Вскоре после возвращения из Африки Марсель издал маленькую книжку. Она называлась «Приключения» и представляла собой собрание коротких зарисовок из повседневной жизни: о поездке на метро (запахи пиццы, гнили и металла, грязь, желто-пыльный свет), об ужине в ресторане под пошлые аккорды популярных мелодий, о покупке обуви (сначала ничего не нравится, а когда после долгих поисков все-таки находится пара, которая устраивает и которую хочется купить, та на полразмера меньше), об утренних мыслях в первые полминуты после пробуждения: глаза закрыты, внешние шумы еще являются продолжением сна, и сам подъем просто немыслим. Об ощущении, что ты заблудился: в какой-то момент все улицы становятся похожими друг на друга и до ужаса непохожими на те, что хранились в памяти, и на каждом углу ожидаешь увидеть овощной и знакомого пуделя, скулящего под дверью. А все эти досадные, излишние, но вознаграждающие особенным чувством удовлетворения трудности при починке старого велосипеда с порванной цепью, разъедаемой ржавчиной!..

Получился маленький шедевр. Было продано две сотни экземпляров, в печати появилось пять разгромных, две язвительные и две нейтральные рецензии, а через год издательство изъяло остатки тиража из продажи.

– Больше никогда в жизни ничего не напишу, – заявил Марсель.

– Ну и глупо! Из-за одной только книжки… – попытался утешать Давид.

– Да нет. Я совсем не обиделся. Все в полном порядке. Просто я больше никогда не возьмусь за это. – Марсель засмеялся, и его худое лицо покрылось морщинами. Давид не мог понять, серьезно ли он.

Началась учеба в университете. Давид сидел на вводных семинарах и с трудом сдерживал зевоту, он рисовал – заштрихованных человечков, длинноухих собак, технические диаграммы, стараясь не показать виду, что все это ему уже известно, все, что знают преподаватели, и даже намного больше. Это вполне удавалось. Однажды его спросили, не он ли тот самый, кто получил Молодежную премию в области естествознания. С какой стати, засмеялся Давид, ну а если даже и он, что с того? Студентка с философского факультета, не красавица, но вполне симпатичная, пригласила его к себе домой. Они вместе поужинали, а потом переспали, полгода Давид жил в ее комнате, заставленной разными изданиями Кафки и увешанной фотографиями модных французских авторов. Когда она уехала из города, он занял ее квартиру: они устроили невыносимо тоскливый прощальный вечер; Давид не просил ее остаться, а она не просила его последовать за ней.

На следующий день он проспал доклад Бориса Валентинова. Ожидалось много народа – после Нобелевской премии «Текстура физического мира» попала в списки бестселлеров. Валентинов получил премию почти сразу после того, как с помощью краткого блестящего алгоритма, который искали очень давно, вывел массу покоя нейтрино, самых хаотичных частичек на свете. Коллеги пытались опровергнуть его формулу, вгрызались в нее со всех сторон, но не нашли ни одного противоречия, повсюду их сопровождала улыбка уверенного в собственной правоте Валентинова. Еще целых полгода они по очереди тайком проверяли его решение – слишком уж необычное и оригинальное – и в конце концов были вынуждены признать его верным. Некоторое время Валентинов разъезжал с докладами по стране, то и дело его сухощавая прямая фигура появлялась в телевизоре; он, всегда вежливый и, как правило, несколько старомодно одетый, давал удивительно четкие ответы на бестолковые вопросы журналистов. После того как «Таймc» на первой странице опубликовала его фотографию (Давид ее сохранил: смущенно улыбающийся Валентинов, а сверху наискосок надпись: «Повелитель нейтрино»), он вдруг перестал появляться на публике. Не отвечал на вопросы, не писал статьи и выступал только с давно намеченными докладами в какой-нибудь глухой провинции.

Давид проснулся, посмотрел на часы и непонятно по какой причине насмерть перепугался; потом, когда сообразил, что к чему, испугался еще больше и как ужаленный вскочил с кровати. Пока бежал до трамвая, весь взмок, свитер смялся, ноги болели. Прошло десять минут, а трамвай так и не подходил, Давид поймал такси. Он с трудом переводил дыхание, голова кружилась.

– Ничего страшного, – хладнокровно произнес водитель, – успеем.

Они затормозили, Давид расплатился, кинулся вверх по ступеням, наткнулся на вертящуюся дверь, пересек холл и распахнул двери большой аудитории…

Навстречу хлынул поток студентов, все расходились. Некоторые еще сидели на своих местах, просматривая записи и тихонько разговаривая. Казалось, они были в замешательстве. Валентинов только что ушел.

От быстрого бега Давид запыхался. Сколько времени он ждал этого дня, ни о чем другом не мог думать, готовился, обдумывал вопросы, которые имело смысл задать только Валентинову, только ему одному и никому другому… Он побрел назад через холл, мимо вахтера, через вертящиеся двери. На ступенях у входа и на скамейках вокруг площади сидели студенты, пожилые дамы, пенсионеры; в песочнице играли дети. Белый «мерседес» припарковался у тротуара.

В здании университета открылась дверь, и вышел Валентинов. Острый нос, круглые стекла очков, коротко стриженная бородка – все как на фотографиях, он посмеивался про себя, видимо, без всякой причины. Одернув пиджак, посмотрел на небо, прищурился, потер лоб, открыл дверцу автомобиля и сел. Машина тронулась, описала на площади полукруг, сверкнула фарами, повернула направо и скрылась.

Давид опустил голову, засунул руки в карманы и поплелся домой. Он неделю ни с кем не разговаривал, нигде не показывался и не выходил из квартиры.

Писал статью о тепловых процессах в жидкостях, опубликованную потом в «Гранях физики». В следующем номере появились письма читателей, их было три. Автор одного называл статью «в высшей степени интересной», другой – «путаной», а третий говорил о «бессмысленном нагромождении пустых слов, просчетов и фантазий». Давид послал в журнал опровержение, но Эрнст Граувальд, издатель «Граней», не отважился его напечатать.

– Не стоит волноваться по пустякам, – утешал его Марсель, – поверь, я знаю, о чем говорю.

– Да дело не в этом. Я мог бы и предвидеть, как все обернется. Теперь все будет сложнее. Меня уже дважды…

– …дважды предупреждали. Знаю-знаю. Но, собственно, кто?

Давид покачал головой и не ответил; Марсель обиженно пожал плечами.

Он жил на ежемесячные переводы от отчима Вёбелинга. С новой женой, которая теперь тоже носила фамилию Вёбелинг (смириться с этим было совершенно невозможно), он перебрался куда-то далеко в другой город, и Давид не мог избавиться от чувства, что ему платят и будут платить до тех пор, пока он держится на расстоянии. Какая-то фирма купила у Давида лицензию на производство его конденсатора, выложив за нее неожиданно крупную сумму. Ему даже выслали несколько кругленьких шариков синего цвета. Когда он взял один из них указательным и большим пальцем, посмотрел на свет и прищурился, то испытал удивительное чувство удовлетворения.

– Даже обидно, – признался он Кате. – Я мог бы придумать тысячу подобных вещиц, хорошеньких, простых и полезных. Но теперь уже поздно!

Диссертацию об «Ациклических процессах в термодинамике» он написал за несколько недель и с блеском защитился. «Хаос? – спрашивал он во вступительном слове. – Что же это такое? И каковы причины столь сильного взаимодействия между все нарастающим беспорядком и временем, взаимодействия такого беспрерывного, что его – со всеми необходимыми оговорками – даже можно назвать основой мира?

Итак, более или менее упорядоченное состояние мира есть такое состояние, возникновение которого по чистой случайности наименее всего вероятно: рассортированная колода карт (к примеру, по мастям и по старшинству) более невероятна, чем перетасованная – по той простой причине, что при тасовании устанавливается определенная закономерность. (Конечно, нельзя исключать и случайную последовательность, но этого никогда не произойдет, это слишком невероятно. „Космос, как пишет в „Текстуре физического мира" Борис Валентинов, подчинен не только законам природы, но и законам статистики. В этом-то и заключается его подлинная загадка".) Возьмем стеклянную колбу с разделительной перегородкой посередине: справа поместим газ, слева – вакуум. Если перегородку убрать, газ сразу же распространится по всей колбе. Но он мог бы остаться и на своей половине или перейти на другую целиком; с точки зрения физики возможны оба варианта – но они уж очень маловероятны. (При n-ном количестве молекул газа вероятность того, что подобное произойдет, равняется 1/2, возведенной в n-ную степень; но скорее обезьяна, без разбора колотящая по клавишам пишущей машинки, напечатает все книги, созданные человечеством.) Что же находится в промежутке между двумя состояниями – между тем, когда газ сконцентрирован на одной половине, и тем, когда распределился по всему сосуду?

Только время.

Все происходит само собой, второе состояние вытекает из первого, это естественный процесс, иначе и быть не может. Одно предваряет другое просто потому, что оно более вероятно. При возрастающем беспорядке время растягивается. Определяется его направление. Ведь время не просто изменяющаяся величина, прежде всего это величина, имеющая направление. Ни один час не повторяется, ибо в каждый момент времени происходит обновление мира, по сравнению с предшествующим однородным состоянием беспорядок во Вселенной увеличивается. Таким образом, начало и конец существуют всегда. Энтропия в переводе с языка физики означает смерть.

Однако не следует забывать о том, что закон энтропии это закон статистический. Газ мог бы сжиматься. Ведро холодной воды могло бы вдруг закипеть. Карты могли бы лечь по порядку, а обезьяна – написать „Сумму теологии". Единственное, что препятствует этому – вероятность, и только вероятность; но так ли уж незыблемы ее законы? И вообще, откуда у природы столь верноподданнические наклонности, столь безропотная готовность следовать предписаниям? Откуда эта изначальная и порой обезоруживающая исполнительность, словно на службе у нее находится целая армия существ, которые постоянно вмешиваются и по необходимости споспешествуют претворению правил в жизнь, защищают от постороннего вмешательства, контролируют поступательный ход времени и неотвратимое приближение смерти? Иными словами…»

– Да, – заметила Катя, – хитро. Все это весьма занятно. Но на сегодня достаточно!

Давид испугался и притих, его лицо медленно залилось краской. Он достал бумажный платок, тщательно расправил его и высморкался, издавая низкие фыркающие звуки.

– Прости! – сказал он и посмотрел на девушку почти бесцветными глазами. За длиннющими и очень тонкими ресницами они всегда казались чуть влажными.

– Ладно уж, – ответила Катя. – Это по правде было… очень интересно. Оставим.

Катя преподавала латинскую грамматику. Крупная брюнетка с яркими пятнами невротического румянца на щеках. Чтобы спрятать страшные обгрызенные ногти, она красила их розовым лаком; но впустую, все равно было видно. Ко всему прочему Катя слишком много курила: жадно затягивалась едким жаром, а потом выпускала столб дыма, расплывавшийся клубами, за которыми, словно за вуалью, скрывалось ее лицо. Она старалась хотя бы на три урока опережать студентов; и постепенно жизнь ее все больше сводилась к тому, чтобы избегать ситуаций, в которых могло обнаружиться ее плохое знание латыни.

Часто совершенно неожиданно и без всякой причины ее охватывали приступы жалости: у нее выступали слезы при виде скулящего пса или плачущего ребенка, на ней хорошо наживались бесцеремонные нищие в метро, она не отваживалась раздавить бегущего по комнате паучка, похожего на ожившую частичку коврового узора, ловила его за лапку и выносила на улицу. Давид никогда не мог отделаться от мысли, что и он в определенной степени являлся объектом ее дурацкой опеки, весьма подходящим – наравне с собакой, ребенком, нищим или пауком – ее нервозно-нежной сентиментальности. Она готовила для него – надо сказать, довольно средне, – во время прогулок рассеянно слушала его рассуждения, иногда клала свою руку ему на плечо, и Давид знал: стоит только взять ее и крепко сжать, и Катя приблизит к нему свое лицо, тогда останется всего-навсего положить ей руки на плечи, и в конце концов теплые, немножко влажные губы коснутся его… Но он не делал этого. Слишком ясно виделось ему их совместное будущее: бесконечно длинные ночи, чужое дыхание и редкое бормотание во сне, вечера в дешевых ресторанах, косметика в его ванной, отпуск среди холмистых пейзажей или на переполненных пляжах. Порой, когда сестра, видимо, забывала о своих визитах и страх отпускал Давида, ему снилась Катя. Он видел ее тело, в одежде или обнаженное, чувствовал его тепло, чувствовал, как его собственное тело само собой реагировало на… Ему не нравились эти сны. Эти оккупанты духа, незваные гости, переворачивавшие все вверх дном, дурные, нелепые и назойливые. «Лучше всего, – решил он, – просто не обращать на них внимания». И, удивительное дело, такая установка сработала. Через некоторое время сны посещали его уже реже. А потом почти совсем исчезли.

После защиты профессор Вольлоб, заведующий кафедрой теоретической физики, предложил Давиду место ассистента. С тех пор он три раза в неделю читал зевающим и строчившим в тетрадках студентам введение в термодинамику, атомную физику, основы квантовой теории, раз в неделю, по очереди с коллегой Мором, вел факультативный семинар, а в конце семестра проверял тонны письменных работ, под которыми Вольлоб ставил потом свою косую подпись.

– Мне хотелось бы, – сказал профессор, – чтобы в следующем году вы поехали со мной на конгресс. Выступили бы там с докладом. Вам следует заняться карьерой, мой дорогой!

– Нет, я не могу! – Давид почувствовал, как его бросило в жар.

– Даже обсуждать это не хочу. Вы поедете. Ничего страшного с вами не случится.

– Вы не понимаете…

– Не хочу это обсуждать, – повторил Вольлоб.

Давид полгода трудился над докладом. Может, все это правильно, может, это и был как раз самый подходящий момент, чтобы обнародовать открытие. Не исключено, что сам Валентинов там будет! Давид допоздна просиживал за письменным столом перед тускло мерцающим монитором – со временем это сказалось на его больных глазах – и дрожащими после кофе пальцами перекраивал только что написанное, написанное не очень хорошо и, по его же собственному мнению, недостаточно ясно, снова стирал и начинал заново, а когда, изнемогая от усталости, поднимал глаза, то видел первые лучи солнца, пробивающиеся в окно. Ночь проходила, и в следующие двенадцать часов не представлялось никакой возможности поспать.

– Я думал, – заметил Марсель, – ты хочешь затаиться!

– Но ведь, может, сейчас именно самый момент. Рассказать им все, что мне известно.

Компьютер зависал все чаще и чаще, и однажды изображение совсем исчезло, будто его. засосал какой-то гудящий внутренний орган машины, оставив только белое мерцание. Но Давид привык писать от руки. Он внимательно смотрел на клетчатые испещренные цифрами листы (если прищуриваться, формулы походили на четырехлапых зверюшек) и воображал себе, как взойдет на кафедру, откашляется и, не глядя в зал, начнет говорить. В какой-то момент, конечно же, поднимет голову и среди лысин и жидковолосых неправильной круглой формы черепов увидит ряды глаз, направленных на него, и тогда наступит мертвая тишина, усиленная микрофоном и громкоговорителем… Он так ясно представлял себе эту картину, что оказался в замешательстве, когда все вдруг стало происходить на самом деле. Он стоял перед немым и многооким залом, люди смотрели на него и ждали, когда он заговорит. Пытаясь справиться с волнением, Давид перевел взгляд на лежавшие перед ним записи. «Глубоко дышать, – подумал он, – главное, дышать полной грудью». Хотел прислушаться к собственному голосу, но это не совсем удавалось. Мысли сбивались, на секунду он совершенно ясно увидел перед собой море, почувствовал запах водорослей и спросил себя, не на море ли он в самом деле и не есть ли эта аудитория просто-напросто порождение фантазии; потом ему почудилось, что он лежит в траве, и на него всем своим весом навалилась Мария Мюллер, а по шее, щекоча, карабкался муравей; а потом на секунду возник образ сестры с открытыми глазами и перерезанным горлом. Давид закричал, но его крик потонул среди общего гула, поднявшегося в тот же самый момент и вернувшего его обратно в зал, на трибуну.

– А что потом? – спросила Катя.

– Не знаю. Во всяком случае шума было много. Несколько человек вскочили со своих мест и кричали, один из них показывал на меня пальцем, другой вопил: «Дайте ему сказать, дайте же ему сказать!», а два старика в задних рядах зааплодировали, но этого никто не заметил. Вольлоб сидел в первом ряду и даже не взглянул на меня. Ну а потом поднялись другие и началась взаимная перебранка, кто-то в микрофон призывал к спокойствию и предлагал все мирно обсудить. «Только не это!» – голосили в ответ, и в конце концов поднялся страшный хохот, а я поспешил восвояси. Да, потом я ушел.

Давид замолчал. Катя смотрела на него: на его лицо, покрывшееся красными пятнами, на волосы, торчавшие во все стороны, слышала его тяжелое дыхание.

– На следующий день о «скандале на конгрессе физиков» писали даже газеты. Из коих следовало, что никому не известный новичок пытался изложить невразумительные теории, в середине речи его прервали, и он сбежал. Рядом поместили интервью с Грамхольцем, организатором, который клялся, что не может найти объяснение случившемуся, что такое больше никогда не повторится и впредь отбор приглашенных будет более тщательный. С тех пор Вольлоб со мной не разговаривает. Сдается, места я тоже лишился.

Давид засмеялся и бросил на Катю на редкость осознанный взгляд.

– Сам же виноват, правда? Я мог бы предвидеть такой поворот.

Потом вернулся к письменному столу, выдвинул ящик и достал две бумажки.

– Посмотри-ка! Двое написали мне. Не сговариваясь. По их мнению, мои выводы, несмотря ни на что, достаточно интересны, и, вполне возможно, я прав. Они даже изъявили желание поговорить со мной.

Он бросил письма обратно и задвинул ящик.

– Так я и согласился!

– Но почему? Они же хотят тебе помочь! – недоумевала Катя.

– Вот еще! Я не совершу одну и ту же ошибку дважды. Совершенно определенно!

– А Валентинов?

Давид не ответил.

– А что Валентинов? Он-то что сказал?

– Его не было. Никто не знал почему. Он просто не пришел. Я послал ему свой доклад, но он не ответил. – Давид потер лоб. – Он просто не ответил.

Но потом Давиду повезло. Хотя это была достаточно редкая форма везения: неделю спустя профессор Вольлоб лег в постель, накрылся одеялом, потушил свет, заснул и больше не проснулся. Его место занял Эрнст Граувальд, который ничего не знал о конгрессе, который вообще никогда не участвовал в конгрессах и для которого наука была чем-то вроде осмотрительной политики власти. Давид показался ему безобидным и даже полезным работником, так Давид продлил свой договор. А потом умер еще кто-то.

По случайному совпадению похороны опять пришлись на лето; словно без них лета не бывает. Давид стоял рядом с Вёбелингом и наблюдал, как опускался длинный деревянный ящик, исчезая в четырехугольной дыре; как выступали капли пота на лбу у мужчины, крутившего рукоятку лебедки. Вдруг его охватило чувство, будто все, что случилось между этими похоронами и предыдущими, в действительности было иллюзией, наваждением; будто вся жизнь проходила только здесь, на этом самом кладбище, и нигде больше. Горсть земли, брошенная им, громко шлепнулась на доски да так и осталась лежать там горкой коричневатой грязи. Простившись с Вёбелингом, он направился домой.

Теперь он то и дело брал больничный. Работа (а для нее Давиду требовались разве что письменный стол, бумага и ручка) не прекращалась ни во время прогулок, ни в трамвае, ни в кровати перед отходом ко сну и продвигалась вперед, несмотря на различные подводные камни, которых становилось все больше. Все чаще мучила одышка, все чаще кружилась голова, предметы теряли свою окраску, а в ушах, заглушая все остальное, разливался высокий звенящий звук. Случались дни, когда малейшее движение вызывало боль. Близорукость прогрессировала необычайно быстро: потребовались одни, потом другие очки. Нередко подскакивала температура, Давид легко простужался.

– Нужно торопиться, – говорил он Марселю, – если я закончу, тогда дело в шляпе, тогда я победитель. Но если в ближайшее время мне не удастся завершить, тогда… – Давид сильнее затягивал шарф вокруг шеи и выкатывал при этом глаза, казавшиеся в очках меньше, чем на самом деле, а Марсель в который раз думал о том, что их цвет определить совершенно невозможно. – Тогда я проиграл.

Давид подолгу гулял. Запустив руки в карманы и глядя на попеременно выступающие вперед ботинки, он слонялся по городу до тех пор, пока не начинали болеть ноги. Что-то помогало ему вести подсчеты: шаги ли, трещины на асфальте, пожарные краны по краям тротуаров, чужие башмаки. Ничего не видя и не слыша, Давид часто натыкался на прохожих, и холодный, пахнущий пиццей ветер доносил до него их ругательства. Тогда он настораживался, руки в карманах сжимались в кулаки, дыхание учащалось.

Однажды он остановился. На центральной площади, перед старой ратушой, где с некоторого времени работал Марсель; но Давид не узнал места. Подняв голову, он увидел треугольник с острыми углами, пересекающий овальную плоскость: башню ратуши и дождевое облако. И как в старые времена, когда он еще стоял на воротах, мир вдруг отступил, и во всех его формах обнаружилась геометрическая ясность; Давид едва не ощутил знакомое парение в воздухе. Решение было близко. Он сделал вдох, но дыхание пропало, остался только график пульсирующих чередований спадов и подъемов кривой. Решение было уже совсем близко. К первой кривой подстроилась другая, с более высокой частотой колебаний, описывавшая сверху вниз головокружительные виражи. Овал отделился от треугольника, между фигурами образовалось незаполненное пространство, растянутое на осях координат, в точке отсчета которых… Вдруг его пронзила острая боль, Давид услышал свой крик и понял, что падает и что вторая, более динамичная кривая есть не что иное, как биение сердца.

Потом он увидел башню, круглое облако и лица склонившихся людей, те шевелили губами и издавали непонятные звуки. Но боль разлучила его с ними. И со всем, что находилось вне его тела.

Затем пришла в движение белая плоскость, освещенная одной, двумя, тремя неоновыми трубками; после четвертой все расплылось, маленькая девочка повернулась к Давиду спиной и обеими руками подала кому-то знак, он знал, кто она такая. Ее унесло потоком яркого света: прямо в глаза светила мощная лампа, к его лицу что-то прикладывали, это оказалась пластмассовая маска, воздух наполнился электрическим свистом, который не прекращался, не прекращался, не прекращался…

– Ну, конечно, – сказал врач, улыбаясь и медленно разглаживая усы, – признаюсь, это довольно редкий случай. Хотя не такой уж необычный, как вы думаете. Инфаркты случаются и в более раннем возрасте, даже у детей. Даже у спортсменов. Нортон Бенфилд, к примеру, олимпийский чемпион по…

– Я знаю, – сказал Давид.

– …правильное питание. Движение, никакого курения, никакого алкоголя. Может, стоит пройти курс санаторного лечения. Но прежде всего…

– Я знаю.

– …сбросить вес. Непременно! Видите ли, вокруг сердца находятся маленькие кровеносные сосудики. Из-за того что в них слишком много жира, кровь поступает недостаточно быстро, а это может привести к закупориванию, к…

– …к тромбу коронарной артерии. Знаю!

– Вот и прекрасно, тем лучше, – раздраженно сказал врач и поставил на ночной столик пузырек. – Нитроглицериновый ингалятор. Это сосудорасширяющее. Отныне вы всегда должны иметь его при себе.

Врач удовлетворенно кивнул, вышел, предоставив двери захлопнуться самой, и больше не возвращался.

Когда Давида выписали из больницы, он действительно поехал в санаторий: после многочасового путешествия поезд привез его в зеленые холмистые и довольно унылые края. Всю дорогу он недоверчиво прислушивался к ударам сердца, которые теперь были ощутимы и будут ощутимы всегда, как удары непредсказуемого противника. Ему стоило невероятных усилий отказаться от курения; но настоящей пыткой, хотя готовили в санатории неважно, стало умеренное питание. Каждое утро Давид ходил в бассейн, но вода была слишком теплая, пахла хлоркой и серой, и он боялся утонуть, несмотря на то что всегда превосходно плавал.

Дни напролет он работал. Правда, теперь ничего не записывая и сохраняя все формулы в голове: это требовало большей концентрации, зато дело продвигалось быстрее. Ничто не отвлекало его: ни еда, ни купание, ни прогулки под палящим солнцем, во время которых он обливался потом и страдал одышкой. Давид взбирался по крутым тропинкам на горки, спускался вниз и прислушивался к своему тяжелому дыханию.

А однажды сделал остановку. Сердце бешено колотилось, кровь стучала в висках. Давид сошел с тропинки и сел на поляне. Потом осторожно прилег. Зевнул. Сердце билось уже ровнее.

Вдох, выдох и снова вдох. Трава щекотала уши. На секунду ему вспомнилась Мария Мюллер, и он подумал: где-то она сейчас. В небе очень медленно плыл самолет, время от времени помечая вспышками огней отдельные точки на синем фоне, потом он скрылся за тучей и больше не показывался. Кругом стояла глубокая тишина.

Слишком глубокая.

Еще никогда Давида не окружала подобная тишина. В воздухе появилось слабое мерцание. Давид почувствовал, что за ним следят. Зажмурился, выждал несколько секунд и снова открыл глаза.

Кругом никого. Ни самолета, ни облачка. Только небо, неожиданно низкое небо. И цвет, ему еще никогда не доводилось видеть небо такого цвета. От яркого света болели глаза, боль переходила на лоб, на кожу. Давид не шевелился. Попробовал сделать вдох, но воздух исчез. Небо держало его мертвой хваткой.

Даже травинки притихли и не подавали знаков. Небо надвигалось. Дыхание не восстанавливалось.

Давид закрыл глаза и попробовал собраться с силами. Но это не помогло: он по-прежнему видел небо. Панический ужас перед собственной беспомощностью охватил его. И не отпускал. Не отпускал. Не отпускал.

Когда Давид пришел в себя, уже стемнело. Видимо, в какой-то момент он просто отключился. Неизвестно, как долго он здесь пролежал. От деревьев на краю поляны остались темные силуэты. Кричала птица, со стороны дороги доносился приглушенный гул автомобиля. Пятнистая и не совсем круглая луна, похожая на латунный диск, высвободилась из-под опеки облака. Давид сгорел на солнце, кожа болела, он с трудом поднялся, конечности затекли и, казалось, ни на что не годились. Медленно и осторожно переставляя ноги, он побрел обратно в пансионат. Надеялся еще поспеть к ужину. Он знал, это было очередное предупреждение. Возможно, даже последнее.

Ночью он долго не мог заснуть. В первый раз ему хотелось со всем покончить. Давид лежал на спине – ожоги не давали повернуться на бок. Пытался вспомнить цвет, который видел (смешивая различные цвета, получить нечто похожее, но все было напрасно, и тогда он оставил попытки). Он тихо застонал. Нет, это совершенно немыслимо, вот так все бросить, слишком далеко он зашел. Время, безмолвное, приносящее смерть время: и существовал способ ускользнуть от него.

Давид впрыснул ингалятор. Голова болела, ему было жарко: вероятно, опять поднялась температура. В мыслях копошились на редкость уродливые числа, выстраивались все новые и новые комбинации. Собрав все силы, Давид прогнал их. Больное сердце яростно колотилось, накачивая кровью тучное, слабеющее тело. И пока он так лежал в ожидании сна – в этой кровати, на спине, без одеяла, причинявшего только боль, – его охватило сильное чувство нереальности происходящего. Словно отсюда он перенесся (но это уже, конечно, снилось) в кабинет и стоял теперь перед столом, за которым, полузакрыв глаза, сидел пожилой мужчина в черном костюме. Подперев голову кулаками, он, словно оцепенев, смотрел в стол. Дождь барабанил по стеклу. От лампы разливался грязно-желтый свет.

Dйjа vu – ощущение было настолько острым, что Давид начал заикаться. Да, когда-то он уже сюда заходил. Вместе с тем ему казалось, что он находится в другом месте, в кровати, далеко за пределами времени и пространства. Он откашлялся и хотел продолжить, но забыл, на чем остановился. Откашлялся снова.

– Ну и? – спросил Граувальд, не глядя на него. – Это все?

Давид задумался. Он не знал, насколько далеко зашел в своих рассуждениях, ибо последний час напрочь стерся из памяти; он говорил и говорил, пока не охрип, но его сознание было где-то не здесь. Как и тогда, во время доклада.

– Да, – робко сказал он, – это все.

Граувальд тупо смотрел в стол и молчал.

Громко барабанил дождь. В соседней комнате зазвонил телефон.

– Уж и не знаю, с чего начать, – сказал профессор. – По мне бы… Но вы хотите получить отзыв. Вы даже хотите, чтобы это напечатали, не так ли?

Граувальд замолчал, прищурился и стал рассматривать тыльную сторону ладони. Снова зазвонил телефон.

– То, что вы здесь пытались изложить… Должен признаться, что с какого-то момента я больше не мог… И, пожалуйста, только взгляните, что вы тут натворили!

Стол был покрыт исписанными листками. На полу валялись ручки, карандаш и раскрытая коробка со скрепками, чье содержимое – сотня маленьких блестящих скрепок – разлетелось по всему ковру. Телефон зазвонил в третий раз, но уже как-то нерешительно, и сразу стих.

– Я не перебивал вас, – продолжал Граувальд, – хотя, честно признаюсь, с какого-то момента перестал вас слушать. Я… ничего не понял! Ничего! А почему? – Он всплеснул руками. – Да потому, что тут нечего понимать! Господин Малер, в жизни я еще не слышал подобной белиберды, подобной… подобной…

Он поднял руку, сжал в кулак и вдруг, неожиданно даже для самого себя, ударил по столу с такой силой, что один из бумажных комков скатился на пол, а лампа и нож для вскрытия писем тихо задребезжали.

– Во всяком случае я не собираюсь рисковать своей репутацией из-за… Даже если ваши расчеты верны!

– Я думаю, они верны, – сказал Давид. – Вы напечатаете их?

– Вы не поняли меня?

Давид потер лоб. Тяжело вздохнул.

– Господин профессор, я не просил вас высказывать свое мнение, я просил вас только… Как вы думаете, хранители, существуют ли они на самом деле?

– Что?

– Не знаю, как сказать. Мне кажется, что некоторые вещи следует держать в тайне…

Давид посмотрел в окно. Дождь кончился. Небо словно из металла отливало серым.

– Вы сумасшедший, – протянул Граувальд.

– Может быть. Но кто-то охотится за мной. И мои расчеты верны.

– Думаете, я не в состоянии судить об этом?

Голова Граувальда качнулась, глаза стали еще меньше.

– Вы что, принимаете меня за идиота?

Давид посмотрел на профессора. Он смотрел на него, крепко вцепившись в спинку стула и сдерживая приступ кашля.

– Какая дерзость! – взревел Граувальд. – Какая наглость… И даже… Нет, это ни в какие воро…! Слушайте внимательно, я скажу, в чем вы ошибаетесь, это доставит мне чрезвычайное удовольствие. Вот вы здесь сидите, разглагольствуете об энтропии и каких-то хранителях, хотите одурачить меня своими абсурдными, надуманными формулами, пытаетесь привести возмутительные доказательства этого бреда…

– Вы напечатаете статью?

– Разумеется нет!

Давид поднялся.

– Вы останетесь! Вы никуда не пойдете! И выслушаете меня! – рычал Граувальд.

Давид повернулся.

– Малер!

Он остановился.

– Вы уже беседовали со специалистом?

– Я думал, что вы специалист.

– Нет, я не это имею в виду. Мне кажется… Вам требуется помощь.

Давид внимательно посмотрел на профессора. Из коридора доносились шаги: они то приближались, то удалялись. На полу валялось девяносто семь скрепок, не сто, а девяносто семь. Давид направился к двери.

– Постойте, – тихо сказал Граувальд. – Можно говорить о чем угодно, по мне, так и о вашей теории, я не против, но… Не натворите глупостей!

Давид распахнул дверь и вышел. Пустой коридор слегка покачивался. Голова кружилась. Давид слышал, как захлопнулась за ним дверь, заглушив голос Граувальда. Хриплый голос, продолжавший говорить.