1

Погода со вчерашнего дня совсем переменилась. Дул ветер. Волны гневно перекатывались под серыми, низко нависшими облаками. Казалось, и тучи и волны бегут к горизонту в погоне за светящейся полосой, напоминавшей прозрачный черный фарфор. Это уж было подлинное лицо Атлантики! Яростные темно-зеленые валы вздымались и бурлили, образуя колышущиеся горы; по их склонам, подобно ледниковым ручьям, кипя, низвергалась белая пена, и ветер клочьями уносил ее вдаль. До самого горизонта океан рябило могучими белыми гривами.

«Космос» содрогался всей своей громадой и, грохоча, медленно раскачивался. Его нос, точно острый бур, беспощадно буравил волны, подбрасывая вверх огромные водяные глыбы, а ветер бомбил корабль бомбами пены.

На самой верхней палубе, укрывшись от ветра за радиорубкой и закутавшись в пальто, сидели Ева и Вайт. Они молчали, лишь изредка обмениваясь словом. От сильного ветра у Евы горели щеки, а волосы буйно разметались и, вихрясь, то и дело взлетали вверх, словно пламя факела.

Со счастливой, взволнованной улыбкой она задумчиво смотрела на море. Вот и этот концерт уже позади, а впереди целых две недели полнейшего безделья и восхитительного покоя. И Вайт подле нее!

— Чайки! Смотрите-ка, Вайт, чайки! — вскрикнула Ева. — Они опять здесь!

Под темными облаками трепетали снежно-белые крылья чаек, их алчные, пронзительные крики неслись над кораблем.

— Какое же сильное, смелое сердце бьется в этих маленьких существах, если они отважились так далеко следовать за пароходом! Скажите, Вайт, а как они потом найдут скалу, на которой ютятся их гнезда?

Вайт улыбнулся, этого он не знал. Каждое слово, каждый возглас Евы счастьем отзывались в его сердце. Он смотрел в ее ясные, вспыхивающие восторгом глаза и не в силах был оторвать взгляда от ее лица, от ее стана, словно сегодня впервые увидел ее. Этот высокий, выпуклый лоб, крупный, гордый нос, эти полные, четко очерченные, всегда чуть влажные губы! Нет, никто не мог бы описать прелесть ее губ.

У нее было тонкое лицо, и вместе с тем в нем чувствовалось нечто крестьянское, какая-то беспредельная простота и скромность. Сейчас, когда она запрокинула голову и приоткрыла рот, наблюдая за чайками, жадно кинувшимися вниз на добычу, глаза ее сверкнули сталью. В эту секунду она сама была словно чайка, свободная и отважная, как они. И вдруг она вскрикнула — пронзительно и алчно, точь-в-точь как чайка.

«Это самый счастливый день в моей жизни, — думал Вайт, исполненный какой-то спокойной торжественности. — Море — ветер — чайки — и Ева! Быть может, никогда в жизни я не испытаю больше такой полноты счастья».

Долгие месяцы он мечтал об этом путешествии. По ночам, в тишине, он предвкушал блаженство этой поездки вдвоем, — и вот он здесь, рядом Ева, все сбылось так, как ему грезилось. Они одни, никто не нарушает их покой, — тысячи миль отделяют их от знакомых и всяческих условностей, всё оказалось прекрасней, чем в самых смелых его мечтах.

И вдруг сквозь серую пелену моря и мчащихся облаков он увидел в ярком свете путь своей жизни. Неужели он один из избранных, которых жизнь хочет осчастливить? Он не сомневался в том, что Ева любит его.

Ева попыталась укротить пляшущий вихрь своих волос и придвинулась поближе к стене, чтобы надежней укрыться от ветра. Она клубком свернулась в кресле и взглянула на Вайта, — видимо, ей захотелось поговорить.

— Вы мне еще совсем ничего не рассказали о своей матушке, Вайт, — начала она.

— Ведь я передал от нее привет.

— Конечно, но и только? Надеюсь, ваша матушка здорова?

— Да, спасибо, Ева.

И Вайт рассказал о своей матери, которую боготворил так же, как и она его.

— Когда я приехал в Гайдельберг, мама только что вернулась из Санкт-Антона, где ходила на лыжах, она выбирала самые головокружительные трассы. А теперь сидит над картой Англии. Этим летом она хочет отправиться на автомобиле в Шотландию.

Госпожа Матильда Кранах была маленькая, подвижная, необычайно жизнерадостная женщина с седыми волосами, которая в любом виде спорта могла еще поспорить с двадцатилетними. Она мастерски играла в теннис, превосходно плавала, по утрам ездила верхом, а после обеда сама водила автомобиль. Ежедневно она вставала в шесть часов утра (о, как Ева завидовала ей!) и до десяти — одиннадцати вечера беспрерывно была чем-либо занята. Ева любила эту женщину с сединой в волосах и молодым сердцем и восхищалась ею. Она видела в ней не мать, а, скорее, старшую сестру Вайта, непрестанно заботящуюся о его благополучии.

Вайт с увлечением говорил о своей матушке, и это увлечение шло к нему. В эти мгновенья он казался совсем мальчиком. Как прекрасно, когда сын с такой влюбленностью говорит о матери! Не столь уж часто это бывает в жизни.

— Продолжайте, Вайт, — попросила Ева. — Расскажите о себе, о своих планах, о своей работе. Вы ведь еще ни словом не обмолвились о себе!

— Это не столь важно, — улыбаясь, ответил Вайт, — у нас впереди еще достаточно времени.

Ева любила беседовать с Вайтом. Он был серьезней, чем большинство мужчин его возраста, часто улыбался, но смеялся редко, не любил шутить.

Еве приятно было смотреть, как ветер треплет его русые волосы. Он был красив. У него были простые, ясные и одухотворенные черты идеалиста, даже мечтателя, и все-таки он прочно стоял на ногах, живя жизнью, исполненной деятельности и ответственности. О, Ева это понимала. В нем не было суетности, нервозности, непостоянства, вопреки своей молодости он производил впечатление человека редкой внутренней гармонии и уравновешенности. Взгляд его был чист и ясен. Он принадлежал к типу мужчин, которые поздно пробуждаются. Вероятно, до сих пор идеалом женщины ему представлялась мать. Возможно, поэтому у него и не возникало желания заглядываться на других женщин. Во всяком случае, Ева была убеждена, что он еще никогда не был по-настоящему влюблен. Возможно, пока Ева не вошла в его жизнь, он любил только мать. В нем была какая-то сдержанность, и Еве это импонировало.

Новая фабрика в основном уже построена, рассказывал Вайт. Новая лаборатория тоже. Его лаборатория! Он предвкушает, как летом, вернувшись из поездки, сразу возьмется за ее оборудование. Он наконец добился того, что к коммерческой стороне предприятия не будет впредь иметь никакого отношения и сможет целиком заняться научными исследованиями.

Отец Вайта, старый Пауль Кранах, в молодости был простым слесарем. Потом он обзавелся авторемонтной мастерской, сам стал изготовлять батареи, аккумуляторы, карбюраторы. Он начал дело с пятью слесарями, теперь же на предприятиях Кранаха в Гайдельберг-Маннгейме занято две тысячи рабочих, а вскоре там будут работать четыре тысячи. Их продукция расходится по всему свету.

От отца Вайт унаследовал не только значительное состояние, но также энергию и страсть к экспериментам. Он изучал физику и химию — это было его призванием.

Вдруг Ева тихонько засмеялась. Он взглянул на нее и умолк.

— Я как раз вспомнила о том, — сказала Ева, — как вы впервые ко мне пришли. А вы помните, Вайт? Это все Грета, она нас познакомила. Я и сейчас еще вижу ваше лицо в тот день: как вы были смущены! — О чем бы Ева ни говорила, о чем бы ни думала, мысли ее всегда возвращались к ее девочке.

Вайт рассмеялся и покраснел. Его смутило напоминание об этой сцене.

— Но ведь Грета, — сказал он, — не отпускала мою руку. Она очень хотела, чтобы я пошел с ней. Что я мог поделать?

— Грета была такая маленькая, а вы такой большой, Вайт! Но она держала вас за руку так, будто вы ее пленник.

Вайт рассмеялся:

— Так оно и было на самом деле.

Несколько лет тому назад Ева приобрела скромный деревенский домик в холмистой местности под Гайдельбергом, где в полном уединении проводила летние месяцы. Ее сад граничил с парком, окружавшим роскошную виллу овдовевшей г-жи Кранах. Ее девочка заинтересовалась жизнью в соседнем парке с тем упорным любопытством, какое свойственно только детям. Она взбиралась на ограду и разглядывала парк, хотя Ева строго-настрого запретила ей это. Потом Грета приходила и взволнованно шептала ей на ухо, словно там, в парке, ее могли услышать:

— Мама, у них водяное колесо на лужайке! — Шланг для поливки газонов привел Грету в восторг. — Мама, они там, в парке, бьют молотками по шарам. Зачем они это делают?

Однажды Грета просто исчезла, а когда Ева стала ее искать, она, к величайшему своему удивлению, услышала смех Греты в соседнем парке. Теперь уже сама Ева взобралась на ограду и стала высматривать дочку. Она увидела Грету играющей на лужайке в крокет с молодым Кранахом. Никогда еще Ева не видела, чтобы девочка так резвилась. Она визжала от удовольствия и так взмахивала деревянным молотком, слишком тяжелым для ее маленькой руки, что то и дело валилась на траву. Тут Ева и увидела впервые, как красив молодой Кранах, тогда только что закончивший университет.

Так все и началось. В один прекрасный день Грета неожиданно предстала перед ней, держа за руку Вайта. «А это мой друг Вайт!» — заявила она гордо.

— Долго ли вы собираетесь пробыть в Америке, Вайт? — продолжала разговор Ева.

— Долго ли? Несколько недель, пожалуй, даже месяцев. — Он и сам еще не знал, так много нужно было посмотреть, надо было закрепить деловые связи, завязать новые.

— А я буду занята в Америке ровно два месяца и, как только освобожусь, первым же пароходом уеду. Я не могу задерживаться ни на день больше, вы знаете почему. Быть может, мы вместе поедем обратно?

— Не исключено. Благодарю вас, Ева!

Ева вынула из сумочки сигарету и попыталась зажечь ее. Это оказалось невозможным — дул сильный ветер. Тогда Вайт распахнул пальто, Ева чиркнула спичкой, и сигарета вспыхнула. Пламя задело прядь Евиных волос, запахло паленым.

— Вы сожжете волосы, Ева! — крикнул Вайт.

— Да нет, пустяки!

Он стоял так близко, что ее волосы касались его лица.

— Ева! — произнес он вдруг очень, серьезно каким-то странным, вопрошающим тоном, в его голосе звучала настойчивость, которую нельзя было не заметить.

И Ева ее заметила. Зажигая сигарету, она почувствовала на себе сильнее, чем прежде, его настойчивый взгляд. Ева затрепетала. Она боялась встретить этот взгляд. Уклоняясь от решения, которое — она чувствовала это уже давно — ей предстоит принять если не сегодня, то завтра. Ну, тогда лучше завтра, Грета!.. Дочка!.. Как только сигарета зажглась, Ева медленно откинулась назад, ее глаза испуганно заблестели.

— Ева повторил Вайт тем же странным, настойчивым тоном, пристально глядя на нее. Ева опять уклонилась от его взгляда.

В это мгновенье мощная волна с грохотом ударила в носовую часть с такой силой, что все судно задрожало. Ева вскочила.

— Посмотрите, посмотрите, Вайт! — вскрикнула она. И тут же увидела старика Гарденера, который шел в радиорубку. — Алло, Гарденер! — окликнула она его.

Она была рада, что Гарденер появился именно в эту минуту и прервал ее разговор с Вайтом, и сама не знала, почему это ее обрадовало.

2

Гарденер выглядел еще более согбенным и усталым, чем всегда. Он шел с трудом, понуро опустив голову и нахмурив изборожденный морщинами лоб. Видно было, что он плохо спал. Казалось, он тащит на себе гору бед. Когда Ева его окликнула, он рассеянно поднял тяжелые, будто подернутые серым пеплом, морщинистые веки.

— Вот вы где, Ева? — сказал он, и слабое подобие улыбки мелькнуло на его лице. Еву испугал вид Гарденера.

— Присядьте с нами на минутку, — попросила она.

— Спасибо, Ева! — Гарденер опустился в плетеное кресло, затрещавшее под его тяжестью. — Спасибо, Ева! — повторил он и, медленно подыскивая слова, начал говорить о вчерашнем вечере. Прекрасный вечер! Ева, как всегда, пела изумительно. — Да, Ева, — сказал он, — говорю вам сущую правду. Когда вы пели, я совершенно забыл обо всех своих заботах! — Он тотчас же послал Клинглеру телеграмму о концерте, он ведь знает, что Клинглера это обрадует.

Ева рассмеялась.

— А я уже получила привет от Клинглера, — сказала она.

— Вы покорили сердце госпожи Салливен, Ева, — продолжал Гарденер. — А покорить такое сердце совсем не легко! — Он попытался даже улыбнуться.

— Послушайте, Гарденер, — прервала его Ева тоном, в котором сквозь теплоту и доброжелательность все же слышался упрек. — Послушайте! — Она прикоснулась к рукам Гарденера и испугалась: они были холодны и желты, как воск, а ногти налились синевой, как у покойника. — Не стоит говорить обо мне и о госпоже Салливен тоже. Госпожа Салливен то, госпожа Салливен се, велика важность! Расскажите-ка лучше о себе, Гарденер. Какой у вас вид! Вы этой ночью, наверное, и глаз не сомкнули? Ваши друзья в конце концов существуют для того, чтобы вы делились с ними своими заботами, а не для того, чтобы слушать ваши комплименты.

Гарденер, пораженный, взглянул на Еву и тут же благодарно потянулся к ее руке. Чувствовалось, что этот старый человек совершенно одинок и больше всего страдает от своего одиночества. С кем ему поделиться? Со своим сыном? С дочерью? Видит бог, нет у него никого.

— Спасибо, Ева, — сказал Гарденер. — Я знаю, вы настоящий друг!

Он долго возился с носовым платком. Потом усталыми, слегка воспаленными глазами стал смотреть на море. Но он не видел бурных, стремительных волн Атлантики, от которых кровь закипает отвагой, он видел Барренхилс — таким, каким видел его всю свою жизнь. Мутные воды Аллегейни, по берегам стелется туман. У причалов выстроилась целая флотилия угольных барж, по воздуху скользят груженные углем вагонетки подвесных дорог, пронзительно гудят сотни паровозов, выбрасывая столбы дыма. А позади стеной стоит туман, и сквозь него то тут, то там из коксовальных печей пробиваются языки пламени. Это шахты Барренхилса. Стена тумана, дыма и огня тянется на пять километров. Чтобы попасть с одной шахты на другую, приходится пользоваться грузовыми поездами, пешком эти расстояния не одолеть.

Гарденер глубоко вздохнул.

Его отцу, шахтеру из Вестфалии, благодаря энергии, выдержке, везению и неразборчивости в средствах, удалось прибрать к рукам богатые угольные месторождения. А Гарденер всю жизнь строил шахты и стремился улучшить социальные условия в Барренхилсе: он воздвигал церкви и школы, библиотеки и больницы, открывал пенсионные кассы. Он и сам был специалистом горного дела и целый год проработал в шахтах. Он знал их все: «Сусанну» 1, 2, 3, «Аллегейни» 1, 2, 3, он знал каждый пласт в шахтах, он знал воздух и запах каждой штольни.

А потом вдруг в Соединенных Штатах началось политическое и социальное брожение, разраставшееся с каждым годом. Почему? По какой причине? Широкие массы в Штатах обуяла такая же жажда денег, какая прежде была свойственна только буржуазным слоям общества. С открытыми глазами, сказал Гарденер, Америка катится в пропасть, уподобляясь Европе, которая погубила себя безумной гонкой вооружений. Волна политической и социальной нервозности захлестнула и Барренхилс. И удивительнее всего, что именно рабочие «Сусанны-1», старейшие на шахтах, больше всех других пользовавшиеся социальными благами Барренхилса, выдвинули наиболее решительные требования. Забастовка! Жестокая, бессмысленная забастовка!

Директор шахт Барренхилса — некий Хольцман, немец. Он мастер вести переговоры, но несколько вспыльчив. Гарденер советовал ему сдерживаться. Ну, Хольцман день за днем, неделя за неделей умело и терпеливо вел переговоры. Но в конце концов не мог же он бросать на ветер капиталы акционеров, чтобы удовлетворить бессмысленные требования рабочих. Собирались бурные митинги, на которых он кричал до хрипоты и не раз подвергался опасности быть избитым возбужденными рабочими. Ежедневно он посылал Гарденеру взволнованные, умоляющие телеграммы.

— Должен признать, что Хольцман проявил удивительное самообладание и гораздо больше терпения, чем я от него ожидал, — заметил Гарденер.

Наконец Хольцман все-таки прибег к более решительным средствам: он уволил всех рабочих «Сусанны-1». Это три тысячи человек, у всех семьи. Рабочие попытались штурмовать шахту, и Хольцман вызвал солдат.

Гарденер растерянно смотрел на море.

— Короче говоря, Ева, дело дошло до столкновений. Рабочие с камнями и палками в руках двинулись на солдат. Солдаты дали залп. Были убитые — шестнадцать человек, среди них четыре женщины — и около пятидесяти раненых. Все это произошло три дня назад.

— Какой ужас! — воскликнула Ева.

Взгляд Гарденера был устремлен в пустоту.

— После этого страшного инцидента положение еще более обострилось, — продолжал Гарденер. Он вытащил из кармана целую пачку скомканных телеграмм. Сразу же после стычки с солдатами около тысячи рабочих «Сусанны-1» спустились в шахту и поклялись не выходить на поверхность, пока не удовлетворят все их требования и не отменят увольнения. С этого дня они живут на глубине восьмисот метров под землей.

— Немыслимо! — вздохнула Ева. Она спросила, не сидят ли люди в темноте, есть ли у них еда и хватает ли там воздуха.

Конечно, под землей очень темно, если даже и горят несколько шахтерских ламп. Пищу доставляют товарищи подъемной клетью, а вентиляция, разумеется, работает.

— И в таких условиях они готовы неделями оставаться под землей? — спросила Ева.

— Все возможно.

Гарденер хорошо знал рабочих «Сусанны-1». Со многими из них он работал в штольнях. Он видит, как они, скорчившись, сидят в темном, насквозь промокшем забое при скудном свете шахтерских лампочек, он видит их лица — исхудалые, суровые, изнуренные тяжелым трудом. В большинстве своем это замечательные парни, он чувствует, что связан с ними на всю жизнь. Сам он уже стар и сознает это с глубокой печалью. Времена изменились, а с ними и люди, и он уже не понимает их. Ему стыдно признаться Еве, что его дочь Хейзл пишет в социалистических газетах, яростно защищая бастующих рабочих Барренхилса. Настало время всеобщего разложения, все рушится.

— Что делать? Что мне делать, Ева? — произнес он беспомощно и растерянно. — Быть может, вы, как человек совершенно непредубежденный, сумеете дать совет старику?

Вопрос был трудный, но Ева не замедлила с ответом. Раз он такого высокого мнения о директоре, то она думает, что было бы лучше всего, если б Хольцман спустился в шахту и переговорил с рабочими.

Гарденер кивнул.

— О, вы мудрая женщина, Ева, — сказал он. — Я это знал. Хольцман уже спускался к ним в четыре часа утра. — Гарденер порылся в пачке смятых телеграмм. — Но рабочие не дали ему говорить, они закидали его углем и камнями, он едва добрался до подъемной клети. Вот его последняя телеграмма. Ну, что теперь делать? Он ждет от меня указаний.

Ева задумалась.

— Все-таки пусть Хольцман еще раз попробует поговорить с рабочими.

— Да, вы мудрая женщина, Ева! — повторил Гарденер и с трудом поднялся. С минуту он стоял, сгорбившись, опираясь на подлокотники кресла, пока набрался сил, чтобы выпрямиться. — Да, пусть Хольцман еще раз попытается, я тоже так думаю, Ева. — Он вытащил из кармана листок бумаги. — Я хочу телеграфировать ему, пусть спросит людей в шахте, согласны ли они выслушать обращение к ним Джона Питера Гарденера, мое, значит.

— Прекрасно, Гарденер!

Гарденер рассказал, что он и его секретарь Филипп всю ночь трудились над этим обращением. Наверно, в мире еще такого не бывало, чтобы человек в открытом океане держал речь к шахтерам, отделенным от него тысячами миль и сидящим на глубине восьмисот метров под землей.

— Вы должны послушать это обращение, Ева!

Гарденер пришел вдруг в сильное возбуждение. Он встал во весь рост, плечи, согнутые под тяжестью забот, распрямились. Надев на крупный нос очки, он поднес к глазам лист бумаги. Рука, державшая бумагу, дрожала, другую он сжал в кулак и стал читать:

— «Рабочие Барренхилса! — воскликнул он своим густым басом. — Я обращаюсь к вам, я, Джон Питер Гарденер! Рабочие „Сусанны-один“, к вам обращаюсь я! — Его голос гремел, лицо побагровело, на висках взбухли вены. — Я говорю с вами с борта океанского парохода, но через три-четыре дня я буду среди вас! Рабочие Барренхилса!..»

Его тяжелый кулак не переставая рубил воздух. Он обращался к тысячам рабочих. Все в нем клокотало, как в вулкане, извергающем огонь и камень. Ева никогда не видела его таким. Перед ней стоял могучий богатырь, грудью отстаивающий свое дело, Гарденер прежних дней.

Он так гремел, что Штааль приоткрыл дверь радиорубки и выглянул узнать, не случилось ли чего-нибудь.

Но вдруг Гарденер умолк, старик, казалось, сам был поражен этим взрывом силы и страсти.

— А если и это не подействует? — пробормотал он, пожав плечами. Ему было немного стыдно своего порыва.

— Идите же, Гарденер, идите, отправляйте телеграмму, — сказала Ева. — Вы непременно добьетесь успеха.

И Гарденер исчез за дверью радиорубки.

3

В то время как Кинский одевался, в окно что-то стукнуло — мощная желтовато-зеленая водяная струя захлестнула иллюминатор. Туалетные принадлежности на умывальнике заплясали. Погода скверная!

«Сегодня я ее увижу! — снова подумал он. — Быть может, сейчас». Как знать? Выходя в коридор, он почувствовал мелкую дрожь во всем теле.

Коридор, устланный роскошным, красным, как кардинальская мантия, ковром, сегодня, казалось, слегка поднимался в гору, и Кинский время от времени вынужден был останавливаться и хвататься за что-нибудь, чтобы устоять на ногах. Когда он открыл дверь и вышел на палубу, море грозно шумело, и порыв ветра прижал его к переборке. Качка усилилась. Поручни окунались в пенистые гребни шипящих волн, корабль замирал на мгновенье, потом снова медленно выпрямлялся, а волны откатывались и убегали вдаль, за линию горизонта. Вдруг мощная волна ударила в борт, и корабль сильно накренило.

Рев бьющих о борт волн, вой ветра рождали музыку в сердце Кинского. В нем зазвучали мелодии его симфонической поэмы «Одиссей»: быстрые, скользящие такты, в которых он отобразил бег волн Средиземного моря, низкие, глухие тона трубящих в раковины тритонов, вещающих бурю. Музыка вселила в него ясность, бодрость и мужество.

Он поднялся на несколько палуб вверх и прошел по салонам. Сердце билось сильней обычного, и все же, если бы он случайно встретил Еву, то поздоровался бы с нею без особого волнения. Попадись ему навстречу Райфенберг, это тоже не вывело бы его из равновесия.

Все двери были закрыты, и внутри корабля сегодня было поразительно тепло и тихо. В почтовом салоне на письменных столах горели лампы, в зимнем саду с журчащими фонтанами прогуливались пассажиры, наслаждаясь покоем и изысканной роскошью.

Евы здесь не было. Он поднялся еще выше. Даже застекленная палуба, где играл оркестр, была почти безлюдна. С открытых же палуб, кое-где мокрых от водяных брызг, людей будто вымело.

Но Евы не было и здесь.

Еще выше, на шлюпочной палубе, ветер дул так сильно, что Кинскому пришлось крепко ухватиться за поручни. Вдруг он услышал лай и визг собачьей своры и, к своему величайшему изумлению, тут же увидел трех грациозных черных пуделей, танцующих на задних лапах. На скамье, плотно запахнув пальто, сидела дама и играла на маленькой флейте, звуки которой мгновенно таяли на ветру. Это была синьора Мазини, артистка, репетировавшая со своими собаками.

На самую верхнюю палубу, где находились капитанский мостик и радиорубка, Кинский и не заглядывал: встретить Еву на этой неуютной, негостеприимной палубе, где бушует и свищет ветер, ему казалось совершенно невозможным. Она, наверно, удобно расположилась в своей каюте.

Вдруг он услышал, что кто-то назвал его имя, и вздрогнул. Мимо него прошмыгнул Принс. Взбежав на несколько ступеней вверх по трапу, он остановился и крикнул:

— Великолепная погода, не правда ли? А море-то какое!

Лицо Принса лихорадочно горело, он был явно вне себя от возбуждения. Кинский поднялся за ним, но не успел высунуть голову на палубу, как услышал голос, который буквально ошеломил его.

Ева!..

Никаких сомнений, это был ее голос. Он чувствовал это по бешеному стуку сердца. У него захватило дыхание. Он стоял неподвижно, точно окаменел. Никаких сомнений, это был голос Евы! Ясно и отчетливо ветер донес к нему через всю палубу звук ее голоса.

Кинский побелел.

Он увидел развевающиеся полы пальто. Защищенные от ветра белым кубом радиорубки, к которой тянулись раскачивающиеся в воздухе провода, в креслах сидели женщина и мужчина. Мужчина вдруг обернулся в его сторону. Кинский пристально посмотрел на него. Он увидел умное, необычайно красивое лицо под шапкой светло-русых волос и в тот же миг ощутил новый толчок в сердце: он знал это лицо, он его уже где-то видел. Но где? Когда?

Мужчина наклонился и, прикрываясь полой пальто, зажег сигарету. Тут Кинский увидел Еву. Она сидела в позе светской дамы, ветер буйно разметал ее волосы. Вдруг он на мгновенье увидел ее лицо. Увидел после стольких лет. Да, это была Ева!

Щеки у нее раскраснелись, как после напряженного бега, глаза сверкали сталью, когда она обращала свой взор к мужчине. Это лицо, такое близкое и вместе с тем чужое, казалось ему несказанно красивым и совершенным, гордым, благородным и таким же простым, как прежде, — лицо человека с чистой и ясной душой, который уверенно идет своим путем, ведомый безошибочным инстинктом.

Сердце у Кинского билось так сильно, что он слышал, как оно стучит. Он готов был поддаться искушению и окликнуть ее: Ева! Ева! Вот бы она удивилась! Но тут кто-то начал подниматься по трапу, шаркая ногами, тяжело дыша и отдуваясь. Обойдя Кинского, человек поплелся по палубе и заслонил собой Еву и ее собеседника. Кинский услышал, как Ева окликнула незнакомца. Тот остановился, а потом тяжело опустился в плетеное кресло. Ева заговорила с ним на превосходном английском языке.

Да, это была Ева! Когда он ее открыл, она с грехом пополам говорила по-немецки. А теперь она говорит и поет на английском, французском и итальянском языках. Ей все удается! Она стала великой певицей и даже — чего от нее никто не требовал — великосветской дамой. А все же — и это правда! — она его творение, его творение, пело у Кинского в душе!

Он услышал голос Уоррена, который появился на палубе в обществе приземистого седоволосого человека, и, быстро спустившись вниз, скрылся с ним куда-то в глубь корабля.

Его творение! Его творение! Великим и прекрасным стало его творение!

Теперь, когда красивое и волевое лицо Евы ожило в нем, он вдруг почувствовал смятение и муку. Еще вчера вечером он успокаивал себя тем, что далек от всякой ревности, а теперь его сердце надрывалось от боли. Этот молодой человек! О, он ненавидит его! Он ненавидит этих спокойных, уравновешенных молодых людей из богатых семейств! Никогда не знали они забот, никогда не терзались никакими проблемами, которые других доводят до безумия.

Вдруг Кинский в волнении хлопнул себя по лбу: он явственно услышал, как щелкнула дверца автомобиля, и увидел выходящего из машины молодого человека. Но где, когда? И сразу вспомнил: это был тот самый молодой человек, который приезжал в Санкт-Аннен к его дочери Грете! Ему тогда сказали, что это некий доктор Кранах из Гайдельберга. С тех пор едва минула неделя. И вот он уже здесь, на корабле, с Евой. Укрылся с нею от непогоды в укромном уголке, вдали от всех. Каков!

Кинский страдал. Ревность терзала его.

«Странно, — желчно сказал он пре себя, — очень странно. Любовники Евы всегда моложе ее. О, я их знаю, все ясно без слов. Никто из них не был счастлив, Все они погибают! Что сталось с Йоханнсеном? Он застрелился. Если ей понравится другой, на вчерашнего кумира она и не взглянет.

Пусть и этот самодовольный фат погибнет, как другие!

Точно так же, как погиб я!»

4

Пухлые щеки Уоррена Принса горели лихорадочным румянцем. Море возбуждало его. Час от часу ветер крепчал, и Уоррен уже жаждал бури, одной из тех бурь на Атлантике, которые просто оголяют корабли, начисто сметая с них трубы и мачты. Ведь все это он мог бы описать! Пусть даже с рекордом «Космоса» на этот раз ничего и не выйдет.

К своему удивлению, Принс увидел на капитанском мостике спокойные, уверенные лица; сегодня здесь чувствовалось даже какое-то веселое оживление, противоречившее привычной атмосфере торжественной тишины. Романтические мечты Уоррена вызвали дружный смех офицеров. Шторм? Они только что получили свежую сводку погоды. Буря в Бискайском заливе, последние отголоски которой пронеслись и здесь, повернула на юг. К вечеру ветер окончательно стихнет. Уоррен был явно разочарован.

Директор Хенрики приветствовал Уоррена с обычной благожелательностью и сердечностью.

— Ну, как плывет наш кораблик, Принс? — спросил он, игриво усмехаясь.

Нос корабля непрестанно вспарывал водяные валы. Крутясь и пенясь, они стеной обрушивались на борта. Принс сказал, что «Космос» обладает великолепной остойчивостью.

— Все пассажиры того же мнения, — добавил он. — Я обязательно отмечу этот факт в телеграмме.

Хенрики улыбнулся.

— У вас есть для этого все основания.

«Космос» идет легко, точно гоночная яхта, он послушен и маневрен. А вот и господин Шеллонг, конструктор «Космоса», вы знакомы? Он наслаждается своим триумфом. — Хенрики рассмеялся. — Идем неплохо, к тому же и ветер, слава богу, попутный, это дает возможность выиграть в час еще несколько узлов без особых усилий.

Только теперь Уоррен сообразил, почему на капитанском мостике все так веселы.

Хенрики обнял Уоррена за плечи и зашагал с ним по мостику.

— Послушайте, дорогой мой, — сказал он, доверительно подмигнув ему. — Газеты, обслуживаемые вашим концерном, печатают под крупными заголовками, что «Космос» хочет завоевать «Голубую ленту» на Атлантике. Нам об этом телеграфировали. Знаю, знаю, что вы этот слух опровергли…

— Персивел Белл все это из пальца высосал, — ответил Уоррен.

— Ваш Персивел Белл, должно быть, обладает чудесным даром ясновидения. Сидя в Нью-Йорке, он определил, что до сегодняшнего дня «Космос» идет с такою же точно скоростью, как «Мавритания». Что вы на это скажете? Вчера это можно было прочитать в американских газетах! — Хенрики остановился и, многозначительно подмигнув, посмотрел на Принса.

Теперь Уоррен почувствовал себя несколько неловко. В кармане у него лежали графики рейса «Мавритании», он рассчитывал, сравнивал и посылал ничего не говорящие постороннему телеграммы, о которых условился с Беллом.

Хенрики весело рассмеялся.

— У вашего Персивела Белла, должно быть, богатейшая фантазия, — съязвил он.

— О да! — с полной убежденностью откликнулся Уоррен и тоже рассмеялся. — Персивел Белл много лет назад сделал карьеру на сенсационной корреспонденции о штурме Порт-Артура, хотя в Порт-Артуре никогда в жизни не бывал. Он сидел тогда в «Гранд-отеле» Иокогамы.

Мощная волна ударила в борт корабля. «Космос» задрожал.

— Великолепно, — сказал Хенрики, — ваш Персивел Белл просто чудо! — Даже приземистый, угрюмый г-н Анмек с застывшим, как маска, лицом усмехнулся. Да, на капитанском мостике сегодня действительно царило какое-то озорное настроение.

Капитан Терхузен вышел из штурманской рубки.

— Устраните крен корабля, Анмек, — приказал он.

Анмек по телефону связался с машинным отделением, и моментально заработали насосы. Они перекачивали водяной балласт из резервуаров правого борта в резервуары левого. Силой ветра корабль резко кренило направо.

Шеллонгу хотелось самому понаблюдать за этим маневром, и он откланялся.

— Не хотите ли пойти вместе со мною, господин Принс? — спросил он мягко и застенчиво.

Они спустились в лифте на десять этажей вниз, в машинное отделение. Уоррена поразила царившая здесь тишина. Ни свиста ветра, ни рокота моря. Совсем иной, новый и таинственный мир. Ему показалось, будто он внезапно оглох.

Среди этой торжественной тишины в удобном кресле перед огромным сигнальным стендом сидел механик. Всевозможная аппаратура, шкалы, стрелки на стенде привели Уоррена в замешательство.

— Сколько оборотов? — спросил Шеллонг.

— Сто восемьдесят.

— Это хорошо, очень хорошо! Нас мчат шестьдесят тысяч лошадей, — сказал он Уоррену, — двадцать пять тысяч у нас еще в резерве.

Огромные стальные турбины, к которым по толстым, обернутым белым асбестом трубам подавался под высоким давлением пар, вращались почти бесшумно.

Но этажом ниже, в туннелях гребных валов, где выходящие наружу четыре гигантских винта сверлили океан, гремел оглушительный бой — бой без передышки, без малейшего перемирия. Несмолкающие взрывы мятежа, незатихающие салюты триумфа. Океан в бешенстве штурмовал стальную броню корабля. В этом грохоте терялся человеческий голос.

— Возьмите рукавицы, — сказал Шеллонг, когда они спускались в котельную. — А то обожжетесь о железные поручни лестницы.

Железные поручни действительно были горячими, но в высоком, ярко освещенном помещении котельной температура была сносной. Миллион кубометров воздуха в час нагнетали сюда насосы, — конечно, не ради кочегаров, отнюдь нет, а для того только, чтобы хорошо сгорал уголь.

Пятьдесят механиков и техников, триста пятьдесят кочегаров и их помощников гнали «Космос» вперед. На «Космосе» было пятьдесят огромных котлов и сто пятьдесят топок. Помощники кочегаров, полуголые, с трудом тащили вагонетки по душным, темным проходам угольных бункеров. Здесь было так жарко, что масляная краска свисала с потолка, и бункера походили на сталактитовые пещеры. Отсюда уголь ссыпался вниз, угольная пыль столбом стояла в воздухе, толстым слоем оседала на раскаленный железный пол и железные ступеньки трапа.

Вдоль топок, покрытые угольной пылью, черными колоннами стояли кочегары — без рубах, в деревянных башмаках — уголь в образе человеческом. Звенит звонок. В тот же миг кочегары длинными, четырехметровыми железными кочергами толкают дверцы топок, и раскаленный добела угольный жар мечется и пляшет. Он хочет вырваться наружу! Но кочегары лопатами моментально загребают его назад, согнувшись в три погибели, превратившись в комок мускулов. Волосы хлещут по мокрым лицам, глаза слепнут от жара. Но ручьи пота защищают от ожогов пылающие тела. Автоматически закрываются дверцы топок. Темно. Кочегары отбрасывают лопаты и кружками зачерпывают из ведер холодный чай. Шесть тонн угля в день сжигает каждый из них.

Адская работа! Потные тела охлаждает свежий поток воздуха, нагнетаемый насосами. Вот он, современный человек!

Опять звенит звонок. Сто пятьдесят топок изрыгают белое пламя.

Вперед! Только вперед! Все дальше! Дальше! Дальше! «Космос» на всех парах несется к цели.

Уоррен вернулся на палубу полуоглохший. Там все еще играл оркестр, пассажиры шумно разговаривали и смеялись. Он огляделся. Сестер Холл как не бывало. Он зашел в курительный салон, заказал лимонад и сразу же стал составлять телеграмму.

Современный человек! Вперед! Только вперед! Все дальше! Дальше! Дальше! Никогда еще человек не был так отважен, как в наши дни. Таково было мнение Уоррена. Он нашел телеграмму удачной, даже отличной и кинулся наверх, чтобы отправить ее. Шторм усилился. Гигантская волна достигла верхней палубы, Уоррен с трудом добрался по мокрому трапу до радиорубки.

Наконец у него нашлось время для ленча. Ресторан был почти пуст, — час довольно поздний, — но г-н Реве, метрдотель, позаботился о том, чтобы его обслужили. Уоррен попросил какую-нибудь легкую закуску. Г-н Реве порекомендовал превосходный салат из телячьих мозгов. Салат и в самом деле оказался на славу.

За едой Уоррен снова вернулся к мыслям о современном человеке. «А ведь я вправе и себя считать современным человеком, не так ли? — подумал он. — Мой долг растолковать людям, что жизнь сегодня — это бой, непрерывный, беспощадный, непримиримый. И в этом непрерывном бою я вроде маленького барабанщика. Трам-там-там… Всего лишь маленький барабанщик. Но и маленькие барабанщики нужны».

5

В сумерках Уоррен опять бродил по палубам, беспокойно высматривая девиц Холл. Но тщетно! Ветер, как и предсказывали на мостике, в самом деле почти улегся, но жуткие, дикие нагромождения зловещих аспидно-серых туч с грязновато-красными клочьями по краям все еще тянулись по небу, навевая мрачные мысли.

На палубах не было ни души. Но, когда Уоррен уже потерял всякую надежду, он неожиданно наткнулся на Мери Холл. Это была та из сестер Холл, которую он так часто целовал, что потерял счет поцелуям. Мери сидела в шезлонге в полном одиночестве, свернувшись клубочком и закутавшись в плащ по самую макушку, так что ее почти не было видно.

— Это ты, Мери? — обрадовался Уоррен. — Я чуть было не прошел мимо.

— А, Уоррен, здравствуй! — откликнулась она, едва взглянув на него. Она, как зачарованная, неотрывно смотрела на океан, над которым уже сгустились сумерки.

— Где это вы весь день пропадали? — спросил Уоррен. — Я вас всюду искал.

Мери взглянула было на него, но тут же опять отвернулась. Ее лицо показалось Уоррену задумчивым, грустным, даже озабоченным.

— Нас, особенно маму, целый день мучила морская болезнь, — не сразу ответила Мери. — Чепуху плетут в проспектах насчет противокренных цистерн. Когда море сильно волнуется, качает и на самых больших судах. — Она немного помолчала, потом грустно добавила: — Вдобавок мы получили плохие вести из дому.

Уоррен вспомнил о телеграмме, которую миссис Холл вчера отправила брату.

— Плохие вести?

— Да, плохие, очень плохие. — Мери вскочила и плотнее завернулась в плащ. Ее знобило. — Я поднялась сюда подышать свежим воздухом, — сказала она. — Но стало слишком холодно. — Она повернулась, чтобы уйти.

— Слушай, Мери, — задержал ее Уоррен. — Ты ведь не откажешь мне в услуге?

Мери кивнула. О, я знаю, чего ты хочешь, казалось, говорила ее чуть приметная улыбка.

— Так вот, будь добра, передай Вайолет мой самый сердечный поклон.

Уоррен увидел, как блеснули ее зубы: Мери смеялась.

— Ах, какое оригинальное поручение! — заявила она.

— Ладно, ладно, Мери, прошу тебя, передай Вайолет мой поклон, — смущенно повторил Уоррен. — Весь день я напрасно ждал, что увижу ее, не забудь сказать ей об этом.

— Спасибо, Уоррен. Я понимаю и все передам. — Мери мелькнула в свете фонаря и исчезла.

Уоррен успокоился. По крайней мере, ему удалось передать привет. Спустя полчаса стюард подал ему письмо. Читая его, Уоррен то краснел, то бледнел — попеременно. Но под конец весь вспыхнул от радости и торжества.

Вайолет писала в свойственном ей беспечном и бесцеремонном тоне. Письмо начиналось с заявления, что Уоррен на поверку оказался негодяем, да, самым отъявленным негодяем, к тому же неисправимым лгуном, который всю жизнь лжет самому себе, сам того не сознавая. Не очень-то приятно было читать о себе такое! Уоррен переминался с ноги на ногу, то и дело поправлял очки и взволнованно посвистывал носом. Ему стало так жарко, что даже спина у него взмокла.

Вайолет продолжала в том же духе. Он поставил ее в такое положение, писала она, в какое не следует ставить женщину, даже если ее ненавидишь. А ведь тогда он ее любил! Или нет? Вайолет возвращалась к тем дням, что они провели в Риме, — ну не чудесные ли были дни? По крайней мере, она чувствовала себя так, словно по мановению волшебной палочки превратилась в прелестный цветок, источавший дивное благоухание: да, именно такой она себя тогда чувствовала; это было какое-то чудо! А он? Что сделал он? Как раз когда она пышно расцвела, он обдал ее ледяной водой, а может, еще чем-либо похуже, вот как мило он с нею поступил!

Уоррен вспыхнул, строчки поплыли перед глазами. Он уже хотел бросить письмо, не дочитав. И все же стал читать дальше.

«Лишь отчаяние, одно отчаяние, — продолжала Вайолет, — толкнуло меня в объятия этого испанца; или ты думаешь, что я вообще приняла бы его всерьез, хоть он и очень мил, если бы не чувствовала себя такой несчастной, такой безнадежно несчастной?» Но теперь она находится в ужасном положении. Выходить ей за Хуана или нет? Она боится, что не сможет на это решиться. Вот в каком мучительном положении она оказалась, и долг Уоррена, как друга, помочь ей найти выход из того положения, в которое он сам ее поставил. «Это будет не так-то легко сделать, ведь я дала Хуану слово, он заставил меня поклясться. К тому же я принадлежала ему (один-единственный раз!)».

Один-единственный раз!.. Уоррен побледнел и почувствовал, что ноги у него подкашиваются.

Она хотела сегодня поговорить с ним, но не смогла, помешала морская болезнь. Завтра, между половиной двенадцатого и двенадцатью, она будет ждать его на корме, в самом конце. «Я знаю, Уоррен, ты придешь».

«Мы получили плохие вести, — писала Вайолет в заключение. — Банк Холла и Уэбстера потерпел финансовый крах и три дня тому назад прекратил платежи. Дядя Чарли сегодня прислал телеграмму. Возможно, у нас нет больше ни цента! Но не это меня тревожит, а лишь то, что сейчас для меня самое важное в жизни: ты! Только ты, хотя нисколько этого не заслуживаешь. Но пусть моя любовь будет вечной местью тебе».

Лицо Уоррена залилось краской, глаза засветились торжеством, он весь пылал.

Уоррен считал себя трезвым человеком, умеющим обуздывать свои чувства, но сейчас он совершенно опьянел от любовных признаний Вайолет. В его ушах вновь зазвучал ее щебечущий голосок. Конечно, он придет, непременно придет, и уж постарается не опоздать!

За обедом он пригласил Филиппа распить с ним бутылку «Форстер Берг» ценой в три доллара! Такой щедрости, такой, можно сказать, расточительности Филипп, большой охотник выпить, за Уорреном раньше не замечал.

— Послушай, Филипп, — сказал Уоррен, наполняя бокалы, — хочу тебя спросить. Предположим, ты любишь девушку, и она тебе признается, что была любовницей другого, — от отчаяния, что ли, — но как бы там ни было, она отдалась другому, впрочем, один-единственный раз. Что бы ты на это сказал?

Филипп, в эту минуту обгладывавший куриную ножку, взглянул на него.

— Я бы сказал, — ответил он язвительно, — великий могол, так я бы начал, великодержавный монгольский князь, всемогущий сатрап, сказал бы я далее, цезарь и бог…

Уоррен расхохотался.

— Хватит, хватит! — прервал он его, затыкая уши. — Ты великолепен, Филипп. Пью за твое здоровье! — И Уоррен заказал еще бутылку «Форстер Берг»! Действительно, сегодня у Филиппа были все основания удивляться Уоррену Принсу!

— Надо немедленно послать телеграмму! — воскликнул он. — Уоррен Принс из «Юниверс пресс», президент общества трезвенников, заказал подряд две бутылки «Форстер Берг»!

— Филипп, брось молоть чепуху, — сказал Уоррен; голова у него шла кругом: он совершенно не выносил вина. — Послушай, что бы ты сказал, — он придвинулся ближе, — если бы Персивел Белл послал меня в Африку, а я в качестве спутницы, секретаря, что ли, взял бы с собой молоденькую девушку? В джунгли! В первобытные леса! В Конго! К водопадам Стэнли, которым, впрочем, далеко до Ниагары!

— «Отлично! — сказал бы я. — Отлично, Уоррен! Наконец-то ты становишься человеком!»

Теперь и Филиппу в свою очередь захотелось выставить бутылочку. Он заказал французское шампанское. События в Барренхилсе постепенно начинали действовать ему на нервы, он просто больше не мог выносить все это!

6

Прошло несколько часов, прежде чем Кинский наконец оправился от сильнейшего волнения, овладевшего им. Вдобавок морская болезнь свалила его в постель. Только к вечеру, когда качка уменьшилась, к нему опять вернулась способность ясно мыслить. Он поднялся и почувствовал себя намного спокойнее. Сейчас он стыдился своей смешной и жалкой ревности. Правда, она и теперь еще теплилась, но уже не жгла. Новое, удивительное чувство зарождалось в нем, согревая его благодатным теплом. И от этого чувства больно щемило сердце, но в то же время душа исполнялась покоем и счастьем. Прекрасное, доброе чувство, оно возвышало и словно преображало его.

Как буйно развевались ее волосы на ветру! В них еще сохранилась та светлая прядка, что была ему так памятна! Как изумительно сверкали ее иссиня-серые глаза! Волосы, разлетаясь, касались ее губ, как и прежде по-девичьи упрямых, по-женски нежных. Целых пять лет он не видел Еву. Ему не раз попадались ее портреты в иллюстрированных журналах, но на них она выглядела совсем другой, какой-то искусственной, подмененной — почти стереотип знаменитой оперной дивы. Нет, нет, Ева осталась прежней, она нисколько не изменилась, разве что лицо ее стало более зрелым, более лучезарным, более материнским, что ли.

Конечно, только в минуты сильной экзальтации он мог назвать ее «своим творением». Он учил ее, руководил ею, указал ей путь, но в великую певицу она выросла благодаря собственному таланту, дремавшему в ней. Какую же силу излучала она, если ее хватило на то, чтобы вновь воскресить его, — даже его, убитого своей бессмысленной жизнью!

Кинский почувствовал, как хлынувшее из сердца тепло, окутав, согрело его, хотя на палубе, по которой он шел, дул холодный ветер. Только тут он осознал, что, в сущности, с ним происходило. «Возможно ли это? — подумал он и остановился. — Мыслимо ли? — Он вдруг понял, что все еще любит Еву, любит так же сильно, как в то первое лето. Быть может, все эти пять лет, которые он прожил, замкнувшись в своем одиночестве, он ни на миг не переставал ее любить. — Неужели это возможно?» — спрашивал он себя.

Его объяло безмерное, радостное смятение, из которого он не видел выхода. И ему было даже приятно, что как раз в эту минуту он столкнулся с Принсом: можно будет обменяться с ним несколькими словами. «Мне станет легче», — подумал он. Принс был сейчас в таком бесшабашном настроении, будто хватил лишний стаканчик, и, конечно, тут же заговорил о рекорде «Космоса» — это стало у него какой-то навязчивой идеей.

— «Космос» все еще держится скорости, достигнутой «Мавританией»! — возбужденно воскликнул он. — Ветер дует с кормы, увеличивая нашу скорость. У нас есть много шансов завоевать «Голубую ленту».

— «Голубую ленту»? — презрительно усмехнулся Кинский. Право, Принс должен признать, что эта погоня за рекордами — невероятнейшая глупость.

Однако Уоррен отнюдь не собирался этого признавать. Нет, ни за что!

— У человечества испокон веков был один девиз: «Вперед!» Этот девиз, — убежденно выкрикивал Уоррен, борясь с порывами ветра, — и поставил людей над животными. Конечно, «Голубая лента» не что иное, как символ, не так ли?

— Конечно.

— Но этот символ «Голубой ленты», существующий с тех пор, как на земле появились люди, и побудил их, начав с примитивнейшего челна, спустя много-много тысячелетий дойти до такого судна, как «Космос». Неужели это не ясно?

И Уоррен развил целую теорию «Голубой ленты» в технике, науке и искусстве. Именно принцип непрерывного усовершенствования достигнутого и сделал человечество тем, чем оно стало в наши дни.

— Этот прирожденный инстинкт в конце концов — как бы это пояснее выразиться — не что иное, как извечное стремление духа победить материю! — пышно закончил Уоррен свою тираду.

Кинский презрительно рассмеялся. Он находил какое-то удовлетворение в том, что высказал спорные суждения, чтобы озадачить Уоррена, но главным образом чтобы заглушить те смутные голоса, что звучали в нем самом.

— А знаете ли, Принс, к какому выводу я пришел? Я понял, что человек безумен. Да, безумен вдвойне.

— Безумен вдвойне? — Принс испуганно вытаращил глаза и от удивления даже остановился, но порыв ветра заставил его завернуть за угол.

— Да, да, безумен вдвойне! — повторил Кинский, стараясь не отставать. — Его первое безумие заключается в том, что он, как вы говорите, старается усовершенствовать достигнутое.

— Разве это не прекрасное безумие? — отозвался Уоррен.

— Да, пожалуй. Признаю, хотя и с оговорками. Хуже, однако, свойственное человеку второе безумие. В стремлении усовершенствовать то, что создано им самим, он доходит до абсурда. К примеру: человек изобрел взрывчатое вещество. С его помощью он может взрывать скалы, пробивать туннели, делать много полезных вещей. А он пользуется этим взрывчатым веществом для того, чтобы убивать себе подобных, уничтожать целые народы, целые материки. Другой пример: человек изобрел автомобиль. Безумная страсть к усовершенствованию побуждает его все увеличивать скорость этого автомобиля, пока он сам не разбивается насмерть. Куда так бешено мчится обезумевшее человечество? Куда? Попомните мои слова, Принс, второе безумие доведет человечество до гибели.

— Надеюсь, что не доживу до этого! — раздраженно бросил через плечо Уоррен и тут же исчез.

Как ни бесплоден был этот разговор, после него Кинский почувствовал, что мысли его стали намного яснее и собраннее. Пока он болтал с Принсом, он нашел выход из объявшего его смятения, решение созрело в нем. Он зашел в один из салонов и черкнул Еве несколько строк. Написал, что находится здесь, на пароходе и был бы рад поговорить с ней. Кинский хотел уже отдать записку стюарду, но она показалась ему слишком банальной и сухой. Он написал новое послание. Оно вышло каким-то высокопарным, напыщенным, и он порвал его. Судно так качало, что он никак не мог сосредоточиться. Как все-таки трудно писать ей! В конце концов он остановился на первом варианте, простом и сдержанном.

7

Еще до обеда миссис Салливен излила всю свою желчь на злосчастных пассажиров, страдавших от морской болезни. О, она старый морской волк и никогда не болела морской болезнью! Хвастая, она так сильно била себя в грудь, что кости трещали. Но вскоре после обеда у нее появилась сильная тошнота и головокружение, на лбу выступил холодный пот. Она решила, что умирает, и, не помня себя от страха, тут же улеглась в постель. Руки у нее стали желтыми и вялыми, как прошлогодние листья. Увидев в зеркале свое бледное, осунувшееся лицо, она совсем упала духом: вид у нее как у мертвеца, боже, уже на коже появились желтые пятна, значит, смерть пришла, все ясно.

— Умираю! — завопила она. — Катарина, умираю! Ты что, не слышишь? — И миссис Салливен стала отчаянно названивать в серебряный колокольчик.

Катарина влетела к ней в каюту растерянная, заспанная, с помятым со сна лицом.

— Что с тобой, Роза? — испуганно вскрикнула она.

— Дрыхнешь себе, когда я тут, рядом, умираю. Чувствую, пришел мой конец, Катарина!

Катарина, знакомая с нервными припадками миссис Салливен, попыталась ее успокоить.

— В самом деле, ты плохо выглядишь, Роза. Может, у тебя морская болезнь?

— Морская болезнь? — возмущенно вскинулась миссис Салливен. — Что ты мелешь? У меня в жизни не было морской болезни! Это смерть, я чувствую. — Она высунула язык, состроив при этом ужасную гримасу. Что это? Весь язык был в странных красных пятнах, а десны совсем белые. — Отравили! — взвизгнула она. — Мне дали яду! Скорее вызови врача, Катарина, и кликни Китти! Скажи ей, чтобы поторопилась, если хочет застать свою мать еще в живых.

Катарина велела стюарду немедленно вызвать врача и побежала за Китти: ее каюта находилась почти рядом. Оттуда доносился шум. Граммофон оглушительно наигрывал танго, а Китти и Жоржетта заливисто смеялись. Они не услышали ее стука, и Катарина, приоткрыв дверь, заглянула в щелку.

Жоржетта, облачившаяся в вечернее розовато-желтое платье Китти, темпераментно танцевала танго в ароматном облаке табачного дыма. Вдоль стены гостиной из конца в конец комнаты стояли огромные, как шкафы, кофры Китти — все открытые. На диване были грудой навалены ее вечерние платья, и за тот час, что Жоржетта танцевала и разыгрывала комические сценки, она все их успела перемерить. Китти накупила в Париже две дюжины вечерних платьев и в приступе щедрости три из них подарила своей новой подруге: пусть выбирает любые.

В каютах горели все электрические лампы, хотя еще ярко светило солнце. Но Китти ненавидела дневной свет и предпочитала искусственное освещение.

— Китти! — крикнула Катарина, но на нее не обратили внимания. Жоржетта, стоя перед зеркалом, продолжала покачивать узкими, угловатыми бедрами, любуясь своим телом, стройным и гибким, как у мальчика. Китти возлежала в спальне на кровати, дымя сигаретой в длинном мундштуке. Затененное освещение придавало зеленоватый оттенок ее бледному лицу с ярко накрашенными губами.

— Серебристо-желтое тебе больше пойдет, — сказала Китти. — Я чувствую, что влюблюсь в тебя, как только ты его наденешь.

— Merci, mon amie,— ответила Жоржетта и с поклоном пажа поцеловала ей руку. — Thank you, Kitty. Я послушаюсь тебя и возьму серебристо-желтое. — Жоржетта скинула с себя розовато-желтое и осталась почти голой. Вдруг она вскрикнула, быстро заслонившись снятым с себя платьем. — Кто здесь?

Китти приподнялась на постели.

— А, это ты, Катарина, — сказала она, недовольная неожиданным вторжением. — Что-нибудь случилось?

Катарина сказала, что миссис Салливен внезапно тяжело захворала и просит ее сейчас же прийти.

Китти презрительно засмеялась и со скучающим видом откинулась на подушки.

— Все это чепуха, — небрежно заявила она, попыхивая сигаретой. — Передай матери, что у меня нет времени для ее капризов. Вероятно, один из ее обычных припадков.

Катарина, растерявшись, пробормотала:

— Но, Китти, на этот раз у нее действительно ужасный вид.

Китти только пожала плечами в ответ. Катарине пришлось уйти. И пока она шла по коридору, вслед ей неслись бурные звуки танго.

Миссис Салливен сидела на постели, бледная, часто и прерывисто дыша. Она крепко держалась за края кровати, словно боялась улететь.

— Ну что? — спросила она, задыхаясь.

— Врач сейчас придет, — ответила Катарина.

Тонкие губы миссис Салливен дрогнули. Она подняла свои красноватые веки, похожие на сухие розовые лепестки.

— А Китти?

— Китти велела передать, что скоро будет.

— Ты врешь, Катарина! — злобно крикнула миссис Салливен и затрясла головой в блестящих, словно металлических локончиках, сидящей на тощей шее. — По глазам вижу, что врешь. Скоро! Да ведь она отсюда всего в двух шагах! Я все знаю. Она не придет. Китти холодная, бездушная тварь! Ее мать при смерти, а она не идет. — И миссис Салливен захныкала. — Ах, ах, и это моя единственная дочь! — жалобно заскулила она. — Ты ведь знаешь, Катарина, сколько раз я выручала ее, помогала улаживать вечные скандалы с адвокатами, с прессой. Китти дважды давала в суде ложную присягу. И вот какова ее благодарность!

Миссис Салливен с плачем откинулась на подушки.

— И, конечно, эта кокотка, эта француженка опять у нее? О, я хорошо знаю Китти. У нее опять очередная страсть. Стоит только разыграть перед ней комедию, и она сразу попадается на удочку, а эта чернявая шлюха мастерица на эти дела. Она целует ей руку, да, да, ведь Китти это любит! И потому ей не терпится отомстить Харперу за то, что тот в свое время предпочел ей Лиззи Уистлер. Я знаю, Китти ничего не забывает. В ней говорит одно лишь властолюбие. — Миссис Салливен залилась пронзительным смехом. И это при ее-то нежных голубых глазах! — Тут ее смех перешел опять в плач. — Благодари бога, Катарина, что у тебя нет детей, — продолжала она, поплакав. — Погрей мне руки, я замерзла. — Миссис Салливен стучала зубами, ее била сильная дрожь. — Сиди так, мне так удобно. Ах, только на тебя одну я и могу положиться. И раз нам с тобой суждено расстаться, дорогая моя Катарина, пусть тебе будет хорошо на этом свете! Я избавлю тебя от нужды и забот, слышишь?

Катарина зарыдала.

— Роза, Роза, что ты такое говоришь?

— Да, я избавлю тебя от нужды и забот, — повторила миссис Салливен. — Я о тебе не забыла, понимаешь?

Теперь она лежала тихо, закрыв глаза, временами еще сотрясаясь от рыданий. По ее лицу катились слезы.

Пришел судовой врач, доктор Каррел, пожилой господин с бледной лысиной и сильной проседью в бороде. На лице миссис Салливен все еще блестели слезы. Доктор Каррел сразу понял, что это всего лишь тяжелый припадок истерии. Он обещал прислать из аптеки лекарство, которое сразу ее успокоит. К вечеру она будет опять совершенно здорова. А теперь ему пора, сегодня у него много работы.

Как только за доктором Каррелом закрылась дверь, миссис Салливен залилась сардоническим смехом.

— Шарлатан! — заявила она. — Видала такого, Катарина? Типичный шарлатан!

И когда из аптеки принесли лекарство, она открыла пузырек и понюхала. Лекарство пахло миндалем. О! С искаженным от злобы лицом она приподнялась и вылила лекарство в вазу с цветами, стоявшую возле ее кровати.

— Вот! — сказала она. — Вот!

— Что с тобой, Роза? Что ты делаешь? Врач сказал, что это лекарство тебе поможет.

Глаза миссис Салливен яростно сверкнули.

— Конечно, ты настолько глупа, что выпила бы это зелье. Ах ты, наивное создание! Откуда я знаю, что он не в сговоре с Китти? Я же тебе сказала, мне дали яду.

— Ну что ты, Роза, не греши.

— Ах, да откуда я знаю? Этот озноб, ты только посмотри на мой язык. Может быть, это лекарство меня бы доконало… Катарина, позвони и вели принести молока, горячего молока. При отравлении это лучшее средство.

Миссис Салливен была в жалком состоянии.

— Люди, — шипела она, — ах, эти люди!

Она их ненавидит, они куда хуже, чем самые лютые звери. Только немногие богачи, уверяла она, умирают естественной смертью. Да, да! О, она хорошо это знает и могла бы привести наивной Катарине десятки примеров.

— Ты помнишь Акселя Пенгели из Чикаго? Его сын, негодяй, отравил отца мышьяком. Ты, должно быть, хорошо помнишь, какой это был скандал. Негодяй получил пятнадцать лет тюрьмы.

Да, Катарина помнила этот случай. Конечно, во всех слоях общества встречаются плохие люди, но, слава богу, они исключение.

— Исключение? — желчно рассмеялась миссис Салливен и, несмотря на слабость, стала горячо возражать. — Нет, каждый третий богач, а то и больше, умирает насильственной смертью. В старые времена злодейски умерщвляли пап и королей, чтобы завладеть их троном и богатством. В наше время пришла очередь крупных капиталистов. Их убивают, чтобы поскорее заполучить их денежки. Человек не может не убивать, это в его натуре. Десятки богачей были похищены с целью выжать из них побольше денег, и если они не платили, их приканчивали, как собак, и баста! Вот каковы люди! — Миссис Салливен заговорила о своей сестре Барбаре: та живет в Канаде, на ферме, чуть ли не в ста милях от ближайшего города и держит для охраны десяток сторожевых собак. Теперь миссис Салливен хорошо понимает Барбару!

Катарина отказалась от мысли ее переубедить.

Наконец миссис Салливен выбилась из сил и смолкла.

— Мое сердце!.. — прошептала она. — Слышишь? Оно стучит, как барабан. — Она замолчала, прислушиваясь. Сквозь тонкие стены каюты отчетливо доносились звуки бурного танго и веселый смех подруг. Миссис Салливен заметалась на подушке и застонала. — Это Китти, слышишь? — произнесла она сдавленным голосом. — Она развлекается со своей черной гадючкой, а за стеной лежит ее умирающая мать. Китти уже радуется, торжествует! О, хоть бы умереть и ничего больше не знать об этом мире. Спокойной ночи, Катарина. — Закрыв глаза, она затихла, крепко стиснув свои острые, белые зубы, словно решила ни за что больше их не разжимать.

Вошел стюард и принес горячее молоко.

— Выпей, Роза, — сказала Катарина. — Тебе станет легче. — Она поддержала голову больной.

Миссис Салливен жадно выпила молоко. Уже через несколько минут она почувствовала себя лучше. Озноб прошел, ее прошиб сильный пот, ручьями стекавший по лицу, в глазах застыла тоска. Она долго лежала без движения. Потом знаком подозвала Катарину к себе.

— Позови мистера Томаса, — прошептала она.

— Мистера Томаса?

— Ну да. Ты же его знаешь, он вчера совершал богослужение. Мне бы хотелось с ним поговорить.

— А!.. — Теперь Катарина вспомнила и пошла за ним.

Вскоре в каюту вошел мистер Томас, проповедник пресвитерианской церкви в маленьком городке штата Огайо. Он был молод, едва за тридцать, почти двух метров ростом, гладко выбрит и светловолос. Словно ангел, ниспосланный миссис Салливен богом.

— Вы меня звали, миссис Салливен? — спросил он с видом, полным достоинства.

Она указала ему на кресло подле кровати.

— Вы плохо себя чувствуете, миссис Салливен?

Она опять заметалась на подушке. Да, она в самом деле плохо себя чувствует, да что там, она себя ужасно чувствует, она умирает.

Мистер Томас застыл в кресле, затем склонился над нею и елейным голосом пастыря заговорил:

— Облегчите свою душу исповедью, миссис Салливен. Господь милосерд.

Губы миссис Салливен искривились в язвительной усмешке.

— О, я за всю жизнь ни разу не согрешила, мне не в чем каяться. Сотни тысяч жертвовала я ежегодно на благотворительные цели, сотни и сотни тысяч пошли церкви.

Мистер Томас поклонился.

— Великодушие и щедрость миссис Салливен всем известны. Но… — Мистер Томас встал и торжественно воздел руку. — Но господь мерит иными мерами. Если ныне, допустим… мы надеемся, что сегодня этого не случится, но если господь бог призовет вас к своему престолу…

Миссис Салливен с трудом приподнялась.

— Я не верю в бога! — прохрипела она.

— О! О! — Мистер Томас, совершенно озадаченный, отступил назад. — О, — повторил он.

— Не верю я, не верю! — проговорила она, задыхаясь. — Я вижу этот мир. Одна тварь пожирает другую. Люди уничтожают друг друга на войне. Умерщвляют своих ближних. Как же тут верить в бога?..

— О! О! Это дурно, очень дурно. Закоснелые грешники — наихудшие грешники. Однако бог милостив. Поверьте в него, одна лишь вера может вас спасти.

— Да не могу я в него верить! — упрямо твердила миссис Салливен. — Я всегда говорю то, что думаю.

Мистер Томас опять опустился в кресло.

— Дорогая моя миссис Салливен, — заговорил он мягким, умоляющим тоном. — Давайте поговорим спокойно. Вы возбуждены…

Минут через пятнадцать побагровевший мистер Томас, растерянный и подавленный, выскочил из каюты.

Мистер Салливен позвонила и велела принести чаю.

Когда вечером опять пришел доктор Каррел, он застал ее сидящей в постели, в кокетливой кофточке из белого меха, наброшенной на плечи, лицо ее было густо напудрено. Она играла в карты с Катариной.

— Что я вижу, миссис Салливен! — торжествующе воскликнул он. — Вы опять в добром здравии! Значит, лекарство возымело свое действие?

Миссис Салливен обдала его ледяным взглядом.

— А я вашего лекарства и не принимала, — заявила она. — Я его вылила, а вместо него выпила горячего молока.

— То есть как вылили?

— Ну да! Ты что, не видишь, Катарина, что я пошла с бубен? Будь внимательна. Спокойной ночи, доктор. Счет пришлете, — сказала она, не удостоив его взглядом.

Он поклонился и ушел.

— Старая истеричка, — пробормотал он себе под нос, проходя по коридору. — Дальше уж ехать некуда… — И доктор Каррел рассмеялся: чего только не повидал он на своем веку! И это та самая миссис Салливен, которая основала в Бостоне исследовательский институт рака — одно здание обошлось ей в два миллиона долларов. Она и председательница Общества попечения о слепых, и основательница шести лечебниц для алкоголиков… Как понять этих людей?.. Ну да ладно, счет за лечение он ей, во всяком случае, пошлет!

8

Голос Евы звенит ликующей радостью, пылает огнем. Пассажиры, проходящие мимо ее каюты, останавливаются, прислушиваясь. Стюарды с подносами замедляют шаг: поет Кёнигсгартен! Райфенберг, подняв брови, то и дело поглядывает на нее с нескрываемым восхищением.

Да, вот это пение! Если уж петь, то только так, как она.

— Хорошо! — сказал он, удовлетворенно кивнув. — Очень хорошо! Голос явно возвращается. Последние несколько недель тебе все время что-то мешало.

Ева улыбнулась, но промолчала.

Что-то мешало! Что ж, пусть думает так. На самом деле это были дни борьбы, мук, полного отчаяния. Недели, месяцы боролась она с собой, и никто ничего не заметил, даже Райфенберг, этот зоркий наблюдатель. Ее лицо было всегда веселым и приветливым, поведение ровным, спокойным, как у человека, душа которого не знает мучительной тревоги. Она ревниво берегла свою тайну. Даже пристальные глаза Марты, вечно следившей за нею, ничего не могли прочесть на ее неизменно спокойном, безмятежном лице.

Видит бог, она боролась! Ибо страшилась любви столь же сильно, сколь жаждала ее. Не хотела вновь пережить все эти душевные муки, не хотела! Она принадлежала к тем женщинам, которые растворяются в своей любви. Они любят без меры, без границ и требуют от любимого такой же безмерной любви. Да, она боролась с собой, но тщетно, и теперь смиренно покорилась закону жизни.

Чувство, овладевшее ею, было так сильно, что преобразило ее. Она жила словно зачарованная, двигалась так легко, будто не чувствовала своего тела; голос ее звучал мягко, мечтательно, глаза светились и сияли больше обычного. Она все время слышала голоса — нежные, пленительные, они жили теперь в ее крови, полной музыки, смеха, веселого щебета птиц. Да, это было настоящим чудом! Ее сердце как трава под ветром: его переполняли сразу и тревога, и ликующая радость, и боль — Ева была счастлива. Но ко всем этим чувствам днем и ночью, то затухая, то разгораясь, примешивалась острая тоска, от которой щемило сердце, та самая, слишком хорошо знакомая ей особенная тоска. Однако теперь было уж слишком поздно, все было слишком поздно! Судьба ее свершилась.

Где же Вайт? Почему его нет здесь? Может, он пошел на палубу погулять и — лишь из вежливости! — обменялся несколькими словами с Китти Салливен и теми тремя прелестными сестрами, которых все здесь называют «девицы Холл»? Может, он любезно улыбнулся им, может, прощаясь, подал им руку? Одна эта мысль была для нее мучением. В ней уже говорила ревность — ни на чем не основанная, она это знала. Когда она любила, сердце ее содрогалось, если любимый улыбался другим женщинам или подавал им руку, — не важно, что это была простая вежливость. Нет и нет! Его улыбка принадлежала ей одной, только ей принадлежало и прикосновение его руки. Она понимала, что это глупо, ужасно глупо, но ничего не могла с собой поделать. Таков был безрассудный, но непреложный закон ее любви. Зато и она полностью и безусловно подчинялась любимому: видит бог, он мог делать с ней, что хотел, она становилась его рабой.

Вайт, Вайт, где ты? Иди же! Вайт должен был почувствовать, что она его зовет, почувствовать и немедленно, в ту же секунду прийти. Сейчас, сию минуту раздастся его стук. Чу!.. Чу!.. Но стука не последовало, и Ева тут же впала в отчаяние.

«Ах, Ева, Ева, — корила она себя. — Ты же себя знаешь, зачем же опять бросилась в этот омут? О, боже! И все-таки это так прекрасно, так бесконечно прекрасно, так божественно!» — отвечала она себе. Но когда Марта вошла, Ева ничем не выдала своего волнения Она устала от сумятицы мыслей и чувств и, растянувшись на постели, грезила наяву.

— Восемь часов! — напомнила Марта, и Ева, мигом поднявшись, стала одеваться. Она пригласила к ужину на девять часов Гарденера и Вайта. Ей хотелось хоть немного рассеять подавленного горем Гарденера, а кроме того — и это было главной причиной, — у нее не хватало мужества остаться с Вайтом наедине. Нынче утром она почувствовала, что уже не в силах устоять перед его ищущим, умоляющим взглядом, и боялась его, хотя в глубине ее скрытного сердца все было ею уже решено. И она подумала, что для нее будет прекрасным выходом, если сегодня вечером она укроется за широкой спиной Гарденера.

Вечер прошел спокойно и приятно. Ева играла роль хозяйки — насколько ей это удавалось, вопреки протестам мужчин. Гарденер прилагал все усилия, чтобы прогнать обуревавшие его мрачные мысли. Он даже выпил стакан вина, отчего его желтое, как воск, лицо слегка порозовело. Ева отдыхала душой. Ей почти не нужно было говорить: было так отрадно сидеть молча и слушать, о чем беседовали эти умные мужчины. Она слышала голос Вайта, видела чеканные, строгие черты его красивого лица. Чего еще могла она желать? Вайт увлекательно рассказывал о развитии химической промышленности в Германии за последние двадцать лет. Гарденер заслушался и забыл о всех своих горестях. Вайт прекрасно излагает свои мысли, подумала Ева, он чудесно владеет речью, не подбирает слов, не запинается. Ева восхищалась им.

Но вот кончился и этот вечер. Гарденер простился, и Вайт пошел ее провожать. Они молча шли по палубе, кругом стояла непроглядная тьма, глубоко внизу шумел океан. Он стал гораздо спокойнее. Черный бархат мерно вздымающихся волн был исполосован, словно шкура тигра, белыми гребнями пены, торопливо возникавшими и тут же уносившимися во мглу.

— Кажется, немного потеплело, — сказала Ева, но Вайт промолчал.

— Послушайте, Ева, — заговорил он, когда они дошли до ее каюты и она отперла дверь. — Послушайте, Ева… — Его лицо едва различалось в темноте, и видны были лишь светлые глаза, горевшие нетерпеливым огнем.

— Молчи, Вайт! — ответила Ева и порывисто обняла его.

— Ева! — сказал он. — Послушай, Ева.

— Молчи, молчи! — шепнула она и быстро исчезла за дверью. В каюте она прижала руку к груди, словно пытаясь унять дико колотившееся сердце. — Да, я люблю его! — прошептала она.

9

Радость, переполнявшая сердце Евы, не улеглась и во сне. Ей снился всякий вздор, но утром, проснувшись, она помнила только отдельные, совершенно нелепые подробности. Ей привиделось, будто она опять поет в церковном хоре соло ангела; вообще в этом сне она часто и очень отчетливо слышала свое пение. Разумеется, почти все время была с ней ее дочурка, веселая, шаловливая, то и дело менявшая наряд. Под самый конец Ева пела на бешено вертевшейся по кругу карусели, среди рыжих лошадей, а Грета тут же танцевала в своей короткой белой юбочке. И вдруг толчок: карусель резко остановилась, и обе они, смеясь и крича, полетели куда-то. Этот полет длился без конца, и Грета визжала от восторга. Тут Ева проснулась и очень удивилась, что лежит в кровати, а не носится по воздуху.

В это мгновение раздался стук в дверь, и Марта сказала:

— Пора, Ева!

Ева окончательно проснулась, возбужденная, счастливая. Она присела на постели. Начинался новый день, новый великолепный день. С глубокой благодарностью, почти с благоговением приветствовала она его наступление. О, теперь все грядущие дни будут прекрасными, полными радостей, чудес и красоты.

Да, она была счастлива! Одна эта ночь, ночь радостных сновидений, удивительно обновила и омолодила ее.

— Как сегодня погода? — спросила она у Марты, не спускавшей с нее угрюмого и подозрительного взгляда.

— Ветер утих. Светит солнце.

Солнце и впрямь заглядывало в иллюминатор. «Космос» меньше качало, машины глубоко внизу стучали как всегда, все в том же ровном бесперебойном ритме. Ева, обычно по утрам вялая, ленивая, на этот раз мигом поднялась: с нетерпением юной девушки торопилась она увидеться с Вайтом. Марта услышала, как она в ванной комнате весело распевала на венском диалекте старинную народную песню. С ней это случалось только тогда, когда она бывала в прекрасном настроении. Марта нахмурилась. «Опять, значит», — подумала она.

Выйдя из ванной. Ева нашла стол уже накрытым — именно так, как она любила. На нем стояли свежие цветы, ландыши — вероятно, от Вайта, — а возле них, как всегда, портрет ее длинноногой тоненькой девочки.

— Доброе утро, Грета! — сказала она и нежно поцеловала портрет.

Тут ей вдруг вспомнилось, что во сне она вела с Гретой долгий и серьезный разговор. Вот только о чем? Она вновь увидела, как на глаза девочки медленно наворачиваются слезы, как она рыдает, с грустью и отчаянием глядя на нее. Ах, вот в чем дело: она намекнула дочери, что вскоре, быть может, в ее жизни произойдут большие перемены, чрезвычайно важные перемены! Очень возможно, что в самом недалеком будущем у Греты появится новый отец… Но тут ей помешали, и она так и не сказала дочке, кто же будет ее новым отцом.

Сейчас она явственно увидела несчастные, растерянные, полные слез глаза своей девочки и в эту минуту сильнее, чем во сне, почувствовала, как велика ее ответственность перед дочерью. Вот уже несколько недель мысль об этой ответственности камнем лежала у нее на сердце.

— Деточка моя! — нежно произнесла Ева, глядя на портрет. — Я никогда тебя не обману. Никогда, слышишь? Что бы ни случилось, я прежде всего подумаю о тебе! Скорее я обману любого мужчину — любого, даже Вайта, если не будет другого выхода, — но не тебя, мое солнышко. Я всегда буду любить тебя больше, чем мужчину, кто бы он ни был. Все мужчины такие эгоисты, — нежно лепетала Ева, забыв, что говорит с ребенком, — они совершенно не заслуживают того, чтобы из-за них сходили с ума. И все же мы это делаем! Слышишь? Когда-нибудь ты это поймешь. Такова жизнь.

Ева вздохнула. Как легко, как свободно дышится, если откровенно поговоришь со своим ребенком.

— Да, ты и это когда-нибудь поймешь. Бедные мы, женщины! Но таков закон жизни, понимаешь? И мы, женщины, подчиняемся ему точно так же, как и мужчины. Слава богу, и они тоже! Когда-нибудь, может уже лет через десять, дружок, и ты подчинишься этому закону.

Ева смолкла. Возможно, лет через десять мужчина будет целовать эти губы. Она заранее уже ненавидела его, а вместе с тем любила. Кто знает, может, Грете понравятся его поцелуи? О, наверное! Даже несомненно! И Ева засмеялась, сама не зная чему.

— Я поклялась тебе, моя девочка, — с некоторой торжественностью продолжала она свой разговор с Гретой, — что никогда не дам тебе другого отца, в душе я тебе поклялась в этом. Но теперь, возможно, все сложится по-другому. Слушай, слушай, Грета, не перебивай меня. Вполне вероятно, что я не смогу сдержать данное тебе слово… А что, если б я дала тебе в отцы Вайта? Ты его знаешь. Что бы ты сказала насчет Вайта?

И Еве показалось, что ее милая девочка изумленно и радостно засмеялась.

О, все будет хорошо, подумала Ева, успокоившись. Впрочем, вполне возможно, что она вовсе и не выйдет за Вайта, а просто станет его любовницей, почему бы и нет? Ведь она никогда не считалась со светскими условностями. Но уж если выходить замуж, то только за Вайта, он единственный, кто может стать[отцом Греты, не причинив девочке горя. Ведь Грета прямо-таки влюблена в него, да и Вайт нежно ее любит, Ева это знает. Она глубоко задумалась. Что бы там ни было, ей предстоит принять чрезвычайно важное решение. Она на пороге новой жизни!

Ева стала перебирать в памяти события последних лет: работа, работа, успех… И все же вечное ощущение пустоты, не заполненной ничем, кроме тайной грусти… Она больше не может так жить! В эти годы были кое-какие увлечения… В жизни молодой, одинокой женщины бывают эпизоды, о которых она не любит вспоминать.

Но теперь ее ждала совсем другая жизнь, сулившая ей длительное, глубокое и подлинное счастье. Как-никак ей было уже за тридцать. Она зарабатывала много денег, но раздавала их налево и направо, и они текли у нее меж пальцев — иначе она не умела. Одна из ее коллег заболела чахоткой, и Ева поместила ее на свой счет в санаторий. Ей рассказали об одном одаренном скульпторе, жившем в нищете, и она заказала ему свой бюст (это и послужило началом ее знакомства с несчастным Йоханнсеном). Потом ее отцу понадобились теплицы. И так без конца. Деньги все плывут, плывут…

Однажды она может попасть под автомобиль или, простудившись, потерять голос. Все же приятно думать, что у Вайта большое состояние, это навсегда избавит ее от забот. Она сможет жить намного спокойнее, сможет отказаться от концертных турне и гастролей, которые стали ей не по силам. Она сможет путешествовать! Вместе с Вайтом! Ездить не для того, чтобы петь, а чтобы повидать свет. Если они соединятся, и Грете будет лучше.

— Я думаю и о тебе, моя детка, слышишь? И о тебе, Грета: здравый смысл требует, чтобы я подумала о твоем будущем.

Ева кончила завтракать. За этот час покоя она выяснила для себя уйму важных вещей. И она небрежно протянула руку за газетой, выходившей на пароходе каждое утро. В ней сообщались последние биржевые курсы: ведь на борту находились люди, которым было необходимо немедля распорядиться ценными бумагами. В газете сообщались и последние новости, напоминавшие тем, кто плыл по океану, что жизнь на земле не останавливается ни на минуту.

Вместе с газетой пришло и несколько приглашений. Ева решила отказаться, уж очень она утомлена. А! — обрадовалась она, увидев телеграмму от Клинглера, своего старого друга и поклонника.

Клинглер телеграфировал из своего поместья Олдербаш близ Питтсбурга, что сегодня выезжает в Нью-Йорк и все время будет у себя на Ривер-Сайд-Драйв, может, у нее есть какие-либо поручения? Через два-три дня он надеется приветствовать ее в нью-йоркском порту. Счастливого плавания!

Телеграммы Клинглера всегда были длинными и подробными, как письма. Еву радовало такое внимание. Она питала к Клинглеру большую симпатию, когда-то была влюблена в него и одно время даже подумывала, не уступить ли его домогательствам. Это был необыкновенно образованный и тонко чувствующий человек лет пятидесяти, обладавший крупным состоянием. Ева побывала у него в Олдербаше вместе с Гарденером. Он дни и ночи проводил у себя в библиотеке, с головой уйдя в свои научные занятия, тихий, деликатный человек, бежавший от шумной жизни, — пожалуй, самое одинокое существо, какое Ева когда-либо знала.

— Мой бедный друг! — промолвила она, отложив телеграмму. — Мне придется его разочаровать! — Она подумала об этом с сожалением. Возможно, он все еще надеется?

На столе лежало еще одно письмо. Но едва Ева взялась за него, как сразу отдернула руку, будто ее ужалили. Она хорошо знала этот капризный, затейливый почерк. Но это же невозможно! Совершенно невозможно! Она вся заледенела. Даже яркий румянец на щеках сразу поблек. Ее бросило в дрожь: вчера, стоя с капитаном Терхузеном на мостике, она издали увидела на баке какого-то мужчину… его походка, его покатые плечи… Ей стало так страшно, что она отвернулась. Это невозможно, невероятно, просто немыслимо, это лишь случайное сходство! Но достаточно было взглянуть на этот почерк, чтобы убедиться, что ужасное предчувствие ее не обмануло. Ева сидела как в столбняке.

— Марта! — позвала она в полной растерянности.

В дверях появилось худощавое лицо в рамке темных волос. Марта сразу заметила, как побледнела Ева.

— Что случилось? — спросила она.

— Барон здесь… — беззвучно прошептала Ева.

— Барон? Какой барон?

— Да ты же знаешь! Барон…

Именно Марта с первого же дня стала называть г-на фон Кинского бароном, и с той поры они только так его и называли.

Марта заломила руки.

— Ева! — вскричала она. — Этого не может быть! Барон здесь! Боже всемогущий!

— Он написал мне… — едва шевеля губами, произнесла Ева, показывая на письмо, и, обессиленная, откинулась на спинку кресла.

10

Райфенберг, придя на урок, сразу заметил, как сильно расстроена Ева. Молча показала она ему письмо Кинского. Мрачно захлопнув крышку рояля, Райфенберг вернулся к себе в каюту, чтобы засесть за своего любимого Шопенгауэра. Он решил как можно реже показываться на палубе, дабы не встретиться с Кинским, которого презирал за то, что тот так «вульгарно» обошелся с Евой. Настоящий мужчина, теряя женщину, не должен прибегать к помощи суда, — таково было его мнение. Его возмутило, что Кинский осмелился ехать тем же пароходом, что Ева. Неужели у него нет ни малейшей гордости?

Еву томила тревога. Она послала Вайту короткую записку, что не может прийти на палубу, ей слегка нездоровится. Но в два часа они смогут позавтракать вдвоем.

Ей нужно было спокойно собраться с мыслями. Удар был слишком неожиданным и сильным: Кинский преследовал ее, как злой рок, и неизменно появлялся на ее горизонте именно в те дни, когда она испытывала подъем душевных сил: каждый раз либо раздавался телефонный звонок и в трубке слышался его голос, или ей подавали визитную карточку — и на ней стояло его имя.

Но эта встреча на пароходе просто невероятна, почти загадочна, не из морской же пучины он вышел, чтобы помучить ее? Неужели он никогда, никогда не оставит ее в покое? За эти годы она привыкла думать о нем как об умершем, но этот мертвец снова и снова возвращался. Теперь она знает, что никогда его не любила. Тогда она была совсем молодой, неопытной и чувствовала к нему уважение, благодарность ученицы к учителю, но не любовь! Нет, не любовь! Они совсем разные. Ох, этот Кинский, как он был строг к себе и к другим! Он стыдился проявления всякого человеческого чувства. Когда другие весело смеялись или выказывали какие-то естественные эмоции, он весь съеживался. Он ни в чем не был похож на остальных людей.

Она и сейчас ценит и уважает его. Из всех людей, каких она знала, Кинский был самым талантливым, не считая разве что Райфенберга. Сам Райфенберг отзывался о нем с большой похвалой. Кинский никогда не поступался своими убеждениями, какие бы выгоды это ему ни сулило, не вступал в сделки со своей совестью. Гордость его граничила с высокомерием. Да, она многое в нем ценила, но никогда не любила. Он был ей чужд, непостижим, даже антипатичен: она вся коченела в его присутствии. Такова правда.

Однажды Марта сказала: «Никогда не знаешь, что барон думает». Марта в простоте душевной уловила самую сущность его характера. В его мысли невозможно было проникнуть. От него можно было ждать всего!

Что ему теперь от нее нужно? Зачем он здесь, на «Космосе»? Она как-то читала, что Кинский получил место дирижера Филадельфийского оркестра. Но это было давно, несколько лет назад. А может, он по чистой случайности оказался на этом пароходе? Нет, Ева не верила в случайность. У Кинского не бывает случайностей. Возможно, он нарочно выбрал «Космос», чтобы встретиться с ней на борту, где ей не удастся уклониться от встречи?..

Но чего он от нее хочет? Марта тысячу раз права: от Кинского можно ждать всего.

Ева вспомнила, как однажды он очень дружески с ней простился, а через две недели она получила от его адвоката копию прошения о разводе, столь позорно для нее сформулированного, что она готова была от стыда провалиться сквозь землю. Тогда они уже целый год жили врозь. Выяснилось, что весь год сыщики, нанятые Кинским, следили за ней. В ту пору она была близка с Йоханнсеном. Почти патологическая ревность Кинского часто толкала его на гнусные поступки.

Как-то Кинский поклялся ей, что никогда и не помыслит разлучить с нею Грету, а спустя несколько недель похитил девочку и прятал до тех пор, пока суд не вынес решения передать ребенка отцу.

Ева, снедаемая тревогой, все ходила и ходила по своей маленькой гостиной.

Вошла Марта и озабоченно спросила, что Ева думает делать.

— Разумеется, я его приму, — ответила Ева, уже овладев собой. — Я должна это сделать. Не забывайте, он отец Греты. Ты же знаешь, скольким я ему обязана. И потом, он не заурядный человек, ты сама это понимаешь, он личность значительная. Я где-то читала, что он приглашен на должность дирижера Филадельфийского оркестра. Потому он, должно быть, и едет в Америку.

Марта недоверчиво склонила набок темноволосую голову на тощей шее.

— Я бы не стала отвечать на его письмо, — заявила она.

— Вот как? — засмеялась Ева. — Да он и не посмотрит на это, ты же его знаешь. Возьмет вдруг и заявится ко мне! И бог его ведает, что он тогда выкинет: ведь он на все способен.

Марта кивнула: видит бог! От него всегда было одно беспокойство. Только одно беспокойство! Барон из тех, что приносят несчастье.

— Помолчи, Марта, — попросила Ева, одеваясь к завтраку. — Может, нам с тобой только мерещатся всякие страхи? Возможно, барон едет в Америку по делу и только случайно оказался на этом пароходе.

Но Марта недоверчиво покачала головой.

— Нет и нет, уж я барона знаю.

— Марта, я ухожу. Он придет в пять часов к чаю, и пока будет здесь, сиди в ванной комнате, слышишь?

Ева спустилась на лифте в ресторан. Она еще издали увидела Вайта, и лицо ее вспыхнуло жарким румянцем, сердце сильно забилось. Но когда Вайт поздоровался с ней, она была уже совершенно спокойна.

— Добрый день, любимый, — тихо сказала она.

11

Рулевая машина бушевала вовсю внутри белого приземистого, забранного решеткой кожуха, расположенного у самой кормы. Вайолет с любопытством наблюдала за ее работой. Машину никто не обслуживал; она часто бездействовала, потом вдруг, словно по волшебству, с шумом и треском приходила в движение. Как интересно! Сотрясая корму, четыре мощных гребных винта глубоко внизу взбивали кипящую пену. Временами брызги ее, высоко взметнувшись, достигали Вайолет, обдавая ее приятной свежестью. Соль пощипывала щеки.

Здесь было чудесно. Вайолет от удовольствия начала даже приплясывать. Ее сердечко было переполнено нежностью и любовью. Сейчас явится Уоррен, и она ему скажет, что не выйдет за испанца, ни за что не выйдет: с ее стороны было глупостью заварить всю эту кашу, и пора этой глупости положить конец. Хуан, правда, симпатичный малый, но его духовное убожество удручает ее, а уж о его мелочной ревности ей даже и говорить не хочется.

В кожух рулевой машины вошел матрос. Это был красивый, здоровый парень, и Вайолет бросила ему кокетливый взгляд. «Мой милый моряк!» — запела она вполголоса.

Временами порывы сильного ветра так пригибали дым, валивший из труб, что полосы его стлались по всему пароходу, прежде чем унестись вдаль. Ветер был не такой устойчивый, как вчера: сегодня он налетал короткими шквалами, словно веником мел волны беспредельного океана. Порой сквозь разрывы в низких облаках на несколько минут проглядывало тусклое солнце. Куда ни глянь — ни одного парохода, нигде ни единого признака жизни! Даже чайки и те сегодня покинули «Космос»!

Тоненькая Вайолет плотнее закуталась в плащ. Ветер поддувал снизу, она зябла. Пора уже было этому Уоррену прийти! Боясь опоздать, она явилась сюда раньше половины двенадцатого, а сейчас уже без четверти! Чтобы согреться, Вайолет принялась сновать по палубе, от ее прекрасного настроения не осталось и следа. Кое-кто из проходивших мимо мужчин дерзко заглядывал ей в глаза, некоторые даже заговаривали с ней. О мужчины, имя вам — наглость! Как мало в них деликатности — совершенно не чувствуют, что у нее сейчас нет ни малейшего желания флиртовать!

Уже пробило двенадцать. Но и в половине первого Уоррена все еще не было. Теперь Вайолет по-настоящему разозлилась и возмутилась до глубины души. Сжавшись в комочек, мрачно сидела она на скамье возле рулевой машины. Но только собралась уходить, как увидела Уоррена, поднимавшегося по трапу. Он шел не особенно быстро, даже сейчас он не торопился. Увидев ее, он двинулся к ней, сияя, словно юнец, которого только что похвалили.

— Алло, дитя! — крикнул он издали.

— «Алло, дитя!» — вскочив, передразнила его Вайолет с искаженным от злости лицом. — Ты заставил меня ждать, Уоррен! — воскликнула она тоном оскорбленной леди.

От гнева щеки ее разрумянились, глаза сверкали, она была очень похожа на обиженного ребенка и просто обворожительна!

— Как ты хороша, Вайолет! — воскликнул Уоррен, любуясь ею.

— Молчал бы уж! — огрызнулась Вайолет.

Уоррена рассмешил ее резкий тон.

Конечно, ему бы следовало попросить ее на час отложить их встречу: как раз в полдень он был сильно занят, объяснял Уоррен, сегодня ему пришлось выслушать рассказ старого Шваба о его поездке по Европе, потом он взял интервью у г-жи Кёнигсгартен, затем побеседовал с Китти Салливен о ее любимых писателях и только сейчас отправил очередную телеграмму.

— О! — презрительно воскликнула Вайолет. — Подумаешь, Китти! Вот уж с кем я бы никогда не стала беседовать!

Уоррен возразил, что ему, как журналисту, надо узнавать как можно больше интересных вещей.

— Ах, Уоррен! — вскипела Вайолет. — Мы совершенно друг друга не понимаем! Тебе некогда быть человеком. Ты всего лишь себялюбец и карьерист.

— Но ты же знаешь, что я должен работать!..

— Знаю! — отрезала Вайолет, все еще злясь. — Почему же ты не берешь интервью у меня? — спросила она с вызовом.

— У тебя?!

— Да, у меня. А почему бы и нет? Послушай, Уоррен, я дам тебе сейчас такое интересное интервью, что ты немедленно отправишь его по телеграфу. — И, злобно скривив губы, Вайолет начала: — «Вы знаете Уоррена Принса из „Юниверс пресс“?» — «Еще бы! Это милейший молодой человек, восхитительнейший молодой человек…»

Уоррен засмеялся. Она великолепно разыгрывала роль молодой, надменной дамы, дающей интервью. На мгновение ему даже показалось, что к ней вернулось хорошее настроение. Однако его веселый смех не понравился ей, и она вновь впала в прежний раздраженный тон. Уоррену пришлось выслушать, что он много о себе воображает, ставит себя превыше всех людей. Разве не показательно, что он вечно говорит о больших романах, которые когда-нибудь напишет, а между тем не написал ни единой строчки? Он уничижительно отзывается о людях, снискавших мировую славу, а что такое он сам? Ничто! Да, Уоррену пришлось выслушать много неприятных вещей, глубоко задевших его самолюбие.

— Вайолет, прошу тебя… — перебил он ее. — Что я тебе сделал? За что ты на меня сердишься?

— За что? Прелестно, он еще спрашивает, за что! — воскликнула Вайолет, гневно сверкая глазами. — Он спрашивает, за что!

— Ну хорошо, я опоздал на час, — ответил Уоррен и виновато сник под ее взглядом.

— Нет, я не за это на тебя сержусь, вовсе не за это, — сказала Вайолет, внезапно смягчившись. — Я пришла сюда, радуясь, что смогу поговорить с тобой, я всем сердцем жаждала примирения. Мне так хотелось спокойно обо всем потолковать!

— Давай сядем, Вайолет, — перебил ее Уоррен, и они сели на скамью против рулевой машины. Он взял ее руку в свои, но она тут же ее отдернула.

— Нет, Уоррен, ты меня не понимаешь. Мне надо с тобой серьезно поговорить. Я решила, что непременно это сделаю. Я должна тебе сказать, что ты дурной человек.

— Дурной? — Уоррен недоверчиво улыбнулся, но все же забеспокоился.

— Да, очень дурной, — повторила Вайолет. — Ты дурно поступил со мной. Ты меня смертельно оскорбил.

— Я тебя оскорбил? — растерянно спросил Уоррен.

— Смертельно! — Вайолет вдруг побелела как полотно. — И даже не понимаешь этого! Тогда я тебе объясню. Сегодня тебе придется все выслушать. Ведь и у молодых девушек есть своя гордость, хотя мы вечно смеемся и говорим глупости. Так слушай же! В Риме ты за мной ухаживал, что ж, твое право, ты был в меня влюблен. — Уоррен кивнул. — Ты приложил все старания, чтобы влюбить меня в себя, и увидел, что это тебе удалось. Ты пошел еще дальше и захотел сделать меня своей любовницей.

— Вайолет, прошу тебя…

— Нет, нет, не перебивай. Может, ты станешь это отрицать? Повторяю, ты имел на это полное право. Мы с тобой уже не дети и можем называть вещи своими именами. Я была готова стать твоей любовницей — откровенно в этом сознаюсь, да ты и сам это знаешь, — потому что любила тебя безумно. Но ты сразу пошел на попятный, притворился, что заболел. Ты трус и негодяй!

Уоррен вскочил.

— Вайолет… — попытался он ее успокоить. — Ты все видишь в искаженном свете…

Вайолет тоже поднялась и плотнее закуталась в плащ.

— Нет! — отрезала она, и в ее голосе вновь зазвенели враждебные нотки. — Хоть бы у тебя хватило мужества быть честным! Ты нанес мне самое глубокое оскорбление, какое можно нанести девушке! Я готова была уступить тебе, а ты пренебрег мной. Подумай сам, не подло ли это?

Уоррен пролепетал что-то в свое оправдание.

Вайолет застегнула перчатки. Вот отчего получилось и все остальное, сказала она. Уоррен сам толкнул ее в объятия другого. Конечно, Хуан Сегуро пороха не выдумает, он не собирается писать романы и не ценит многих вещей, которые она и Уоррен считают самыми главными в жизни, но зато это мужчина, который знает, в чем его долг перед любимой женщиной.

— Вот и прекрасно, и прекрасно! — ответил оскорбленный Уоррен и склонился в насмешливо-почтительном поклоне.

— Да! — Вайолет гордо выпрямилась. — Он настоящий джентльмен, кабальеро, а не интеллектуальный хвастун. Я выйду за него. Прощай, Уоррен! — И, протянув ему кончики пальцев, Вайолет ушла.

Теперь уже был взбешен Уоррен, пришедший на свидание в самом прекрасном расположении духа.

О, какими заносчивыми, какими чертовски высокомерными умеют быть американки! Они заносчивее и высокомернее женщин всех других наций. Очаровательная супруга вышла б из этой Вайолет! А ведь она казалась такой мягкой. Он получил урок, за который не знает, как и благодарить.

— Иди к черту! — грубо закричал он. — Выходи себе на здоровье за своего Хуана, ты ведь уже и так его любовница!.. Плевать мне на это! Выходи за него, понятно? Настоящая Ксантиппа! Хватит с меня этой Вайолет! Хватит!

И бледный от ярости Уоррен пустился бегом вниз по лестнице.

12

Весь день Кинский с трудом сдерживал волнение, в его глазах застыло какое-то отсутствующее, напряженное выражение. Уоррен заметил, что он после обеда приоделся, видимо, собрался куда-то: тщательно умывшись и причесавшись, надел свой темный, немного поношенный костюм. Почувствовав на себе взгляд Уоррена, он поднял на него глаза и чуть улыбнулся.

— Иду засвидетельствовать свое почтение госпоже Кёнигсгартен, — сказал он тихо, еще более тихо, чем обычно.

— Да? — рассеянно отозвался Уоррен: он все еще кипел от обиды и злости на Вайолет за ее жестокую и несправедливую отповедь.

Не было еще пяти, а Кинский уже медленно поднимался на верхние палубы, где была каюта Евы. Временами у него слегка кружилась голова и ему приходилось держаться за перила: вчерашний приступ морской болезни все еще давал себя знать.

Кинский переживал один из тех дней, когда он, полностью уйдя в себя, весь поглощенный своими мыслями и видениями, едва замечал, что делается вокруг. Он шел как лунатик, смотрел на встречных, не видя их. По временам у него смутно мелькала мысль, что через несколько минут он будет стоять лицом к лицу с Евой, и все же он не думал об этой встрече, которая была для него вопросом жизни и смерти, — как будто она потеряла всякое значение. Как ни странно, думая о Еве, он видел только ее руки, ничего, кроме рук. В ту пору, когда он руководил ее занятиями, руки Евы долго его не удовлетворяли, были для него истинным мучением. Они казались ему примитивными, не вязавшимися со всем остальным в ней. Многие месяцы он учил ее выражать руками всевозможные чувства — способность, свойственная чуть ли не всем женщинам. Чего только они не умеют ими выразить! Их руки умеют просить, умолять, заклинать, проклинать, радоваться, отчаиваться — они все могут! Кинский накупил великое множество репродукций с картин старых мастеров. «Здесь, Ева, ты видишь, как женщина несет вазу с фруктами, здесь — как мать прижимает к груди свое дитя, а здесь — как любящая женщина обвивает руками шею милого».

— Да-да, вижу, — растерянно отвечала Ева, взволнованная всеми этими великолепными, блестящими репродукциями, открывшими ей сокровища музеев всего мира. — Вижу, вижу и все это изучу и всему научусь!

И она училась — со свойственной ей одержимостью.

Руки Евы! Но почему они сейчас так его поглотили, эти руки? Ведь через минуту он их увидит!

Кинский вышел на палубу, где находилась ее каюта, и здесь ему на миг бросилось в глаза лицо молодого человека с удивительно правильными чертами. Только много позже, когда он был уже у Евы, ему вспомнилось, что это был тот самый молодой человек, которого он вчера видел подле Евы, тот самый, что приезжал к его Грете в Санкт-Аннен.

Кинский заплутался в коридоре. Кто-то из стюардов заметил его растерянность.

— Что вам угодно, сударь? — спросил он.

Кинский остановился и долго думал.

— Я ищу каюту госпожи Кёнигсгартен, — ответил он наконец.

— Сюда, пожалуйста, вот эта дверь.

Теперь он стоял у самой двери, и сердце в нем так отчаянно колотилось, что ему казалось, будто вздрагивает весь коридор. За дверью послышался тихий смех.

Кинский постучался.

— Да? — отозвался звонкий, жизнерадостный голос.

Он машинально нажал на ручку двери, отворил ее и что-то невнятно пробормотал, сам не понимая, что говорит.

— Феликс? Входи же.

Внезапно его глазам предстала Ева — воплощение блеска и силы. Грезившему наяву Кинскому показалось, что она источает какой-то волшебный свет.

Однако Ева была растеряна не меньше его. Она протянула ему руку. Краска бросилась ей в лицо, но она быстро овладела собой и заговорила. Кинский рассеянно отвечал. Позже он никак не мог вспомнить, о чем они говорили.

— Конечно, я была просто ошеломлена, когда получила твое письмо, Феликс. Ты на этом пароходе! Какое совпадение! Но тут я вспомнила, что ты однажды вел переговоры с оркестром Филадельфийской филармонии. Я читала об этом в газете. Правда, с тех пор прошло много времени…

— Нет, я здесь по другой причине, — уклончиво ответил Кинский. И, опустив глаза, добавил: — Переговоры с Филадельфией так ничем и не кончились.

— Ну, я не собираюсь выведывать твои тайны, — ответила Ева и засмеялась, чтобы скрыть волнение в голосе.

Надо признать, Кинский явился в самый неподходящий момент. С эгоизмом всех влюбленных она именно теперь всякую помеху ощущала как нечто невыносимое для себя и решила, что окажет ему сердечный прием, не лишенный, однако, некоторой сдержанности. О, она готова была многое простить, но никогда, ни за что не сможет забыть его прошение о разводе. Не простит и того, что он похитил Грету прямо на улице. Она собиралась поболтать с ним полчаса, как со старым знакомым, с приятелем, и на этом бы все кончилось. Откровенно говоря, Ева сильно побаивалась этой встречи. Но сейчас, когда Кинский вел себя очень тактично, почти смиренно, она даже обрадовалась, что столь неожиданно свиделась с ним, и с каждой минутой становилась все более спокойной, даже веселой.

— Вот чай. Прошу, Феликс. Может, выпьешь чашечку?

— Благодарю, не откажусь.

Руки Евы! Он смотрел на них, не отрываясь. Сейчас слились воедино мечта и действительность. Как хороши ее руки, как гибки, как выхолены! Пальцы, хоть и суженные к ногтю, все же были чуть толстоваты. От тяжелой работы в юности.

— Какими красивыми стали твои руки, Ева! — сказал он, когда она подала ему чашку чаю. — Ты помнишь еще наши занятия? Помнишь, как держат в руках вазу с фруктами?

Ева оживленно закивала в ответ.

— О! Ты имеешь в виду дочь Тициана? Забыла ее имя… Смотри! — И плавным движением Ева вскинула руки: казалось, будто она кончиками пальцев держит вазу: — Вспомнила, вспомнила! — засмеялась она. — Ее звали Лавинией!

— Умница! — восхищенно заметил Кинский и улыбнулся. — А вот как дочь Тициана держит голову, этого ты, наверное, не помнишь?

— Нет, помню! — Ева встала и, высоко воздев руки, с идеальной точностью воспроизвела нужную позу.

— Ты способная ученица, Ева, — восхищенно заметил Кинский.

— Да, я много и усердно училась, — ответила она, почти с нежностью взглянув на него своими иссиня-серыми глазами. — У тебя! — добавила она и в знак благодарности низко ему поклонилась. — Ты был превосходным учителем!..

Теперь они болтали о всякой всячине, перескакивая с одного на другое. «Как твое здоровье, Феликс?» — «Хорошо!» — «А как поживает твоя мать? Как идет работа? Надеюсь, хорошо?» Грета ей рассказывала, что он работает день и ночь. Сама она где-то читала, будто он написал новую оперу и что она скоро появится. Или об этом ей рассказывал Райфенберг?

— Увы, до этого еще далеко, — мрачно покачал головой Кинский. — Ведь я никогда ничего не довожу до конца. Ты знаешь. Может, это мой рок — никогда ничего не кончать. — Кинский взглянул ей прямо в глаза, затем скривил свои узкие губы в горькую улыбку и отвел взгляд.

Еще бы! Ева прекрасно знала, что он не умеет ставить точку. В этом и была его трагедия. Сейчас она пыталась что-либо прочесть на его лице, с годами ставшем ей совсем чужим, — ведь она видела его лишь изредка, да и то во сне, и всегда искаженным гневом и ревностью. Бедный Феликс, он очень плохо выглядит и так изжелта-бледен, — видно, редко бывает на воздухе. Хрящеватый нос еще больше выдается вперед, а глубоко запавшие глаза горят мрачным огнем.

На лице Кинского Ева подметила еще одну незнакомую ей черту: выражение полной отрешенности и отчаяния. В его блуждающем взгляде она прочла безразличие человека, живущего в другом мире и почти чуждого всему земному.

Лицо Кинского нервно подергивалось, и Ева заметила, что, разговаривая, он все время к чему-то прислушивался. Она забеспокоилась. Из ванной доносился какой-то шум. Это Марта, глупая, не могла уж посидеть тихо! Кинскому в это мгновение вспомнился молодой человек, встретившийся ему на палубе… да, да, тот самый, что в метель вышел из таксомотора у ограды Санкт-Аннена. Что это? За стеной разбился стакан. Ах так, их подслушивают! Ева окружила его соглядатаями!

Он умолк на полуслове и встревоженно спросил:

— Там есть кто-нибудь?

— Да, это Марта, она там прибирает. Ты же ее помнишь, — холодно, почти наставительно сказала Ева.

— Да, да, конечно, — ответил Кинский и, ядовито усмехнувшись, взглянул на нее.

До чего же ей были знакомы и этот взгляд, и эта его улыбка! Они как бы говорили: «Ты, видно, мне не доверяешь? Боишься, как бы я тебе не перерезал горло?» В этом сказался весь Кинский, каким она знала его прежде. Ева вдруг испугалась и пожалела, что приняла его: никогда нельзя знать, что он в такой момент сделает.

Однако, к ее удивлению, он ничего не сделал. Не перевернул кресла, не стал буйствовать, нет, он только примирительно улыбнулся и продолжал говорить. Он слышал ее концерт, сидя возле самого зала, в оранжерее. И должен прямо сказать, что она сделала большие, колоссальные успехи.

Ева покраснела. Кинский знает, как она ценит его мнение! Ведь он был ее первым учителем. И Ева снова в знак благодарности низко ему поклонилась. Но на этот раз в ее голосе слышался холодок. Ей явно не терпелось закончить разговор.

Кинского бросило в дрожь. Он хотел поблагодарить ее за исполнение колыбельной песни, но постеснялся.

— Еще сигарету? — предложила Ева.

— Благодарствую.

Кинский сник. Он понимал, что разговор окончен: от нее теперь веяло полным равнодушием. Поначалу ему послышались в ее голосе какая-то сердечность и участие, но он, видимо, ошибся. Это был голос хорошо воспитанной дамы, которая вежливо его приняла и так же вежливо с ним простилась. В ее сердце не осталось ни следа, ни малейшего намека на какое-либо чувство к нему.

Теперь оба молчали.

И все же — он быстрым взглядом окинул ее лицо — Ева единственное в мире существо, которое могло бы его спасти. Хоть бы несколько дней побыть подле нее — и он спасен! Он боялся смерти, бежал от нее. Сказать ей об этом? Крикнуть ей это в лицо?

Поднявшись, Ева принялась искать что-то на рояле.

Ему опять показалось, что она излучает свет. Он встал и хотел было протянуть к ней руки. «Ева! Ева! — хотелось крикнуть ему. — Спаси меня! Спаси! Я страшусь смерти!» Но у него недостало сил ни протянуть руки, ни крикнуть. Внезапно вокруг Евы появился огненно-красный контур. Он что-то пробормотал, Ева обернулась.

Кинский, бледный как смерть, рухнул в кресло. Он был в обмороке. Ева испугалась и все же подозрительно следила за ним. «Может, это все разыграно, — подумала она. — Он способен на все».

— Марта!

Вбежала испуганная Марта. «Ох уж этот барон! От него одно беспокойство», — говорил ее мрачный взгляд, брошенный на Кинского, лежавшего в кресле без сознания.

— Что случилось, Ева?

— Скорее, воды! — Ева смочила бледное лицо Кинского одеколоном. Он сразу очнулся и встал.

— Прости меня, Ева, — пробормотал он в чрезвычайном смущении. — Это от морской болезни, я совершенно не выношу моря. — И он, шатаясь, двинулся к двери. — Прости, что напугал тебя, — добавил он, пытаясь улыбнуться. И исчез, прежде чем Марта успела принести воды. Ева облегченно вздохнула, хотя ее все еще била дрожь.

13

Когда миссис Холл постигали несчастья, она принимала глубоко оскорбленный вид. В такие дни она избегала людей: ведь у нее не было ни единого друга. Попроси она милостыню, никто не подал бы ни цента.

Дурные вести о банке Холла и Уэбстера, полученные от брата Чарли, так ее потрясли, что она весь день не выходила из каюты. Усевшись в кресло и обиженно поджав губы, эта элегантная дама с пышной короной седых волос принялась собственноручно штопать крошечные дырочки на шелковых чулках, поблескивая холеными ноготками, покрытыми бесцветным лаком.

Так она трудилась целый день и ощущала нечто вроде восторга самоистязания, видя, что, несмотря на все ее старания, груда чулок, нуждавшихся в починке, почти не уменьшилась. Она наслаждалась своим мученичеством. Обычно, путешествуя, она возила с собой рваные чулки неделями, а то и месяцами, пока, наконец, рассердившись, не швыряла их в мусорную корзинку в каком-нибудь отеле.

Если с ней заговаривали, она не отвечала, но, оставшись одна, то и дело вздыхала:

— Ах, Джон, Джон!..

Конечно, Джон — славный человек, но в денежных делах он смыслит не больше ее кухарки. Сперва эта чикагская афера с зерном, затем история с нефтью, в которую вовлек его этот бессовестный лорд Керкуолл, а теперь — фермеры! Ах, Джон!.. Она качала своей седой, красиво причесанной головой. Как велико, как безмерно велико ее несчастье!

Дочери время от времени заходили к ней в каюту, чтобы развлечь ее, однако неизменно заставали мать с выражением смертельной обиды на лице: целиком поглощенная своей работой, она едва удостаивала их ответом.

— Возможно, вскоре мы получим от отца более утешительные вести, — сказала Мери.

Без ведома матери они послали телеграмму в Оклахому с просьбой немедленно сообщить о положении дел. На пароходе ходили слухи, будто банк Холла и Уэбстера был вынужден прекратить платежи. Они то и дело бегали в радиорубку, к Штаалю. Тот охотно любезничал со всеми тремя, однако ответа на телеграмму все не было.

Миссис Холл, покорная судьбе, страдальчески вскинула брови.

— Милые вы мои! — вздохнула она. — Если бы вы только знали, что вас ожидает! Починю-ка я, пожалуй, и ваши платья. Покажете мне их завтра.

Вечером дамы Холл ужинали в каюте. Лицо матери выражало столь безутешную скорбь, что стюард прислуживал, словно на похоронах. Вайолет расщедрилась и угостила всех вишневой настойкой, до которой сама была большая охотница, а Мери заказала шартрез. Но на мать сегодня решительно ничего не действовало. Она с насмешкой и отчаянием взглянула на дочерей.

— Спасибо, спасибо! — сказала она. — Вы швыряете на ветер последние доллары. Ах, девочки, девочки! Что-то вас ждет? — И миссис Холл изъявила желание немедленно лечь спать: видит бог, она сегодня достаточно поработала и просто изнемогает от усталости.

Дамы Холл занимали две каюты: в одной спала миссис Холл, во второй, в изрядной тесноте, ютились дочери. Наверху призывно гремела веселая, бравурная музыка.

— Ступайте-ка туда! — сказала мать. — Вы ведь любите танцы. Оставьте меня одну с моими заботами: я старая женщина.

Но дочери наотрез отказались, у них сегодня не было никакого желания танцевать, они страшно устали. Так что все отправились спать. Только Мери слетала в радиорубку к Штаалю — узнать, не пришла ли телеграмма. Долгое время девушки лежали молча. Затем услышали, как мать мечется в постели и стонет.

— Все мы кончим домом призрения! — вздыхала она. Миссис Холл совершенно забыла, что у нее, не говоря уж о драгоценностях, отложено на черный день двадцать тысяч долларов, сэкономленных в последние годы из денег, выдаваемых ей на расходы.

— Ну что ты, мамочка! — запротестовала Мери своим низким грудным голосом. — А мы на что? Что ж ты нас со счетов сбрасываешь?

— Да, вот именно сбрасываешь! — вставила Этель с деланным возмущением.

Только Вайолет, всецело занятая своими мыслями, промолчала. Боже правый, как она вела себя сегодня с Уорреном! Не лучше какой-нибудь вульгарной, невежественной мещаночки, отчитывающей своего мужа за какой-то промах. Как она могла себе это позволить? Что он мог о ней подумать? Вайолет просто сгорала от стыда.

Мери и Этель принялись излагать свой великий план действий, ибо вовсе не собирались сразу сдаваться. О нет! Если плакали их денежки, что ж, они заработают новые, будут загребать их лопатой. Тут и сомневаться нечего, не идиотки же они в самом деле.

— Мамочка! Да разве ты вырастила идиоток!

И Мери заговорила о фешенебельном магазине на углу одной из центральных улиц, — не магазин, а просто чудо! Они вполне могут на нее положиться, она переговорит с домовладельцем, состроит глазки ему, архитектору и всяким там дельцам; она хоть сейчас готова спорить на тысячу долларов, да, на тысячу долларов, что им оборудуют этот замечательный магазин в кредит.

— Ты что-то хотела сказать, Вайолет? — вдруг обратилась она к сестре.

— Нет, — чуть слышно откликнулась Вайолет, все еще мысленно казня себя за свое постыдное поведение. Действительно, не нашла лучшего способа выразить мужчине свою любовь! — Нет, Мери, я молчу, — проговорила она, едва сдерживая слезы.

И Мери начала описывать их будущий магазин. Они назовут его «Флорес». О, все цветочные магазины Оклахомы в сравнении с ним окажутся жалкими лавчонками. Розовые кусты, цветущая сирень, цветущая… как она там называется… и орхидеи. Орхидеи! Она уже придумала, какой будет световая реклама: фантастические яркие цветы на стекле; они попеременно будут то загораться, то гаснуть. Чудо, что за красота! Мери была просто опьянена своим магазином.

Ее горячо перебила Этель. Она ведь уже как-то говорила сестре, что одними цветами не обойтись. Надо придумать что-нибудь еще. Не всякий в состоянии зайти в магазин и накупить орхидей сразу на двадцать долларов, во всяком случае, рассчитывать на это не приходится. В магазине должно быть нечто такое, что заставит каждого непременно войти в него; нужно установить контакт с улицей, с прохожими. Вот Этель и предлагает заняться перепиской на машинке.

— Ой, ой! — внезапно крикнула Вайолет, оторвавшись от своих мыслей. — Погодите минутку, что я вам скажу! Я меня чудесная идея!

— У тебя? — отозвалась из темноты Мери. Голос ее звучал в самом низком регистре. — Ты выйдешь за своего испанца и будешь плескаться в бассейне из каррарского мрамора! — И она весело засмеялась.

Кровать под Вайолет затрещала, так резко она приподнялась.

— Что?! — возмутилась она. — Уж не думаешь ли ты, что я вас покину, если вам придется работать? Неужели ты считаешь меня способной на такую подлость? Не выйду я за этого испанца, не выйду! У меня все равно нет особого желания выходить за него, — решительно добавила она.

Сестры засмеялись, потом все замолчали, наконец Мери сказала:

— Ладно, Вайолет, поступай, как знаешь. Мы тебе всегда будем рады. А теперь поделись с нами своей гениальной идеей!

— Конечно! — Голос Вайолет даже задрожал от восторга. — Замысел Мери превосходен, но права и Этель: с одними цветами дело не пойдет. Однако немногим поможет и переписка на машинке.

— Это первое, что мне пришло в голову, — стала оправдываться Этель.

— Конечно, конечно, — успокоила ее Вайолет. — А теперь выслушайте мой план! — В пылу восторга она даже захлопала в ладоши. — Я считаю, что нам следует пустить в ход все наши таланты. Да, все! Чтоб не терять зря слов, скажу только, какими будут вывески в витринах нашего магазина. «Вам угодно изучить иностранные языки? — Пожалуйста к нам!», «Вам хочется научиться танцевать? — Не мешкайте, входите!», «Вам нужно что-либо перепечатать на машинке? — Здесь вам помогут!», «Вам нужны бесплатные справки? — Милости просим!» И так далее, и так далее, — закончила Вайолет, взвизгнув от восторга. — Разумеется, придется устроить при магазине несколько салонов.

— Замечательно, замечательно! — в один голос закричали Мери с Этель. — О, мы станем загребать деньги лопатой!

— Кто это здесь курит? — внезапно донесся из смежной каюты голос миссис Холл.

— Это Вайолет! — заявила Мери.

— Как не стыдно! — рассердилась Вайолет. — Мама, да по ее голосу слышно, что она врет!

— Вам не удастся обмануть мать. Этель курит. А ведь знает, что я не выношу табачного дыма.

— Прости, мама, — извинилась Этель и погасила сигарету.

Некоторое время сестры лежали молча. Затем снова принялись без умолку трещать о своем великолепном проекте. Да-да, план Вайолет действительно блестящий. Но теперь вывеска «Флорес» уже не годилась: надо было дать магазину такое название, чтобы оно запоминалось сразу и навсегда.

Вайолет, в восторге от своей новой выдумки, так и подскочила на кровати.

— Назовем его «Девицы Холл»! — воскликнула она в экстазе.

Это было так убедительно, что Мери и Этель зааплодировали.

— You are grand to-night, — сказали они с восхищением.

— А мне что прикажете делать в вашем прославленном магазине? — спросила из соседней каюты миссис Холл.

Мери нашлась первой.

— Твое дело, мамочка, приходить каждый вечер и забирать всю выручку. И если мы хорошо поработали, ты дашь нам один или два доллара на чай.

Вайолет была сегодня неистощима на выдумки.

— Чтобы привлечь публику, — сказала она, — мы будем поочередно сидеть за пишущей машинкой прямо в витрине. Уж тут-то никто не пройдет мимо!

— Угомонитесь, наконец, и дайте мне спать! — крикнула из своей каюты миссис Холл.

Однако девицы долго еще шептались между собой. Да, несомненно, они будут лопатами загребать деньги.

Пароход поскрипывал, глубоко внизу глухо пыхтели машины.

— А быстро мы идем! — сказала Вайолет. — Уоррен уверяет, что «Космос» побьет рекорд.

— Ах, да отвяжись ты от нас со своим Уорреном!

Сестры уже заснули, одна Вайолет все еще сидела на постели, обиженная и расстроенная. С горя она даже всплакнула. Завтра она поговорит с Уорреном совсем в другом тоне.

14

Грейс Салливен, или Китти, как все ее звали, сегодня исполнилось двадцать семь лет. Девятнадцати она вышла за итальянца, графа Россо, поразительно красивого мужчину, отпрыска одной из самых знатных семей Рима. Он был офицером и славился как отличный наездник. Увидев его на скачках, Китти загорелась желанием его заполучить. И добилась своего. Граф Россо швырял ее деньги направо и налево, задавал пиры, о которых говорил весь свет, заводил десятки рискованных любовных связей, и только Китти была для него пустым местом. Через год она развелась с ним.

Некоторое время спустя она увидела в парижской опере молодого танцовщика Анри Крона — чудо мужской красоты, у ног которого лежали чуть ли не все женщины Парижа. Китти загорелась желанием заполучить это чудо. И добилась своего. Двадцатичетырехлетнего Анри Крона затянуло в адский водоворот, бурливший вокруг Китти, и через два года его унесла чахотка. Тогда-то она и открыла в Нью-Йорке, на 42-й улице, свой прославленный салон, в котором вращались знаменитости международного масштаба — гении и шарлатаны, принцессы и аферистки. Скандалов там было не счесть, и репортеры толпами осаждали «Салон Китти».

В это время произошло знаменитое столкновение Китти с нью-йоркской полицией. Она сама водила свой ярко-красный спортивный автомобиль и за несколько недель искалечила двух человек. В качестве компенсации ей пришлось уплатить чудовищную сумму. Но что это значило для Китти? Ничего! Она по-прежнему носилась на этой машине по нью-йоркским улицам, преследуемая трескотней полицейских мотоциклетов. Наконец скандал принял такие размеры, что суд приговорил ее к трем суткам тюремного заключения. Китти Салливен приговорена к трем суткам тюрьмы! Это казалось невероятным, но ничто не помогло: Китти пришлось отсидеть. Автомобильный эскорт из двухсот машин ее поклонников и поклонниц проводил Китти до тюрьмы. Газеты печатали ее фотографии и целые столбцы подробнейших репортажей о ней. Через три дня Китти во главе триумфального кортежа в несколько сот автомобилей вернулась домой. Впереди ехал оркестр, колонна растянулась по всему Бродвею. То было величайшим триумфом Китти!

Но через несколько месяцев произошло нечто такое, что сильно повредило ее репутации. В этот период в одном из театров Бродвея подвизалась молодая, очаровательная актриса по имени Марион Ренар, пленившая весь Нью-Йорк своей красотой и талантом. Увидев красавицу, Китти загорелась желанием заполучить ее. И добилась своего. В ту пору ее как раз влекло к женщинам. Почти год длилась эта дружба, затем, совершенно неожиданно, Марион отравилась. «Это какое-то недоразумение, ужасное недоразумение, и только… Нервы, нервы!» — объясняла Китти. Однако нью-йоркское общество взглянуло на дело иначе и осудило ее.

Увидав Жоржетту на борту «Космоса», Китти на секунду замерла. Это же Марион!.. Марион!.. Марион вернулась — было ее первой мыслью. Та же фигура, та же мальчишеская походка, та же порывистая манера встряхивать кудрями, даже какое-то сходство в голосе. К ней вернулась если не сама Марион, то ее сестра. У Китти сжалось сердце. В этом было что-то непостижимое, фатальное, если хотите, сверхъестественное. Китти была склонна верить во все необычайное — в спиритизм, в астральные тела, в видения, предчувствия, астрологию, переселение душ, знахарство. Она готова была поверить во что угодно, лишь бы это было достаточно таинственно.

То, что Жоржетта, эта вновь вернувшаяся к ней Марион, ехала на одном с ней пароходе, было не случайностью, о нет, Китти сразу это почувствовала. То была судьба! Она ненавязчиво, но неустанно и почти униженно домогалась расположения Жоржетты, восторгалась ее французским языком, ее танцами и упросила ту взять ее в ученицы.

Никогда еще, втайне торжествовала Китти, она так легко не завладевала человеком, которым хотела завладеть. Не прошло и двадцати четырех часов, и вот они с Жоржеттой уже стали самыми задушевными подругами, и та нежно целует ей руки. Китти наслаждалась победой, как бы мимоходом одержанной над Харпером. Днем раньше Китти вряд ли удалось бы оторвать Жоржетту от Харпера, который, судя по всему, был без ума от нее. И вдруг через какие-то сутки Жоржетта полностью его отвергла. Да она просто знать его не хотела!

— Харпер глуп, — заявила она, — а глупость в мужчине — преступление.

У подруг было много общих склонностей. Интересуется ли Жоржетта спиритизмом? Спиритизм… боже мой! Да она сотни раз участвовала в спиритических сеансах, когда тяжелые столы и всякие другие предметы, например, горящая лампа, летали по воздуху. Она могла бы часами говорить о спиритизме. И, конечно, она верит в предсказания звезд. Звезды! Ах, боже мой! А какие случаи она знает! Звезды!.. Это же замечательно! Вернувшись опять к спиритизму, Жоржетта заявила, что у Китти несомненно гипнотический взгляд, она это сразу почувствовала. Сама Жоржетта от природы медиум и убеждена, что несколькими поглаживаниями Китти легко бы могла погрузить ее в гипнотический сон. Как-нибудь попозже они попробуют это сделать, но не сейчас, ради бога, не сейчас: она всегда испытывает какой-то страх перед такими вещами.

Но Китти захотелось проделать этот опыт немедля. Это так интересно! После долгих препирательств Жоржетта наконец согласилась. И представьте себе: достаточно было нескольких поглаживаний, и она так крепко заснула, что ее с трудом удалось разбудить. Китти торжествовала!

Она вступила в следующую стадию влюбленности. Это выражалось в том, что, считая завоеванного ею человека своей собственностью, она ни на шаг не отпускала его от себя, с бешеной ревностью оберегая свои исключительные права на него.

Большую часть времени они проводили у Китти. Их редко видели в ресторане или на палубе. Зато в бальном зале и баре они в самых вызывающих туалетах появлялись каждый вечер. Уж Китти позаботилась о нарядах Жоржетты. В Париже она накупила множество великолепных старинных французских книг, среди них роскошное издание «Истории Французской революции» Тьера, и Жоржетте приходилось часами читать ей вслух целые главы, с жаром декламируя знаменитые речи Марата, Робеспьера и Дантона.

Вот Китти сидит на софе, вытянувшись в струнку, лицо ее мертвенно-бледно, блекло-голубые глаза застыли, мочки ушей горят, тонко очерченные ноздри ярко розовеют. Это она сама сидит в этом ужасном трибунале, только что приговорившем к смерти Людовика Шестнадцатого. И Китти голосует за смерть короля! Да, он должен умереть! Он негодяй, он предал свой народ! Но немногим позже она находит в себе мужество, презрев угрожающую ей самой опасность, голосовать против казни Марии-Антуанетты. Нет, нет, тысячу раз нет! Королева невиновна. И эта прямота стоит Китти жизни. Фантазия уносит ее далеко: ее везут на телеге мимо ликующей черни, и она умирает на эшафоте с гордыми словами на устах: «Отрубите мне голову, чтобы глаза мои больше не видели позора Франции!»

Однако на сегодня довольно! Бледное от волнения лицо Китти залито слезами, но Жоржетта с книгой в руках все еще неистовствует:

— Монтаньяры, вы всегда будете опорой свободы!

— Хватит! Хватит! — кричит Китти. — Ты великолепна, ты просто великолепна! Подойди, я обниму тебя!

Его превосходительство г-н Лейкос и Харпер-младший, оказавшись в одиночестве, очень сблизились друг с другом. Вместе они уныло бродили по палубам. И куда только запропастились дамы?

Коротышка-посол знает шесть английских слов, а Харпер — несколько французских фраз. Десяток самых дорогих учителей пытались научить его этому языку, однако в Париже он едва смог самостоятельно купить газету.

— Послушайте, mon très cher ami, — трещал Лейкос, — теперь я вам разъясню, что лежит в основе экономики Балканских государств. Вы меня поняли?

— О’кей! — ответил Харпер и двинулся прямо в бар.

Лейкос распахнул дверь и, сняв шляпу, низко поклонился.

— Прошу, mon très cher ami, — сказал он, отвешивая поклон за поклоном. — Богатство — король, а посему ему следует воздавать королевские почести.

— Входите сами, старина! — сказал Харпер.

— Нет, ни за что! Сердечно прошу вас, mon très cher ami! Еще раз сердечно вас прошу!

Харпер решительно взял малютку Лейкоса за плечи и втолкнул в бар. Там он заказал виски, а Лейкос — минеральную воду. В его лице не было ни кровинки, он скверно выглядел. Осторожно ощупывая живот, он пожаловался на боли: ему сильно нездоровится, сказал он.

— А сейчас, mon très cher ami, — завел он опять, — вернемся к экономике Балканских государств. Она базируется на свиноводстве, кукурузе и табаке. Вы меня понимаете?

Харпер кивнул, хотя решительно ничего не понял. Его мысли были поглощены этой маленькой француженкой. Довольно забавное создание, во всяком случае, не наводит на него такой смертельной тоски, как другие женщины. И в конце концов она б ему не слишком дорого обошлась: хватило бы скромной квартирки в Нью-Йорке и двух тысяч долларов в месяц — во столько он ее оценил. Она новичок, еще не попорчена. Жоржетта сказала ему, что у Него гипнотический взгляд, внушающий ей страх. Она убеждена, что несколькими поглаживаниями он мог бы погрузить ее в гипнотический сон, а она этого страсть как боится. И хоть верилось с трудом, все же слышать такое о себе лестно. Но где ж она? Наверное, с Китти. Вечно эта Китти!

— Ваша племянница выйдет сегодня к обеду? — перебил он Лейкоса.

— Право, не могу сказать, — ответил тот.

— Она прелестна, ваша племянница, просто прелестна! — заявил Харпер, почти полностью исчерпав свой скудный запас французских слов.

— О, мерси, мерси!

— Я только боюсь, что вы предоставляете ей слишком большую свободу. Знали бы вы, что такое Китти Салливен!

— Свободу? — развел руками Лейкос. — О, конечно, пусть наслаждается свободой, ведь она еще так молода. Я знаю сердце Жоржетты, — добавил он, прижав к груди свои восковые ручки. — Я знаю его, оно прекрасно, оно достойно обожания!

15

В девять часов Ева вместе с капитаном Терхузеном должна была ужинать в очень узком кругу. Конечно, дали бы ей право выбирать, она предпочла бы провести этот вечер наедине с Вайтом, но у нее не хватило духу обидеть доброго старого Терхузена, которого она очень уважала за прямоту и честность.

Она рано оделась и в половине девятого стояла перед зеркалом уже в полном параде. Чтобы скоротать время, Ева закурила и пыталась читать, однако не могла сосредоточиться.

Ах, она была недовольна собой, больше того, испытывала стыд и раскаяние, обвиняла себя в бессердечии. Ей не раз приходилось видеть женщин, которые, разлюбив, вели себя как самые жалкие, мелкие душонки: таких она всегда презирала. А сама вела себя точно так же, как они! Ей казалось, что она была чрезмерно суха и холодна с Кинским. Конечно, нельзя отрицать, что в свое время он глубоко ее оскорбил. Но ведь сделал он это в приступе безумия, до которого его довела ревность. Надо же это понимать! С первого взгляда видно, что его здоровье и нервы в ужасном состоянии. Он измучен, обессилен, находится в полном разладе с самим собой и с жизнью. Он явно несчастлив, хоть и старается изо всех сил скрыть это от нее. А она? Разве она не счастлива? О да, она по-настоящему счастлива. Как же она могла не сказать ему, несчастному, хоть одно доброе, теплое слово? Он упал в обморок, и, когда, очнувшись, побрел к двери, она отпустила его без единого слова участия и даже почувствовала облегчение при мысли, что эта тягостная встреча кончилась.

И так бездушно она обошлась с человеком, которому обязана многим, можно сказать, почти всем — ведь это он помог ей стать тем, чем она стала. Она не сказала ему: останься еще хоть на минуту, приди в себя, выпей воды… Да ведь она нищего бы так не отпустила. Какой стыд!

Ева позвала Марту и велела немедленно сходить к г-ну фон Кинскому узнать, как он себя чувствует. Его каюта на палубе В, номер 312. Стюард покажет, как ее найти.

Марта не поверила своим ушам, склонив набок голову, она негодующе уставилась на Еву. Но едва Ева подняла глаза, как Марта смекнула, что лучше ни о чем не спрашивать и не противоречить. И, что-то проворчав, она ушла. Однако вскоре вернулась и, не глядя в глаза, заявила, что не смогла найти каюту Кинского.

— Ты мне больше не нужна сегодня, — сердито бросила Ева и поднялась. — Раз ты не можешь найти его каюту, я сделаю это сама. — Марта, вытаращив глаза, с ужасом и недоверием взглянула на нее, но Ева исчезла в узком проеме двери.

Даже лучше, что она пошла сама. Марта непременно выкинула бы какую-нибудь глупость и только ухудшила бы дело. В конце концов это ее долг, она просто обязана как-то искупить свое бессердечие.

Ева спустилась по широкой лестнице к оранжерее, и здесь ей посчастливилось встретить старшего стюарда, г-на Папе.

— Простите, — обратилась она к нему. — Я ищу господина фон Кинского. Палуба В, каюта триста двенадцатая.

Господин Папе поклонился и тут же задержал лифт.

— Прошу вас, высокочтимейшая госпожа. Для меня будет большой честью проводить вас. — Он даже голову втянул в плечи, стараясь подле Евы казаться маленьким и незначительным, так велико и искренне было его преклонение перед г-жой Кёнигсгартен. — Пожалуйте сюда. Палуба В, вот каюты триста девять, триста десять. — Еще раз поклонившись, он скромно удалился.

Ева очутилась совершенно одна в длинном, пустынном коридоре. Кругом ни души, а ведь на пароходе было около трех тысяч человек. Она внимательно вглядывалась в визитную карточку на двери каюты 312, когда эта дверь тихо отворилась и показалось чье-то лицо в роговых очках. Лицо это в величайшем изумлении отпрянуло назад.

— Госпожа Гёнигсгартен? — раздался тихий возглас.

Ева узнала молодого журналиста, которому сегодня давала интервью.

— А, господин Принс! — сказала она. — Вы тоже в этой каюте?

Уоррен осторожно прикрыл за собой дверь и, понизив голос, сказал:

— Да, госпожа Кёнигсгартен.

Невольно тоже понизив голос, Ева объяснила, что пришла справиться о самочувствии г-на фон Кинского: сегодня днем он был у нее и показался ей очень больным.

Уоррен понимающе склонил голову. Он вдыхал запах ландышей, украшавших пышную грудь этой изумительной женщины. О, значит, и ему в этом романе отведена некая роль! Он знаком пригласил Еву отойти на несколько шагов от двери.

— Господин фон Кинский спит, — все еще вполголоса, как можно деликатнее сказал Уоррен. — Нынче он весь день казался взволнованным. Ушел, потом вернулся очень бледный и тут же лег. По-видимому, у него опять приступ морской болезни. Он сказал мне: «Главное в жизни, Принс, это нервы. Никогда об этом не забывайте. Вы можете быть гением и оказаться в дураках, если ваши нервы сдадут».

— Как вы думаете, я потревожу его, если войду?

— Нет, нет, он принял снотворное. Господин фон Кинский каждый день принимает уйму всяких лекарств. — Уоррен откланялся.

Некоторое время Ева, стоя у двери, прислушивалась, затем бесшумно вошла и заперла ее за собой.

Кинский спал на своей койке. На нем был тот же костюм, что и днем; он просто снял туфли и накинул на себя одеяло.

Сидя у его постели, Ева долго смотрела на него. О, как он поседел! Сейчас его лицо не было таким бледным, как днем. Оно стало темным, как бывало, когда он хорошо себя чувствовал, Но страдальческие складки вокруг рта были словно навеки высечены каким-то острым орудием. Лицо было суровым, трагическим, каким его всегда помнила Ева. Он слишком многого требует от себя и от других, подумала она, должно быть, в тысячный раз. Почему он не может быть простым и естественным, как другие люди?

Кинский шевельнулся. Он высоко поднял брови, и его узкие губы стали складываться в улыбку. Но он не улыбнулся. Щеки его понемногу розовели.

Да, у Кинского на сердце было сейчас легко и радостно. Ему снился сумбурный, но приятный сон: Райфенберг в своем сольном концерте исполнил его «Одиссея» и имел бесспорный успех, а ведь Вена — это музыкальное ухо всего мира! После концерта он пригласил к себе друзей, к столу подали холодную закуску и вино. Все было чудесно, он чувствовал себя счастливым и, что всего удивительнее, не стыдился этого. Но где же Ева? Ее не было. Он шел по всей квартире, окликая ее: «Ева, где ты?» Да вот же она — стоит у буфета и разливает по бокалам земляничный крюшон. На нее упал яркий луч света, и стало видно, что она беременна. О, боже, ведь она носит ребенка! Он впервые это заметил. И подумал с эгоистическим торжеством: ребенок навсегда привяжет ее ко мне! В это мгновение Ева повернула к нему лицо и только открыла рот, собираясь что-то сказать, как он проснулся. Разомкнул веки: перед ним была Ева!

Сперва он не поверил своим глазам. Опустил веки, затем проверил себя: опять их поднял. Нет сомнения, Ева здесь, она улыбается. Его сознание было еще затуманено снотворным, однако не настолько, чтоб не понять: возле его кровати действительно сидит живая Ева. Он даже явственно ощутил запах ландышей на ее груди.

Он лежал в своей каюте, четко различал в ней все предметы, так почему бы Еве и впрямь не быть Евой? Правда, сегодня она приняла его несколько сдержанно, однако очень старалась не показать, что он стал ей чужим и безразличным. Но почему она вдруг пришла к нему?

Много, много лет, может, целых сто лет назад, она, как сейчас, сидела у его постели, когда ему нездоровилось. Он вспомнил, как трогательно она о нем заботилась. Одновременно ему представилось, как ухаживала за ним его дочь Грета, когда, простудившись, он слег в постель. Не двигаясь, сидела она на стуле, с книгой на коленях, но стоило ему шевельнуться, и она тут же вскакивала, готовая выполнить любое его желание.

Грета и Ева — как схожи были они между собой! У обеих голова узкая, продолговатая, упрямо вздернутая верхняя губа, высокий, своенравный лоб, темные глаза, — правда, разные по цвету. Та, что Сейчас сидит у его кровати, — тоже Грета, только взрослая. Сколько лет уже не испытывал он такого блаженного ощущения счастья: Грета и Ева — обе были с ним. Кинский опять закрыл глаза. Его веки трепетали.

Ева приоткрыла рот — точно так же, как это было во сне, когда она у буфета повернулась к нему, — и, все шире, шире улыбаясь, сказала:

— Феликс! Это я.

Кинский поднял глаза.

16

— Да, я вижу, — ответил он. — Спасибо, Ева, как ты добра ко мне.

Он ощупью нашел ее руку, лежавшую на коленях. Ева почувствовала, что рука у него холодна, как лед, и взяла ее в свои ладони, чтобы согреть.

— Тебе лучше, Феликс? — спросила она.

— Да, то был всего лишь легкий приступ морской болезни, — ответил он, и его голос зазвучал живее, словно он только сейчас наконец очнулся. Ощутив, как теплы и гладки ее руки, он смущенно покраснел и попытался встать. Но Ева попросила его полежать еще немного. Она внимательно в него всмотрелась и недовольно покачала головой.

— Ты плохо выглядишь, Феликс. Видно, слишком много работаешь? Мало о себе заботишься? Не вовремя ешь? Ах, я же тебя знаю! — В ее голосе слышалась теплота и сердечность. Кинскому было даже приятно слышать ее упреки.

Он сознался, что иной раз грешит этим.

Может, и затворническая жизнь под Зальцбургом вредна для него? Ему бы следовало побольше бывать среди людей. Право, люди не так уж плохи, как он о них думает. Завтра она познакомит его с несколькими своими друзьями, они могут оказаться ему очень полезными в Штатах, если это для него имеет какое-то значение.

— У тебя завтра найдется время поужинать со мной?

— Конечно, Ева. Спасибо. Спасибо тебе.

Они помолчали.

Кинский лежал, не шевелясь и задумчиво глядя в пространство. На щеках у него снова выступил легкий румянец. Да, сейчас он слышал подлинный голос Евы; это был уже не тот светский тон, каким она говорила сегодня утром. В нем вновь вспыхнула безумная надежда.

От волнения у него пересохло во рту, он отхлебнул глоток воды и сказал:

— Ева, нынче днем мы лишь бегло коснулись наших дел. И вообще я был в таком состоянии, что почти не помню, о чем шла речь. Хорошо, что ты пришла: я успокоился, отдохнул и думаю, что нам с тобой есть о чем поговорить.

Ева кивнула.

— Прежде всего о Грете, — сказал он и взглянул на нее.

— Да, конечно, Грета — это главное! — подтвердила Ева.

Кинский приподнялся на постели.

— Главное — это Грета! — повторил он.

День и ночь он думает о ней. Грета — умное, гордое дитя. Она всегда весела или, по крайней мере, притворяется веселой, однако он обнаружил, что девочка весь год жила одной мыслью: провести каникулы у матери. Кинский помолчал, горестно наморщив лоб. О, заботы девочки отнюдь не остались скрытыми от него, он понимал, что нужно как-то изменить положение.

— А ты что об этом думаешь, Ева?

Глубоко погруженная в свои мысли, Ева промолчала. Да ей и незачем было отвечать на этот вопрос.

Он ни на минуту не перестает думать о судьбе ребенка, продолжал Кинский, неустанно ищет выхода и только в эти дни наконец набрел на решение, которое кажется ему единственно приемлемым. Кинский замолчал.

— Говори, Феликс! — сказала Ева, стараясь прочесть по его лицу, о чем он думает. Что-то в его голосе заставило ее насторожиться.

Несколько секунд Кинский лежал, закрыв глаза, словно они у него болели, и кончиками пальцев потирал лоб, как делал всегда, когда глубоко задумывался. По правде говоря, судьба Греты никогда особенно его не занимала. Девочке жилось хорошо, чаще всего она была весела и счастлива. И уж ни в коем случае он не думал о том, чтобы изменить условия соглашения, к которому они с Евой пришли. Совсем наоборот: когда он увидел Еву в обществе Вайта, у него, охваченного безумной ревностью, мгновенно мелькнула мысль, нельзя ли будет, при возникших обстоятельствах, нынешним летом удержать Грету от поездки к матери. Он сразу же решил посоветоваться с адвокатом. Можно ли доверить ребенка матери, у которой есть любовник? Однако сейчас, отчаянно пытаясь найти спасительный для себя выход, Кинский выдал Еве за вполне продуманное предложение возникшую по наитию идею, о которой за минуту до этого даже не помышлял.

Предложение его было таково: он собирался переменить место жительства и опять переехать в Вену. Тогда Грета сможет по нескольку раз в неделю бывать у матери. Ему кажется, что этот план сулит много хорошего и Грете и Еве, устраивает он и его самого.

Сперва это предложение показалось Еве очень заманчивым. От радости ее всю даже бросило в жар. Но уже через секунду она горько разочаровалась: Ева поняла, что этот план совершенно неприемлем. Каждый приход к ней Греты будет расцениваться Кинским, как величайшее благодеяние с его стороны, за которое придется платить равноценной ответной услугой. Он снова попытается вмешиваться в ее жизнь, как делал это раньше. И до смерти замучает ее и Грету, под любым предлогом запрещая девочке бывать у матери, и сделает ее, Еву, полностью зависимой от его произвола. Она достаточно хорошо его знала!

— Нет! — сказала она после минутного раздумья и разочарованно покачала головой. — Нет, Феликс, это не выход, ты сам это понимаешь. — Голос ее звучал печально. — Девочка станет метаться между нами обоими и не будет знать, где ее настоящее место. Она лишится домашнего очага. И потом, Грета еще слишком мала. Года через два-три, пожалуй, можно будет об этом поговорить.

Кинский окинул ее испытующим взглядом.

— Не выход? Не выход, ты говоришь? — обескураженно воскликнул он. — В таком случае подумаем, Ева, не найдется ли все же какой-либо иной выход, который окажется удобным для обеих сторон. Может, ты найдешь такой?

— О да, я знаю отличный выход, — сказала она, упрямо выпятив губы.

Кинский почувствовал, что сейчас Ева предложит нечто совершенно для него немыслимое.

— Он очень прост. Ты мог бы отдать Грету в пансион поблизости от Вены. Это было бы самым разумным решением.

Кинский резко приподнялся и сел, глаза его засверкали.

— А я? А я? — взволнованно выкрикнул он. — Обо мне ты забыла? Ты же хорошо знаешь, что для меня невозможно расстаться с Гретой.

И, тяжело дыша, он опять откинулся на подушки.

— Прости меня, Ева, но это тоже не выход, — примирительно сказал он, немного помолчав. — Не забудь, что речь идет о компромиссе, а не о полном отказе одной из сторон от своих прав.

— Но я же мать! — воскликнула Ева таким тоном, что чувствовалось — она считает этот аргумент неоспоримым. Ее лицо пылало, глаза горели.

Кинский закрыл глаза и кончиками пальцев опять потер лоб. О, сколько раз он слышал от нее этот довод, против которого мужчина бессилен.

— Прости меня, Ева. Я знаю, матерям очень трудно себе представить, что и отцы любят своих детей.

Это был все тот же старый спор, одна из тысячи ожесточенных схваток из-за Греты. Он не хотел их возобновлять.

Кинский лежал молча, взволнованно дыша. Сквозь плотно сомкнутые веки ему ясно виделось прекрасное лицо Евы, ее глаза, сверкавшие гневом — подобно тому, как черное ночное небо сверкает звездами. На этом лице отражалась вся ее неукротимая гордость, ее неумолимость — в эту минуту оно было незабываемо благородно и прекрасно. И все же это было то самое лицо, которое он много, много лет назад впервые увидел в саду ее отца. Ева осталась такой, какой он ее знал. Она нисколько не изменилась: когда уж любила, то любила, когда ненавидела, то ненавидела. И если сегодня ею овладевала новая страсть, она начисто забывала вчерашнего любовника, словно его никогда и не было. Никогда в жизни она не сделала бы шага, которого не хотела сделать. В этой прирожденной цельности ее натуры и была сила, подчинявшая людей. Сама она этого не сознавала.

Кинский тщетно пытался бороться против этой силы. Он и сейчас любил Еву точно так же, как много лет назад. Он дошел до полной безнадежности и отчаяния, был вконец сломлен, а она — она оставалась такой, какой была десять лет назад. Оставалась сама собой, хоть и блистала нарядами и драгоценностями. Но ничего — ни роскошные наряды, ни драгоценности, ни деньги, ни даже слава не смогли подкупить Еву, не заставили ее измениться.

Все эти мысли пронеслись в его голове с молниеносной быстротой. Не прошло и секунды, как он снова заговорил:

— Не забудь, что у меня, кроме Греты, ничего нет в жизни!

Кинский услышал, что Ева шевельнулась, и его вдруг охватил безумный страх: вдруг она уйдет и оставит его одного. Он открыл глаза и, приподнявшись, повторил чуть ли не умоляющим тоном:

— Право же, Ева, у меня, кроме Греты, ничего нет, абсолютно ничего! Постарайся это понять!

И тут он встретился взглядом с Евой — ее темные глаза с глубокой печалью смотрели на него. Она кивнула.

Понимаю, Феликс, — сказала она и, покачав головой, добавила: — Ты несчастлив.

Кинский опустил глаза.

— Несчастлив? — повторил он. — Несчастлив? А ты разве счастлива?

— О да, почти всегда.

Кинский помолчал, горькая усмешка скользнула по его лицу и исчезла.

— Да, ты права, я несчастлив. И никогда не был счастливым. Я всегда был одинок. Даже в детстве. У меня не было друзей, я не любил людей. Не любил и себя. Ты это знаешь. Я любил только свои честолюбивые мечты. Ева, ты первый человек, которого я полюбил по-настоящему, и то не сразу. Но, полюбив тебя, я захотел, чтобы ты принадлежала мне вся, каждой клеточкой, каждой своей мыслью. Теперь я понимаю, как это было глупо. Для тебя жизнь только начиналась, а я уже достиг известной зрелости. Совершеннейшее безумие с моей стороны, я тебя измучил, я знаю, это был эгоизм чистейшей воды.

— Не надо об этом, Феликс, — прервала его Ева. — Я прожила возле тебя прекрасные, памятные годы. Может быть, не самые прекрасные, но, уж конечно, самые памятные.

Кинский молчал, опустив голову, будто все еще прислушивался к ее словам. Затем повернулся к ней и спросил:

— Это правда или только красивая фраза?

— Правда.

Он долго думал. Затем улыбнулся, и Ева увидела, как блеснули его ровные, белые зубы.

— Однако ты не смогла больше выносить эти памятные годы?

— Да, Феликс, не смогла. Ты предъявляешь к людям слишком большие требования. Я не могу изо дня в день жить самыми возвышенными чувствами, самыми высокими помыслами, не могу, и все! Я простая женщина, такая же, как прочие люди, которых ты презираешь.

Кинский покачал головой.

— О, как ты ошибаешься. Но пусть так, пусть так. — Опустив опять глаза, он долго молчал, затем снова посмотрел на Еву. — Скажи, Ева, сколько лет прошло с того дня, как мы расстались? Пять лет. Все эти годы я провел, полностью замкнувшись от людей. Это было мукой, — может, чистилищем, может, даже адом. Не знаю. Я прожил их в полном душевном одиночестве. Ты знаешь, как я уважаю мать, как ценю мисс Роджерс. Это добрейшие женщины, все время которых заполнено чаепитиями, вязанием и тому подобной пошлой чепухой. Можно ли дышать в атмосфере, лишенной всяких духовных интересов?

— Вот видишь, вот видишь, — перебила его Ева, — с каким презрением ты говоришь о них? Тебе не кажется, что очень опасно так презирать людей?

— О да, я знаю, как опасно чуждаться людей, их взглядов, обычаев, всяческих суеверий, даже глупостей, но я не умею жить иначе. Одно я хочу тебе сказать: за эти пять страшных лет я многое понял. Я уже совсем не тот, каким расстался с тобой пять лет назад. Я много выстрадал, многое постиг и осознал. Только теперь я тебя понимаю.

Мучительно улыбаясь, Ева встала.

— Слушай, Ева, — проговорил Кинский, простирая к ней руки. — Поверь мне, я многое понял. Ты не могла бы… — Кинский запнулся, страшась произнести свою просьбу. — Мы не могли бы еще раз попытаться… Это было бы выходом, единственно верным выходом. Я люблю тебя, как пять лет назад, как любил всегда. Да, Ева, только сейчас я понял, что ни на минуту не переставал тебя любить. Понадобилось пять лет ада, чтобы я это понял.

Ева взволнованно смотрела на его восторженное, упоенное, почти просветленное лицо. Сейчас он опять выглядел таким, каким она его иногда видела много лет назад.

— Феликс, — сказала она, взяв его за руки, и голос ее был полон участия, жалости, боли за него. — Будь благоразумен, слышишь? Что прошло, то прошло, ты это так же хорошо понимаешь, как и я. Легче воскресить покойника, чем умершее чувство.

— Ева! Ева! — Руки Кинского цеплялись за нее, он совершенно обезумел.

— Доброй ночи, Феликс! — мягко сказала она, отпрянув. — Мне пора идти. Доброй ночи! — Ева выскользнула за дверь, и он услышал ее быстрые шаги в коридоре.

— Ева! — крикнул он. — Ева!! — И, натянув на лицо одеяло, глухо застонал.

17

Превосходительный коротышка Лейкос лежал в кровати: его знобило. Была ночь, в каюте стояла непроглядная тьма. Однако Лейкос видел над собой чуть заметное мерцание, какое исходит от носящихся в воздухе пылинок, когда на них откуда-то сверху падает луч света. Он ясно чувствовал, что его лихорадит, что видения и голоса, одолевающие его, одни лишь фантазии, порожденные высокой температурой, однако был не в силах избавиться от них.

Ему виделось, будто он выступает в парламенте. Он во фраке, движения его, как всегда, величавы и зажигающе страстны. Это та самая речь, которой ему удалось убедить парламент в неизбежности войны с Турцией. Ему слышались его заключительные слова, которые теперь каждый знает наизусть, когда, опьяненный собственным красноречием, он простер вперед руки и патетически воскликнул: «Когда я вижу нацию, увенчанную лаврами победы, я, ослепленный этим зрелищем, невольно закрываю глаза: до того оно прекрасно!»

Ему слышались бурные аплодисменты, виделись восторженно протянутые к нему руки, — взволнованный, он приподнялся в постели, но тут же, совсем обессилев, снова упал на подушку и, лежа почти без сознания, стонал.

Через некоторое время он полностью пришел в себя. Он обливался потом, тело его пылало, живот резало словно тонкими, острыми ножами: болезнь, которая последние дни гнездилась в нем, внезапно вырвалась наружу. Пароход тряс его из стороны в сторону, как решето, и при каждом толчке ему казалось, что его вспарывают раскаленными ножами. Рядом, в смежной каюте — мысль об этом была спасительной, — спала Жоржетта. Ему даже показалось, что он слышит ее дыхание, так ясно сейчас работал его мозг. Его губы горели. Он ощупью пытался найти в темноте на ночном столике стакан с водой, но не нашел. И опять лежал тихо и терпеливо, вспоминая, где находится выключатель.

Внезапно он увидел над собой слабый свет, легкий намек на него, но и это принесло большое облегчение. Скоро рассветет, он найдет выключатель, и тогда все будет хорошо. Некоторое время он лежал с закрытыми глазами и задремал, а когда очнулся, свет стал намного заметнее. Он схватился за кожаный ремень, стягивавший занавеску, что было сил подтянулся и через иллюминатор стал жадно всматриваться в занимающееся утро: ему уже казалось, что этой ночи не будет конца. Но он увидел только сплошной молочно-белый туман, и больше ничего.

В полном изнеможении он опять упал на подушки. Теперь стало настолько светло, что он отчетливо различал очертания предметов в своей каюте.

Начинался новый день. Он наступал очень медленно, и Лейкос напряженно следил за его наступлением. Казалось, это был самый обычный день, и начинался он, как всякий другой; никакие предчувствия не подсказывали Лейкосу, как страшно он закончится. Ни Лейкосу, ни всем остальным, просыпавшимся сейчас в своих каютах.

А меж тем судьба уже остановила свой взгляд на «Космосе», избрав его из сотен пароходов, пересекавших в этот час океан.

Лейкосу стало легче на душе: светает, скоро конец его мучениям. Он нашел стакан, но в нем оказалось всего несколько капель воды, и все же, смочив губы, он почувствовал необычайное облегчение.

В бледном утреннем свете Лейкос лежал на кровати пластом, как на носилках, старый, изможденный, борода у него торчала белым растрепанным веником. Лихорадочно блестели огромные черные угли глаз.

Ему снова послышалось дыхание Жоржетты.

— Жоржетта! — прошелестели его тонкие губы. — Жоржетта! — Тут только он увидел, что дверь в ее каюту лишь притворена, совсем как вчера вечером, когда он сказал Жоржетте, что плохо себя чувствует и хочет немедленно лечь. Ей хотелось пойти на бал, и он, конечно, ее не удерживал, однако она обещала, что еще заглянет, чтобы пожелать ему спокойной ночи. Вероятно, она заходила, но он спал, и она забыла закрыть дверь, соединявшую их каюты.

Его мучили боли, он буквально купался в поту и страдал от нестерпимой жажды. Хоть бы кто-нибудь подал ему стакан воды, большего он не желал.

— Жоржетта! — шепнул он опять, на этот раз чуть громче: может, она все же откликнется. Он прислушался, но ее дыхания больше не было слышно.

— Жоржетта! — теперь уже крикнул он, но у него сорвался голос и получился зловещий хрип, который мог только напугать спящую. Лейкос боязливо вслушался: должно быть, Жоржетта проснулась и сейчас рассердится на него. Но нет, в ее каюте было по-прежнему тихо.

— Жоржетта! Жоржетта! — задыхаясь, все громче кричал Лейкос. Может, она не рассердится, если он один раз, один-единственный раз прервет ее сладкий сон ради стакана воды? Может быть…

Он оказал Жоржетте немаловажную услугу; правда, сделал он это с радостью. В качестве дальней родственницы она воззвала к его сердцу, его мужскому великодушию. О, такого рода призывы Лейкос никогда не оставлял без ответа. Бывало, он миловал убийц, даже людей, покушавшихся на его жизнь, стрелявших в него. К тому же Жоржетта не забыла приложить к письму свою фотографию. По ней он увидел, как она талантлива. «Elle est charmante»,— подумал он и тотчас написал ей, что счастливая звезда в ближайшие недели приведет его в Париж.

Здесь, всего несколько недель назад, Лейкос впервые увидел Жоржетту. Он застал ее в весьма незавидном положении. Она ухаживала за тяжело больной теткой, сильно устала, исхудала, дошла до полного отчаяния. Лейкос поместил тетку в санаторий, а Жоржетту поселил в своем отеле. Он одел ее с ног до головы, она совсем обносилась, на ней, с позволения сказать, рубашки целой не было. А так как прелестная Жоржетта нежно привязалась к нему, то он пригласил ее сопровождать его в Америку. Ее красота и обаяние, решил он, немало помогут ему в делах.

Пусть это была услуга, оказанная просто из любви к ближнему, не более того, но, может, она дает ему право сейчас, когда он так плохо себя чувствует, просить ее о небольшом одолжении, даже рискуя нарушить сладкий сон молодой девушки?

— Жоржетта! Жоржетта! — все больше задыхаясь, кричал Лейкос и наконец стукнул стаканом о доску ночного столика. Ни звука в ответ! В голову Лейкоса закралась страшная мысль: ее там нет! Жоржетты нет в комнате!

Несколько минут он лежал как парализованный. Затем, невзирая на жгучую боль в животе, встал, включил свет и, хватаясь руками за мебель, подполз к двери. Постель Жоржетты была нетронута!

Лейкос опять улегся и некоторое время лежал, не помня себя от усталости, дрожащий, почти без сознания, худой и тихий, как мертвец.

Жоржетта не вернулась! Она знала, что он болен, и все-таки оставила его одного на всю ночь.

Лейкос тихо заплакал. Она молода, подумал он в ее оправдание. А он стар. Ему шестьдесят пять лет. Политическая деятельность совершенно его измотала: бесконечные заседания, рев взбудораженного парламента, оскорбления действием, наконец, покушения на его жизнь — в него дважды стреляли, он совсем изношен, он это знает.

Жоржетта… Что ж, это была мечта, прекрасная мечта. Тяжело расставаться с жизнью, когда у вас такие страстные, черные глаза, как у Лейкоса, такие таланты, такой гений — наполеоновский гений, как писали о нем газеты в пору его триумфа. Жоржетта была его последней мечтой… как сладостны были ее поцелуи!

Лейкос плакал.

Услышав трескучие звонки колокольчика, он тоже осмелился нарушить покой на пароходе и позвонил. Появился стюард. Лейкос попросил принести стакан воды и вызвать врача.

— К его превосходительству господину Лейкосу, слышите, молодой человек?

Жалкий, трясущийся, он опять поднялся с постели и, с трудом умывшись, надел новую, немного кокетливую французскую пижаму в белую и розовую полоску, надушил бородку, лицо и руки и, снова улегшись, терпеливо стал ждать врача.

18

Вечно одно и то же. Иной раз судовой врач доктор Каррел бездельничал по двадцать четыре часа подряд, зато потом выдавалось время, когда его буквально рвали на части. Вот и в эту ночь будто дьявол с цепи сорвался!

Около полуночи ему пришлось перевязывать молодого мистера Харпера: тот, напившись, порезал себе щеку и висок осколками тонкой рюмки. Раны были не опасны, но сильно кровоточили. Вскоре после этого доктора вызвали в каюту второго класса, где молодая девушка вскрыла себе вены. На огромном пароходе было много страданий: люди тащили за собой свои несчастья из Европы в Америку, из Америки в Европу, а случалось, и вокруг всего света.

Доктор Каррел не проспал и десяти минут, как его разбудил секретарь мистера Гарденера: у Гарденера тяжелый сердечный приступ.

— Джон Питер Гарденер? Из Питтсбурга?

— Да, Джон Питер Гарденер из Питтсбурга.

Торопливо одеваясь, д-р Каррел расспрашивал Филиппа:

— Насколько мне известно, у мистера Гарденера за последнее время были причины для волнений, я имею в виду эту забастовку. Расскажите мне все подробно, мистер Филипп: быть может, это только нервы.

Филипп сообщил, что Гарденер вчера обратился к бастующим с посланием, в котором заклинал их потерпеть до его возвращения. Он поручил директору Хольцману спуститься в шахту, занятую бастующими. Но те никаких посланий и слушать не стали и забросали Хольцмана камнями, тяжело его ранив. На это Хольцман ответил ультиматумом, объявив, что дает им двенадцать часов на размышление, после чего выключит вентиляцию.

— Вентиляцию?

Филипп объяснил, что Хольцман угрожал прекратить доступ воздуха в шахту, так что бастующим, если они не хотят погибнуть от удушья, придется подняться на поверхность.

— А, теперь я понял. Да, да, вентиляция! Простите, я не совсем еще очнулся от сна.

— Телеграмму об этом мы получили в двенадцать часов, — продолжал Филипп, идя за доктором Кареллом по коридору. — Она-то и явилась причиной ужасного волнения мистера Гарденера. Он счел ультиматум Хольцмана крайне необдуманным и вызывающим. «Они подожгут шахту!» — кричал он. Он просто неистовствовал. И, конечно, дело кончилось приступом.

— Благодарю вас, мистер Филипп, теперь картина для меня более ясна, — сказал доктор.

Он оставался у Гарденера до четырех часов. Вскоре после четырех он, совершенно измученный, лег спать. И тут стук в дверь опять поднял его с постели. Смертельно усталый, он, шатаясь, двинулся к умывальнику.

— Вы говорите, к его превосходительству господину Лейкосу?

— Да, к его превосходительству господину Лейкосу.

Как одурманенный, брел он, шаркая туфлями, рядом со стюардом. Он еле держался на ногах и, чтобы не заснуть, закурил сигарету.

— Его превосходительство господин Лейкос? Он министр где-то на Балканах, не так ли? Едет со своей племянницей, очаровательной особой?

Стюард покачал головой: на этот счет у него нет никаких сведений.

Доктора Каррела познабливало. Жутким казался ему сейчас этот ночной спящий пароход, по которому они шли. Горело всего несколько ламп. Кое-где смутно поблескивали зеркала. Право, в этот час пароход походил на заколдованный замок, покинутый людьми. Лишь изредка попадался кто-либо из ночных стюардов или пожарных, охранявших сон пассажиров.

Проходя оранжереей, доктор Каррел был вынужден на минуту присесть.

— Вы чересчур торопитесь, мой друг, — сказал он стюарду. — О, вы, вероятно, боитесь, что мы придем слишком поздно? Но вы себе не представляете, до чего вынослив человек! Конечно, иной раз смерть не ждет — раз-два, и Стикс уже переплыт! — Он засмеялся, и эхо, отразившись от стеклянного купола зимнего сада, так жутко исказило его смех, что он вздрогнул. «Настоящий корабль призраков!» — подумал он. — Пошли!

Его превосходительство Лейкос приветствовал врача, важно вздернув бородку. Он сидел на кровати, облаченный в свою кокетливую бело-розовую пижаму. Каюта была ярко освещена: горели все лампы.

— Я бесконечно сожалею, что нарушил ваш покой, — заговорил Лейкос на своем трескучем французском языке. — Сон — это самое святое, он почти столь же свят, как и смерть. Но что делать? Дух наш возвышен, но тело — всего лишь жалкая материя.

«Явно тяжелый случай! — подумал доктор Карелл. — Этот тщеславный, болтливый старец бредит в лихорадке».

— Боюсь, — продолжал Лейкос, тряся седой бородой, — что больной орган моего бренного тела опять взбунтовался. Бунт материи против духа! Я имею в виду, — он стыдливо понизил голос, — слепую кишку… Орган, который и не орган вовсе…

Врач и в самом деле установил острое воспаление слепой кишки.

— Я пришлю из аптеки пузырь со льдом. В течение нескольких часов мы будем класть лед, затем я опять навещу вас. Так вы говорите, что эти боли бывали у вас и раньше? Может, и на этот раз удастся их снять. Но как бы там ни было, необходима операция, в этом нет никакого сомнения. Прислать вам сиделку, ваше превосходительство, или у вас здесь есть кто-либо, кто мог бы ухаживать за вами?

Взгляд Лейкоса потух: казалось, он ничего не понимал.

— Если мне не изменяет память, ваше превосходительство, с вами едет племянница?

— Да, да! — Лейкос опустил глаза. — Мадемуазель Жоржетта Адонар, актриса театра Комеди Франсез в Париже… — Но когда врач хотел что-то сказать, старик мгновенно приложил палец к губам, указав на дверь соседней каюты. — Да, — тихо повторил он. — Она была на балу. Конечно, почему бы ей и не пойти на бал? Elle est jeune! Вернувшись, она всю ночь ухаживала за мной, хотя сама с ног валилась от усталости. Это доброе, трогательно доброе дитя. Только четверть часа назад я, наконец, заставил ее прилечь.

Врач спросил, не разбудить ли ему мадемуазель Адонар, чтобы дать ей некоторые указания насчет пузыря со льдом, но Лейкос умоляюще поднял руку:

— О нет, дадим девочке спокойно поспать, уважаемый доктор, — попросил он и отвесил благодарный поклон, словно намекая доктору, что больше не нуждается в его услугах.

Из аптеки пришел фельдшер и положил Лейкосу пузырь со льдом на живот, который горел теперь так, словно в него сунули зажженный факел.

Лейкос лежал тихо, терпеливо. Он прислушивался. Когда ж она наконец придет? Должна же она когда-нибудь вернуться…

Да, Жоржетта была его мечтой, последней мечтой, мечтой, от которой так трудно отказаться. Она подобна розе, которую подносят умирающему, с глубокой грустью подумал он, она подобна аромату розы, веющему над могилой.

Китти Салливен убила эту мечту.

19

В это утро Мери первой из девиц Холл оделась и помчалась в радиорубку справиться, не пришла ли долгожданная телеграмма. Впопыхах она забыла надеть пальто и теперь, добираясь до верхней палубы, немилосердно мерзла. Дул резкий холодный ветер, все палубы были мокры. Дым из трех красных труб прижимало ветром книзу, — он стлался над самым пароходом и уносился вдаль. Пахло углем. Из-за бурых клубов дыма на миг блеснуло тусклое солнце, бессильное пробиться сквозь дым и туман.

— Какой ужасный холод! — воскликнула Мери, вбежав в радиорубку.

Штааль порылся в стопке телеграмм, не забыв при этом кокетливо взглянуть на Мери.

— Вот она. Мы получили ее всего четверть часа назад. В ней одни хорошие вести.

И правда, телеграмма была самого приятного содержания. Глаза Мери радостно блеснули.

— Вы самый очаровательный мужчина на пароходе, господин Штааль! — заявила она. И тут же умчалась.

Миссис Холл еще спала и ни при каких обстоятельствах не велела себя будить: если весть дурная, то хорошо выспавшийся человек примет ее гораздо спокойнее, а если весть добрая, то тем более незачем торопиться. Такого взгляда держалась Миссис Холл, и дочери свято его чтили. Три девицы радостно шушукались и хихикали. Иногда Этель громко взвизгивала, но от окрика Мери тут же стихала.

Банк Холла на несколько дней действительно попал в тяжелое положение. Касса банка опустела, и он, как и некоторые другие банки, был вынужден прекратить платежи. Но тут вмешалось правительство и поддержало их. Теперь все обстояло благополучно. Джон собирался завтра ехать в Нью-Йорк, чтобы встретить семью.

Девицы все взволнованнее шептались между собой, но вот наконец миссис Холл проснулась с таким глубоким вздохом, словно наступал конец света.

— Боже всемогущий! — простонала она и села на кровати.

Но Этель была уже возле нее, торжествующе размахивая депешей.

— Перестань вздыхать, мама! — крикнула она. — Все, что телеграфировал твой брат Чарли, оказалось чепухой. Прочти, что сообщает отец. — И она подала матери пенсне.

— Вы телеграфировали ему без моего ведома? — упрекнула дочерей миссис Холл.

— A la guerre comme à la guerre, — ответила Этель.

Девицы вдруг вспомнили про «Флорес». Да, как же теперь быть с «Флорес»? Чудо-магазин скончался, не успев родиться. Какая жалость! Право, до чего же обидно!

— Погодите еще! — откликнулась миссис Холл, не желая так быстро отказываться от своей скорбной позы: слишком много она вчера выстрадала, штопая чулки. В конце концов телеграмма могла еще оказаться чистейшим враньем. — Вполне возможно, что вам придется заняться этим магазином гораздо раньше, чем вы думаете. О, я знаю Джона!

— Теперь ты опять можешь выйти за своего испанца, — обратилась Мери к Вайолет.

Та, состроив гримаску, пожала плечами. Право, уж теперь-то у нее и вовсе нет ни малейшего желания.

— Нет, нет. Но может случиться, что я…

— Что ты?..

— Ну… что я… в один прекрасный день удеру!

— Ой, Вайолет! — взвизгнула Этель, всегда бурно проявлявшая свои чувства.

— Скажи, мамочка, ты на меня сильно рассердишься, если я удеру? — спросила Вайолет совершенно серьезным тоном.

— Вы меня с ума сведете! — воскликнула миссис Холл.

Она хотела встать, но дочери запротестовали: нет, нет, они ни за что не разрешат. Ей надо отдохнуть после вчерашних волнений. Они позвонили и попросили стюарда подать завтрак в каюту. Еще маленькими девочками они любили завтракать у постели матери, когда ей нездоровилось. Это было чудесно!

Однако им предстояло обсудить уйму важных вещей: сегодня вечером состоится капитанский банкет, после него бал, затем в баре танцы в очень-очень тесной компании. Сколько удовольствий! Девицы Холл в упоении предвкушали их и взволнованно гомонили, перебивая друг друга.

Наконец они вспомнили, что пора одеваться и выходить, и на несколько минут умолкли, занявшись пуховками для пудры, кисточками для бровей и ресниц, губной помадой.

— Что нам сегодня надеть? — спросила Этель.

— Предупреждаю вас, погода отвратительная, сыро, холодно, — сказала Мери. — Оденемся под медвежат.

Сестры надели пальто цвета верблюжьей шерсти и отправились гулять. Миссис Холл, еще раз внимательно перечитав телеграмму Джона, взяла лежавшую возле кровати груду шелковых чулок, нуждавшихся в штопке, и, открыв иллюминатор, вышвырнула их в океан.

Вайолет незаметно отделилась от сестер и быстро пробежала по всем палубам: ей непременно надо поговорить с Уорреном! Вчера она вела себя с ним просто непристойно; необходимо как можно быстрее снять с себя это пятно.

Она прошла через курительную комнату, библиотеку и салоны. Уоррена нигде не было. В отчаянии она топнула ножкой: не мог же он вовсе исчезнуть! Вайолет даже всплакнула. Но, взяв себя в руки, сделала вид, будто в глаз попала соринка, и незаметно вытерла слезы.

Уоррен… Да, так она обошлась с любимым человеком. Плачь, плачь, это кара за твою вчерашнюю наглость!

И вдруг, в который раз пробегая по зимнему саду, она увидела Уоррена, прыгающего в лифт. Лифт уже было тронулся, но бой, заметив ее знаки, вернул его.

— Алло, Уоррен! — воскликнула она, притворившись пораженной, что оказалась рядом с ним. — Ты куда?

— Да хочу вот побриться, — неуверенно, чуть пристыженно ответил Уоррен — лифт шел уже вниз — и смущенно подергал свои жиденькие усики.

20

В сущности, Уоррен был просто добрым и совсем незлопамятным малым, хоть и много о себе воображал. Сейчас он весело улыбался, и Вайолет, глядя на него, ни за что бы не угадала, сколько он пережил со вчерашнего дня. Ей-богу, это был один из самых тяжелых дней в его жизни! Вначале он бушевал: оскорбления, нанесенные ему Вайолет, жгли его, словно раскаленное тавро, каким метят скот. Только к вечеру он немного успокоился.

Все же надо быть справедливым, говорил он себе, в некоторых отношениях Вайолет действительно права. Тогда, в Риме, я оскорбил ее, ни с того ни с сего от нее отдалившись. Чего он никак не мог взять в толк, так это ее смертельной обиды за то, что он не пожелал сделать ее своей любовницей. Видимо, по части знания женской души дела у него обстояли гораздо хуже, чем он в своем самомнении вообразил. Оказывается, можно смертельно оскорбить женщину, чтя ее добродетель! Вечером на него вдруг напала тоска по Вайолет, ему нестерпимо захотелось перекинуться с ней хоть несколькими словами. Быстро облачившись во фрак, он отправился на бал. Но ее там не оказалось… Это был отвратительный вечер!

Зато сегодня все обернулось к лучшему. Уоррена приятно поразило веселое, дружелюбное выражение ее лица. До чего ж, однако, загадочны и непостижимы эти женщины!

— Вайолет, — сказал он и протянул ей руку, — сегодня настроение получше, а? Ты куда?

Вайолет засмеялась, мило покраснев. Ее лицо излучало радость бытия, в синих глазах, устремленных на него, светилась нежность, и, пока лифт опускался, она ни на секунду не отрывала взгляда от Уоррена.

— Не знаю, что вчера на меня нашло… — ответила она. — Может, все из-за этой вечной тряски, она просто сводит меня с ума. Здесь многие от этого болеют. Я тоже к парикмахеру, Уоррен, ведь сегодня грандиозный бал. Надеюсь, у тебя найдется для меня немного времени?

— Для тебя у меня всегда есть время.

— Большое спасибо! — Это прозвучало почти смиренно.

Лифт остановился у залитого огнями ряда элегантных магазинов. Вайолет нежно коснулась руки Уоррена и повела его в угол, где стояло несколько кресел.

— Ах, как ужасно, как отвратительно я вчера обошлась с тобой, Уоррен. Сама не пойму, что это на меня напало. Я же устроила форменную сцену…

— Что верно, то верно, Вайолет, форменную сцену, — со смехом согласился Уоррен.

Вайолет опустила глаза и застыла — кающаяся Вайолет! Своей задумчивой, спокойной красотой в эти мгновенья она походила на мадонну.

— Мне стыдно, — прошептала она, сплетая тонкие пальцы. — Очень стыдно. Стыдно было вчера весь вечер, и сегодня, когда я проснулась, мне тоже было стыдно. Я целый час тебя искала по всему пароходу и не нашла. А все же тогда, в Риме, ты причинил мне боль, помни об этом!..

Уоррен кивнул.

— Ты же знаешь, что иначе было нельзя…

— Да, знаю. Из-за твоей матери?

— Дело не в ней одной, причин было много. У меня все еще очень шаткое положение. Я тогда ничего еще собой не представлял, не представляю и сейчас. Ну что я мог тебе предложить? Ничего! Разве этого не достаточно?

«К тому же, — подумал Уоррен уже про себя, — я еще и не хотел быть счастливым, мне казалось недостойным желать счастья в таком молодом возрасте. Я и сейчас еще не стремлюсь к нему, прекраснейшая Вайолет, но тебе я об этом не скажу».

— Да, вполне достаточно, — горячо подтвердила Вайолет. Она подняла на него свои прекрасные глаза и умоляюще сказала: — Вчера я дурно себя вела. Дай мне слово забыть эту безобразную сцену. — Она протянула ему руку. — Ты сможешь ее забыть?

— Вероятно, я не стану так трагически ее переживать, моя маленькая Вайолет, но все же иногда буду вспоминать о ней, — улыбаясь, ответил Уоррен. — Пусть это будет тебе наказанием.

Вайолет серьезно, с благодарностью посмотрела на него.

— Тогда все хорошо, — сказала она.

Позвякивая, спустился лифт, полный дам и мужчин. Из кабины, надменно вскинув брови, вышла Китти Салливен, утомленная бессонной ночью, с бледным, помятым и раздраженным лицом. Позади, задорно сверкая своими черными глазами и весело болтая, шла Жоржетта. На ней, как и вчера — это всем бросилось в глаза, — была норковая шубка Китти, самая дорогая на пароходе, — чудо по своей стоимости и отменному качеству. Дамы оценили ее в двадцать пять тысяч долларов; только в Париже или Лондоне случается иногда найти такую редкостную вещь. Они шушукались между собой о том, что Китти в приступе эксцентричной щедрости, видимо, подарила ее этой французской актрисе. Жоржетта, небрежно накинув шубку на свои худенькие плечи, носила ее с таким видом, словно с детства привыкла к дорогим нарядам. Подруги вошли во французский магазин, где продавались дорогие шелка, парчи и шали.

Явно следовавшие за ними четверо молодых людей из Южной Америки со смуглыми лицами и черными как смоль волосами стали на посту у витрины и зааплодировали, когда Китти, накинув на себя вышитую шаль, встала в позу испанской танцовщицы.

Вайолет быстро поднялась:

— Ох уж эта Китти! И как ей не стыдно?! Говорят, будто из-за нее сегодня ночью в баре произошел скандал…

— Скандал? — живо заинтересовался Уоррен: был скандал, а он о нем ничего не знает!

— Да, я слышала об этом на палубе. Говорят, будто Китти и Харпер поссорились между собой. А кончилось тем, что лицо у Харпера было так сильно порезано, что пришлось звать врача.

Уоррен остановился. И он об этом ничего не знал?!

— Харпер-младший?

— Да, Харпер-младший. Это все, что я знаю, — добавила Вайолет, слегка задетая профессиональным пылом Уоррена. Она молча прошла вперед.

— Куда ты? — Они шли по длинному, ярко освещенному коридору.

— Ах, пройдем еще несколько шагов: там тихо. Минута времени у тебя найдется? — Вайолет в раздумье остановилась, глубоко и искренне вздохнула, потом тихо проговорила: — Я отказала ему.

— Хуану?

— Да. Не могу… Я так ему и написала. Я просто не в силах выйти за него, если бы даже он подарил мне дом из чистого золота! Не могу!! Лучше я буду давать уроки иностранных языков или писать на машинке…

Вайолет замолчала, и они пошли дальше. Она незаметно прижалась к Уоррену.

— Мы получили из дома более утешительные вести. Папа едет завтра в Нью-Йорк. Он хочет там провести с нами целую неделю… «The kids shall have a good time»,— пишет он в телеграмме. А ты, Уоррен, тоже задержишься в Нью-Йорке?

— Да, до тех пор, пока Персивел Белл не пошлет меня в Африку. Ты же знаешь.

Вайолет остановилась. Она взглянула на Уоррена с выражением надежды и желания:

— В Африку? Да-да, я знаю. — Она подошла вплотную и, нежно обняв его, с лукавой улыбкой спросила: — А ты бы не мог взять меня с собой? Ах, Уоррен, возьми меня в Африку! Боже мой! — У нее вырвался тихий смешок.

Теперь все было как прежде, как некогда в Риме. Будто ничего не произошло. Она не обручалась с Сегуро, не стала его любовницей. Вайолет начисто все забыла.

«Она — прелесть!» — подумал Уоррен. Она излучает чистоту и невинность. И он ее любит. Но опять, как тогда, в Риме, в нем зазвучал предостерегающий голос: еще шаг, Уоррен, и ты навеки привяжешь себя к ней. Он собрал все силы, чтобы устоять, и случай помог ему. Мимо них с подносом в руках шел стюард:

— Разрешите, господа!

Вайолет сняла руку с плеча Уоррена и отступила. Он сразу почувствовал себя свободнее и увереннее. Еще секунду назад близость Вайолет была опасной для него, а теперь эта девушка вдруг показалась очень далекой. Он весело и беззаботно засмеялся.

— Но я вовсе не уверен, что Белл пошлет меня в Африку.

— Знаю, знаю. — Она тоже почувствовала, что они как-то сразу отдалились друг от друга, и, немного помолчав, сказала: — Пойми, Уоррен, мне от тебя ничего не нужно. Я постараюсь найти для себя в Нью-Йорке какое-нибудь занятие и тогда время от времени смогу видеть тебя.

— Конечно, Вайолет…

— Не могла бы я работать у тебя секретаршей? Вот было бы чудно, Уоррен! — Взглянув на него, она засмеялась. — Нет, нет, пойми меня как следует. Я назвала тебя тогда эгоистом только за то, что ты не делаешь того, что я хочу. Было бы гораздо правильнее назвать эгоисткой меня.

Они дошли опять до сверкающих огнями магазинов и повернули назад.

— Я ничего от тебя не хочу, слышишь, Уоррен, абсолютно ничего! И не говори мне ни о какой ответственности, — сказала Вайолет. На этот раз они прошли в самую глубь коридора.

Вайолет остановилась.

— Да, я ничего от тебя не хочу, — повторила она. — Но помни, если однажды ты мне телеграфируешь: «Приезжай!» — я немедленно убегу из дому, слышишь? — И опять, обняв его, прижалась к нему и поцеловала.

— Простите! — обратился к ним господин, которому они загородили дорогу.

Уоррен обвил рукой ее нежные, худенькие плечи.

— Послушай, Вайолет, — сказал он. — Мне трудно сейчас что-либо тебе ответить. Прошу тебя, наберись терпения.

— Терпения? Ну что ж!

— Я сейчас так закручен… Сперва я должен закончить эту поездку.

— Понимаю. У тебя работа. — Совсем по-другому говорила она вчера!

— Ты сказала, что вы пробудете в Нью-Йорке неделю. Там мне легче будет собраться с мыслями, и я смогу толком поговорить с тобой.

— Хорошо, Уоррен. — Вайолет бросила на него долгий и нежный взгляд и пожала руку. — В Нью-Йорке? Хорошо! У меня хватит терпения! Ну, до вечера! — сказала она и быстро скользнула в дверь парикмахерской.

Уоррен ликовал. Ну, не сон ли это? Ах, эти женщины! Кто их поймет?! Он был сейчас так же счастлив, как вчера был взбешен и несчастен. Она восхитительна, просто восхитительна! И все же что-то в нем противилось: он еще не хочет быть счастливым, он себе это запрещает! Слишком рано! Слишком рано! Ему еще предстоит долгий путь!

В цветочном магазине он купил у Юноны с красными наманикюренными ногтями баснословно дорогой, но чудесный пучок фиалок и попросил послать его в парикмахерскую для мисс Вайолет Холл.

— О, я знаю, это одна из трех красавиц сестер… — сказала продавщица.

21

Доктор Каррел закончил свои визиты к больным и, все еще смертельно усталый после трудной ночи, поднялся на капитанский мостик, где попросил доложить о себе капитану Терхузену: он пришел к нему с просьбой.

Капитан Терхузен находился в штурманской рубке; сквозь толстое увеличительное стекло он рассматривал показания дип-лота, только что поднятого со дна океана. Один глаз был у него прищурен, другим, большим и выпученным, как шар, он время от времени поглядывал на судового врача.

— Гм!.. Его превосходительство господин Лейкос? — сердито проворчал он. Красное лицо под гривой белоснежных волос побагровело. — Гм!.. Судовой врач просто ошеломил его своей необычайной просьбой.

Капитан был не слишком любезен, но доктора Каррела это ничуть не трогало: дело шло о жизни пассажира, которого он считал необходимым сегодня днем оперировать, если до той поры его состояние не улучшится значительно. На время операции придется на час остановить пароход. Он пришел сообщить об этом капитану.

— Гм!.. — Лицо Терхузена стало теперь багровым. Он положил лупу на стол и вытянул свои длинные ноги. — На час? — спросил он.

Да, примерно на час, может быть, чуть меньше. Канадский врач, едущий этим пароходом, вызвался ему ассистировать.

— Гм! — Лицо Терхузена посинело, жилы на висках вздулись, волосы казались теперь белее самой муки.

Доктор Каррел заявил, что после обеда сообщит капитану свое решение, и ушел, сокрушенно пожав плечами: он только выполнил свой профессиональный долг. Конечно, он хорошо понимал, что Терхузену не хочется задерживать пароход сейчас, когда рекорд у него почти в кармане.

Капитан поднялся и с такой силой выдохнул воздух, что его лохматые, седые брови заколыхались. Он чуть не лопнул от злости.

— Черт бы его побрал! — буркнул он себе под нос. Сердце у Терхузена было доброе, но если что было не по нем, он мог так вспылить, что не помнил себя от ярости.

Синева исчезла, но он все еще был угрожающе красен, когда к нему вошел директор Хенрики, как обычно веселый, беспечный, с торжествующей улыбкой на губах: «Космос» в эти часы побил рекорд скорости для океанских лайнеров! Но услышав о требовании врача, он весь побелел и зашатался, так сильно испугало его это известие. Лицо директора сразу осунулось, стало растерянным. Лишь постепенно к нему опять вернулось самообладание. Он вскочил и засмеялся тихонько, с присвистом, как всегда.

— Он рехнулся, этот доктор! — сказал Хенрики, пожав плечами.

— И я это говорю! — Терхузен яростно откусил кончик сигары и выплюнул его на пол.

— Совсем рехнулся! — повторил Хенрики и взволнованно заходил по рубке. — Вам же известно число оборотов за последние часы! — Хенрики остановился в позе победоносного полководца. — Ни при каких обстоятельствах мы пароход не остановим, капитан! — воскликнул он. — Ни при каких обстоятельствах, слышите? Я никогда вам этого не позволю. Каррел сошел с ума! Я, конечно, искренне ценю и уважаю его превосходительство господина Лейкоса… ну, пусть даст ему морфий… пусть его… (Хенрики хотел сказать «усыпит»… но удержался.) Неужели нельзя как-нибудь дотащить его до Нью-Йорка? Ни при каких обстоятельствах, слышите, капитан!

Хенрики ушел, забыв проститься, так он был взволнован. Он спустился к Лейкосу, постучался и вошел, распростерши руки, словно для объятий.

— Какая беда, мой бедный, уважаемый друг! — воскликнул он. — Я только сейчас узнал о постигшем вас несчастье!

Хотя жар и боли сильно изнурили его превосходительство, он все же сохранил манеры светского человека.

— Это покушение материи на дух, — сказал он, улыбаясь и изысканно-любезным жестом приглашая Хенрики сесть. Он сумел оценить высокую честь его посещения.

Директор Хенрики выразил надежду, что приступ пройдет, такого же мнения и доктор Каррел; однако, на случай, если операция окажется неизбежной, он отдал распоряжение остановить пароход.

— Благодарю, благодарю, мой дорогой друг, — сказал Лейкос, склонив худое, истаявшее лицо с серебристой бородкой. Он вдруг показался Хенрики ужасно дряхлым. — Я не страшусь смерти, — продолжал Лейкос, сверкнув глазами. — Смерть — не что иное, как новая фаза нашего бытия, возможно, более прекрасная. На моих глазах умирали два короля. При одном я был статс-секретарем, и в мои обязанности входило запротоколировать его смерть. При другом я в качестве премьер-министра представлял нацию и, преклонив колени, стоял у его смертного ложа. — Лицо Лейкоса мучительно исказилось, он судорожно сжал маленькие восковые кулачки. — Я не жалуюсь, пока в состоянии мыслить. Penser c’est vivre! Вам известно, как вел себя больной кардинал Ришелье?

И, прежде чем Хенрики успел ему помешать, он завел длиннейший рассказ о кардинале Ришелье. Наконец директору удалось его прервать.

— Простите, — с казал он, — меня призывают служебные обязанности.

И, пожелав Лейкосу скорейшего выздоровления, Хенрики позволил себе присовокупить один совет, совет доброго друга. Он понизил голос, осторожно оглянулся на дверь и прошептал Лейкосу на ухо:

— Хорошо бы, если возможно, отсрочить операцию до Нью-Йорка. Это мой вам дружеский совет. Конечно, доктор Каррел первоклассный врач и хирург, однако надо помнить, что он один, у него нет ассистента. И затем, когда пароход опять двинется, неизбежно возникнет сильная тряска. Прошу вас, как друг, помнить об этом. А где же Жоржетта? — совершенно другим тоном спросил Хенрики и улыбнулся своей обворожительной улыбкой.

— Жоржетта? — Лейкос вскинул смоляные брови. — Она была здесь всего минут двадцать назад и прямо-таки замучила меня своими заботами. Я упросил ее вернуться на палубу: воздух в комнате больного — яд для молодой девушки.

Хенрики нашел Жоржетту на палубе в обществе Китти. Он попросил ее немедленно спуститься к дяде, тот нуждается в постоянном уходе.

Жоржетта недовольно сморщила носик и передернула плечами под дорогой шубкой.

— Что делать?.. — сказала она таким тоном, словно намекала, что Лейкос любит ломать комедию.

Хенрики понимающе улыбнулся:

— У каждого из нас свои слабости! Но на этот раз, милейшие дамы, дело обстоит очень серьезно. Врач считает операцию необходимой, однако операция на борту парохода сопряжена с некоторой опасностью для жизни. Я надеюсь, Жоржетта, что благодаря вам, вашим нежным ручкам и особенно вашему моральному воздействию, нам удастся настолько улучшить состояние больного, что можно будет без риска отложить операцию до Нью-Йорка. Я всецело полагаюсь на вас. Может быть, жизнь Лейкоса в ваших руках! — закончил Хенрики с патетически грустным видом и, поцеловав дамам руки, удалился.

Жоржетта в раздумье сдвинула брови и наконец решила заглянуть к Лейкосу. А так как Китти не хотелось расставаться с подругой, то она пошла с ней. Как-никак сенсация: старик на смертном одре!

После обеда доктор Каррел сообщил Терхузену, что г-н Лейкос, несмотря ни на что, на операцию не соглашается, он предпочитает ждать до Нью-Йорка… или умереть. Это его собственные слова.

Уоррен Принс был, естественно, крайне обеспокоен тем, что вчера вечером в баре, как ему сообщила Вайолет, разыгрался скандал, о котором он ничего не знал. Возможно, другие корреспонденты уже вызнали о нем все подробности и телеграфировали в свои газеты. Он обратился к своему другу, старшему стюарду Папе, но его друг Папе ничего об этом скандале не знал, — по крайней мере, сделал вид, что ничего не знает.

«Скандал? Боже мой, что за слово! Ну, может быть, спор?»

— Нет, ничего подобного, — сказал он, улыбаясь, — не стоит и говорить, просто молодые люди немного расшалились, только и всего.

Через несколько минут Уоррен в одном из кабинетов встретил барона Ниона, чемпиона Франции по теннису, и тот ему все рассказал.

— Как никакого скандала не было? — поразился барон. — Если уж это не скандал… Произошло нечто гнусное, отвратительное! Ужаснейшее создание эта Китти Салливен! Она была пьяна. Вы только подумайте, дама — и пьяна!

Барон Нион искренне жалел своего друга, виконта Джея, кристально честного человека и истинного джентльмена. И что он в этой Китти нашел? Эта Китти доведет его до гибели!

Неприятная сцена, которая разыгралась в баре и которую барон назвал отвратительной, началась с того, что Китти и Жоржетта вели себя крайне вызывающе. Китти явилась в бар в смокинге — одна из ее обычных причуд. Обе они принялись бесцеремонно высмеивать всех присутствующих. Китти хлестала коньяк, одну рюмку за другой. А потом начала швырять пустые рюмки за стойку, так что звон стоял! Жоржетта явилась с моноклем, но вскоре прилепила себе под нос еще и маленькие черные как смоль усики. Она выглядела презабавно, пела, танцевала, разыгрывала всякие сценки, — словом, развлекала весь бар.

Молодой Харпер, как и каждый вечер, был уже изрядно навеселе и усиленно ухаживал за Жоржеттой. Видимо, он все еще был в нее влюблен. Время от времени он немного танцевал с ней. Но ее черные усики явно раздражали его.

— Фи, Жоржетта! Умоляю вас, снимите эти ужасные усы! Или вы вообще стали мужчиной?

Китти злобно взвилась на него за эту пошлость. Она явно ревновала к нему Жоржетту: та уделяла ему слишком много внимания.

Харпер добродушно посмеивался. И, танцуя с Жоржеттой, опять попросил ее снять эти противные усы: они ужасно ее уродуют. Она только смеялась. Наконец он ей что-то шепнул на ухо. Жоржетта, которой сперва нравились его шутки, вдруг побледнела и резко оттолкнула его.

— Фи! — воскликнула она. — Стыдитесь, Харпер! — По ее лицу было видно, что он задал ей какой-то неприличный вопрос. На глазах у нее выступили слезы.

Но тут вмешалась Китти. Вид у нее был как у фурии. Она вся побелела, на низком лбу прорезалась глубокая складка, рот был крепко сжат, а блеклые голубые глаза метали молнии.

— Я не позволю оскорблять мою подругу! — взвизгнула она.

Харпер, выглядевший пристыженным и даже раскаивающимся, резко выпрямился: бог его ведает, какую глупость он сморозил!

— Вы немедленно извинитесь перед Жоржеттой! — пронзительным голосом закричала Китти, и в баре сразу воцарилась гробовая тишина.

Харпер невнятно пробормотал, что сожалеет, он как-то не счел нужным выбирать выражения, ведь в конце концов здесь бар.

Но Китти была неумолима.

— Вы во всеуслышанье извинитесь перед Жоржеттой! И сделаете это на коленях, поняли, Харпер, на коленях! — повторила Китти, уже сильно опьяневшая.

— О, она дышала злобой, она вся была воплощение зла! — рассказывал барон Нион. — Я не знал, что в злобе человек может зайти так далеко!

Харпер засмеялся. Он признает, что допустил неловкость, даже дерзость.

— Но встать на колени?.. Никогда! Вы с ума сошли, Китти!

Тут Китти вскочила, схватила со стойки коньячную рюмку и швырнула ее Харперу в лицо. Тонкая стеклянная рюмка разбилась легко, как яичная скорлупа.

— Вы не джентльмен, Харпер! — крикнула Китти.

Хотя все лицо Харпера было залито кровью, он держался великолепно.

— Может, вы думаете, он бросился на Китти и дал ей пощечину, как она того заслуживала? О, ничего подобного! Он только с достоинством и сожалением произнес: «That was not right of you, Kitty!», и все. Китти с Жоржеттой ушли, а Харпер остался победителем. Гости аплодировали.

— Вы можете понять виконта Джея? — с отчаянием спросил барон. — В конце концов что в этой Китти хорошего, кроме денег? А вот виконт Джей сказал мне: «Разве вас не восхищает, с какой страстью она защищала свою подругу?» — Барон Нион с силой хлопнул себя по лбу. — Даже то, что произошло вчера в баре, не открыло ему глаза. Бедняга!

Уоррен подумал: только и всего? Значит, это и есть тот самый «скандал»? Обычная ссора, какие случаются в барах ежедневно. Уоррен был разочарован. В этой истории не содержалось ничего такого, что могло бы заинтересовать газеты. Он успокоился.

22

Какая сила гнала Кинского все выше и выше по палубам, до двери Евиной каюты? Ведь все, что они могли сказать друг другу, было сказано, и он понимал, что теперь все и навсегда между ними кончено.

И все-таки он стоял опять у ее двери, прислушивался, склонив голову, и прерывисто дышал. Маленькая гостиная Евы была чуть освещена, зато рядом, в спальне, горели все лампы. На задернутых занавесках иногда мелькала ее тень, она что-то делала руками, — вероятно, поправляла прическу. Пять, десять минут стоял он так, прислушиваясь. Из ее каюты не доносилось ни звука. Вдруг он резко повернулся и крадучись удалился, но вскоре его серое лицо вновь появилось в пустынном коридоре. На этот раз он тихо постучался. Дверь медленно отворилась, и в слабо освещенной гостиной он увидел перед собою Марту. Узнав его, она испуганно отпрянула.

Кинский не сразу мог заговорить. Несколько раз беззвучно шевельнув губами, он произнес:

— Спроси у Евы, можно ли мне поговорить с ней, минуту, не больше.

Его голос звучал властно.

Марта склонила голову набок.

— Евы нет, господин барон, — холодно солгала она.

— Зачем ты лжешь? — злобно крикнул Кинский и шагнул к ней; она в ужасе отскочила. — Разве она приказала не принимать меня?

— Нет, нет! — пролепетала Марта.

— Тогда зачем же ты лжешь, негодная женщина?

В это мгновение Ева отворила дверь спальни.

— Что тут происходит? — спросила она, стоя в проеме двери. Увидев Кинского, она побледнела.

— А вот и Ева! — сказал Кинский и подошел к ней. — Ты велела Марте сказать, что тебя нет?

Ева испугалась. Она хорошо знала голос Кинского: только в минуты сильнейшего возбуждения говорил он так властно и злобно. Он опять пришел! Снова началась та же мука, что и в прошлые годы, когда он среди ночи нежданно-негаданно являлся к ней! О, она знала, что делала, когда вчера отклонила его предложение вместе с Гретой переехать в Вену.

— Что ты, отнюдь!

— Тогда почему она сказала, что тебя нет?

Ева нетерпеливо топнула ногой и приказала Марте уйти.

Марта, надувшись, ушла, но, уходя, зажгла все лампы. Резкий свет залил гостиную. Кинский был, пожалуй, еще бледнее вчерашнего. Его волосы и узкое лицо, худобу которого при ярком свете подчеркивали резкие тени, были мокрыми от дождя. И глаза, в которых отражался электрический свет, горели таким жутким огнем, какого Ева ни у кого не видела. Она вся содрогнулась, такими страшными и зловещими были эти глаза! Боже мой, подумала она, что он собирается сделать? Похоже, он способен на все!

— Пожалуйста, Феликс, садись, — робко и тихо сказала она.

— Благодарю, — ответил он, не двигаясь с места. — Я только хотел сказать тебе несколько слов. Я сейчас немного разволновался, но ты не обращай внимания.

Ева недоуменно подняла брови и села на подлокотник кресла.

— Что ты хочешь сказать? — спросила она и смело посмотрела ему в глаза. Но на самом деле ей было страшно. «Догадывается ли он о моих мыслях?» — подумала она, потом спокойно и холодно спросила: — Что тебе нужно? После нашего последнего разговора я, конечно, не ждала тебя к ужину.

Кинский презрительно улыбнулся.

— Об этом я, право, и думать забыл, — тихо произнес он. И, опустив глаза и помолчав, добавил: — Ева, я пришел проститься с тобой!

— Проститься? Но ведь до Нью-Йорка ехать еще почти два дня.

Кинский покачал головой:

— Ты не поняла меня, Ева. Мы никогда больше с тобой не увидимся, никогда! Я чувствовал неодолимую потребность сказать тебе последнее прости и потому пришел. — Взгляд его лихорадочно блестевших глаз еще раз скользнул по ее лицу, потом он поклонился и пошел к двери.

Ева вскочила с кресла.

— Послушай, Феликс, я, право, тебя на понимаю, — растерянно и беспомощно лепетала она. — Ты возбужден, ты болен. Ведь все это ты говоришь не всерьез?

Кинский улыбнулся доброй и ясной улыбкой.

— О нет, Ева. Все это всерьез. Я знаю, что говорю, только не хочу выражаться яснее. — И, немного помолчав, он продолжал: — Если ты потерпишь еще минуту, я расскажу тебе и о том, почему я оказался на этом пароходе. Я все тебе хочу рассказать сейчас, ведь мы с тобой видимся в последний раз на этом свете.

Однажды ночью, начал Кинский, он дошел до полного отчаяния и решил покинуть этот мир, ставший для него невыносимым. В эту минуту — очень нелегкую минуту — взгляд его случайно упал на газету, где значилось ее имя. Он прочел, что она собирается поехать в Америку на «Космосе». Это показалось ему фатальным, неким таинственным знамением судьбы. На следующее утро он позвонил в Вену и заказал каюту. В эту очень нелегкую минуту — Кинский снова употребил это выражение — в нем проснулось желание еще раз ее увидеть, прежде чем совершить последний шаг. Вероятно, в нем тогда уже зародилась мысль еще раз поговорить с ней, возможно, он даже питал насчет нее некие смутные надежды, совсем смутные, прямо-таки безнадежные надежды, если можно так выразиться. По-видимому, так оно и было, хотя сам он тогда этого не сознавал. Вот как оказался он на «Космосе». Ну, его желание исполнилось, он ее видел, больше того, говорил с ней. Несмотря на все, что между ними произошло, она была с ним любезна, даже добра, и он не устоял против искушения попытаться вновь сблизиться с ней. Но тут он убедился в том, что давно уже знал: надежды его беспочвенны.

— Теперь я готов, Ева, — закончил Кинский.

Ева закрыла руками лицо.

— Нет, нет, это невозможно! — воскликнула она.

— Ты же знаешь, что это не пустые слова.

— О, я знаю, знаю! Боже мой… Послушай, Феликс… Послушай же…

Кинский слабо улыбнулся.

— Есть только одна возможность, Ева, — сказал он.

— Какая?.. Какая?.. — Ева положила руки ему на плечи. Их взгляды встретились. Улыбка Кинского ясно говорила, что он больше не питает никакой надежды.

— Я вчера говорил тебе о ней.

Руки Евы мгновенно сползли с его плеч, лицо окаменело. Она отшатнулась и, не раздумывая ни секунды, сказала:

— Нет! Я не могу тебе лгать. Не могу лгать и себе!

— Прощай, Ева.

Кинский взялся уже за ручку двери. Ева бросилась к нему.

— Постой, Феликс, постой! — крикнула она, не помня себя от страха. — А Грета?.. Что будет с Гретой?..

Кинский вдруг совсем обессилел. Он боялся, что сейчас упадет.

— С Гретой? С Гретой? — бессмысленно лепетал он.

Он почувствовал, что снова обрел власть над Евиным сердцем. Снова! Но что он для нее значит? Пусть его погибает: о нем она не думала, все ее мысли только о Грете! Желтым смертоносным огнем вспыхнула в нем жажда мести. Им овладело искушение воспользоваться той властью, которую он снова обрел над ее сердцем.

— С Гретой? — повторил он, плохо соображая, что говорит. — Но ты же знаешь, что я не в силах расстаться с Гретой. Не станет меня, не станет и Греты!

Он открыл дверь.

С воплем горя и отчаяния Ева кинулась за ним.

— Послушай, Феликс… — Но дверь уже захлопнулась. Шатаясь, Ева поискала опоры, затем рухнула в кресло. — Грета! Грета! — крикнула она, не владея собой от страха.

Марта мигом очутилась возле нее.

— Я говорила, что он всем приносит несчастье, — бормотала она про себя. — Успокойся, Ева! Это одни только слова. Он никогда ничего не сделает с собой. И Грете ничего не сделает, успокойся, Ева!..

Ева поднялась. Ее все еще била дрожь.

— Позови Вайта, — попросила она, силясь взять себя в руки. — Мне страшно!

Когда Марта ушла за Вайтом, Ева заперла за нею дверь и выключила всюду свет. Она сидела в потемках, и сердце ее начинало тревожно биться при каждом звуке шагов в коридоре.

23

Ближе к вечеру, когда уже надвигались сумерки, заметно похолодало. Океан чуть слышно вздыхал, а плотная стена тумана приблизила линию горизонта. Казалось, будто океан стал намного меньше.

Уоррен сильно продрог и, чтобы согреться стал быстро ходить по палубе. Он торжествовал: «Космос» стрелою летел по спокойному океану, содрогаясь всем корпусом под неудержимым напором сил, гнавших его все вперед и вперед! Его обшивка и палубы вибрировали, и казалось, что грохот машин доносится отовсюду.

Уоррен победил! По его вычислениям и таблицам, после полудня «Космос» на целых три часа перекрыл все рекорды. В Нью-Йорке, должно быть, уже получили его шифрованную телеграмму. А корабль с каждым часом развивает все большую скорость! Он слышал, как шипит океан, разбиваясь о бортовую броню; призрачно-белая кильватерная струя стремительным пенистым потоком быстро исчезала в седой мгле наступающей ночи.

Конечно, теперь легко было разыгрывать из себя пророка, как это делали его коллеги, но ведь он, Уоррен Принс, предсказывал «Космосу» победу, когда они только еще проходили Бишопс Рок! Правда, днем он немного испугался: на борту вдруг разнесся слух, будто пароход на несколько часов остановят, потому что г-ну Лейкосу должны сделать операцию. Но, слава богу, слух этот не оправдался.

Вдруг налетел шквал с ливнем, и Уоррен пустился бегом по палубе. Тут ему показалось, что кто-то гонится за ним по пятам; он услышал свое имя и замедлил бег. Сильно работая руками, его нагонял Хуан Сегуро. На нем опять были безвкусные желтые перчатки, черные кольца его волос разметало ветром.

— Мистер Принс! Мистер Принс!

Уоррен остановился.

— Почему вы от меня бежите, Принс? — запыхавшись и судорожно переводя дух, раздраженно спросил Сегуро. Его круглое лицо раскраснелось, глаза сверкали.

— Бегу потому, что замерз, — засмеялся Уоррен.

— Я вас окликнул, вы обернулись и побежали еще быстрее. Я спрашиваю вас: почему вы от меня убегаете? Почему? Должна же у вас быть какая-нибудь причина? — Сегуро угрожающе сдвинул брови.

Только сейчас Уоррен заметил, что испанец очень возбужден.

— Право, мне и в голову не приходило убегать от вас, — с полным спокойствием заявил Уоррен. — Но простите, мне в самом деле адски холодно. — И Уоррен опять побежал.

Мигом Сегуро очутился рядом с ним. Обогнав его, он заступил ему дорогу и по-боксерски наставил большие кулаки в желтых перчатках.

— Нет! Нет! — заорал он. — Вы интригуете против меня, сударь! — От волнения он перешел на испанский язык. — В этом все дело! В этом все дело! — Он приготовился к выпаду.

Теперь и Уоррен встал в позицию, и некоторое время они стояли в этой позе друг против друга. Уоррен чувствовал весь комизм положения и наслаждался.

— Я убью вас! — яростно крикнул Сегуро. Он выпрямился во весь рост, расправил плечи и угрожающе затряс кулаками в желтых перчатках, сверля Уоррена испепеляющим взглядом. — Берегитесь!

Уоррен расхохотался.

— Вы, кажется, не в своем уме, Сегуро, вот и все. Разрешите мне удалиться. — И он опять понесся во весь опор.

И опять Сегуро тут же оказался рядом. Но, видимо, он опомнился, больше уже не орал, а, к удивлению Уоррена, чуть слышно заговорил унылым басом.

— Я очень расстроен, — жаловался бас. — Пожалуйста, простите меня, вы же знаете, что я люблю Вайолет. Этим летом мы думали пожениться, все уже было решено, все было в порядке, пока… пока…

— Договаривайте же.

— …Ну, пока вы не появились здесь, на пароходе, Принс… С этой минуты, — с глубокой печалью произнес бас, — все пошло прахом. Вайолет как подменили! Она стала равнодушной, холодной, капризной, — словом, такой, какими женщины становятся, когда любовь проходит. Вновь появился человек, которого она любила прежде.

— Это она вам сказала?

Конечно! Вайолет рассказала ему всю свою жизнь, не умолчала и о том, что когда-то ее связывала с Принсом нежная любовь…

— Немного помедленнее, Принс! — попросил Сегуро. — Боже правый, ну и бегаете вы! Как скороход! Да, она ничего от меня не скрыла, даже того, что одну ночь была вашей любовницей… В Риме…

Уоррен остановился.

— Что вы сказали? — спросил он, совершенно ошеломленный.

Сегуро умоляюще сложил руки. В густых сумерках Уоррен видел только его светлые перчатки и белки глаз.

— Только то, что рассказала мне Вайолет. Она сочла своим долгом все рассказать о себе, ничего не тая.

— Но это же неправда! Это ложь, Сегуро! — воскликнул Уоррен. — Никогда она не была моей любовницей! Ни часу!

Тень Сегуро поклонилась.

— Я понимаю, — сказал он, понизив голос. — Вы джентльмен и кабальеро. Я понимаю. Однако не думайте, что я какой-нибудь закоснелый обыватель! Отнюдь! — Светлые перчатки вновь умоляюще протянулись к Принсу.

Уоррену стало холодно стоять, и он опять побежал. И опять Сегуро очутился рядом с ним.

— Одно я хочу вам сказать, Принс. Вайолет мне отказала. Она все еще любит вас. И если ваше чувство к ней не изменилось, я, конечно, сделаю соответствующие выводы…

— Пожалуйста, продолжайте, Сегуро.

Сегуро остановился и распростер руки.

— Тогда я уйду с вашей дороги… даже если б это грозило мне смертью. — И Сегуро трагически склонил голову.

— Становится все холоднее… — сказал Уоррен, весь дрожа. — Побежали, Сегуро! Быстро!

И молодые люди бок о бок понеслись по палубе. Уоррен откровенно признался, что Вайолет ему, конечно, очень нравится, чрезвычайно нравится, она изумительна, никакой другой женщине с ней не сравниться, но… но… Уоррен много и путано говорил, в сущности, так ничего и не сказав. Однако Сегуро его понял.

Он схватил Уоррена за руку, чтобы не отставать.

— Послушайте, Принс, — обрадованно пробасил он ему на ухо. — Вы хотите этим сказать, что отказываетесь от всяких притязаний на Вайолет?

Уоррен что-то пробормотал и побежал еще быстрее. Сегуро отстал.

— Вы хотите этим сказать, что отказываетесь от Вайолет? — кричал Сегуро уже далеко позади. Уоррен бежал и больше не слышал его голоса.

Он влетел в чайный салон и, чтобы согреться, залпом проглотил чашку чаю.

24

Кинский ушел из каюты Евы с ощущением, что стряслось нечто страшное, чего нельзя ни изменить, ни поправить. Мир, к которому он принадлежал, рушился, и теперь его окружала безмолвная и холодная пустота.

Кинский неуверенно, почти ощупью пробирался по коридору, словно боялся, что пол под ним сейчас провалится и он полетит в бездонную пропасть. Ничего не видя и не слыша, шел он по безлюдным палубам, не сознавая, сколько времени он уже бродит так в полном отупении.

Стемнело. Холодный, сырой воздух наступающей ночи понемногу привел его в себя. Он напомнил ему о Санкт-Аннене в то время суток, когда ели в лесу, в последний раз прошумев ветками, замирали и слышалось лишь тиканье часов в кабинете.

На одной из нижних палуб Кинский присел у кормы на ту самую полукруглую скамью, где сиживал уже не раз. Скамья была влажная, он поднял воротник пальто, волосы и лицо его были мокрыми от дождя. Временами корму так сильно трясло, что он лязгал зубами.

Он почувствовал усталость. Вновь всплыли воспоминания о событиях в Евиной каюте, но какие-то бессвязные, отрывочные. Как горестно вскрикнула Ева, ее крик отдался у него в ушах, испугав его. Но почему она вскрикнула? Разве он причинил ей зло? При мысли об этом его обдало жаром, однако испуг прошел так же быстро, как возник. Нет, нет, он ничего дурного ей не сделал. Только поставил на место эту бесстыжую Марту. Теперь он сразу вспомнил все, до мельчайшей подробности.

Он навсегда простился с Евой. Да, он должен был еще раз ее увидеть, он просто не мог иначе, пусть даже его приход показался ей назойливым. Впрочем, он отнял у нее каких-нибудь пять, десять минут, не больше. Теперь ему было легче.

Это был конец. Да, конец! Он чувствовал себя совершенно спокойным, почти счастливым. Есть люди, которые остаются живыми вплоть до своей физической смерти. Таких очень немного. Но есть и другие; они сотни раз переживают смерть, прежде чем умереть. К их числу принадлежал и он.

О, он с самого начала не обладал тем смирением, какого жизнь требует от людей в обмен на счастье. Не было в его сердце той простоты, которая и есть залог счастья. Библия называет один-единственный грех, которому нет прощения, — это грех против святого духа. И в этом грехе он повинен с юности: он противопоставил дух смертного человека духу святому! С этого началась его вина, с этого началась и его смерть.

Он не благоговел перед чудесами мироздания и так долго поверял скепсисом небо и землю, покуда все боги для него не улетучились. Он так долго размышлял над всем, что ото всего осталась одна пыль. О, разумеется, он искал спасения в царстве мысли, возвышенном и бесконечном, но заблудился в этой бесконечности, из которой многие, подобно ему, не находят выхода.

Он не воспитывал свое сердце в любви, не лелеял, не берег ее, погрешив этим против первой заповеди. Кончилось тем, что он возненавидел и презрел людей. Судьба послала ему Еву — прекрасное создание божие, простое, чистое, верующее. Он не оценил этой милости судьбы и пытался переделать ее по своему образу и подобию. О, грех за грехом!

В конце концов у него осталось лишь одно божество — Слава! Он посягнул на самое высокое, что жизнь дарует смертному, — на Бессмертье! Ради этого он пожертвовал своими ночами, днями, жизнью, Евой, радостью — всем ради химеры! Ибо теперь он уже знал, что судьба лишь раз в столетие милостиво одаривает своего избранника.

И вот конец. Вся его жизнь оказалась сплошной ошибкой. Он давно уже это подозревал, но только в последние дни подозрение его перешло в жуткую уверенность.

Конец, конец. Странно, он был совершенно спокоен, только где-то в самой глубине сердца ощущал легкую дрожь.

Кинский встал и подошел к самой корме Ему хотелось еще раз услышать грохот взметенных валов: тысячи дивных мелодий звучали в нем. Да, тысячи прекраснейших мелодий, вечных, как океан.

Молочно-белый туман окутал пароход непроницаемым облаком, поглотил все вокруг.

— Великое Ничто! — произнес Кинский, пытаясь сквозь толщу тумана разглядеть водоворот, заверченный гребными винтами парохода. Великое Ничто! — повторил он, искривив тонкие губы в язвительной усмешке. — Куда все это исчезнет в один прекрасный день: солнца и земли, люди и боги?

Он повернулся, чтобы уйти с палубы. Но, уже поднимаясь по лестнице, внезапно замедлил шаг и остановился в задумчивости. Что-то вдруг до глубины души встревожило его. Но что? Он долго пытался понять. В нем зашевелилось какое-то мучительное воспоминание. В каюте Евы произошло еще что-то, очень тяжкое и унизительное. В ушах вновь зазвучала его угроза, страшная угроза. Она касалась Греты. И он вновь услышал вопль Евы.

Его бросило в пот. Только что он был спокоен, хорошо владел собой, но сейчас ему пришлось напрячь все силы, чтобы не разрыдаться от стыда.

— Нет, нет, Ева, это был не я, — беспомощно лепетал он, — не я! — В каждом человеке, пытался он себя успокоить, живет некое злое начало, о котором он и не подозревает, и однажды оно вдруг может заговорить. — Нет, это был не я, это во мне заговорило мое злое начало!

Кинский быстро поднимался по лестнице, твердо решив немедленно отправиться к Еве, чтобы успокоить ее: ни минуты больше Ева не должна думать, что он способен на такую низость.

— Это был не я, слышишь, Ева, не я… — От стыда Кинский совершенно потерял голову.

Внезапно он опять остановился. Нет! Он не может еще раз явиться к Еве! Он не в силах вновь увидеть, как она бледнеет при его появлении. А сегодня она побледнела, он это заметил… Нет, нет, нельзя ее волновать!..

«Я напишу ей, — подумал он, и это решение его успокоило. — Еще сегодня пошлю ей короткую записку, всего несколько слов, которые ее успокоят, напишу ей, что отныне Грета будет с ней, — вот что я ей напишу».

Теперь он опять вполне владел собой Встретив Уоррена Принса, он несколько минут поболтал с ним, даже пошутил, правда сам не понимая, что говорит, потом зашел в один из салонов и сел там в укромном уголке. Он вспомнил, что сегодня вечером должен привести в порядок еще кое-какие дела.

25

В этот день в чайных салонах впервые было произнесено слово «айсберг». Одна из пассажирок, некая г-жа Карпантье из Нового Орлеана, получила телеграмму от своего брата, с парохода «Турень»; он сообщал, что «Турень» только что миновал три громадных айсберга. Айсберги! Повсюду только и разговору было что об айсбергах. Было воскресенье, утром слушали проповедь его преподобия Смита — единственное развлечение за весь этот хмурый, скучный день.

— О, как интересно! — восклицали дамы. — Айсберги! Может, и нам удастся увидеть один из них? Вот было бы чудесно! — И они заговорили о гренландских льдах, о северном сиянии, китах и несчастных тюленях, на которых охотятся ради их дивного меха.

Директор Хенрики, сидевший здесь в обществе нескольких дам, вдруг насторожился: оркестр, игравший в соседнем помещении, умолк. Айсберги? Говорят об айсбергах? Тут ему рассказали о телеграмме, полученной г-жой Карпантье. Он забеспокоился. Уже сегодня утром с парохода «Кельн» сообщили, что там видели громадное ледяное поле. А всего час назад они получили такое же сообщение с «Сити оф Лондон». Разумеется, эти известия предназначались исключительно для пароходной администрации, и разговоры об айсбергах вызвали в Хенрики подозрения. Неужели кто-либо из офицеров или радистов проболтался?

— В это время года можно часто видеть льды на банках у Ньюфаундленда, — вскользь заметил Хенрики и с коротким смешком добавил. — Однако Терхузен, который вот уже тридцать лет плавает по Атлантике, собственными глазами видел льды всего дважды.

— Директор, вы ведь только что говорили об Уолте Уитмене? — напомнила одна из дам.

Да, он говорил об Уолте Уитмене. Он тысячу раз просит его простить! Он говорил о стихотворении «From fish-shape Paumanok».

— «Blow up sea-winds along Paumanok’s shore»,— начал он, и читал с таким воодушевлением и с таким идеальным произношением, что дамы пришли в восторг: какой мужчина! Чудо, до чего хорош!

Директор Хенрики, датчанин по рождению, владел двенадцатью языками. Он читал наизусть немецкие, испанские, английские, русские стихи. Его дар полиглота был поразителен. Он облегчил ему доступ в высшее общество, предоставив возможность жить в свое удовольствие, не слишком утруждаясь.

Первый раз он женился на богатой американке, на которую произвел неотразимое впечатление своим знанием множества негритянских песен. Хенрики прожигал жизнь в Ницце, Монте-Карло, Каире, Париже, пока не промотал почти все состояние жены. Американка умерла, и он женился на дочери английского судовладельца, покорив ее тем, что знал наизусть чуть ли не всего шекспировского «Гамлета». Через три года их брак был расторгнут. Но благодаря связям тестя Хенрики занял высокое положение в пароходной компании, получив пост директора, который прекрасно оплачивался, не требуя с его стороны больших усилий.

Хенрики не прочь был жениться и в третий раз, чтобы провести без забот остаток жизни. Значит, партия должна быть стоящая! Он много путешествовал, особенно на пароходах компании, и так, между прочим, высматривал для себя богатую невесту. Примерно год назад он усиленно ухаживал за Китти Салливен. Правда, он быстро понял, что жизнь с Китти будет нелегкой. «Я хочу, чтобы меня не просто любили, а боготворили!» — заявила она ему однажды, и он откланялся. Это ему не подойдет, нет, уж, увольте! Ему самому хотелось, чтобы его боготворили.

— «I wait and I wait till you blow my mate to me», — продолжал Хенрики своей декламацией чаровать дам. Он находил стихи Уолта Уитмена просто божественными.

Но миссис Салливен так гримасничала, слушая их, что вокруг рта у нее образовалась сплошная сетка морщин. Нет, она не любит этого Уитмена, заявила она, и останется при своем мнении, даже рискуя прослыть обывательницей. В его стихах чересчур много говорится о демократии и свободе. И потом, этот пафос! Миссис Салливен его просто не выносила.

Хенрики попросил разрешения удалиться: его призывает долг. Поздоровавшись с г-жой Карпантье, он спросил ее, когда была подана телеграмма с парохода «Турень». Она показала ему депешу: в три часа пятнадцать минут.

— Премного вам благодарен. Это наверняка заинтересует пароходную администрацию.

Хенрики поднялся на мостик. Капитан Терхузен с сигарой в зубах, чуть сгорбившись, ходил взад и вперед по мостику. Дойдя до конца, он по привычке окидывал океан долгим, зорким взглядом: от этого взгляда ничто не могло уйти. Второй офицер Анмек нес вахту.

— Новое сообщение о льдах, капитан! — сказал Хенрики, не сумев подавить короткого смешка. — Сообщает «Турень», подано в три пятнадцать.

Остановившись, Терхузен сощурил глаза, что-то вспоминая.

— «Турень» находится впереди нас в двухстах милях, она идет к северу. Видать, в этом году у нас на пути много льда. Вот и «Сити оф Лондон» опять радирует о новом ледяном поле. Желает нам счастливого плавания.

И Терхузен вновь зашагал по мостику. За тридцать лет он этим мирным шагам прошагал расстояние, в пять раз превышающее длину экватора, — он это вычислил.

Ну что ж, прекрасно, вероятно, еще поступят новые, более точные сведения. И Терхузен отдал в радиорубку приказ запросить все пароходы, находящиеся впереди. Штааль сообщил ему, что с аппаратурой у него не все в порядке. Он возился с ней не покладая рук целых два часа и минут десять назад доложил, что радиостанция работает. Штааль связался с маяком Кап Рейс и попросил своевременно подавать ему сводки погоды и дрейфа льда.

Терхузен дошел опять до конца мостика и на секунду остановился. Стоял легкий туман, и, хотя уже смеркалось, видимость была отличная. Терхузен, довольный, засмеялся.

— Держу с вами пари на бутылку французского шампанского, директор, что ночью будет ясная погода. Я знаю эти места. Если день ясный, жди вечером густейшего тумана. И наоборот, после туманной погоды днем — вечером непременно вызвездит. К тому же еще температура падает, это хорошо.

Из суеверия Хенрики держал с ним пари на две бутылки шампанского, утверждая противное, с тем чтобы Терхузен выиграл.

— А как здоровье вашей дочурки, Терхузен? Есть у вас какие-либо вести?

Да, у Терхузена были вести: дома все благополучно, малютку оперировали, и теперь она вне опасности…

— А как чувствует себя наш превосходительный коротышка… как его… Лейкос?

Хенрики пожал плечами. Он о нем больше ничего не слышал.

— Этот доктор Каррел сегодня утром здорово напугал меня, — вспомнил Терхузен. — Остановить пароход! На час! — И он разразился громовым смехом.

26

Ева все еще сидела запершись в своей темной каюте. Она чувствовала себя, как в осаде, и не решалась зажечь свет. Ведь Кинский в любое мгновение мог вернуться, если на него найдет такой стих. О, она его знала! У нее не хватало больше сил видеть его искаженное лицо, блуждающие глаза, слышать его прерывающийся от злобы голос.

Тишина в полутьме каюты, куда сквозь занавеси проникали отсветы от горевших в коридоре ламп, подействовала на нее успокаивающе. Страх прошел: она больше не вздрагивала при звуке шагов в коридоре.

Угроза Кинского все еще звучала в ее ушах. Боже мой, что он намеревается сделать с Гретой? Но сейчас, когда ее мысли немного успокоились, она поняла, что его угроза, по крайней мере на ближайшее время, совершенно бессмысленна. Пока что он, слава богу, вдалеке от Греты! А из Нью-Йорка она немедленно телеграфирует своему венскому адвокату и попросит принять все меры безопасности в отношении девочки. В крайнем случае она сможет обратиться к старой г-же фон Кинской или к мисс Роджерс, хотя и недолюбливает этих дам. Обе они — порядочные женщины и сильно привязаны к Грете. Вероятно, Кинский хотел только нагнать на нее страху. Но чего ради? Ради чего? Он становился все более непонятным! Его растерянный взгляд, дрожащие губы… Чем больше она о нем думала, тем яснее сознавала, что Кинский — конченый, совершенно опустошенный и обессиленный человек. Ужасно, убийственно видеть, как на твоих глазах погибает тот, кто когда-то был тебе близок. В конце концов он в прошлом все же был ей дорог, зачем отрицать? По-видимому, дойдя до полного отчаяния, он пришел к ней с последней робкой надеждой, что она, именно она еще сможет спасти его от гибели. Сейчас ей вдруг показалось, что она поняла его, что все ей в нем стало ясно. Он пришел к ней, дойдя до отчаяния! Но и она, даже она не сделала ни малейшей попытки помочь ему.

Ева вскочила и взволнованно заходила по каюте. Включила свет и отперла дверь. Боже, какую жалкую роль она сыграла! Пусть приходит, она, как истинный друг, расспросит его, в чем же причина его ужасной нервозности. Ей действительно хочется помочь ему всем, чем она только может. Нет, не зря именно у нее искал он последнего прибежища.

Ева размышляла. Он восстановит свои силы, только если удастся устроить ему длительный и полный отдых. Ему, вероятно, будет полезно на один-два года съездить куда-нибудь, где он сможет забыть обо всем, — например, на Восток. Японский и китайский театр послужил бы ему хорошим творческим стимулом, а малайские оркестры вновь вдохновили бы его. Она знала, что Кинский находится в очень стесненных обстоятельствах, почти бедствует, но у нее-то ведь есть средства! Она, ни на секунду не задумываясь, отдала бы все свои деньги человеку, которому обязана почти всем. Можно изобразить дело так, будто деньги эти предложены одним из американских музыкальных издателей в виде аванса за оперу, что ли, — это бы его окрылило. Прекрасная мысль!

За дверью послышались шаги. Вошли Вайт с Мартой.

Он очень удивился и обрадовался, найдя Еву такой собранной и спокойной после всех треволнений, о которых сообщила ему Марта.

— О да, — улыбаясь, сказала Ева, — я опять уже немного пришла в себя. — И она сразу заговорила о Кинском. Речь теперь не о ней, не о Грете, а о Кинском! Он болен, устал, дошел до полного нервного истощения, ему непременно надо помочь.

Только сейчас она во всем разобралась. Он пришел к ней за спасением, вконец отчаявшись, а она этого не поняла. Теперь она решила, что сделает для него все, что в ее силах, и просит Вайта помочь ей советом.

— Прежде всего надо узнать, что он сейчас делает и как себя чувствует. Ведь он ушел, совершенно не владея собой. А завтра я тепло и дружески с ним поговорю.

Вайт непременно должен узнать, в каком он сейчас состоянии. Она сильно за него тревожится. Лучше всего обратиться к тому молодому журналисту, который живет с ним в одной каюте. Его фамилия Принс. Ева энергично взялась за дело.

Вайт мгновенно поднялся. Конечно, он охотно этим займется.

— Ты мне обещаешь, Ева, что, когда я уйду, ты запрешься и никого к себе не пустишь? Марта, вы останетесь с Евой?

Ева дала ему очень нелегкое поручение, но, пожалуй, более подходящего человека было не сыскать. Вайт это сразу понял. Найти кого-нибудь на этом гигантском пароходе дело чрезвычайно трудное. Он прошел по всем ярко освещенным салонам, высматривал Кинского во всех холлах и коридорах, долго ходил по полутемным, мокрым палубам. Холод был ужасный, и пароход трясло так, что поручни дребезжали.

Вайт терял уже надежду. И тут он столкнулся с Принсом.

— Мистер Принс!

Уоррен остановился, вглядываясь в лицо Вайта: он его едва узнал.

— Доктор Кранах? — неуверенно спросил Принс.

— Да. — И Вайт робко и путано стал излагать ему суть дела. Г-жа Кёнигсгартен крайне озабочена состоянием здоровья г-на Кинского. Принс живет с ним в одной каюте и, надо полагать, может рассказать о его самочувствии.

Только теперь Уоррен понял, чего от него хотят. Он почел за честь для себя оказать услугу г-же Кёнигсгартен.

— С удовольствием! — ответил он, учтиво поклонившись.

Что же между ними происходит? Вчера вечером странная беседа в каюте, сегодня эта загадочная тревога. Уоррен просто сгорал от любопытства. По его мнению, заявил он, у г-жи Кёнигсгартен нет ни малейшего основания тревожиться: минут десять назад он встретил на палубе г-на Кинского, и они немного поболтали.

— И как вы его нашли?

— Он был в отличнейшем настроении, даже шутил, к чему обычно вовсе не склонен.

— Он был спокоен?

— Вполне. Я редко его видел таким спокойным.

Это будет приятной вестью для Евы. Вайт поблагодарил и ушел. Через несколько секунд Уоррен нагнал его.

— Пойдемте, доктор Кранах. Вы сможете убедиться, — сказал Уоррен и снова повел его на палубу, с которой они только что ушли. — Пожалуйста, взгляните, — подвел он его к освещенному окну, — там сидит Кинский и пишет. Можете спокойно глядеть: он не смотрит в нашу сторону. Я его совершенно случайно здесь заметил.

Взглянув в окно, Вайт увидел Кинского. Тот сидел в маленьком пустом салоне за письменным столом и усердно строчил. Лицо его, словно высеченное из мрамора, было резко очерчено и очень бледно непохоже было, что этот человек всего несколько минут назад весело шутил; но все же оно дышало спокойствием и ясностью.

— Ты действительно его видел? — спросила Ева.

— Своими собственными глазами.

Она облегченно вздохнула.

— Нервные люди до того странны! А я очень боялась, как бы он чего не натворил под горячую руку. Ну, хорошо. Да теперь уж скоро конец всем тревогам…

Ева предложила Вайту вместе позавтракать в ее каюте.

— Не хочу сегодня никого видеть, — сказала она и позвонила стюарду.

27

Ради сегодняшнего капитанского обеда метрдотель Реве выказал все свое искусство. Зал ресторана был украшен вьющейся глицинией, низко свесившей темно-голубые кисти. На столах возвышались целые кусты алых и чайных роз, от которых шел свежий пьянящий аромат, напоминающий о летнем утре. Мясные и рыбные блюда, прекрасно гарнированные, казались драгоценными творениями мастеров эпохи барокко — трудно было решиться их съесть. Облачившись в безукоризненный фрак, Реве руководил пиршеством. По его сигналу стюарды, словно библейские вестники, прибывшие из обетованной земли Ханаанской, вошли в зал, неся на плечах шесты с огромными гирляндами из виноградных кистей, апельсинов, яблок и бананов. Под конец в зале, где на несколько минут был погашен свет, заплясало множество веселых синих огоньков — это стюарды обносили гостей пудингом. Зрелище было феерическое — настоящий балет синих огней!

Взволнованные стремительным ходом «Космоса» и мыслью, что через сутки с небольшим прибудут в Нью-Йорк, пассажиры разразились бурными аплодисментами, словно сидели в театре.

Капитан Терхузен, в чью честь был дан этот экстравагантный обед, не пробыл за столом и десяти минут. Служебные обязанности позволили ему лишь отдать долг вежливости.

После обеда дамы, пританцовывая на ходу, проследовали в зал, где играл оркестр. Это был подлинный парад красоты, молодости и богатства. Ни один трансокеанский лайнер не видел столь ослепительного зрелища. Дамы в небрежно накинутых на пудреные плечи палантинах из самых отборных мехов, драгоценной старинной парчи и уникальных китайских вышивок блистали великолепными диадемами и аграфами. При малейшем их движении зал так и искрился драгоценными камнями. У фоторепортеров работы было по горло.

Директор Хенрики принимал гостей от имени пароходной компании, с любезной улыбкой выслушивая бесчисленные комплименты: никогда еще не было такого парохода, такого капитанского обеда, такого бала! Хенрики благодарил на двенадцати языках.

Двигатели «Космоса» мощностью в шестьдесят пять тысяч лошадиных сил довели скорость до двадцати двух — двадцати трех узлов. Корпус его дрожал.

Туман еще не вполне рассеялся, но с каждым часом он все больше редел. Видимость была хорошая. Часов около девяти с левого борта заметили огни рыбачьей шхуны; это было судно «Архангел Гавриил» из Сен-Мало. «Архангел Гавриил» морзянкой просил сообщить своей пароходной компании, что у него на борту все благополучно. С того дня, как «Космос» потерял из виду берега Ирландии, это было первое судно, которое он встретил на своем пути.

В девять часов Терхузен вызвал к себе на совещание своих помощников: было получено несколько радиосводок о появлении льда. Терхузен и старший офицер Халлер начертили точный план его вероятного дрейфа. Большинство ледовых полей проходило стороной, на их курсе встречалось лишь одно, то, о котором сообщил Кап Рейс. Оно протянулось на пятьдесят миль в длину и десять в ширину. Они вычислили, что дойдут до него часов в одиннадцать, если им вообще доведется с ним встретиться.

Терхузен явно не испытывал ни малейшего страха перед этим полем. Плавая тридцать лет по Атлантике, он знал, что от Ирландии до побережья Штатов можно не встретить не только ни одного айсберга, но даже парохода, так беспределен океан. Он всего раз потерпел легкую аварию во время шторма; зато лет десять назад прославился на весь мир благодаря мужественному спасению экипажа итальянского грузового судна «Минерва», дрейфовавшего по взбесившемуся океану. Два дня и две ночи его пароход не отступал от остова разбитого судна, пока не поднял на борт всех — до единого человека. В ту пору он командовал «Линкольном». Газеты напечатали о нем восторженные статьи, и Терхузен получил один из высших итальянских орденов. Этот знак отличия он иногда надевал по воскресеньям, чтобы доставить удовольствие своим дочкам.

Да, Терхузен не испытывал страха. Не для того компания доверила ему самое большое, самое быстроходное судно, к тому же непотопляемое, чтобы он застопорил машины, едва только где-то поблизости появится айсберг. Он отлично понимал, как возрастет престиж компании, если «Космос» в первом же рейсе перекроет все рекорды скорости. Во всяком случае, он решил воспользоваться штилем и всю эту ночь мчаться на всех парах, пока видимость более или менее хорошая. Ведь вполне возможно, что завтра утром они окажутся в густейшем тумане. Он дал приказ обоим младшим офицерам поочередно дежурить на мостике вместе с вахтенным, потому что четыре глаза видят лучше, чем два.

После совещания Хенрики вместе с Шеллонгом, как были во фраках и лакированных туфлях, так и спустились в машинное отделение. Однако перед кочегаркой они натянули на себя робы.

«Космос» делал двадцать четыре узла.

— Мы идем на мощности в семьдесят пять тысяч лошадиных сил, — объявил главный механик и подмигнул: — У нас в запасе еще пятнадцать тысяч, но на большее я пока не отваживаюсь.

— Главное для нас сейчас — проскочить! — усмехнулся Хенрики. — В каждом деле нужно и немного везенья.

Кочегары, обливаясь потом, при каждом ударе колокола в бешеном темпе подбрасывали уголь в топки.

Хенрики не удержался от похвалы.

— Ну и парни! — крикнул он и от лица пароходной компании обещал им двойное вознаграждение, если они удержат этот темп до Нью-Йорка.

Один из кочегаров упал без чувств, но его мгновенно заменили. Еще утром другого кочегара отправили в лазарет, где он вскоре умер от сердечных спазм. Никто об этом не узнал, да никого это и не интересовало.

Вперед, вперед, вперед! В туннелях, где неистово вертелись гребные винты, стоял неумолчный грохот.

28

В девять часов Ева и Вайт ужинали одни в ее гостиной и, занятые каждый своими мыслями, лишь время от времени обменивались несколькими словами. Иногда в каюту бесшумно входил стюард, что-либо подавая или унося. И когда отворялась дверь, издалека глухо доносились звуки оркестра.

За последние сутки Ева почти ничего не ела и сейчас ужинала с аппетитом. Она выпила стакан кьянти и заметно оживилась. Щеки чуть округлились, понемногу на них опять заиграл здоровый румянец, влажные губы вновь тронула сдержанная улыбка.

Через двадцать четыре часа с небольшим из вод Гудзона горой огней встанет перед ними Нью-Йорк, подумала Ева. Клинглер, конечно, встретит ее на пирсе, и они сразу покатят по шумным, залитым бесчисленными огнями ущельям нью-йоркских улиц. Она уже ощущала чудовищную энергию, какую излучает этот волшебный город.

Нью-Йорк, Чикаго, Милуоки, Питтсбург, Бостон… и повсюду в сопровождении Вайта. На этот раз она уже будет не одна, радостно подумала Ева. Как это было ужасно, когда она, смертельно усталая после спектакля или концерта, ужинала одна у себя в номере или в обществе чуждых ей людей. Теперь все это миновало, Вайт всегда будет с ней!

Ее щеки пылали румянцем.

— Когда мы будем в Нью-Йорке? — спросила она, должно быть, в десятый раз.

— Говорят, часов в двенадцать ночи, — ответил Вайт. — Самое позднее завтра рано утром.

Ева вскинула на него свои иссиня-серые глаза.

— В Нью-Йорке мы будем жить совсем уединенно, слышишь, Вайт? На этот раз я не воспользуюсь гостеприимством Клинглера. Как чудесно, что гастроли в Метрополитен-опера начнутся только через неделю!

Рюмки на столике, за которым они ужинали, начали скользить и разъезжаться, так сильно сотрясалось судно. Ваза с цветами, стоявшая на рояле, покачнулась и упала бы, не подхвати ее Вайт.

— Мы несемся как безумные! — сказал он.

— И пускай! И пускай! — крикнула Ева, и впервые за эти дни Вайт снова услышал ее веселый смех. — Пускай! Мне уже не терпится скорей оставить этот пароход, я никогда больше не ступлю на него!

Хотя Ева стала намного спокойнее, все же она чувствовала себя здесь как-то неуютно, неуверенно. Ей казалось, что злые угрозы, которые прозвучали в этих стенах, все еще носятся в воздухе и будут ей слышаться, пока она в Нью-Йорке не закроет за собой дверь каюты.

Она старалась думать о другом, говорила об удивительных вещах, которые ждут Вайта в Нью-Йорке, и все же ее мысли то и дело возвращались к Кинскому. Она собиралась завтра попросить его встретиться с нею и по-дружески обо всем поговорить. Он должен почувствовать, что на свете есть, по крайней мере, один человек, от души желающий ему добра. Она непременно познакомит его с Клинглером и Гарденером, со всеми своими друзьями. Неудержимый оптимизм американцев, их радушие и постоянная готовность помочь воскресят его. И потом — путешествие… О, она сумеет убедить его в благотворности такой передышки.

В дверь постучали. Стюард подал визитную карточку Хенрики: «Всем нам сильно не хватает за капитанским обедом г-жи Кёнигсгартен и доктора Кранаха. Просим не лишать нас своего общества».

Ева просила передать, что ей нездоровится. В конце концов так оно и было.

Стюард подал кофе, и Ева хотела уже закурить сигарету, как в дверь опять постучали… На этот раз Ева испуганно вздрогнула, и сердце у нее тревожно забилось. Она инстинктивно почувствовала, что этот стук каким-то образом связан с Кинским.

В каюту вошел незнакомый стюард. Ему велено вручить г-же Кёнигсгартен письмо. Под расписку.

Ева протянула руку за письмом; еще не взглянув на почерк, она уже знала, от кого оно, и румянец на ее щеках сразу исчез. Опять, значит, начались эти письма! Ева расписалась в получении. И это тоже было так похоже на Кинского. Требовать расписки! Столь великое значение придает он своей персоне и всему, что делает.

На Еве сейчас просто лица не было.

— Я сразу поняла, как только постучали. Письмо от него, — сказала она, передав конверт Вайту. — Пощади меня, вскрой его сам. У меня уже просто сил не хватает.

— Не волнуйся, Ева, — сказал Вайт и, чтобы протянуть время, стал не спеша вскрывать конверт. Он чувствовал на себе испытующий взгляд и в раздумье наморщил лоб. — Какой неразборчивый почерк! — покачал он головой.

— Можешь не торопиться! — Губы у Евы дрожали.

Стараясь ее ободрить, Вайт улыбнулся.

— Ну, не волнуйся так, Ева, — повторил он. — Кинский пишет в очень спокойном и теплом тоне. Он просит тебя забыть о его недостойном поведении, в особенности о его угрозе — теперь ему самому непонятно, как это все получилось.

— Ну и что же дальше? — презрительно отозвалась Ева, и глаза ее враждебно блеснули. Ах, как она в эту минуту ненавидела Кинского!

Но тут лицо Вайта выразило сильное изумление.

— Постой, постой, Ева, тут нечто очень радостное. Кинский пишет, будто давно уже понял, что место Греты подле матери, но до нынешнего дня у него не хватало решимости расстаться с ней. Теперь он окончательно отказывается от всяких притязаний на нее.

— Что? — недоверчиво протянула Ева и насторожилась. — Что такое? Этого не может быть… Это неправда…

— Я читаю то, что здесь написано, — ответил Вайт. — Он поручает своему венскому адвокату сделать все, что нужно, и, чтобы ты могла убедиться в искренности его намерений, прилагает письмо к нему с просьбой переслать его из Нью-Йорка по указанному здесь адресу. Вот это письмо.

Ева недоуменно покачала головой и, вскочив, приложила руку к бешено бьющемуся сердцу.

— Что же это? Что же это? — спрашивала она, задыхаясь. — Я окончательно перестаю его понимать. Или, может быть, никогда его не понимала? Может быть, люди всегда проходят мимо друг друга, так ничего и не поняв?

29

Это был для Уоррена Принса волнующий вечер. Длинные полы его фрака развевались, раскрасневшееся от усердия мальчишеское лицо в темных роговых очках мелькало в бальном зале повсюду. Он побеседовал с десятком важных персон, собирая материал для статьи. Вайолет, которой он успел кивнуть в знак приветствия, проводила его столь глубоким и теплым взглядом, что весь вечер он не мог его забыть. Хуан Сегуро сидел один в углу с таким мрачным видом, словно собирался взорвать все это сверкающее брильянтами общество. Уоррену он едва ответил на поклон. Харпер — кто бы мог этого ожидать? — превесело болтал с Китти Салливен, хотя его висок все еще был залеплен пластырем. Они после обеда помирились: Китти по всей форме попросила у него извинения, заявив, что в тот вечер она просто напилась до бесчувствия. Кому-кому, а Харперу хорошо известно, как можно иногда напиться до потери сознания. Он засмеялся.

— Ладно, Китти, — ответил он. — Только больше не делайте этого, а то в следующий раз я могу и рассердиться. — Инцидент был полностью исчерпан.

Миссис Холл отвела Уоррена в сторонку.

— Уоррен, умоляю вас, скажите, что происходит между Вайолет и Хуаном? Вы видите его? Сидит такой злющий, словно вот-вот бросит бомбу. А Вайолет делает вид, будто она знать его не знает.

Уоррен изобразил самую чарующую, самую невинную улыбку.

— Уверяю вас, миссис Холл, мне ничего, абсолютно ничего не известно, — ответил он и тут же испарился.

Написав двадцать строчек о капитанском обеде, о «феерическом» бале, о роскошнейших туалетах, горностае, диадемах, о Харпере и миссис Салливен с Китти, — типичная светская хроника! — он побежал в радиорубку дать телеграмму.

Ночь была прохладной и звездной, но безлунной. Тут и там тянулись узкие и длинные — с милю — полосы тумана. Раз даже завыла сирена «Космоса», но ее вой не успел отзвучать, как пароход уже пробился сквозь туман.

— Становится все холоднее, Штааль, — поежился Уоррен.

— Да, — рассеянно и устало отозвался Штааль, — похолодало. — Приемник без передышки выстукивал сигналы Морзе, и Штааль с металлической дужкой на голове внимательно вслушивался. — Простите, Принс, я занят. Это Кап Кейс. Я уже целый час принимаю оттуда радиограммы.

— Говорят, впереди ледовые поля?

Штааль промолчал и только вежливо улыбнулся, продолжая записывать.

Было ровно четверть одиннадцатого, когда старший офицер Халлер доложил Терхузену, что температура воздуха быстро падает. За последние полчаса она понизилась на целых шесть градусов, упав почти до нуля. Терхузен сидел, склонившись над картой, и измерял что-то циркулем. В штурманской рубке было очень тихо, слышалось только слабое тиканье хронометра. «Космос» находился к юго-востоку от Ньюфаундленда, к северо-востоку был маяк Кап Рейс, нанесенный на карту красной тушью, а немного западнее были обозначены плавучие маяки Нантакет и Амброуз, на которые «Космос» и держал курс.

Терхузен тяжело поднялся и откусил кончик сигары. Он засмеялся.

— Это все от ледяного поля, Халлер! — насмешливо сказал он и вышел на мостик. Ночь становилась все яснее, звезды ярко светили в вышине. Только у мягко колыхавшейся и маслянисто поблескивавшей поверхности воды тянулись иногда тонкие нити тумана.

— Что я говорил, а? — торжествовал Терхузен. — Через полчаса так прояснится, что лучше некуда. — Он позвонил в машинное отделение и осведомился о числе оборотов. Затем велел принести кофе. В эту ночь нечего и думать о сне: ему удастся прилечь, только когда рассветет.

— В самом деле, стало зверски холодно, — сказал он. — Но держу пари на что угодно, Халлер, что никакого ледяного поля мы не увидим! Все это одни фантазии. Атлантика намного больше, чем принято думать.

Вахтенный на марсе зорко смотрел вперед, выкликая свое монотонное: «Огни горят ясно!» Было половина одиннадцатого.

Вернувшись из радиорубки, Уоррен почувствовал, что промерз до костей, и решил сходить к себе в каюту за пальто и шляпой.

К своему удивлению, он застал Кинского уже в пижаме, готового ко сну. Он курил, расхаживая по каюте. Как обычно, сильно пахло духами.

— Разве уже так поздно? — спросил Уоррен.

— Нет, но я сегодня ужасно устал. — Лицо Кинского было бледное, изможденное, но говорил он очень спокойно. — Я только жду возвращения стюарда, он должен принести мне расписку о вручении письма.

В это мгновение завыла сирена «Космоса».

— Слышите? Слышите? — тревожно, как показалось Уоррену, спросил Кинский и взглядом указал вверх, откуда доносились звуки. — Медные трубы!

Уоррен заметил, что ночь предстоит совершенно ясная. Туман почти исчез и лишь кое-где стелился тонкими прозрачными языками.

В дверь постучался стюард и вручил Кинскому письмо, которому тот явно обрадовался, даже возликовал. Он слегка покраснел и дал стюарду целый доллар на чай.

— Слава богу! — вырвалось у Кинского с таким вздохом облегчения, словно у него камень с души свалился. — Теперь я могу спокойно уснуть.

— Доброй ночи! — сказал Уоррен, уходя.

— Доброй ночи!

В двенадцать часов бал кончился. В сущности, пора было и Уоррену идти спать. Но его весь день томило какое-то необъяснимое волнение («словно что-то предчувствовал», — говорил он позже), и у него не было никакого желания ложиться. Он пошел в бар. Кто знает, вдруг случится что-либо сенсационное, а он, как какой-нибудь обыватель, будет храпеть в своей постели! Но он обманулся в своих ожиданиях. В баре сидели несколько мужчин и дам, которым захотелось на сон грядущий выпить чего-нибудь покрепче, только и всего. Они болтали, смеялись, а бармен, белесый тощий швед, так тряс своим миксером, что льдинки звенели.

Как и каждый вечер, здесь сидел Харпер за рюмкой виски. Он играл в покер с мистером Уокером, хлеботорговцем из Денвера, и мистером Михельсоном, одним из крупнейших чикагских земельных маклеров, человеком необъятной толщины. Их ставки были смехотворно маленькими: они играли не ради выигрыша, а чтобы убить время. Харпер избегал азартной игры с тех пор, как банда шулеров на «Лузитании» в одну ночь обчистила его на десять тысяч долларов.

Уоррен присел к стойке и заказал мартини. Пассажиры приходили и уходили. Но вот в дверях раздался сдержанный смех. «On the way to Mandalay…»

Это был Хенрики, безукоризненный с головы до ног: фрачная сорочка ослепительной белизны, темные с сильной проседью волосы, сверкающие, как черненое серебро. Он привел с собой Китти, Жоржетту и еще нескольких молодых хорошеньких женщин.

— Послушайте, Принс! — с благодушной, покровительственной улыбкой обратился он к Уоррену. — Весь день я упорно пытаюсь перевести на немецкий язык стихи Киплинга. Но у меня ничего не выходит. А вы как-никак лингвист, насколько мне известно…

Хенрики, видимо, был в отличнейшем расположении духа, на что у него имелись все основания.

— Алло, Харпер! — крикнула Китти. — Мы пришли выпить с вами стакан вина в знак примирения.

— Охотно, охотно! — рассеянно откликнулся Харпер, тасуя карты. — Послушайте, Китти, не пора ли наконец забыть всю эту историю?

За Китти ответил Хенрики:

— О человеке можно судить по тому, как он воспринимает две вещи: лесть и оскорбление. — Хенрики самодовольно засмеялся и отвесил Харперу низкий поклон. — Бармен! — громко хлопнул он в ладоши. Хенрики сегодня явно выпил слишком много шампанского.

Минут через десять бар опустел, остались одни картежники. «Вот неудача!» — подумал Уоррен. Жирная туша Михельсон так отчаянно зевал, что видны были все золотые коронки в его пасти. Харпер испугался: как обычно, в конце вечера для него наступала страшная минута — сейчас его оставят одного. Велев бармену подать игральные кости, он принялся бешено греметь ими, чтобы помешать своим партнерам заснуть. И даже встал при этом.

— Сыграйте с нами, Принс! — крикнул он.

Но тут он покачнулся, как пьяный, и схватил свою рюмку, чтобы она не упала. На стойке разбился стакан. В чем дело? Пароход сделал какой-то странный маневр.

Толстяк Михельсон из Чикаго грузно поднялся, ухватившись за ручки кресла.

— Землетрясение? Я в Мексике однажды видел землетрясение. Что случилось? — спросил он у бармена, словно тот обязан знать все.

Белесый швед ухмыльнулся.

— Волна, мистер Михельсон. Большая волна.

— Волна? С чего бы это? Море совершенно спокойно.

Маневр судна действительно был очень необычным — словно оно вдруг резко вильнуло в сторону. Уоррену показалось, будто пароход неожиданно подбросило вверх и через секунду опять мягко опустило. Он смутно почувствовал, что случилось что-то недоброе.

Тучный мистер Михельсон зевнул, вышел на палубу и через секунду вернулся.

— Ничего! Как есть, ничего! — сказал он.

— За дело! Ваши ставки, господа!

Харпер вновь стал трясти игральные кости.

Но Уоррен тут же ушел. Что-то не давало ему покоя. Сперва он не понял причины своей тревоги и только потом осознал, что машины внезапно изменили свой ритм… А теперь… теперь… и вовсе остановились! Их неумолчный стук внизу разом прекратился! Может, ему показалось? Уоррен почувствовал страх. Он бросился сломя голову по пустой палубе, потом вверх и вниз по трапам, пока не попал на бак, где стояла непроглядная тьма. Из этой темноты перед ним вдруг вырос какой-то человек и заорал:

— Что вам здесь нужно?

Позже Уоррен сообразил, что, вероятно, это был маленький, коренастый Анмек.

В то же мгновение на мачте загорелся прожектор и осветил всю носовую часть. Там сплошной массой лежал лед: осколки, глыбы, целые груды льда!

Маленький, коренастый человек погнал Уоррена с бака.

— Что вам здесь надо? Уходите!

— Скажите, что случилось? — пролепетал Уоррен.

— Ничего не случилось! — грубо отрезал коренастый.

Уоррен пустился бегом назад, в среднюю часть парохода. Он почувствовал сильную боль в сердце: так велик был его испуг. Что-то все же случилось. Да, да! Мы столкнулись с айсбергом!

Он быстро, насколько хватало сил, помчался в радиорубку, но на последнем трапе опять так сильно кольнуло в сердце, что ему пришлось остановиться. А если бы он после бала сразу улегся спать? Что тогда?..