Чтиво

Келлерман Джесси

6

ДХИУОБХРИУО ПЖУЛОБХАТЬ (ОБВХРАТЪНИО) БХУ ЖПУДНИУИУИ ЖЛАБХВУИ!

(Добро пожаловать [обратно] в Западную Злабию!)

 

 

90

Серией плавных движений Пфефферкорн впечатывал локоть в неприятельское солнечное сплетение, отчего все враги рушились на колени, хватая ртом воздух. Под шквалом страшных каратистских ударов вкусно хряснула луковичная черепушка Сейвори. Пфефферкорн схватил старика за горло и свернул ему шею, точно цыпленку в канун Йом Киппур. Незабываемое ощущение. Лицо старика сменило пять оттенков синего. Восторг. Пфефферкорн прикрыл глаза, наслаждаясь угасанием пульса под пальцами. Он все крепче сдавливал стариковскую шею, которая, теряя плоть, превращалась в пустой кожистый чулок. Пфефферкорн очнулся. Руки его вцепились в наволочку. Он выпустил сбитую подушку и, выдохнув, откинулся навзничь.

Зябкая спартанская камера. Бетонные стены выкрашены в грязно-серый цвет. На полу узкий жесткий тюфяк, набитый соломой. Грубое одеяло из козьего меха. Массивный железный стол. Деревянный стул. Параша и слив в полу. Биде нет. Высокий потолок. Ни одного окна. Свет от люминесцентной трубки.

Пфефферкорн откинул одеяло. Плотные шерстяные порты и шершавая майка сменили щегольской костюм. Мокасины уступили место плетеным тапкам. Левая лодыжка схвачена кольцом с тяжелой длинной цепью. Цепь прикована к ножке стола.

— Сэр, доброе утро.

За решеткой возник человек. Лысина, впалые щеки. Строгий костюм, очки в железной оправе. Глухой голос и четкая дикция педанта. Темные глаза, холодные, как мороженое-эскимо, бесстрастны, точно объективы. Он склонился в низком поклоне.

— Сэр, честь познаться с вами, — сказал Драгомир Жулк, покойный премьер-министр Западной Злабии.

 

91

— Вы удивлены, сэр, что вполне понятно. Я, как личность, мертв, вернее, так вас уверили. На вашем месте удивится всякий, даже человек, одаренный столь богатым воображением. Сэр, исчерпывающая информация сотрет изумленное выражение, которое я, как личность, наблюдаю на вашем лице.

Событийная версия Драгомира Жулка в корне отличалась от трактовок Климента Титыча и американцев. По его словам, всем заправляла Партия. Всё, начиная с публикации «Кровавых глаз» и заканчивая камерой смертников, было задумано для достижения партийных целей и демонстрации слабости органически недееспособной капиталистической системы.

Шифровка, внедренная в «Кровавые глаза», была хитроумным ходом, спровоцировавшим империалистов на убийство Климента Титыча, кто являл собой слепое орудие капиталистической системы. Неудавшееся покушение еще раз подтвердило, что вышеозначенная система во всем обречена на провал. Хоть видимая цель — убийство Титыча — не была достигнута, но выполнение скрытой идеологической задачи — продемонстрировать слабость органически недееспособной капиталистической системы — увенчалось успехом.

— ЧТД, — сказал Жулк.

«Кровавая ночь» — тоже изделие Партии. Фальсифицированная шифровка, содержавшаяся в романе, имела целью внести сумятицу, разрушить капиталистическую модель передачи данных. Затем Партия организовала убийство двойника Жулка.

— Мотив самоочевиден, — сказал Жулк. — Партия хотела создать впечатление, что я, как личность, мертв, что избавляло меня, как личность, от капиталистического надзора, предоставляя свободу конспиративных действий. Товарищ, добровольно пожертвовавший жизнью, посмертно был удостоен соответствующих почестей.

«Маевщики-26» — не отколовшаяся группировка, но засекреченное элитное подразделение, незаконность которого есть искусная уловка, рассчитанная на скудоумие капиталистических агрессоров.

— Предвижу возражение: Климент Титыч уверяет, что именно он руководит этой группой. Сэр, это ошибочно. Он полагает, что ведет игру, но лишь участвует в контригре. Партия сохраняет его заблуждение, дабы получать информацию о нечестивых капиталистических замыслах. Сэр, не обманывайтесь. Многие его надежные агенты на самом-то деле служат во благо Партии, и среди них тот, кто вам известен как Люсьен Сейвори. Сэр, все прошло по плану. Скоро мы достигнем судьбоносного рубежа, означенного в преамбуле манифеста «Движения имени славной революции 26 мая», который я, как личность, смиренно написал за столом, которым меня снабдила Партия, — то бишь любыми средствами добьемся воссоединения Великой Злабии на принципах подлинного коллективизма. Сэр, ради этого вы и командированы вашим правительством. ЧТД.

— У меня его нет, — перебил, встрял или успел вставить Пфефферкорн.

— Сэр?

— У меня нет Верстака. Был в сумке, но меня похитили, и теперь я не знаю, где он.

— Сэр, вас дезинформировали.

— Его нет. Можете меня убить, и покончим с этим.

— Сэр, вы ошибаетесь. Верстака нет вообще.

— Только отпустите Карлотту. Она вам больше не нужна.

— Сэр, вы меня не слушаете. — Жулк раздраженно прошелся вдоль решетки. — Ваше правительство ввело вас в заблуждение. Ничего удивительного, ибо капиталистическая система по определению лжива, алчна и агрессивна. Империализм суть гнусное прожорливое чудище, разжиревшее на чрезмерном потреблении материальных благ. Сделка не подразумевает плотничанья. В условиях сделки, сэр, значитесь вы.

— Я?

— Сэр, именно.

Из кармана пиджака Жулк извлек небольшую книгу в твердом переплете. Он показал ее Пфефферкорну, а затем прижал к груди, точно поклонник, с букетом цветов ожидающий своего кумира.

Под целлофановой оберткой Пфефферкорн увидел синюю обложку с именем автора в желтых буквах и абрисом дерева. Экземпляр, в его квартире лежавший на каминной полке, пребывал в гораздо худшем состоянии, и потому в отменно сохранившейся книге он не вдруг признал свой первый и единственный роман «Тень колосса».

Застенчиво улыбнувшись, премьер-министр отвесил поклон:

— Я, как личность, ваш неимоверный почитатель.

 

92

— В детстве я мечтал стать писателем. Отец не одобрял. «Не мужское это дело», — говорил он. Часто охаживал меня граблями, а то и шпалерой. Будучи не в духе, папаша хватал мою сестру-кроху и бил меня ею. Называл это «экономией времени». Я молился о его смерти. Но когда она пришла, я был безутешен. Кто разберет любовь?

Жулк говорил отрешенно. Пфефферкорн подметил исчезновение оборота «я, как личность».

— Увы, писателя из меня не вышло. Я стал ученым. Посвятил себя служению Партии. Требовалась не литература, но ядерная энергия. Однако чтение оставалось моей самой большой радостью. Я учился в Москве, когда случайно натолкнулся на вашу книгу. Сэр, она меня покорила. Я был сражен. Околдован и зачарован. История юноши, отец которого высмеивает его попытки отыскать смысл творчества, рассказывала обо мне\ Я жаждал продолжения. Писал запросы. Мне ответили, что продолжения нет. Сэр, я был убит. Вернулся домой и все горевал. Даже потеря первой жены, которая, печально признаюсь, изменила Партии и была ликвидирована, меньше меня огорчила. Сэр, я не унялся и все наводил справки. Используя свое партийное влияние, организовал расследование за границей. Сэр, я чрезвычайно расстроился, узнав о ваших бедствиях. Вот вам наглядный пример подлости капитализма. Писатель ваших исключительных талантов должен быть прославлен и вознесен. Но он прозябает в безвестности. Сэр, скажите, разве это справедливо? Ответ один: нет.

Сэр, я решил восстановить справедливость.

Я терпеливо трудился и по воле Партии достиг своего нынешнего положения, которое позволило осуществить мою давнюю мечту. Ведайте, сэр: моя цель — спасти вас. Не благодарите. Сэр, вы согласитесь, что американский капитализм лишний раз подтверждает свою низменную сущность, отказываясь от своего живого классика, величайшего художественного достояния, ради того, чтобы на льготных условиях получить доступ к газовому месторождению. Не удивляйтесь, что ваше правительство вас предало. Капиталистической системе не дано осознать истинные ценности.

Сэр, злабский народ иной.

Сэр, по своей природе он народ-символ, народ-эстет, народ-поэт. Оттого воссоединение — вопрос не только экономики и военной политики. Мало национализировать производство корнеплодов. Одними ружьями и гранатами единства не добиться. Для подлинного воссоединения необходимо преодолеть конфликт, так долго нас разделявший. Сэр, случайностей не бывает. Сэр, вы обрели спасение, дабы осознать всю полноту своих возможностей и раскрыть глаза злабскому народу на его собственный потенциал. Сэр, я, как личность, ставлю перед вами жизненно необходимую историческую задачу. Вам надлежит отбить ритм, под который наша великая армия промарширует к победе. Вы должны приложить исцеляющий бальзам к многовековым ранам. Исполнить песнь, которая примирит разделенные семьи. Именно вы, сэр, воссоедините наш достославный народ. Иные пытались и потерпели неудачу. Но среди них не было автора великого романа. Именно вы, сэр, воплотите то, что судьбою предначертано злабской нации. Именно вы. Сэр, беритесь за перо. Вам надлежит закончить «Василия Набочку».

 

93

— Думаю, вы обратились не по адресу, — сказал Пфефферкорн.

— Сэр, это ошибочно.

— Уж поверьте. Поэт из меня никудышный.

— Сэр, в вашем романе сколь угодно непревзойденной прелести сцен, от коих ломит суставы и грудь.

— Примите аспирин, — сказал Пфефферкорн.

Жулк улыбнулся:

— Вот острый ум. Наверняка вы превзойдете все ожидания.

— Где Карлотта? Что вы с ней сделали?

— Сэр, вопрос неуместен.

— Она здесь?.. Где я?

— Сэр, вы там, где полный покой споспешествует литературным трудам.

— Никаких трудов. Я отказываюсь.

— Сэр, ваше смятение понятно. Задача по завершению великой поэмы устрашит самого даровитого писателя.

— Поэма тут ни при чем. Какое мое дело?

— Ваше отрицание понятно.

— Вещица-то средненькая, ясно вам? Нескончаемая и нудная. Как тундра.

— Отзыв неподобающ, сэр.

— Неподобающ для кого?

— Сэр…

— Ладно. Хорошо. Ответьте на один вопрос. Это ваша национальная поэма, пропади она пропадом. Верно? Как же не-злаб сумеет ее закончить?

— Сэр, резонное замечание. Меня, как личность, тормозило подобное беспокойство. Однако проблема устранена. В результате тщательных исследований, проведенных Министерством генеалогии, получено неопровержимое доказательство: в царской переписи 1331 года значится К. Пфефферкорн, стульный мастер. Кроме того, в вашем лице проглядывают национальные злабские черты.

Пфефферкорн оторопел.

— Вы рехнулись.

— Сэр, это ошибочно.

— Я еврей.

— Сэр, это несущественно.

— Весь наш род — евреи-ашкеназы из Германии…

— Сэр, это ошибочно.

— И… и Польши, кажется… Послушайте, я точно знаю, что во мне ни капли злабской крови.

— Сэр, это ошибочно.

— Я не собираюсь с вами спорить.

— Воля Партии — завершить работу к торжествам, посвященным тысяча пятисотлетнему юбилею.

— Погодите, юбилей-то в следующем месяце.

Жулк поклонился:

— Я, как личность, оставляю вас наедине с великими думами.

Жулк ушел.

— Постойте!

Хлопнула дверь.

Пфефферкорн бросился к решетке. Цепь дернула его за ногу, и он грохнулся навзничь, приложившись затылком об пол.

Тишина.

Минуту-другую Пфефферкорн лежал, размышляя о неожиданном повороте событий. Потом встал. Что было силы рванул цепь. Стол не шелохнулся. Пфефферкорн проверил, насколько велико его жизненное пространство. Цепь отпускала до параши и тюфяка. Дальше пути не было.

 

94

Вскоре Жулк вернулся. Не один. Обстановка явно не предполагала горничных, однако премьер-министра сопровождала женщина в черном синтетическом платье, поникшей белой наколке и некогда белом фартуке, посеревшем от бесчисленных стирок. Морщившее в швах платье тоже знавало лучшие дни. Горничная являла собой тучную особу с погасшим взором, землистым лицом, распухшими икрами и плоским широким задом. От бесконечного мытья посуды руки ее были покрыты цыпками. Она держала поднос с едой. Весь ее вид, мрачный, как грозовая туча, передавал крайнее недовольство. Отперев решетку, женщина поставила поднос на стол и развернулась к выходу.

Жулк прищелкнул языком. Горничная замялась.

Пфефферкорн не предполагал, что обычным книксеном можно выразить столько злобы.

Женщина покинула камеру. Вслед ей Жулк сказал что-то резкое, и горничная ушла прочь. Чуть погодя хлопнула дверь.

Жулк показал на еду:

— Сэр, прошу вас.

Пфефферкорн глянул на поднос. Меню подтверждало, что он в Западной Злабии: горелая шайба корнеплодного крошева, бурый чай и кубик масла с тошнотным запахом козьего хлева.

— Пожалуй, воздержусь, — сказал Пфефферкорн.

— Сэр, это неприемлемо. Пища — символ труда, выражающего волю Партии, которой нельзя перечить.

— Я не голоден.

— Сэр, это ошибочно. Одиннадцатая статья прославленного революционного кодекса гласит, что существует только необходимое. Сэр, я, как личность, уже отобедал. Посему логично, что моей личности еда не потребна. Однако вы, сэр, должны испытывать потребность в пище. В противном случае она останется невостребованной, что никак невозможно, ибо тем самым будет нарушена вышеупомянутая статья. Вывод: либо еда иллюзорна, либо вы обязаны есть. Пища не иллюзорна. Сэр, вот она, перед вами. Стало быть, вы должны ее хотеть. ЧТД.

Памятуя о «токе через мошонку», Пфефферкорн подсел к столу. Размазал масло по коричневой кривой шайбе и целиком затолкал ее в рот. Вкус нехватки. Не жуя проглотил, запил чаем и откинулся на стуле, жалея, что нечем запить чай. Заныла грудь. Большой кусок, разом проглоченный, обдирал пищевод. Поступило уведомление, что скоро он двинется в обратный путь.

— Сэр, Партия одобряет.

Хлопнула дверь. В рамке входа возникла горничная. Она неуклюже толкала тачку, груженную книгами и газетами. Жулк открыл решетку. Подкатив тачку к столу, горничная начала ее разгружать.

— Сэр, источники вдохновения.

Пфефферкорн глянул на книги. Многие чуть живы. Все заплесневелые. Целая куча, горничная даже слегка упрела. Забрав пустой поднос, она сделала книксен и вышла из камеры.

— Сэр, Партия намерена снабдить вас всем необходимым. В разумных пределах. Пожалуйста, сообщите о своих нуждах, мы их удовлетворим.

Повисло молчание.

— Я бы принял душ, — сказал Пфефферкорн.

— Очень хорошо. — Жулк отдал короткий приказ горничной, и та ушла. — Жена постарается как можно скорее исполнить вашу просьбу.

— Жена?

— Достойный и смиренный слуга Партии. Как всякий революционный соратник.

— Ясно, — сказал Пфефферкорн.

Жулк поклонился:

— Если нет иных просьб, я, как личность, предоставлю вас великим думам.

 

95

Пфефферкорн получил одиннадцать пачек писчей бумаги, набор лучших западнозлабских шариковых ручек, четыре разных английских подстрочника к местным изданиям поэмы, список опечаток, злабско-английский словарь, словарь злабских рифм, злабский тезаурус, полную Энциклопедию Злабиана, кипу географических карт толщиной с телефонную книгу, труды Партии, «Историю злабских народов» Д. М. Пийляржхьюя в семнадцати томах, антологию литературных критиков-марксистов и перепечатку выступлений Жулка начиная с 1987 года. Кроме того, альбомы с местными видовыми открытками. А также бесплатный календарь Министерства половой санитарии, в котором каждому месяцу соответствовала какая-либо венерическая болезнь. Три даты Жулк обвел красным. Первая — нынешнее число. В хламидиозе осталось прожить двенадцать дней, после чего начинались триппер и обратный отсчет до торжеств. Открытие празднества было назначено на вечер тринадцатого, а канунная пятница на злабском помечена как последний срок.

Двадцать два дня.

Пфефферкорн отбросил календарь и взял восточнозлабскую газету «Пьелихьюин», упакованную в целлофан. Непонятно, зачем Жулк снабдил его капиталистическим изданием. Сорвав обертку, он развернул газету

ЧРЕЗВЫЧАЙНО ЗНАМЕНИТЫЙ

И ОЧЕНЬ ВИДНЫЙ

ПИСАТЕЛЬ КАЗНЕН

Согласно репортажу, в «Казино Набочка» царило праздничное настроение. Концертный зал Cirque du Soleil был под завязку набит желающими увидеть публичную казнь — первую за год с лишним. Билеты стоили $74.95, но спекулянты сбывали их по четыре сотни за штуку. Верховный президент Климент Титыч вдохновенной речью открыл мероприятие. Подобный конец ждет всякого, посулил он, кто осмелится перейти ему дорогу. Затем его свита исполнила хореографическую композицию. В честь события девушки надели черные мини-юбки «убойный край» и вооружились неоновыми серпами. Далее правитель объявил недельную отсрочку на выплату процентов по игорным долгам. Он готов подождать, видя, как народ рвет жилы, чтобы расплатиться с ним. Декрет встретили ликующими криками. Выстрелила «маечная пушка», и казнь началась. А. С. Пепперса, пресловутого детективного писаку, находившегося в международном розыске, в наручниках вывели на эшафот и поставили на колени. На вопрос, желает ли он произнести последнее слово, осужденный помотал головой в капюшоне. «Значит, не так уж богат словарный запас», — пошутил президент. На приговоренного обрушились свист и насмешки толпы. Тринадцать снайперов заняли позиции и вскинули винтовки. По команде правителя грянул залп. Изрешеченный пулями труп унесли, вновь пальнула «маечная пушка», заиграли аккордеоны.

Для пиара все равно, что безликий А. С. Пепперс, что настоящий, рассудил Пфефферкорн. Теперь он понял, зачем Жулк подсунул ему статью. Для всех А. С. Пепперс, он же Артур Пфефферкорн, он же Артур Ковальчик, больше не существует. Никто не станет его искать. Мысль пугала, но еще страшнее было от того, что кто-то потерял жизнь, ибо всего-навсего оказался одного с ним роста.

Хлопнула дверь. Супруга Жулка тащила тяжелую бадью, плескавшую водой, и перекинутый через плечо дерюжный мешок. Остановившись перед решеткой, она повесила бадью на локоть и попыталась достать из фартука ключ, от неудобства неуклюже пританцовывая. Знакомая картина. Пфефферкорн вспомнил, как лет тридцать назад сам исполнял подобный танец, пытаясь одновременно из бутылочки покормить дочь и сварить себе кофе. Наконец женщина попала ключом в скважину. Решетка распахнулась. Оставив ее открытой, Жулкова жена втащила ношу в камеру. Цепь гарантировала, что прикованный узник не сбежит. Однако удивляло, что горничная пренебрегает собственной безопасностью. Ведь пленник мог шариковой ручкой проткнуть ее сонную артерию. Или двумя растопыренными пальцами ударить в глаза и ослепить. Гарри Шагрин и Дик Стэпп не раз такое проделывали. Еще можно задушить. Цепь достаточно длинная, чтобы накинуть ее на шею жертвы. Но горничная беспечно повернулась спиной. Неужели он настолько нестрашный?

Женщина опустила бадью на пол и шумно выдохнула, потирая поясницу.

— Спасибо, — сказал Пфефферкорн.

Горничная сделала книксен.

— Не стоило беспокоиться, — сказал он.

Жулкова жена уставилась в пол.

— Право, не стоило, — сказал Пфефферкорн.

Женщина подняла голову, на долю секунды их взгляды встретились. Потом она вышла из камеры.

В мешке лежали полотенце, мочалка и брусок зловонного мыла. Полотенце и мочалка оказались копией тех, что были в «Метрополе». Пфефферкорн разделся, оставив штаны и трусы на левой прикованной ноге. Стоя над сливом, окатился водой. На секунду он позволил себе вообразить, что мыло — это покрытый дубнием сверхпрочный контейнер, в котором найдутся оружие или ключ. Но брусок лишь измылился в пену.

 

96

Пфефферкорн приступил к работе.

Было нелегко. Во-первых, он и впрямь был паршивым поэтом. Еще в школе забросил этот жанр. Помимо того, конструкция «Василия Набочки» оказалась невероятно жесткой. Каждая песнь в девяносто девять строк разбивалась на девять строф из одиннадцати строчек одиннадцатистопным хореем в размере ABACADACABA, причем в первой, второй, пятой, седьмой, десятой и одиннадцатой строках имелись тройные внутренние рифмы. Мудреность злабского языка заключалась в том, что со времен Зтанизлаба Цажкста формы мужского, женского и гермафродитного среднего рода, а также система склонений бессчетно видоизменялись. В результате простенькая фраза «Он искренне его любил, ибо с давних пор тот был его любимцем» в том или ином из тысяч вариантов могла читаться как «Она искренне его любила, ибо уже давно была его любовницей», или «Они искренне друг друга любили, ибо тот многажды бывал его дядей», или «Возможно, любовь ее была непритворна, ибо с самого вторника он не одаривал это ласками». Ничего удивительного, что этакая путаница распалила вражду. Нашлось объяснение и столь долгой популярности поэмы: как всякое великое произведение, она обладала свойством, позволявшим каждому поколению по-новому ее прочитывать, — в ней отсутствовал смысл.

Еще одной серьезной помехой были беспрестанные визиты Жулка. Только Пфефферкорн соберется на очередную неудачную попытку, как слышит стук костяшек по прутьям решетки. Все ли удобно? — спрашивал премьер-министр. Не надо ли еще бумаги, ручек или книг? Не могут ли он или его жена как-то облегчить тяжкий труд маэстро? Все это служило лишь прелюдией к допросу, который Жулк, безмерно заинтересованный творческим процессом, учинял Пфефферкорну. Когда лучше пишется? На рассвете? Глубокой ночью? После сытного обеда? Легкой закуски? Натощак? А напитки? Какие предпочтительнее, с газом или без? Как лучше думается — лежа, стоя или сидя? С чем сравнимо сочинительство? Будто вкатываешь камень в гору? Гребешь на лодке? Восходишь по лестнице? Ловишь сачком бабочку?

Все скопом, отвечал Пфефферкорн.

Дневная стихотворная производительность была невысока. Прочее время Пфефферкорн изнывал от тоски. Кроме Жулка он видел только его жену, которая пресекала все попытки завязать разговор. Почти все время Пфефферкорн был один. Люминесцентная трубка горела круглосуточно. Отсутствие окон сбивало со счета времени, погружая в полудрему. Взбадриваясь, Пфефферкорн отжимался, качал пресс, делал «разножку» и приседания. Гремя цепью, исполнял бег на месте. Из трещин в потолке мысленно составлял карту мира. Шариковыми ручками местного производства, истекавшими пастой, играл на прутьях решетки, как на ксилофоне. В венерическом календаре отмечал прожитые дни. Неумолимо приближался триппер. Прижавшись ухом к стене, Пфефферкорн пытался уловить отголосок внешнего мира. Температура в камере наводила на мысль, что узилище расположено глубоко под землей. Интересно, какова вся тюрьма? Воображение рисовало бесконечный ряд камер, в которых плененные литераторы корпят над завершением поэмы. Я повидал таких, как вы. В живых никто не остался. Писательский скит хуже не придумаешь.

Шел седьмой день плена. Оторвавшись от работы, за решеткой Пфефферкорн увидел премьер-министра, который, заложив руки за спину, покачивался с пятки на носок. Жулк хотел что-то сказать, но передумал и молча бросил в камеру бумажный шарик, подскочивший к ногам узника.

Пфефферкорн развернул смятый листок с неразборчивыми каракулями, сплошь в исправлениях и вставках, и хмуро взглянул на визитера.

Жулк поклонился:

— Сэр, вы — первый читатель.

Оказалось, он представил собственное видение финала поэмы. Не дождавшись противоядия, царь умирает, и убитый горем царевич Василий, отрекшись от престола, передает царские земли народу. Он ведет жизнь простого человека — возделывает поля и пасет коз, обретая спасение в ручном труде, — и в конце концов находит упокоение под чахлым деревом на лугах Западной Злабии. Тяжеловесное, поспешное и неумелое творение. Худшая разновидность агитпропа. Надуманный сюжет, смутные образы, ходульные персонажи.

— Чудесно, — преподавательским тоном сказал Пфефферкорн.

Жулк нахмурился:

— Неправда.

— Честно. Даже не понимаю, зачем я-то вам понадобился.

— Это гадко, мерзко, оскорбительно для глаза и уха. Прошу вас, вот что надо сказать!

— Нет-нет, весьма… живенько.

Жулк рухнул на колени. И взвыл, вцепившись в волосы.

— Вы слишком требовательны к себе, — сказал Пфефферкорн.

Премьер-министр застонал.

— Конечно, небольшая правка не помешает, но для первой пробы…

Жулк взревел и вскочил на ноги. Как безумный, затряс решетку.

— Скажите, что это плохо! — возопил он.

Повисло молчание.

— Это… плохо, — сказал Пфефферкорн.

— Насколько плохо?

— Э-э… очень.

— Охарактеризуйте.

— Тошнотворно?

— Да.

— И… наивно.

— Да…

— Многословно. Бессмысленно.

— Да, да…

— Банально, пресно, бессвязно, шаблонно. — Пфефферкорн вошел во вкус. — Негодный замысел, скверное воплощение, просто из рук вон плохо. Малый объем — единственное достоинство сего творения.

Жулк радостно крякнул.

— Автор заслуживает кары.

— Какой?

— Его следует… э-э…

— Не щадите.

— Пожалуй… высечь?

— О да.

— И… предать позору.

— Да.

— Надо… повесить ему на шею колокольчик, чтобы, заслышав его приближение, народ бросался врассыпную.

— Именно так, — сказал Жулк. — Воистину, автор — ходячий мертвец, что видно из его сочинения.

— Это уже ваша оценка, — сказал Пфефферкорн.

— Да, маэстро. Но если даже сейчас писанина столь дурна, какой же скверной она покажется на фоне вашего творения! Скажите, маэстро, насколько блистательным будет ваш?

Повисло молчание.

— Полагаю, чертовски ослепительным.

Жулк отступил от решетки, взгляд его полыхал восторгом.

— Я, как личность, сгораю от нетерпения.

Пфефферкорн не разделял оптимизма своего патрона. Девяносто девять строк, поделенные на двадцать два дня, требовали ежедневной выдачи четырех с половиной строчек. К исходу одиннадцатого дня Пфефферкорн все еще мусолил девятую строку. Он понимал, что происходит. Подобное уже было, только на сей раз неоткуда ждать спасения. Он пребывал во власти жестокого злодея, неведомого Гарри Шагрину и Дику Стэппу, — сокрушающего сомнения в себе. И теперь совсем иначе воспринимал выражение «последний срок».

 

97

Глухой бессонной ночью Пфефферкорн писал письма, которые не сможет отправить.

В письме к Биллу он вспомнил первые годы их дружбы. Восьмой класс, учительницу мисс Флэтт, в которую все влюблялись. Случай, когда его остановили за превышение скорости на «камаро» Билла. В боковом зеркале он считал шаги приближавшегося патрульного, а Билл судорожно прятал открытую банку пива в бардачок. Коп выписал штраф и укатил. Пиво капало из бардачка на коврик. Не верилось, что пронесло, да? Тогда жизнь была проще, правда? Правда. Хоть одну книгу из моего списка ты прочел? — спрашивал он и признавался, что некоторые и сам не осилил. Помнишь, писал он, взломали лодочный сарай, сперли снаряжение университетской команды, а на другой день в толпе зевак ржали, когда гребцы пытались снять весла с деревьев. Помнишь ночные бдения над литературным журналом: макет на чертежной доске, ломаем голову, как разместить тексты, иллюстрации, рекламу. Наша славная полуподвальная квартирка, вспоминал он. До сих пор жив вкус дешевой жирной еды, которую делили на троих. Ты был истинным джентльменом, писал он. Признаюсь, я тебе завидовал, но зависть произрастала из восхищения. Знаешь, писал он, однажды в запале бывшая жена сказала, что я мизинца твоего не стою. Меня это взбесило, и я надолго прекратил общение с тобой. Прости, что наказывал тебя за чужие грехи. Я помню, писал он, твой первый рассказ. Он был лучше, чем я о нем отозвался. Знаешь, писал он, если б не шпионские игры, ты стал бы классным писателем. Плевать на закулисную возню, писал он, наша дружба бесценна, и я жалею, что не приехал к тебе в Калифорнию, когда ты был жив. Прости, писал он, что я оказался в постели Карлотты. Наверное, ты бы нас благословил. Такой уж ты человек. Мне бы твое благородство. Но я над собой работаю, писал он.

В письме к Карлотте он признался, что полюбил ее с первого взгляда. Но боялся ее. Потому-то и стоял столбом, отдав ее в объятия другого. Он рассказал о привычке вслух читать написанное за день, представляя ее своей слушательницей, и мысленно следить за ее откликом. Нахмурилась? Улыбнулась? Вздохнула? Если ей нравилось, значит, все хорошо. Так было, даже когда он женился. Так было, когда он писал роман. Вначале Карлотта служила образчиком для любовной линии, но потом возникло опасение, что она все поймет и больше не захочет его видеть. Допустить этого он не мог, потому что не мыслил жизни без нее. Он все переписал. Это было ошибкой: без Карлотты, которую он считал воплощением романтической любви, книга стала фальшивой. Он поплатился за свое решение. Ибо с той поры не написал ни единого искреннего слова и лишь сейчас говорит правду. Хорошо, что она вышла за Билла, который обеспечил ей жизнь, какую он, Пфефферкорн, не смог бы. И он счастлив, что они вновь встретились в ту пору, когда могли бескорыстно отдаться друг другу. Близость с ней, писал он, была наслаждением. Она тем ценнее, что, взрослые люди, оба понимали: постель значит многое и ничего. Плевать, что она шпионка. Это даже возбуждает, писал он. Он не раскаивается, что попытался ее вызволить. Он лишь сожалеет, что так бездарно провалил дело.

В письме к дочери он сказал, что ее появление на свет было фантастическим событием, в корне его переменившим. Сердце его казалось спелым плодом. От нежности готовым лопнуть. В секунду мир стал иным: канула в Лету былая безоглядность, настал черед нескончаемых судьбоносных решений. Всё было важно. Господи, у нее личико чуть приплюснуто. Господи, она получает добавочный кислород. Садимся в машину. Господи, пронеси. Беспокойство выжгло его дотла. И он обрел первозданность радости, страха, гнева и счастья. Он вспомнил кофейного цвета старый диван, от которого не успели избавиться, прежде чем из него вылезли пружины, но некогда с ней на руках он сидел на новехоньком диване, пригревало солнце, ее пушистая головка покоилась на его голой груди, во сне она чмокала губками. Казалось, так будет вечно, а теперь он с нежностью вспоминал те мгновения, когда она безраздельно принадлежала только ему. Он вспомнил, как, пеленая, нечаянно булавкой уколол ее ножку. Она даже не пикнула, и кровь-то не выступила, но он казнил себя за неосторожность. Прости, писал он. Я был дурак, что настаивал на марлевых подгузниках. Он наблюдал за ней, маленькой, подмечая забавные жесты и гримасы. Эх, надо было все записывать. Помнишь, писал он, я собирал тебя в первый класс. От волнения тебя вырвало. Но я все равно повел тебя в школу. Наверное, зря, но тогда казалось, так надо. Слава богу, все обошлось. Я ликовал, писал он, от твоих удач и переживал твои огорчения. Помнишь, писал он, уроки физкультуры, уроки танцев. А еще танцы «дочки с папами». Прости, писал он, что я не танцевал и в зале мы с тобой вечно подпирали стену. Помнишь, писал он, в первый раз ты влюбилась. А я впервые в жизни захотел кого-то избить. Прости, писал он, что беспричинно злился, когда ты зорко подмечала мои недостатки. Вспомнил ее лучившийся радостью взгляд, когда он безуспешно пытался состряпать детективный роман. Она радовалась тому, что он счастлив. Такая щедрость нечаста. В мире много красавиц и умниц, писал он, — а ты и красавица, и умница, — но больше всего я горжусь твоей порядочностью. В том нет моей заслуги. Такой ты родилась. Есть люди, которые вопреки всему с рожденья чисты душой, и ты из их числа. Я рад, писал он, что ты нашла того, кто сможет о тебе позаботиться. Ты всегда заслуживала самого лучшего. Знаешь, твоя свадьба — мое самое удачное капиталовложение. Прости, писал он, что редко и скупо говорил о своих чувствах. Все как-то не находил нужных слов. Я и сейчас не уверен, что сумел себя выразить, но лучше попытаться, чем просто молчать. За все свои годы я не создал ничего ценнее тебя. Ты — дело моей жизни. Жизнь удалась. Я тебя люблю, написал он и подписался: твой отец.

 

98

До истечения последнего срока оставалось меньше сорока восьми часов. Пфефферкорн встал из-за стола и поворочал шеей. Пару дней назад ему пришла мысль воспользоваться последней главой «Тени колосса» и на ее основе сочинить финал поэмы. Идея могла оказаться и блестящей, и гибельной, но терять было нечего, поскольку он окончательно зашел в тупик. Лучше уж так, решил он, тем более что Жулк без ума от романа. Каторжным трудом удалось наскрести семьдесят с лишним строчек. Раздобыв волшебный корнеплод, вконец изможденный царевич возвращался к смертному одру батюшки. Далее следовал его внутренний монолог в духе Гамлета — царевич размышлял: дать старику противоядие или пусть папенька тихо угаснут? В конце концов он бросает корнеплод в ночной горшок. Ходы эти перекликались с романом, где юный художник перекрывал отцу кислород. На всякий случай Пфефферкорн наделил царевича парой льстивых реплик о коммунизме. В последних двадцати строчках он намеревался возвести его на «горем сдобренный престол». Ему понравилась эта накануне придуманная фраза, и он записал ее на полях. Правда, на злабском она была не столь медоточива: жумьюйи горхий дхрун. Сойдет, решил Пфефферкорн. Он уже совершенно ошалел и ничего не соображал.

Хлопнула дверь. Как всегда, скованная и мрачная Жулкова жена принесла обед. Как всегда, оставила решетку нараспашку, а поднос опустила на край стола, свободный от бумаг.

Как всегда, Пфефферкорн ее поблагодарил.

Как всегда, она сделал книксен.

— Не стоило беспокоиться, — как всегда, сказал Пфефферкорн.

Как всегда, она шагнула к выходу.

— Конечно, это не мое дело, но, похоже, вы не очень счастливы, — сказал Пфефферкорн.

Девятнадцать дней он был для нее пустым местом и потому слегка встревожился, когда она остановилась и посмотрела на него.

— Я так, к слову.

Женщина молчала.

— Извините. Не надо было ничего говорить.

Повисла тишина. Горничная повернулась к столу и взглядом спросила разрешения взять листки. Похоже, выбора не имелось. Пфефферкорн посторонился:

— Прошу.

Женщина стала читать. Губы ее чуть шевелились, лоб собрался в морщины. Закончив, текстом вниз положила листки на стол.

— Ужасно, — сказала она.

Пфефферкорн впервые услышал ее голос и, потрясенный, замешкался с ответной репликой.

— Не понимаю, — сказала она. — Почему царевич Василий выбросил снадобье?

— Э-э… видите ли… э-э… — мялся Пфефферкорн, поглядывая на лунообразное недоуменное лицо. — Понимаете… дело в том… Ведь если подумать… царь-то лишил его наследства. Наверняка царевич затаил обиду. — Он помолчал. — Большую обиду.

— И оттого даст отцу помереть?

— Речь-то о царстве. Серьезное дело.

Женщина покачала головой:

— Получается ерунда.

— Наверное, вы чуточку буквально все воспринимаете.

— То есть?

— В общем-то, нигде не сказано, что он позволяет отцу умереть.

Женщина вновь взяла листки.

— «Жаркая кровь блескучим багряным фонтаном лик обагрила усохший, с заострившимся носом, И душа государева к небесам в легкой облачности, грозящей дождем, воспарила», — прочла она.

Потом глянула на автора.

— Вы упускаете суть, — сказал Пфефферкорн.

— Разве?

— Напрочь.

— А в чем суть?

— Совершенно не важно, выздоравливает царь или умирает. То есть это важно в сюжетном плане, хотя в две секунды можно все переделать. Тематически самое главное — душевный конфликт царевича.

— Из-за чего?

— Из-за многого, — сказал Пфефферкорн. — В нем буря чувств.

Жена Жулка покачала головой:

— Нет.

— Почему — нет?

— Царевич Василий совсем другой человек.

— Интересно, какой же?

— Он привлекает нравственной чистотой, способностью ради правого дела забыть о собственных чувствах. Зачем пускаться на поиски корнеплода, если он не хочет спасти отца? Получается ерунда.

— Разве не интереснее, если в последнюю секунду его одолевают сомнения?

— Эта сцена противоречит всей поэме.

— Я спросил, интереснее или нет, — сказал Пфефферкорн.

— Я слышала. И отвечаю: сцена не вписывается в обшую канву. Интересно, не интересно — это не критерий. Вы пишете в другом стиле. Надо соблюдать предложенные рамки. — Она заглянула в листок. — И все эти вычурные словечки совсем не к месту.

— Ладно. — Пфефферкорн вырвал у нее листки. — Вы сказали, что ничего не поняли, так что лучше оставьте при себе свое мнение. Большое спасибо.

Женщина промолчала. Пфефферкорн вспомнил, что она жена премьер-министра.

— Извините, — сказал он. — Просто я болезненно воспринимаю суждения о незаконченной работе.

— Осталось всего два дня.

— Я помню. — Пфефферкорн нервно пошелестел страницами. — Может, подскажете, в каком направлении двигаться?

— Я не писатель, — ответила женщина. — Сужу просто: нравится, не нравится.

Пфефферкорн попытался скрыть огорчение.

— Ладно. Спасибо за конструктивную критику.

Женщина кивнула. Помешкав, Пфефферкорн спросил о вероятном отклике ее супруга.

Она пожала плечами:

— Он будет в восторге.

Пфефферкорн выдохнул.

— Правда?

— Драгомир не столь суровый критик, как я. Он уверен: все, что выходит из-под вашего пера, гениально.

— Ну и слава богу.

— Дело не в том, — сказала она. — Все равно перед праздником он вас убьет.

— Э-э… вот как?

Она кивнула.

— Я… вот уж не думал.

— Он считает, так будет драматичнее. Живые писатели теряют в романтичности.

— М-да.

— Вы доставите ему немыслимую радость. Всю жизнь он об этом мечтал.

Пфефферкорн молчал.

— Что это? — спросила женщина. Он проследил за ее взглядом на неотправленные письма. — Можно?

Пфефферкорн хотел отказать, но потом разрешил:

— Валяйте.

Пока жена Жулка читала письма, он в сотый раз прикинул вариант нападения. Если Жулк собирается его убить, это, наверное, последний шанс сбежать. Так, порядок действий: схватить цепь, обмотать вокруг шеи женщины и затянуть, упершись коленом в ее спину. Сердце бухало. Ладони взмокли. Он изготовился. И не шевельнулся. Не смог. Тренировки, мать их за ногу. Все впустую.

Женщина прочла письма. Глаза ее покраснели, на щеках блестели влажные дорожки. Она аккуратно свернула листки и положила на стол.

— Ведь можете, когда захотите.

Помолчали.

— Спасибо, — сказал Пфефферкорн.

— Не за что.

Помолчали.

— Конечно, я несчастлива, — сказала она.

Пфефферкорн промолчал.

— Я не могу иметь детей.

Помолчали.

— Всей душой сочувствую, — сказал Пфефферкорн.

Фартуком она отерла глаза и засмеялась. Смех ее походил на скрипучий клекот, в котором слышались разочарование жизнью и предчувствие новых несчастий. Она смяла фартук в кулаке.

— Не поверите, он заставляет это носить.

Пфефферкорн усмехнулся.

— Я жена премьер-министра, черт бы его побрал. — Она покачала головой и опять рассмеялась. Потом шагнула к Пфефферкорну. Он уловил знакомый запах прогорклого мыла и дешевой косметики. Обветренные губы женщины приоткрылись. Казалось, она готова его поцеловать. Пфефферкорн напрягся. — Идемте, если хотите жить, — сказала она.

 

99

Цепь не позволяла видеть все пространство за решеткой. Пфефферкорн был слегка разочарован, когда оказался в коротком бетонном коридоре, заканчивавшемся обычной деревянной дверью.

— А где охрана? — шепнул он.

— Нету.

Женщина открыла незапертую дверь. Они вошли в квадратный бетонный предбанник: винтовая лестница (никакой вычурности, обычные железные ступени, по спирали уходившие в узкую шахту), две деревянные двери справа, еще одна слева. Ничего похожего на узилище для мучеников пера.

— Сигнализация не сработает? — прошептал Пфефферкорн.

— Нету никакой сигнализации. Шептаться необязательно.

Жена Жулка открыла ближнюю правую дверь. Они очутились в небольшой, десять на десять футов, кладовке. Вдоль стен стояли безыскусные железные стеллажи. На полках лежали рулоны однослойной туалетной бумаги, стопки постельного белья гостиницы «Метрополь», коробка с мылом, пачки бумаги и упаковки шариковых ручек. На крючке висел сильно мятый белый спортивный костюм. В углу притулилась тачка. Присев на корточки, с нижней полки женщина достала сумку на колесиках и, выпрямившись, кивнула — мол, ваше, забирайте.

Пфефферкорн раздернул молнию. Невероятно, все на месте. Он взглянул на спутницу. Та пожала плечами:

— Драгомир никогда ничего не выбрасывает.

Она прикрыла глаза, пока Пфефферкорн облачался в наряд злабийского козопаса. Все было впору, но шестидюймовые каблуки не особо годились для побега из тюрьмы. Он отпихнул башмаки и вновь надел тапки.

— Сносно, — сказала женщина, окинув его критическим взглядом.

Дезодорант-электрошокер и зубную щетку-нож Пфефферкорн спрятал в карманы рубахи. Мыло-контейнер и одеколон-растворитель — в задние карманы штанов. Денежную скатку и не отслеживаемый телефон засунул в гетры. Фальшивый паспорт приладил в трусы.

Женщина подала ему неотправленные письма и не дописанный финал поэмы:

— Не забудьте.

Пфефферкорн пристроил их к мылу. Он раздумывал, что делать с мятными леденцами, но женщина забрала у него жестянку.

— Там вовсе не конфеты, — сказал Пфефферкорн.

Она опустила жестянку в карман фартука:

— Я знаю.

Пфефферкорн взглянул на нее.

— Поспешите, — сказала она. — У нас мало времени.

Соседняя комната оказалась кухней. На прилавке стояли плетеная корзина с корнеплодами, большая терка в засохших овощных струпьях и стопка грязных подносов. Женщина заставила Пфефферкорна выпить две чашки чая. Потом усадила его на табурет, а сама раскрыла набор с наклейками и пробежала инструкцию.

— Главное, не забыть ватную палочку, — сказал Пфефферкорн.

— Я умею читать.

На грим ушли весь лак и все наклейки. Женщина потерла кухонную лопатку о фартук и вместо зеркала поднесла Пфефферкорну.

Усы бросали вызов усам Блублада.

Вернулись в кладовку. Женщина сняла с крючка белый спортивный костюм, оказавшийся защитным комбинезоном. Пфефферкорн собрался расстегнуть молнию, но его остановили:

— В туалет не нужно?

Пфефферкорн прислушался к себе.

— Пожалуй.

Комната за третьей дверью была точной копией его камеры: тюфяк, параша, слив. Только вместо книг на столе жалкий набор дешевой косметики и пластмассовый гребешок с застрявшими волосками. Смятая засаленная подушка, сбитое одеяло.

Все это время жена Жулка обитала по соседству.

Пфефферкорн воспользовался парашей и вернулся в кладовку. Женщина уже расстегнула безразмерный комбинезон. Пфефферкорн забрался в штанины и продел руки в рукава.

— Где ваш муж? — спросил он.

— В пентхаусе «Метрополя». — Женщина угрюмо усмехнулась и, вжикнув молнией комбинезона, затянула «липучки». — Занят подготовкой к празднику. Раньше утра не вернется. — Она подняла капюшон, хранивший ее запах, и закрепила его липучей застежкой. — Вот и все. Дальше сами.

— Понял, — из-за визира прогудел Пфефферкорн. — Спасибо.

— Удачи, — кивнула женщина.

Он шагнул к лестнице, но обернулся.

— А с вами что будет? — спросил Пфефферкорн.

На лице ее появилась та же угрюмая усмешка. Женщина достала из фартука жестянку с мятными леденцами. Встряхнула. Одна конфета — и через три минуты смерть.

— Освежусь мятой, — сказала она.

 

100

Казалось, он был на милю под землей. Температура воздуха поднималась вместе с ним. Выяснилось, что воздухопроницаемость не входит в число достоинств комбинезона. Крестьянская рубаха липла к телу, оконце в капюшоне запотело. Ноги дрожали. В карманы словно кто-то насыпал дроби. От сумрачной тесноты шахты накатывала паника. Пфефферкорн представил жену Жулка, которая карабкалась здесь, обремененная грудами книг, корнеплодов и полотенец. Стиснув зубы, он продолжил подъем.

Наконец винтовая лестница бесцеремонно перешла в пожарную, привинченную к стене. Пфефферкорн уперся головой в люк. Тот, лязгнув, открылся. В центре круглого бетонного зала, освещенного голыми желтоватыми лампочками, высился резервуар футов десяти в поперечнике, похожий на огромную проржавевшую орхидею. Маслянистые лужицы выдавали щербатость пола. Повсюду были черные трехлистники на желтом фоне — символ радиации. На стене висели плакаты. На первом улыбчивый контурный человечек трогал резервуар. На втором коленопреклоненный контурный человечек делал предложение контурной даме сердца. На третьем контурный человечек переживал за контурную жену над раздвинутыми контурными ногами которой склонилась контурная акушерка. Четвертый плакат завершал устрашающую историю: контурные родители в ужасе смотрели на контурного младенца с тремя глазами и гениталиями обоих полов.

Пфефферкорн отыскал выход. Как и ожидалось, дверь была не заперта. Он вышел на небольшой бетонный пандус. Вечерело. Ни проволочных заграждений, ни сторожевых вышек с прожекторами, ни собак, ни камер наблюдения. Станцию окружало ядовитое озеро радиусом в полмили. Густая липкая жижа цвета антифриза слабо светилась. Всякому, кто вздумает проникнуть на станцию или покинуть ее, пришлось бы пересечь озеро. Пфефферкорн не слышал запаха, но мысленно его представил, в миллиард раз усилив зловоние, которое учуял в лесу. Простата его съежилась и захотела спрятаться. Комбинезон не внушал особого доверия. Одно дело теория, но совсем другое — практика. Пфефферкорн прикинул расстояние до берега и сошел с пандуса, по колено погрузившись в вязкое месиво. Слава богу, что отверг каблукастые башмаки.

На полпути Пфефферкорн обернулся: цилиндрический реактор с раструбами макушки и основания смахивал на пышный торт в лаймовом сиропе. По стене зигзагом бежала трещина. Этот реактор был в точности как все другие ядерные реакторы, которые Пфефферкорн видел на фотографиях, только гораздо меньше. Помнится, самый маленький в мире, говорилось в некрологе Жулка.

Через полчаса Пфефферкорн выбрался к ограде. Месиво стало жиже, под ногами чувствовалась твердая земля. Еще минут двадцать он брел вдоль забора и наконец вышел к заброшенному КПП, где вместо шлагбаума была цепь, приваренная к покосившимся столбам. Пфефферкорн поднырнул под нее и оказался на воле.

На обочине грязного проселка стояла деревянная душевая кабинка, вроде пляжной. Вывеска над дверцей гласила: диигужутзиунниуии пункхтъ. Дезинфекционный пункт. От водяной колонки тянулся обычный садовый шланг. Смыв жижу, Пфефферкорн осторожно выбрался из комбинезона, бросив его в кабинке. Проселок вывел на большак. Пфефферкорн зашагал, желая отдалиться от реактора. Потом притормозил и огляделся. Вокруг под лунным светом блестели росистые луга. Мертвая тишина, даже коза не мекнет. Пфефферкорн достал мобильник. Качество связи — на одно деление. Он прошел чуть дальше. Тут сгодится. Он закрыл глаза и представил визитку. Потом набрал номер.

— Та, — отозвался Фётор.

— Это я, — сказал Пфефферкорн.

В трубке повисла шершавая тишина.

— Где вы? — спросил Фётор.

— Думаю, пять-шесть километров от города.

— Вас кто-нибудь видел?

— Нет.

— Вы один?

— Да.

В трубке зашуршало — Фётор прикрыл микрофон. С кем-то заговорил. Тот неразборчиво ответил. Фётор вернулся. Продиктовал адрес.

— Это в районе набережной.

— Найду.

— Поспешите, — сказал Фётор и отключился.

Пфефферкорн долго смотрел на звезды. Может, больше не доведется увидеть. Только что он совершил роковую ошибку в мире, где никому нельзя верить. Но он не желает в нем жить. Спрятав телефон, Пфефферкорн зашагал по дороге.

 

101

Фётор жил на одиннадцатом этаже безобразной бетонной башни. Лифт не работал. Провонявшая мочой скользкая лестница была усеяна упаковками от презервативов. После подъема из реакторной шахты и долгой пешей дороги в город ноги ныли. Пфефферкорн тяжело опирался на перила.

Фётор велел идти прямо в конец коридора. Инструкция была не лишней, ибо почти на всех квартирах номера отсутствовали. В мертвой тишине стук в дверь показался громом. Дверь чуть приотворилась. Волосатая рука поманила внутрь.

Пфефферкорн вошел в прихожую. Неважно выглядевший Фётор запахнул халат. Сквозь бездверный проем виднелась крохотная кухня с газовой плитой и рукомойником, над которым висела деревянная сушилка с четырьмя пластиковыми тарелками. Холодильника не было. Все это не тянуло на семейный очаг. Из прихожей коридор вел в неосвещенную комнату.

— После вас, — сказал Фётор.

Пфефферкорн шел ощупью. В нос ударил крепкий мужицкий запах. В комнате царила тьма, задернутые шторы не пропускали лунный свет. Пфефферкорн резко остановился. Фётор ткнулся ему в спину и, пошарив по стене, щелкнул выключателем.

От яркого света Пфефферкорн зажмурился. Потом открыл глаза и огорченно понял, что и впрямь обитает в мире, где никому нельзя верить. В комнате была не жена Фётора. Если Фётор вообще женат. И если он Фётор. Личность ростом в шесть футов пять дюймов явно была мужчиной. Крепким, зверского вида. С иссиня-черной эспаньолкой и руками сплошь в татуировках. Одетый в кожаную мотоциклетную куртку и черные сапоги, он рыкал не хуже мусоровоза. Пфефферкорн рухнул на колени, хватая ртом воздух. Никто его и пальцем не тронул, но сознание — видимо, угадав, что его ожидает, — решило загодя угаснуть.

 

102

— Ан дбигуеца.

— Дьюжтбителньюо?

— Пмьемью.

— Дружище. Как вы? Слышите меня?

Пфефферкорн открыл глаза. Над ним встревоженные лица Фётора и мотоциклиста. Вопреки ожиданиям, он не в камере, но в той же гостиной, лежит на диване. Пфефферкорн попытался сесть. Его мягко удержали:

— Лежите, дружище. Вы грохнулись, точно куль с корнеплодами. Мы уж думали, у вас инфаркт.

В кухне засвистел чайник. Мотоциклист рыкнул и вышел.

Пфефферкорн ощупал себя. Не связан, вроде никаких повреждений, если не считать ушибленную голову.

— Аха. — Закряхтев, Фётор уселся в пластиковое кресло. — Вы уж извините, я не хотел вас обескуражить. Думал, иностранцы к такому привычны. Видно, ошибся. — Он вздохнул, потер лицо и устало улыбнулся: — Ну вот, дружище. Теперь вы знаете мою тайну.

Пфефферкорн огляделся и показал на стену, а потом на свое ухо.

Фётор покачал головой:

— Тут ничего нет. Да это меня не волнует. Беспокоит, что скажут соседи, друзья, родные. У Яромира престарелая мать. Новость ее убьет.

Яромир принес три кружки горячего чая. Раздал, сел на пол подле ног Фётора. Тот уютно положил руку на его мощное плечо. Яромир накрыл ее ладонью. Они переплели пальцы и замерли, слушая Пфефферкорна. Он изложил свою просьбу и смолк в ожидании ответа. Фётор задумчиво смотрел перед собой. Лицо Яромира было безмятежно. Наверное, моя просьба чрезмерна, думал Пфефферкорн. Ради спасения себя и Карлотты он ставит на кон чужие жизни, а шансы на удачу призрачны. Однако героизму чужд расчет. Поглощенный заботами, он даже не подумал, нельзя ли из этого состряпать роман.

Фётор резко встал и вышел в соседнюю комнату. Было слышно, что он говорит по телефону. Пфефферкорн одарил Яромира смущенной улыбкой.

— Извините, что обеспокоил вас, — сказал он.

Яромир рыкнул и отмахнулся.

— Давно вы вместе? — спросил Пфефферкорн.

Яромир растопырил десять пальцев, затем показал еще один.

— Однако. Здорово. Мазел тов.

Яромир улыбнулся.

— М-да. А чем вы занимаетесь?

Яромир рыкнул, вспоминая слово, потом улыбнулся и щелкнул пальцами:

— Матрас.

Вернулся Фётор.

— Она здесь, — сказал он, протягивая бумажный клочок.

Пфефферкорн посмотрел адрес:

— Это же «Метрополь».

Фётор кивнул.

На бумажке значился сорок восьмой номер. Пфефферкорн жил в сорок четвертом.

— На причале будьте не позднее трех, — сказал Фётор. — На рассвете Яромир отплывает.

— Ах, вот оно что! — сообразил Пфефферкорн. — Матрос!

— Он так сказал? — Фётор укоризненно глянул на друга и что-то проворчал на злабском. — Яромир капитан.

Тот скромно потупился.

Пфефферкорн благодарно пожал ему руку. Фётор обнял Пфефферкорна за талию и проводил к выходу. Задержавшись в дверях, он спросил:

— Скажите, дружище, правда ли, что в Америке мужчинам не зазорно вместе пройтись по улице?

Пфефферкорн посмотрел ему в глаза.

— Я не американец, — сказал он. — Но слышал, что так оно и есть.

 

103

Ночь обволакивала, точно влажная марля. В этот час улицы были пустынны — лишь редкие прохожие да военные патрули. Город готовился к торжествам. Тротуары были выметены. Под ветерком трепетали яркие транспаранты. Алюминиевые барьеры размечали путь демонстрации. Круглая дата сулила небывалый праздничный размах. Чтобы не привлекать внимания, Пфефферкорн держался проулков и шел размеренно. Взгляд долу, руки в карманах, вера в усы.

Днем перед «Метрополем» всегда стояла череда троек, поджидавших седоков, но сейчас весь квартал был пуст. Лишь одинокий солдат прикуривал сигарету. Скользнув по Пфефферкорну равнодушным взглядом, он сделал затяжку и отвернулся. Сквозь стеклянные двери виднелся портье, увлеченный журналом. Пфефферкорн решительно вошел в вестибюль и зашагал прямиком к лифту. Рука его уже тянулась к кнопке, когда портье на злабском окликнул:

— Минуточку!

Пфефферкорн замер.

Портье приказал обернуться.

Пфефферкорн сделал возмущенное лицо и ринулся к конторке.

— Уй муего любвимого уймжтвиенно отжталий жтаржего бвруду глижтий! — рявкнул он.

Портье предсказуемо опешил. Пфефферкорн и сам бы оторопел, если б вдруг какой-нибудь невероятный усач в пастушьем наряде заорал о своем любимом полоумном брате, страдающем глистами.

«Глисты!» — с чувством повторил Пфефферкорн. Потом заорал, что уже больше недели не может получить вентилятор. В подкрепление своих слов он грохнул кулаком по конторке. Портье подпрыгнул. Изобразив усталость от столь долгого общения с болваном, из левой гетры Пфефферкорн достал денежную скатку и, отслоив купюру в пятьдесят ружей, помахал ею перед носом портье, словно говоря: Могу открыто дать взятку, и мне ничего не будет. Видишь, какая я важная шишка? Не хухры-мухры. Так что не путайся под ногами. Так он предполагал. Правда, допускалось иное прочтение: Возьми деньги и заткнись. Как бы то ни было, портье цапнул бумажку и смущенно улыбнулся:

— Мсье.

 

104

В лифте Пфефферкорн поднес палец к кнопке пентхауса. Потом решил, что и без того дел невпроворот. Противно, но пусть Драгомир Жулк еще поживет. Пфефферкорн ткнул кнопку четвертого этажа.

Пока лифт натужно поднимался, он прикинул план действий. Вероятно, в таком старом отеле номера друг от друга отличаются. Но кое в чем должны быть идентичны. Определенно в каждом есть прихожая, где с одной стороны платяная ниша, с другой — дверь в ванную. В спальне кровать. Комод, на котором стоит телевизор. Тумбочка, телефон, часы, батарея, лампа. Вентилятор, наверняка неисправный.

Лифт заскрежетал и остановился. Двери разъехались. Пфефферкорн крадучись вышел в холл.

Важно помнить, что Карлотта в номере. Нельзя ворваться, сметая все на своем пути. Следует разить насмерть, но прицельно. Если комната похожа на его номер, в ней удобно разместятся четверо. Однако в Западной Злабии свое понимание удобства. Надо быть готовым к тому, что в номере десять человек. Вооруженных. Имеющих приказ стрелять на поражение. Значит, его движения должны быть согласованны и плавны. Всех бить под дых.

Пфефферкорн миновал свой бывший номер. Затем сорок шестой, обитель шумных молодоженов. Остановился перед сорок восьмым. Все это время Карлотта была от него в сорока футах.

Пфефферкорн огляделся.

Никого.

Долой колпачок, дезодорант-электрошокер в левой руке. Держим плотно, однако не стискиваем. Зубная щетка-нож в правой руке. Держим плотно, однако не стискиваем. Как учил Сокдолагер. Оружие должно стать продолжением руки. Не тяните с ударом. Бейте. Рукояткой щетки Пфефферкорн трижды стукнул в дверь. Тишина. Шаги. Дверь распахнулась.

 

105

Дверь распахнулась.

— Какого хрена? — спросил Люсьен Сейвори. Вернее, хотел спросить. Дальше «какого х…» он не добрался, ибо Пфефферкорн уткнул электрошокер в его дряблый живот и нажал гашетку.

Сейвори подломился в коленях и рухнул, точно мешок корнеплодов, головой-луковкой стукнувшись о ковер. Одним плавным движением Пфефферкорн перепрыгнул через распростертое тело, упал и перекатился в гостиную, где тотчас вскочил в боевую стойку. Не забывая о нырках и уклонах, он вертелся на месте, во все стороны тыча ножом и сыпля зарядами в восемьдесят тысяч вольт.

— Ха! — сказал он. — Хе!

Пфефферкорн пронесся по номеру, точно гибельный ураган, сметающий все на своем пути, и, не встретив сопротивления, остановился, дабы оценить нанесенный врагу ущерб. Если не считать поверженного Сейвори, комната была пуста, но понесла невосполнимый урон: атака Пфефферкорна прорвала оборону штор, искалечила лампу, тяжело ранила батарею, уничтожила вентилятор и обездвижила одеяло.

Карлотты не было.

Но тут Пфефферкорн кое-что заметил. Схожая с его номером, комната имела одно существенное отличие — дверь в соседний, сорок шестой номер, где проживали новобрачные.

Пфефферкорн ее открыл. Дверь со стороны смежного номера, не имевшая ручки, была приотворена. Пфефферкорн толкнул ее ногой, переступил порог и увидел Карлотту, привязанную к кровати, спинка которой оставила серповидный след на обоях. Источником ритмичного грохота были не водопроводные трубы или пылкие молодожены, но несчастная женщина, которая неустанно раскачивала кровать, взывая к жильцу из сорок четвертого номера, с кем ее разделяло не сорок футов, а всего-то сорок дюймов.

Пфефферкорн кинулся ее освобождать. Карлотта приподняла голову с подушки; во взгляде ее плескалось недоумение, когда Пфефферкорн ножом рассек путы на ее запястьях и лодыжках. Затем он раскрыл объятия, но вместо поцелуев и африканской страсти получил обжигающий правый хук, сбросивший его на пол. Пфефферкорн попытался сесть, но Карлотта, издав первобытный вопль, спрыгнула с кровати и заехала коленом ему в челюсть, отчего зубы его клацнули, точно мышеловка. Рот наполнился кровью. От удара нож выскочил из его руки и вонзился в стену. Пфефферкорн плюхнулся на четвереньки и пополз прочь, однако возле двери в смежный номер распластался, ибо его настиг мощный пинок в задницу. Сверху обрушилась Карлотта и, оседлав его, провела серию ударов по почкам и в затылок. Пфефферкорн отметил ее удивительную силу и безудержную ярость. Ему удалось перевернуться на спину, но тотчас он получил удар в висок. Пфефферкорн прикрыл руками голову, и тогда Карлотта, свернув кулачную атаку, стала его душить. Мелькнула мысль, что она-то хорошо усвоила приемы рукопашного боя. Умница, подумал посрамленный Пфефферкорн. В будущем, решил он, лучше не доводить дело до стычек. Он оторвал ее руки от своего горла, но Карлотта попыталась выцарапать ему глаза. Двумя руками он еле удерживал одну ее руку, и свободной рукой она чуть не выдрала его фальшивые усы. Вот тут-то он все понял. Карлотта его не узнала. Ведь он в наряде козопаса и лицом волосатее команды восточногерманских гимнасток.

— Карлотта! — заорал Пфефферкорн. — Прекрати!

Карлотта его не слышала. Она визжала, дергала его за усы и била в челюсть.

— Хватит!

Обезумевшая от ненависти, Карлотта словно впала в транс. Выбора не оставалось, и Пфефферкорн кулаком двинул ее в висок, на секунду оглушив. Вывернувшись из-под Карлотты, он спрятался за драную штору, точно студентка, которую голой застали в душе.

— Это я! — крикнул Пфефферкорн. Губы его были в кровь разбиты. — Арт!

Карлотта смолкла, уставившись на него. Ее трясло.

Пфефферкорн сплюнул.

— Это я.

Дрожь ее не унималась, стиснутые кулаки смахивали на маленькие побелевшие булыжники. Он снова позвал ее по имени. Бледное лицо ее лоснилось от пота. Темнели корни отросших волос. Она очень исхудала.

— Это я, — сказал Пфефферкорн.

Кулаки ее разжались, руки упали вдоль тела.

— Это я, — повторил Пфефферкорн.

Напоследок дрожь хорошенько ее тряхнула.

— Артур…

Он кивнул. Карлотта повторила его имя. Пфефферкорн снова кивнул и осторожно протянул к ней руку. Она в третий раз произнесла его имя, и тогда он бесстрашно бросился к ней, крепко обнял, ощутив ее звенящее тело, и разбитыми губами приник к ее губам. Поцелуй был долгим и трудным, как калифорнийский госэкзамен на звание адвоката.

 

106

Выдернув нож из стены, Пфефферкорн отер и закрыл лезвие.

— Сколько их тут? — спросил он.

— Еще один. Вышел покурить.

— Я его видел. Он закуривал, когда я вошел в отель. — Пфефферкорн сплюнул кровь и потрогал разбитый рот. — Нужно отыскать другой выход.

Карлотта глянула на неподвижного Сейвори:

— А как с ним?

Пфефферкорн присел на корточки и поискал пульс на запястье, потом на горле старика. Поднял взгляд и покачал головой.

— Не казнись, — сказала Карлотта. — Ему было сто лет.

Пфефферкорн ждал, что его охватит чувство вины сродни тому, какое накатило при созерцании воскового «трупа» Драгомира Жулка. Он думал, его замутит от вида человека, которого он убил собственными руками, настоящего мертвеца. Он полагал, его обуяет страх. Ведь вот-вот вернется солдат и очень скоро за ними снарядят погоню. Однако ничего этого не было. Как, впрочем, и чувства удовлетворения, всесильности и праведного гнева. Он не чувствовал ничего вообще. Без всякой помпы он бесповоротно стал настоящим мужиком, утвердившимся в тяжких истинах.

— В шкаф, — сказал он.

Труп запихнули в платяной шкаф, укрыв запасным одеялом.

— Сойдет. — Пфефферкорн отхаркнул набегавшую в рот кровь.

— Артур.

Он обернулся.

— Ты пришел за мной, — сказала Карлотта.

Пфефферкорн стиснул зубы и взял ее за руку:

— Пошли.

 

107

Грузовым лифтом они спустились в кухню. Рысью двинулись сквозь мрачный парной лабиринт разделочных столов и пластиковых занавесок, минуя огромные холодильники с запасами козьего молока и стеллажи, уставленные противнями с еще не испеченными лепешками. Воняло гнилью и хлоркой. Дверь на улицу была заперта. Пфефферкорн ударил по ней ногой. Дверь не подалась.

— Что теперь? — спросила Карлотта.

Ответить не дал шорох. На плитках пола возникла огромная тень. К ним приближалась огромная фигура. Зловеще улыбаясь, огромным поварским ножом она выписывала в воздухе вялые восьмерки.

— Голодный, — сказала Елена.

— Ничуть, — ответил Пфефферкорн.

Он заслонил собою Карлотту и выкинул лезвие щетки-ножа.

 

108

— Ну ты даешь!

Они бежали.

— Зверски, но впечатляет, — сказала Карлотта.

Где-то завыла сирена.

— Прям снес ей башку.

— Говори тише, — сказал Пфефферкорн.

Без труда нашли корабль. Водоизмещением двадцать пять тысяч тонн, потрепанный балкер с именем ТЪЕДЖ, красными буквами выписанным на борту, выделялся среди прочих судов. Яромир ждал у сходней. Глянув на окровавленную одежду пассажиров, он препроводил их в трюм. Там на деревянных поддонах высились сотни ящиков, по восемь штук уставленных друг на друга. В глубине трюма был выгорожен пятачок: на полу одеяло, ведро с водой. Яромир велел не шуметь. Он даст знать, когда сухогруз выйдет в международные воды.

Ждали. Ноги Пфефферкорна сводило судорогой, было трудно усидеть на месте. Карлотта помассировала ему ноги, обмыла кровь с его лица и рук. «Чья это кровь, моя или Елены?» — бесстрастно думал Пфефферкорн. Наверное, обоих. Текли минуты. Сквозь вентиляционную отдушину доносился шум погрузчиков, лебедок, гидравлических кранов. Потом заурчал дизель, вздрогнул корабельный корпус. Все удалось, подумал Пфефферкорн. И тут раздался собачий лай.

— За нами, — шепнула Карлотта.

Пфефферкорн кивнул. Он передал ей электрошокер. Раскрыл нож. Заливистый лай стал громче и ближе. Заскрежетал трюмный люк. Послышался голос Яромира, на злабском с кем-то горласто спорившего. Трюм наполнился эхом осатанелого лая. Учуяв добычу, псы рвались с поводков. Пфефферкорн молниеносно принял решение и выхватил из кармана одеколон-растворитель. Он не знал, способна ли шелковистая янтарная жидкость — по виду фирменный лосьон — отбить запах, но раздумывать было некогда. Оттолкнув Карлотту, он вытянул руку и прыснул на край ящика. Возник крепкий мускусный аромат сандалового дерева, в котором слышались нотки иланг-иланга и бергамота.

Результат проявился мгновенно и неоднозначно. Лай перешел в скулеж. Проводник безуспешно пытался сдержать собак, но те дали деру, и он кинулся вслед за ними. Трюмный люк захлопнулся.

Спасены.

Не тут-то было.

— Артур!

Карлотта ткнула пальцем.

Он оглянулся.

Растворитель на глазах пожирал ящик. Раздался треск, брызнули щепки. В секунду сообразив, Пфефферкорн успел повалить Карлотту, чтобы собою ее прикрыть. Нижний ящик развалился, и семь верхних, в каждом пятьдесят пять килограммов отборных корнеплодов, рухнули на него.

 

109

Пфефферкорн очнулся. Нога в грубом лубке. Грудь стянута повязкой. Голова забинтована. Жаркий озноб. Он огляделся: крохотная каюта, уставленная металлическими коробками и склянками. Корабельный лазарет.

— Мой герой.

С изножья койки ему улыбалась целая и невредимая Карлотта.

 

110

Она и Яромир как могли с ним нянчились: с ложечки кормили супом, пичкали вздувшимися советскими антибиотиками с истекшим сроком годности, сторожили его бредовое забытье. Наконец сознание его настолько прояснилось, что он потребовал полную порцию корнеплодного крошева, и ему достало сил ее проглотить.

— Вкусно? — спросила Карлотта.

— Гадость. — Пфефферкорн хотел отставить тарелку — и сморщился от боли в сломанных ребрах.

— Бедненький, — сказала она.

— Ты как?

— А что я?

— Как себя чувствуешь?

— Ты еще спрашиваешь?

— В смысле, тебе ничего не повредили?

Карлотта пожала плечами:

— Сначала слегка отлупили, но потом обращались сносно.

— Не лезли?

— Лез… а! — Она поежилась. — Нет, без этого.

— Хорошо, — сказал он. — Я хотел выяснить, прежде чем…

— Прежде чем что?

— Прежде чем это.

Любовь. Потная, осторожная, акробатическая. Запредельная.

Она лежала рядом, перебирая его волосы.

— Так мило, что ты отправился меня спасать. Глупо, но мило.

— Это мой девиз.

— Как же ты меня отыскал?

Он все рассказал. Вышла сага.

— Все ужасно запутано, — сказала она.

— Я так и не понял, кто говорит правду.

— Наверное, все понемногу.

— Меня послали на заведомый провал, — сказал он. — Я пешка в их игре.

— Нашего полку прибыло.

— Никто не собирался тебя выручать, так, что ли?

Карлотта пожала плечами.

— Ты же могла погибнуть.

— Вероятно.

— Похоже, тебя это не очень волнует.

— Когда-нибудь все умрем.

— Ты слишком снисходительна к тем, кому на тебя плевать.

— Волков бояться — в лес не ходить, — сказала она. — Будем справедливы: благодаря им я жила в комфорте. Во всем есть компромисс.

— Давно ты шпионка? — спросил он.

— Даме такие вопросы не задают.

— Билл тебя втянул?

Карлотта засмеялась:

— Нет, я его завербовала.

— Ты его любила?

— Немного.

— А меня?

— Я всегда тебя любила, Артур.

Второй заход.

— Прости, что не скачем галопом в туманную даль, — сказал он.

— И так хорошо.

— Я все присматриваю писаного красавца к твоему дню рождения.

— Жду не дождусь, — улыбнулась Карлотта.

Третий заход.

— Куда мы плывем? — спросил Пфефферкорн.

— Завтра Касабланка, последняя остановка по эту сторону Атлантики. В Гаване первым делом покажись врачу.

Пфефферкорн кивнул.

— Обещай мне.

— Конечно, — сказал он. — Но я здоров, когда ты рядом.

— О том и речь.

До него не дошло.

Потом он понял.

— Нет, — сказал он.

— Слишком опасно быть рядом с тобой, Артур. А тебе — со мной.

— Карлотта. Прошу.

— Я работаю с ними тридцать лет. Знаю ход их мыслей. Они терпеть не могут оставлять хвосты.

— Я не хвост.

— Для них — хвост. Ты слишком много знаешь. К тому же если Жулк не соврал, то после твоего побега он непременно откажется от газовой сделки. Для нас это громадная неудача. Наши взбеленятся. Кого-то нужно обвинить, а из тебя выйдет прекрасный козел отпущения.

Помолчали.

— «Для нас»? — спросил Пфефферкорн.

— Прости, Артур.

Пфефферкорн налился тяжестью.

— Уезжай куда-нибудь подальше, — сказала Карлотта. — Начни сначала.

— Я не хочу начинать сначала.

Карлотта ладонью накрыла его руку:

— Прости.

Они смолкли, прислушиваясь к стуку волн о борт корабля.

— Только не говори, что я мотылек и лечу на огонь, который меня погубит, — сказал Пфефферкорн.

— Хорошо, не буду.

Волны ярились.

— Возьми меня, — попросила Карлотта.

Пфефферкорн повернулся к ней. Взгляд ее полыхал болью. Поцелуем он закрыл ее веки. Потом сам закрыл глаза и исполнил свой долг.

 

111

Они стояли на палубе. Всходившее солнце золотило улицы старого города, крик муэдзина растворялся в стуке floukas о причал. Оберегая сломанную ногу, Пфефферкорн оперся на релинг. Карлотта поддерживала его за талию.

— Ты не представляешь, как я буду по тебе тосковать, — сказала она.

— Представлю.

Она шагнула к сходням.

— Карлотта…

Она обернулась.

— Прочти на досуге, — сказал он.

Карлотта сунула письмо в карман, чмокнула Пфефферкорна в щеку и сошла на берег.

Пфефферкорн проводил взглядом стройную фигуру, покидавшую причал. Карлотта направлялась в американское посольство, откуда свяжется с местным оперативником. Она скажет, что западные злабы ее выпустили, после того как Пфефферкорн, захваченный восточными злабами, был казнен. Он исчезнет, прежде чем кто-либо начнет его искать.

Яромир помог ему спуститься в лазарет. Уложил в постель и дал кружку с теплой труйничкой.

— Ваше здоровье, — сказал он.

Пфефферкорн сделал большой глоток, опаливший нутро.