизвестных сил, не имея прошлого, не имея индивидуальности, вне времени. А потом, к сожалению, все вернулось на свои места! Меня снова звали Берхольмом, я пережил невообразимо ужасную ночь, был иллюзионистом, лежал в больнице. Медицинские сестры были любезны, но нехороши собой; нехороши собой, но любезны. Я мало чем мог себя занять, вот только размышлениями. Я попытался реконструировать ночь, когда со мной произошел несчастный случай, но это удалось лишь отчасти. Я угадал какое-то число, бродил по незнакомым улицам, разбилась какая-то витрина, загорелся куст; ну и как все это связано?
– Ничего страшного, – сказал главврач, – в том, что вы этого не помните. Лопнула кинопленка.
– Но я должен все вспомнить, – настаивал я. Поэтому я расположил немногие горячечные образы, сохранившиеся у меня в памяти, в описанной последовательности. Создав из них блестящее представление иллюзий, на котором я был публикой, а не исполнителем. Я чувствовал, что случилось что-то непоправимое. И так обрела образ, контуры, форму самая ужасная ночь в моей жизни. Значит, слышу я твой голос, все, что ты рассказал, – неправда? Да, все, что я рассказал, – неправда. По крайней мере, в буквальном смысле слова. Я волшебник. «Искусство создания иллюзий, – писал Джованни ди Винченцо пятьсот лет назад, – что бы о нем ни говорилось, – это искусство лгать». Ты еще не поняла, что я непрерывно, постоянно лгу? Но не беспокойся, все-таки в моем рассказе не все ложь. Я пережил несколько часов душевного смятения, я увидел и отверг что-то возвышенное и пугающее, со мной произошел несчастный случай, и ничто теперь не будет таким, как прежде. Это – правда. Остальное – красочное добавление, смесь сокровенной мечты и кошмара. Попытка придать моему поражению толику демонического блеска. Ты в самом деле поверила? Мне это льстит. Может быть, я все-таки маг. Хотел бы я побыть магом, пусть даже несколько часов, одну ночь.
Вельрот навещал меня каждый день, а ван Роде написал мне трогательное письмо из Португалии. Ты несколько раз заходила, но пробыла недолго и вела себя чрезвычайно холодно. Ты хотела услышать, почему я сбежал со званого вечера и что произошло потом. А мне нечего было ответить. Было еще слишком рано. Теперь я ответил, но, наверное, слишком поздно…
Мое гастрольное турне пришлось прервать, и Вельрот пребывал в отчаянии. Убытки были велики, а газетные заголовки недоброжелательны. Большинство предполагало – и это подтверждали анонимные источники в больнице (значит, одна из любезных сестер шпионила), – что я был пьян и, не разбирая дороги в алкогольном тумане, по собственной вине попал под злосчастную машину. Другие полагали, что все дело в редких экзотических наркотиках, третьи позволяли себе некрасивые намеки на мое психическое состояние. Один заголовок весело и незамысловато возвещал: «Он уязвим!» Тот факт, что обычная машина смогла нанести мне увечье, вызвал бурю восторга и злорадства. Журналисты замучили вопросами бедного водителя («Вдруг перед капотом моей машины… Что же я мог поделать… Черт возьми, я поклонник его искусства!») и Вельрота («Несчастье… На пути к выздоровлению… Возобновит турне»). Разумеется, следуя своему принципу, я не давал интервью.
Но все это было безразлично, это было бесконечно неважно. Едва восстановив остатки моего прошлого, я повернулся к окну, к холодному и очень далекому стеклу, отделявшему меня от все еще незнакомого города. Оно не разбилось. Ни трещины, ни даже крошечной царапины, хотя я несколько раз, даже вслух, приказал ему разбиться. Стакан на столе, аппараты, лампа на потолке сохраняли безучастное спокойствие; им не было до меня дела. Я не сумел проникнуть в загадочные мысли врачей и медицинских сестер, и никто из них не выполнил моих безмолвных, тайных указаний. Что бы это ни было, оно прошло. И больше не вернется.
Если я вообще это испытал. Я никогда этого не узнаю. Вельрот раздобыл для меня план города: в нем значились восемьдесят семь небольших, маленьких и крошечных скверов. И даже если бы я нашел тот самый, заставил бы я себя туда пойти? Клянусь тебе, не знаю, что внушило бы мне больший страх: черное пятно копоти или зеленеющий, благополучный, ничего не подозревающий куст.
Да неважно, что это было – вымысел или правда, волшебство или безумие (но к чему различать!), – оно ушло навсегда. И все было бы хорошо, если бы не… Как бы получше выразиться? Если бы вещи, многочисленные и неподвижные предметы вокруг меня, существование которых больше не зависело от моей воли, удручающим образом не утратили какую-то долю интенсивности, реальности. Как будто со всего, что меня окружало, сошла краска. Ну да, могла бы ты на это возразить – и такие ответы тебе хорошо удавались, – это же больница, там все всегда белое или серое, но уж никак не цветное. Еще один вариант твоего ответа: есть переживания, после которых нельзя просто вернуться, как с воскресной прогулки. Все оставалось таким же, как прежде, и это было ужасно. Ведь все это было притворством. Никогда ничего не будет как прежде.
Медленно, но неуклонно я выздоравливал. И даже в этом было что-то неприятное, более того, неуместное. Исключительно мерзкая, самодовольная, бесконечная, недремлющая деловитость нашего тела. Это попахивающее потом усердие карьериста; им волей-неволей восхищаются, но в нем есть что-то отталкивающее. Ему отдают должное, но неохотно, полуотвернувшись.
Итак, я выздоравливал. Мне разрешили вставать и на трех ногах (одна моя собственная, два костыля) ковылять по металлическим коридорам больницы. С моей руки сняли белую скорлупу, и надо же, кости срослись, я мог осязать, владеть пальцами, держать в руке предметы. Исчезли брыжи; я снова мог пошевелить головой и даже использовать ее по назначению. А потом избавили меня от тяжелого неснимаемого сапога. Панцирь, в который меня заковала наука, распался. Я снова был свободен.
– Важнее всего, – напомнил Вельрот, – продолжить турне. И как можно скорее!
– Так ли это важно? – спросил я. Мне пришлось какое-то время подумать, чтобы догадаться, что он имеет в виду.
– Очень важно, – сказал он, – чрезвычайно важно! Мы должны показать всем, что мы еще существуем.
Ну хорошо. Поэтому я вышел из больницы и, не отдыхая, без промедления отправился в маленький туманный городок, где меня уже ждали. Трое моих бледных, хранивших инкогнито ассистентов – в больнице они меня не навещали, я им не позволил – снова присоединились ко мне, работа продолжалась. Мы ехали на поезде. Я сидел у окна и смотрел, как мимо проплывают светящиеся, украшенные руинами холмы – они готовы угодить всем и каждому; в такой красоте есть что-то безвольное, – и думал, почему ты не отвечаешь на мои письма. А равнина вздымалась волнами. Солнце взбиралось к зениту, несколько облаков бессильно теснились на горизонте.
Вечером следующего дня состоялось мое выступление. Зрители аплодировали и были в восторге, конечно. Они всегда были и будут в восторге, важно другое.
Все удалось, только однажды один из моих помощников (кажется, Пауль) допустил маленькую досадную ошибку. Никто ничего не заметил, кроме меня. Да и меня это почти не задело. Но как раз то, что мне это было едва ли не безразлично, меня встревожило. После представления я немного покричал на него, но в сущности больше из чувства долга. Что-то явно было не так…
На следующий день повторился поезд. Снова холмы и деревья, снова бесконечная убаюкивающая игра проводов и опор. А на земле разматывались рельсы, разветвлялись и соединялись, и так проходил километр за километром. Почему я не радовался предстоящему выступлению? Почему все было мне безразлично? И что с тобой: у тебя изменился номер телефона или тебя просто не застать дома? Ты и в самом деле исчезла, так же неожиданно и необъяснимо, как появилась из пустоты?… Я знал одно: я больше невластен вызвать тебя из небытия. Маг ли я еще по-прежнему? Был ли я вообще когда-нибудь магом – вот разве что в те несколько часов одной короткой, озаренной безумием ночи?
Я зевнул и развернул газету. Одна война закончилась, началась другая. Расстреляли одного диктатора, родились несколько будущих. Полмира пыталось уничтожить Израиль; впрочем, его стремились уничтожить с начала времен. Обанкротился какой-то концерн, убили двоих праведников. Потерпел катастрофу самолет.
Он загорелся неизвестно почему. А потом весело кружащимся огненным шаром обрушился в море, в голубой Тихий океан, в самую его глубину. Пассажиры круизного теплохода, вооружившись биноклями, стояли у поручней, разинув рты, оцепенев от радости и ужаса. Несколько минут на поверхности воды танцевали языки пламени.
Я еще раз зевнул и закурил сигарету. Вельрот, сидевший напротив, укоризненно покашлял, но не решился протестовать. С легким отвращением я вдохнул теплый дым. И стал читать дальше. Множество жертв. Питерсон, знаменитый эксперт по экономическим вопросам. Эльза Роб, актриса. Ханс Бург, журналист. Два генерала. Ян ван Роде, иллюзионист. Джонатан Мосс, художник. Родерик Гвабуто, нигерийский борец за права человека. Филипп Д'Артон, метеоролог. И многие другие.
Я прочитал весь список. Дочитав до конца, я принялся читать сначала. Я перечитывал его с сосредоточенностью отчаяния. Словно фамилии в списке составляли тайный, многозначительный комментарий, словно они скрывали что-то, что непременно нужно разгадать, чтобы спасти одного из них, единственного. Но даже если там что-то таилось, я ничего не нашел. Я отложил газету, надеясь, что смогу разрыдаться. Но не смог. В глубине моей памяти отразились неясные очертания окна, сада, фигурки, замершей в неестественной позе. Прочное ледяное оконное стекло. Небо, затянутое облаками. Затихающие раскаты грома.
Герда тоже погибла. Они поехали в кругосветное путешествие, это было мое кругосветное путешествие, мой подарок. Места в первом классе. Шампанское, мягкие кресла, комфорт… Все произошло быстро? Или они еще успели почувствовать, как к ним подбирается огонь? Заключенные в стальной капсуле между небом и землей – нет, между небом и морем. Ощутили ли они, как самолет накренился, немного помедлил (мгновение наслаждаясь вялостью и легкостью), а потом, решительно, стремительно набирая скорость, понесся вниз, в бездну, таящуюся глубоко под гладкой кожей воды. До этой бездны еще далеко! Океан обычно представляют себе голубым, в крапинках разноцветных рыб и мерцающих прожилках света, но это иллюзия. На самом деле он черный. Совершенно, абсолютно черный; ни одна ночь под самым безлунным небом не может быть темнее. Надеюсь, в этот момент они уже были мертвы. Да не переживет никто такой полет в сознании! Быстро ли тело самолета достигает дна? Вероятно, нет. Никто никогда не бывал там, или, точнее, никто оттуда не возвращался. Иногда, в пасмурные дни, к берегу прибивает щупальца, сплошь в присосках, некоторые в шестнадцать метров длиной или даже больше. Больше мы ничего не знаем об этой бездне. Там, внизу, мрачный мир, в котором обитают древние гигантские чудовища. А теперь там оказался Ян ван Роде, и никто не в силах вызволить его оттуда. И Герду тоже. Я так и не познакомился с нею по-настоящему.
Но к чему предполагать худшее! Будем надеяться, им не пришлось пережить падение, удар и бесконечное погружение. Будем надеяться, что первый же взрыв унес их бренные непрочные жизни, что вспыхнувший огненный шар облек их пламенем еще там, наверху, может быть, еще до того, как они успели это заметить. Может быть, смерть пришла к ним раньше, чем боль. Если бы я это знал, мне было бы спокойнее. Но я этого не знаю.
– Как грустно, – сказал Вельрот и положил мне на плечо влажную тяжелую руку. – Ужасно. Ужасное несчастье. Но не может быть и речи о том, чтобы отменить выступление!
– Почему? – спросил я.
Локомотив облегченно, пронзительно засвистел, к нему присоединились тормоза, взвизгнули колеса, сила торможения мягко заставила меня наклониться. За окном вырос вокзал. Мы наконец приехали.
– Выступление придется отменить, – сказал я. – Я очень сожалею, но ничего не могу поделать. Оно не состоится.
Вельрот хотел было что-то сказать, потом передумал, покраснел и надолго замолчал. Отмена без указания причин, хуже не придумаешь. На следующий день в нескольких местных газетах появилась сдобренная насмешками брань. Вельрота мне было почти жаль.
Еще два дня я провел у себя в гостиничном номере. Бесцельно ходил туда-сюда, думал, слушал по радио концерты духовой музыки, стоял у окна, что-то записывал, уничтожал эти записи, пытался то плакать, то молиться. Между делом придумал два лучших карточных фокуса, которые когда-либо знало искусство иллюзий; я аккуратно записал их, потом разорвал на бесчисленные крошечные клочки и сжег в пепельнице. Несколько раз звонил телефон: я поднимал трубку, но, услышав, что это не ты, снова опускал ее на рычаг. Время от времени за дверью моего номера появлялся Вельрот, стучал и просил его впустить. Но я не открывал.
Потом мы уехали. На вокзале меня ожидала разъяренная толпа. Зрителям вернули деньги, но тем не менее они были оскорблены. Какое-то мгновение мне казалось, что они собираются меня линчевать, но до этого не дошло. Они всего лишь хотели постоять, злобно уставившись на меня. Отяжелевший от дождя ветер донес до меня два проклятия, несколько ругательств, и на этом все кончилось. «Сюда, – прокричала какая-то женщина, – вам больше приезжать незачем!». Я, собственно, и не собирался.
Было много других мест, ничем не лучше. Я выполнил условия турне, дав все выступления, которые нельзя было отменить. Я приезжал, выступал, кланялся и ехал дальше. За одинаковыми окнами поездов пролетали одинаковые пейзажи. Я раздавал автографы, и повсюду меня подстерегали таящие в себе вспышки дула фотокамер. Вечер за вечером я стоял перед черным занавесом, щурился на свет прожекторов и повторял шаги и движения. И по мановению моей руки происходили одни и те же предсказуемые чудеса; и черная бесформенная масса публики разражалась одними и теми же возгласами удивления.
В надежде – на что собственно? на смену обстановки? на предзнаменование? – я полетел на Ближний Восток, ради одного короткого высокооплачиваемого выступления. Возможно, я просто хотел познакомиться с королем (но он оказался мал ростом, смугл, вежлив и неприметен), может быть, я хотел увидеть пустыню (но там была только фата-моргана, а в ней ты). Может быть, я надеялся, что буря, посланная моим демоном-хранителем, сметет с небес маленький самолет, как это случилось с ван Роде. Однако ничего подобного не произошло; я долетел благополучно, хотя и окутанный холодной дымкой транквилизатора и страха. Но я никогда не забуду приземления в закате над пустыней, этого падения с горящих небес в бесконечность раскаленного песка, под солнцем цвета апельсина-королька и уже взошедшей серебряной полной луной.
Возможно, я напрасно вернулся. Мне следовало остаться там, в море зноя и света. Волшебство родилось на Востоке, в мире базаров и волшебных предметов. Заклятия, столетиями не утрачивающие свою силу, обитаемая пыльная лампа Аладдина. Больше я ничего этого не вижу, но, может быть, это и к лучшему. Почти во всех дворцах сегодня живут убийцы в униформе, а на базарах продают сувениры туристам в ярких рубашках. Джинны в лампах стали редкостью. А тому, кто обречен вечно разочаровываться, не стоит и путешествовать, – зачем?
Поэтому я вернулся домой, в то место на планете, которое было предназначено мне жизнью. (Как несправедливы эти «здесь» и «сейчас», непрошеные, неизвестно зачем избороздившие нашу жизнь! Почему не где-нибудь еще? Почему не всегда?) В аэропорту меня поджидали тележурналисты. Не знаю, что они хотели увидеть; все, что я мог им предложить, – это пройти мимо с чемоданом в руке и со злобным выражением лица.
– Позвольте задать вам один вопрос!
– Нет! Не позволю!.. – И все. Они что, все помешались – лишь бы получить у меня интервью?
Меня встретил Вельрот. Нет, от тебя писем не было. Ты куда-то уехала, он не знал куда и с кем, он вообще ничего не знал. Не послать ли вслед за тобой частного сыщика? «Нет», – сказал я резко, к тому же во второй раз за день. Вельрот пожал плечами и больше не возвращался к этой теме.
А неделю спустя я опять давал представление. «Еще одно, – умолял Вельрот, – еще одно выступление, приехали тележурналисты, будут транслировать на всю страну, это очень важно! А потом вы возьмете отпуск. Сможете расслабиться». (Неужели он думал, что я буду загорать на пляже и читать журналы?) Ну ладно, ответил я, еще одно. Как-нибудь.
Но день не задался с самого начала. С утра, тотчас по пробуждении, увидев первые бледные солнечные лучи, я понял, что день не задался. Я порезался при бритье, и длинная царапина на удивление сильно кровоточила. Ночь была долгой, я спал еще меньше, чем обычно. Три или четыре таблетки беллодорма тяжело, неповоротливо циркулировали у меня в крови. У меня болела голова. Кофе не помогал, аспирин тоже.
Утро сменил хмурый полдень. Я позвонил тебе, никто не снял трубку. Может быть, детектива все-таки стоило… Но это же глупо: ни один земной соглядатай не найдет тебя, пока ты сама этого не захочешь. Корреспонденция: Кинсли, глава «Brotherhood of Magicians», спрашивал, можно ли использовать мою фотографию в рекламных целях, a «Who's Who» просил сообщить некоторые факты моей биографии: «Скажите, пожалуйста, кто ваш отец?» – «Дорогой Кинсли, – писал я, – человеку не принадлежит его внешность и уж тем более ее отражение на покрытой слоем серебра пленке. Поэтому поступайте, как вам будет угодно. И все-таки я скорее предоставил бы свою фотографию в распоряжение духовой капеллы, добровольной пожарной дружины или ветеранского союза убийц-маньяков, нежели вам. Остаюсь преданный вам…» A «Who's Who» я ответил так: «Меня усыновил некий Берхольм и его добрая жена, они заботились обо мне и любили меня. Моя родная мать не имеет ко мне отношения, тем более что сомнительное биологическое родство меня не интересует и не может интересовать. Отца у меня нет и никогда не было, ни в физическом, ни в духовном смысле. Если вас озадачил мой ответ, просто не печатайте его… Остаюсь, ваш…»
Между тем наступил вечер. За окнами моего кабинета повисло несколько тяжелых комковатых туч; голова болела все сильнее. Еще кофе! Руки у меня слегка дрожали. Я закрыл глаза, и тотчас же меня осенил замысел совершенно нового, абсолютно необычного фокуса. Я открыл глаза, схватил карандаш, записал его. Неплохо. Да все равно… Я взял листок и хотел было его разорвать, но потом передумал, сложил его, надписал: «Подарок», сунул в конверт и отправил Хосе Альваресу. Вот так.
Потом я переоделся. Простой костюм, темный пиджак, как всегда. Чем проще, тем лучше. Лишь бы это не походило на традиционный фрак фокусника с блестящими лацканами. А вот и звонок. За мной зашел Вельрот.
Два часа спустя я мог начинать. Все было готово, мои помощники облачились в черные маскировочные костюмы, зрители, вполголоса переговариваясь, заполняли зал.
«Вы не могли бы принести мне чашку кофе?» – спросил я. Вельрот кивнул. Я сидел перед зеркалом в гримерной и ждал. Я был несколько бледен, несмотря на грим, и сам себе казался слишком старым. Я вдруг подумал, что мне еще нет и тридцати. И несколько секунд этому удивлялся.
Потом я вышел на сцену. Свет, аплодисменты, черный занавес. По рядам кресел скользнула тень камеры. Я сухо поклонился. И начал.
Тебе хотя бы однажды, неважно, по какой причине, приходилось несколько раз подряд смотреть в сущности неплохой фильм (той, прежней, глянцевито поблескивающей, черно-белой эпохи)? Тогда ты, наверное, знаешь тот момент, когда скука внезапно переходит в чистейшее, беспримесное отвращение, в чувство, что это невыносимо, люди на экране снова делают и говорят то же самое и тебе известно наверняка, что сейчас произойдет. Вообрази, это бледная тень того, что меня тогда переполняло. Что я вообще здесь делал?… Боже мой, да что это за бессмыслица?…
Но я продолжал. Я стиснул зубы (не метафорически, а на самом деле) и приказал своему усталому телу, своему сопротивляющемуся духу подчиниться. Вспыхивало пламя, появлялись и исчезали предметы; гремели аплодисменты, раздавались удивленные и восторженные возгласы. Боже мой, как меня раздражали эти звуки! Неужели они не догадывались, что я им лгал? Они не хотели об этом знать?
Я поднял над головой колоду больших, раскрытых веером, отливающих зеленым игральных карт и, как всегда, ощутил множество взглядов, притягиваемых моей рукой. Я как раз собирался сделать свободной рукой быстрое движение, повинуясь которому карты вырывались у меня из руки и принимались лихорадочно, точно насекомые, кружиться вокруг меня, – и тут все пропало. Вокруг меня сомкнулась плотная и прохладная, почти приятная тьма. Я больше ничего не видел и ничего не слышал.
Пожалуй, это продлилось недолго. Но во времени попадаются омуты: мне показалось, что я довольно долго спал и видел ненужные печальные сны. На какое-то мгновение мне почудилось, будто я в монастырской келье в Айзенбрунне. Потом наваждение исчезло. Приглушенные звуки, точно сквозь вату; светлые точки сложились в целостную картину.
Я по-прежнему держал руку в воздухе. Но она теперь сжимала не все карты; несколько лежали на полу, а одна медленно, очень медленно, паря, пролетела мимо моего лица, вот ее подхватил поток воздуха, швырнул за край сцены, и она пропала во тьме. По залу пополз шепот. «Что случилось? – тихо пробормотал чей-то голос. – Вам плохо?» Это был не призрак, а Пауль, мой ассистент. Я опустил руку и уронил карты; они шлепнулись на пол. Шепот стал громче, раздраженнее. Я потер глаза. Все казалось мне таким нереальным, даже я сам, словно я был созданием чужого воображения. Что я здесь делаю? Я не волшебник, уже не волшебник. Я превратился в комедианта, актера, в идиота, развлекающего публику. Мерлин был далеко, заключенный в темную пещеру, мертвый, недосягаемый. Никакой магии не существует, есть только глупые законы природы. Я потерпел неудачу. А с этими людьми там внизу я ничем не связан, мне незачем здесь оставаться. Поэтому я повернулся. И пошел.
Один из моих помощников, почти невидимая тень, вырос у меня на пути, я оттолкнул его. Какое-то мгновение я еще слышал замершую в ужасе тишину, потом за мной сомкнулся занавес, сцена осталась позади. Два техника уставились на меня; за ними с открытым ртом стоял Вельрот – маска безграничного удивления. Вот дверь: я подошел к ней, открыл, вышел куда-то. В пыльное маленькое помещение, а вот еще одна дверь. Я открыл ее, снова вышел куда-то. И оказался на улице.
Так вот как это просто! Я никогда не думал, что можно просто уйти. Во время выступления я всегда был скован происходящим, пригвожден к полукружию сцены. Я чуть ли не ожидал, что двери будут заперты или мрачные стражи мгновенно кинутся на меня и поволокут назад. Но это было не так. Это и в самом деле было просто! Мне вспомнился Хосе Альварес, освобождающийся от оков, – да, сегодня мне удалось что-то подобное. Я перевел дух. Мне казалось, будто я давно сидел в тюрьме и вдруг обнаружил в стене разлом, который не замечал раньше. Я чувствовал безграничное облегчение.
А теперь прочь отсюда! Они будут меня искать, совершенно точно. И я пошел. Только не слишком быстро, чтобы не выделяться в толпе, это мне совсем ни к чему. Я вдруг стал ощущать себя очень легким, очень маленьким и очень подвижным. Как много улиц! Как велик мир, и можно пойти куда угодно…
Или поехать. Мимо проплыло белое такси, я поднял руку, оно остановилось. Водитель потер толстый нос и с любопытством посмотрел на меня:
– Вы случайно не…
– Да, – сказал я, – но вас это не касается. Поезжайте, пожалуйста!
Но куда? Только не домой. Вскоре там соберутся репортеры, беснующаяся публика, любопытствующие, Вельрот… Мне ни с кем не хотелось говорить. Не сегодня. Не сейчас.
– В гостиницу! Самую лучшую, какую вы знаете!
И мы поехали в гостиницу. Была ясная ночь; луна неподвижно висела светлым пятном на черном небе, в тонком кольце светящегося праха. Сверкали рекламные надписи: «„Мэймарт" – для настоящего мужчины». «В пива пене…» А над всем этим мерцала, как сигнал, передаваемый кем-то неведомым кому-то неведомому, вечерняя звезда.
– С телебашни вам бы открылся классный вид, – сказал водитель. – Освещенный город. Очень красиво, правда.
Я не ответил, он обиженно замолчал. Через некоторое время он затормозил у широкого подъезда, отделанного золотом, с двумя служащими в ливреях по бокам.
– Ваш отель, – сказал он. – Подойдет?
Я заплатил, выбрался из машины, вошел. Ко мне, заговорщически улыбаясь, спешил человек в темном костюме. Он узнал меня.
– Номер! – потребовал я. – И позаботьтесь о том, чтобы мне не мешали. На первый взгляд это просто, но вам придется потрудиться…
– Я знаю, – сказал он. – Я смотрел трансляцию вашего выступления по телевизору, вплоть до… ну, до того, как все прервалось. Обрыв связи. Вы оказали нам честь. Не беспокойтесь.
Номер был уютный, светлый, бесконечно чистый и приятный. А кровать очень, очень мягкая. Я улегся на нее – в ботинках, в костюме – и закрыл глаза. Головная боль прошла, я не ощущал ничего, кроме спокойной усталости. И никто не будет мне мешать, ни завтра, ни послезавтра, может быть, даже потом. Может быть, они еще сидят в зале, недоумевают и ждут, что я вернусь? Бедный Вельрот! Как они, должно быть, сейчас неистовствуют; вероятно, я нанес им смертельное оскорбление. Возможно, там, по ту сторону моего роскошного защитного экрана, начались переполох, крики, смятение. Но разве это меня касается?
Впервые в жизни я знал, что делать. Может быть, это окажется нелегко, может быть, будет страшно… Но не сейчас. Не сегодня. В это мгновение все смягчилось, успокоилось, главное я уже преодолел. Наверное, еще никто никогда не решался умереть спокойнее, даже блаженнее. Клянусь тебе: в этот раз мне не потребовались никакие снотворные, никакие порошки, никакие таблетки. Я даже не думал о тебе. Я был весел, почти счастлив.