Выставка имела огромный успех. В печати вышли хорошие рецензии, и даже мой приятель из «Артбокса», который обожал плыть против течения, похвалил меня, хотя я был уверен, что он забросает нас банановыми шкурками и пометом. Музей Ар Брют, подросший наследник коллекции Жана Дюбюффе, изъявил желание отвезти панно в Лозанну. Кто-то, по всей видимости, связался с ребятами из «Таймс», и они прислали репортера, причем не из отдела искусства, а из городского приложения.

Я никак не мог решить, стоит ли с ним говорить. Известно, что «Таймс» очень консервативна. Их репортаж об авангардной выставке – как знак, что это направление уже устарело и им больше никто не интересуется. И еще поди знай, как они повернут мои слова. Для того чтобы представить меня стервятником, кормящимся на останках чужого творчества, вором, ограбившим беднягу-художника, много ума не надо.

И все-таки пришлось согласиться дать интервью. Иначе бы ситуация просто вышла из-под контроля. Заставить «Таймс» снять статью у меня возможности не было, и отказ от комментариев они расценили бы как лишнее подтверждение моей вины.

Я умею давать интервью. Для этого нужны те же самые качества, что и для продажи картин. Мне удалось подружиться с их журналистом, чему я был несказанно рад, прочитав статью. В ней нашу выставку называли «гипнотической», «будоражащей умы», а в качестве иллюстрации они дали фотографию херувимов Виктора на полполосы. Моя фотография тоже была, и, кстати, неплохая.

Что бы я ни думал о «Таймс», читатели относятся к ее мнению с уважением. Особенно богатенькие идиоты, внезапно полюбившие искусство. За несколько дней после выхода статьи я получил предложений больше, чем вечером на открытии выставки. По совету Мэрилин я всех просил подождать. Хотел сперва поговорить с Холлистером. Мэрилин обещала, что он позвонит, как только вернется с Ангильи.

И она была права. Через два дня Холлистер пригласил меня на обед в ресторанчике на первом этаже его собственного небоскреба в центре города. Официанты так и вились вокруг Холлистера, утащили его пальто, едва он успел раздеться, подвинули стул, разложили салфетку на коленях, принесли его любимый коктейль. Он как будто не замечал всей этой суматохи и смотрел только на меня. Спрашивал, как я стал галеристом, как познакомился с Мэрилин и прочую чушь. Нас устроили в отдельном кабинете, и шеф-повар лично принес нам огромную тарелку суши, больше напоминающих дорогие украшения. Холлистер заказал еще выпивку и предложил мне 170 тысяч долларов за херувимов. Маловато, ответил я. Особенно учитывая, что без них нарушается целостность произведения. А по-хорошему, целостность нарушать нельзя. Глазом не моргнув, он удвоил ставку.

Сошлись на 385 тысячах. Деньги небольшие, шумихи вокруг такой продажи не будет. Однако еще недавно все рисунки могли просто оказаться на свалке. Я с удовольствием смотрел, как Холлистер выписывает чек, но еще больше мне нравилось создавать что-то из ничего. Деньги из дыма. Творческий акт в чистом виде.

После того как сделка состоялась, Холлистер как-то сразу переменился. Он вел себя гораздо увереннее. Главная роль была ему привычнее. Такие люди считают, что купить можно все: землю, произведение искусства, творческое чутье, человека. Они платят, а заплатив, снова становятся хозяевами вселенной. Я уже видел эту метаморфозу – в отце.

Я возвращался в галерею довольный сделкой, но расстроенный тем, что придется расстаться с частью моего панно. Да, я считал его своим, и мне не стыдно в этом признаться.

Обычно после удачного открытия выставки или особенно выгодной продажи я закрывал галерею, отправлял ассистентов по домам и приглашал художника, чтобы вместе проститься с нашим общим творением. Признаю, привычка довольно сентиментальная. Однако до сих пор никто мне не отказывал, все приходили. Если человек так страстно желает получить деньги, что ничего не чувствует, расставаясь со своим творением, я не готов представлять его интересы.

Виктора Крейка я пригласить не мог, а потому стоял один посреди белого зала и смотрел, как тихонько живут своей жизнью его картинки. Потом я лег, снял рубашку, подложил ее себе под голову и стал разглядывать ближайшую часть панно. Словно ребенок, впервые увидевший океан, ребенок, завороженный его необъятностью и печалью.

Я отсчитываю свою жизнь пятилетиями. Примерно так все и складывается. Мать умерла, когда мне было пять. Когда мне исполнилось одиннадцать, отец, утомленный моим чириканьем, отослал меня в закрытую частную школу. Следующие пять лет меня выкидывали из разных образовательных учреждений по всему миру. По-моему, последовательность была следующей: Коннектикут, Массачусетс, Брюссель, Флорида, снова Коннектикут, Берлин, Вермонт и Орегон. Хотя, может, я и напутал, не помню. К моменту возвращения я мог сказать «марихуана» и «минет» с десятком разных американских акцентов, а еще на турецком, французском и русском.

Организацией всех моих скитаний всегда занимался Тони Векслер, а не отец. Именно Тони в отчаянии позвонил моей сводной сестре Амелии и попросил ее взять меня к себе. Мне было шестнадцать.

Мы с Амелией никогда особенно не общались. Она живет в Лондоне с тех пор, как ее мать и мой отец развелись в 1957 году. Можете себе представить, насколько она меня старше. Конфликт поколений. Видел я ее очень редко, в последний раз, кажется, на похоронах мамы. И разумеется, вел себя так, что у нее не было особых причин тепло ко мне относиться. Ко всем трем своим сводным родственникам я относился не как к ровне, а как ко взрослым, полуродителям, которым ни в коем случае нельзя доверять. Двоих сводных братьев я видел несколько раз в месяц. Жуткие подлизы и задаваки. Оснований считать, будто Амелия от них отличается, у меня не было. С тяжелым сердцем я отправлялся в Лондон.

К изумлению окружающих и, в первую очередь, моему собственному, мне там понравилось. Влажная погода Англии как нельзя лучше сочеталась с подростковым мрачным настроем, суховатый английский юмор нравился мне больше, чем бестолковое дуракаваляние американской поп-культуры. Я умудрился не вылететь из школы и закончил ее, правда, не без помощи репетиторов. Именно тогда у меня появились друзья, с которыми я до сих пор с удовольствием встречаюсь, когда еду по делам в Европу. А езжу я гораздо больше, чем того требует бизнес. Просто так, чтобы быть в курсе трендов. Иногда мне кажется, что вся моя жизнь на самом деле сосредоточена там, в Англии.

Именно благодаря Амелии я впервые заинтересовался живописью. Она вышла замуж за лорда, неутомимого борца с охотой на лис. Он давно пытается протащить соответствующий закон через палату лордов. Амелия же тратила его деньги, поддерживая все радикальные направления в искусстве. Она водила меня на открытия всех выставок и все тусовки в галерее «Тейт». Я был ей маленьким братиком, чудным, взъерошенным и ерепенистым пареньком. К тому же янки. Любил шик, был изрядным снобом, если уж ненавидел, то всей душой, и всем о своей ненависти рассказывал. И люди слушали меня, и слушали внимательно, а может, мне просто так казалось. Впрочем, это неважно, главное, я сам был уверен, что они меня слушают. После жизни с отцом, известным своей твердокаменностью, Лондон виделся мне чудесной сказкой.

Амелия научила меня смотреть на произведение глазами художника, абстрагироваться от собственной личности, принимать их творчество таким, какое оно есть. Это умение позволило мне не просто понять современное искусство, но и научиться объяснять его смысл другим. Когда мне исполнилось восемнадцать, я получил завещанные мамой деньги и по совету Амелии купил свою первую картину, рисунок Сай Твомбли. Я забрал его с собой, когда вернулся в Штаты и поступил в Гарвард. В университете я жил в общежитии, в той самой комнате, которую до меня занимали и мои сводные братья, и отец, и дед, и двоюродные дедушки. Надо мной все смеялись, когда выяснялось, что я живу в Мюллер-холле.

Амелии не было, никто обо мне не заботился, и я очень быстро ступил на старую дорожку. Следующие пять лет я пил водку, нюхал кокаин и трахался. Меня заставили взять академический отпуск, а потом вышибли.

Вы и представить себе не можете, как трудно вылететь из Гарварда. Тамошнее начальство готово на все, лишь бы не признавать собственное поражение. Но я смог. Последней каплей стала шумная ссора с профессором. При большом стечении народа я по пьяни (и совершенно правильно, надо признать) обозвал его геморроем безмозглым. И все равно пришлось еще немало потрудиться, чтобы меня выгнали.

Тони Векслер забрал меня из Бостона и сообщил, что я лишусь финансовой поддержки отца, если не найду работу.

Я видел, как неприятно ему мне угрожать, и знал, что не он принимает решения. И все же я презирал его за то, что он выполняет распоряжения шефа. Поэтому на последнюю тысячу долларов я купил билет до Лондона и явился к Амелии. Риск самовозгорания на тот момент был крайне высок, поскольку во время перелета я проглотил бесчисленное множество коктейлей.

Она приняла меня. И даже не спросила, надолго ли я приехал. Не спросила, что случилось. Накормила, напоила, уложила спать. Амелия не осуждала меня. Наверное, знала, что я сам себя уже строго осудил за свое поведение.

Делать там было совершенно нечего, разве только читать в саду. И вскоре я начал осознавать, каких дел натворил. Было грустно и одиноко, и еще я ужасно злился на себя. Была весна. Я сидел на скамейке и слушал, как щебечут птицы. Мне было нехорошо, поскольку я уже два дня обходился без выпивки и наркоты. Я встал и пошел в кабинет, где муж Амелии хранил свою уникальную коллекцию алкоголя (наверняка запертую на замок). С Тони сталось бы позвонить и предупредить, чтобы от меня прятали бутылки. Я заранее ненавидел Амелию за то, что она делала вид, будто хорошо ко мне относится, считал ее такой же, как и все остальные, прихлебательницей в свите отца.

Шкафчик был открыт. Мне стало ужасно стыдно. Я прикрыл дверцу и тихо вышел.

Переломный момент наступил через пару дней. Амелия спросила меня, что сталось с рисунком Твомбли, тем, который мы вместе выбирали и который мне так нравился.

И тут я понял, что оставил его в Гарварде. Я собирался второпях, все было как в тумане, ругань, угрозы, адвокаты. И забыл свой рисунок.

Я позвонил приятелю из «Флая» и попросил сходить ко мне в комнату. Твомбли висел над моей кроватью и сразу привлекал внимание каждого входящего. Знающие люди – обычно студенты факультета истории искусств, к тому же девочки, – считали, что я взял напрокат репродукцию в библиотеке, где любой студент, даже самый бедный, мог за тридцать баксов стать обладателем Джаспера Джонса на пару семестров. Нет, отвечал я, картина моя, и девочки-искусствоведы почему-то сразу оказывались в моей постели. Да, специализацию я выбрал хорошую.

Короче говоря, мой приятель сообщил, что Твомбли вместе со всем моим барахлом, похоже, вывезли на помойку.

Я был уничтожен. В первый раз со дня смерти мамы я заплакал. Мне было ужасно жалко себя. Муж Амелии не привык к такому бурному выражению горя и несколько дней старался со мной не пересекаться. Амелия носила мне чай и держала меня за руку. Постепенно я понял, в чем смысл этой потери. Важно не то, что мою картину выбросили. Важно, что я не могу плакать ни о чем, кроме листка бумаги.

С тех пор я больше так не пил. Черные мысли и обида, которые подогревали мою склонность к саморазрушению, утекли через два канала – мое увлечение искусством и мою ненависть к отцу. Может, это и нечестно, но каждому бывает необходимо выпустить иногда пар.

Амелия устроила меня на работу в галерее в Лондоне. Потом, когда я решил вернуться в Штаты, она позвонила своей подруге, Леоноре Вейт. У Леоноры была галерея на четвертом этаже дома № 567 по Западной Двадцать пятой улице. Начинали мы с ней лихо. Леонора была озабоченной лесбиянкой. Она выросла в Бронксе, курила сигареты одну за другой, любила феминистские идеи в искусстве, детективы и настольные игры-ужастики. Леонора громко и заразительно хохотала, устраивала потрясающие приемы и всей душой ненавидела Мэрилин Вутен. И даже грозилась выгнать меня, когда я начал с Мэрилин встречаться.

Но так и не выгнала. И вместо этого продала мне галерею за смехотворную сумму, потому что после сентября 2001-го решила уйти на заслуженный отдых. Через шесть месяцев Леонора умерла, и я сменил вывеску на фронтоне дома. «Галерея Мюллера». В память о Леоноре на первой моей выставке были представлены работы «Коллектива Лилит», стихийного сообщества деревенских художников из Коннектикута. Одной из основательниц этого общества была Кристиана Хальбьёрнсдоттир. Вскоре я стал агентом Кристианы.

Я Лежал на полу галереи и умиротворенно вспоминал свой длинный и замысловатый жизненный путь. Виктор Крейк принес мне первый большой, «взрослый» успех. Всех клиентов, за исключением Кристианы, я унаследовал от Леоноры. По мнению многих коллег, моя галерея мало чем отличалась от старой. Мне нравились вкусы моей предшественницы, но хочется ведь сделать и что-то свое, найти нового художника и сотворить из него настоящую звезду. Виктор дал мне шанс, и я им воспользовался. Я не подвел Крейка.

– Спасибо, – сказал я картинкам.

Они плавно покачивались, точно заросли водорослей.

Знал бы я, что будет дальше, встал бы и отключил телефон. А может, наоборот, кинулся бы отвечать. Все зависит от того, как рассматривать произошедшее. Как нечто плохое или все-таки хорошее.

В общем, следующая часть моего рассказа начинается с того, что телефон зазвонил. Не забывайте, вы ведь читаете детектив.

Сработал автоответчик. Мягкий, усталый голос:

– Мистер Мюллер, меня зовут Ли Макгрет. Я читал статью и хотел бы узнать побольше о художнике Викторе Крейке. Если не трудно, позвоните, когда будет время.

Он продиктовал свой номер. Телефон местный.

Я пошел домой, так и не перезвонив Макгрету. Утром меня ждало новое сообщение:

– Приветствую, мистер Мюллер, это снова Ли Макгрет. Извините, что опять беспокою. Пожалуйста, перезвоните мне.

Я набрал его номер и представился.

– День добрый, – сказал он. – Спасибо, что перезвонили.

– Не за что. Чем могу вам помочь?

– Я тут читал газету. Вот. И увидел статью про этого Виктора Крейка, про художника. Ну и дела, я вам скажу.

– Да уж.

– Такое меня, знаете, любопытство разобрало. Скажите, мистер Мюллер, как вы его нашли-то, художника этого с картинками? Мне бы побольше о нем узнать.

Похоже, мистер Макгрет не очень внимательно читал статью. В ней ясно сказано, что я никогда не встречался с Крейком. В самом низу, вместе с моим телефонным номером, они поместили просьбу позвонить в том случае, если кто-то может сообщить хоть что-нибудь о Викторе.

Все это я повторил Макгрету.

– Хм, – откликнулся он.

Многие на моем месте в этот момент нашли бы подходящий предлог, извинились и повесили трубку. Многие агенты за считанные секунды решают, интересен им клиент или нет. Стоит ли с ним встречаться, стоит ли тратить время на разговоры. И все-таки мой опыт подсказывает мне, что терпение окупается. Однажды ко мне пришла какая-то убого одетая парочка в вышитых штанах и ботинках «Hush Puppies». Они минут десять слонялись по галерее, задали пару вопросов ни о чем и удалились. Через две недели они перезвонили мне из Линкольна (штат Небраска) и купили семь картин по 120 тысяч долларов за штуку. А потом еще на поллимона скульптур.

Так что я стараюсь слушать терпеливо, даже если пожилой собеседник никак не доберется до сути вопроса. Я почему-то решил, что Макгрет – пожилой человек. Если ему вдруг приспичило позвонить мне из-за фотографии в газете, может, мне удастся ему что-нибудь когда-нибудь продать.

– Я так понял, этих картинок много было, – сказал Макгрет. – Больше, чем на фотографии.

Опять-таки, репортер об этом писал.

– Гораздо больше.

– А как же они выбирали, какие рисунки печатать?

Я рассказал про систему нумерации.

– Да ну! Правда, что ли? – воскликнул он. – Это картина номер один?

– Да.

– То есть… Послушайте, мне бы на них посмотреть, а? Это можно устроить?

– Приходите когда пожелаете. Мы открыты каждый день, кроме воскресенья и понедельника, с десяти до шести. Откуда вы поедете?

Он хмыкнул и закашлялся:

– Я теперь без колес. Да и вообще из дома редко когда выхожу. Сказать по правде, я надеялся, вы мне их домой привезете.

– Мне очень жаль, но это невозможно. Если хотите, могу послать вам изображения по электронной почте. Имейте в виду, кстати, что рисунок, о котором вы спрашиваете, уже продан.

– Вот черт. Не повезло. Все-таки было бы здорово, если бы вы мне побольше рассказали о мистере Крейке. Может быть, заскочите ко мне ненадолго, посидим, поболтаем?

Я забарабанил пальцами по столу.

– Я бы рад еще что-то рассказать, но…

– А что там с этими… э… журналами? Он вроде дневники вел? Их тоже продали?

– Пока нет. Было несколько предложений… – слегка приврал я. Некоторые коллекционеры действительно с восхищением их разглядывали, но купить никто пока не пытался. Люди охотно покупают то, что можно повесить на стену для всеобщего обозрения, а не тетрадки с убористыми строчками текста.

– Ну хоть на них-то глянуть можно?

– Приходите в галерею, и я с удовольствием вам их покажу. Сейчас, к сожалению, их нельзя перевозить с места на место. Они и так разваливаются.

– Да, сегодня точно не мой день.

– Мне правда очень жаль. Пожалуйста, сообщите мне, если я могу чем-то еще вам помочь. – Что-то настораживало меня в речи Макгрета. Из-за этой нарочитой простоты хотелось говорить как можно вежливее. – Вы собирались меня еще о чем-то спросить?

– Да пожалуй, что и нет, мистер Мюллер. Вот только… вы уж простите, что надоедаю… Было бы здорово, если б вы все-таки ко мне заехали. Очень обяжете. Я тут недалеко совсем.

– Где? – спросил я, не подумав.

– Бризи-Пойнт. Бывали?

Не бывал.

– Это где Рокэвей. Доезжаете до кольца… Вы знаете, как доехать до кольца?

– Мистер Макгрет, я не говорил, что приеду.

– Ох, простите. Я-то подумал…

– Нет, сэр.

– Ага, ну ладно.

Пауза.

– Спасибо, что позвонили… – начал было я, но он меня перебил:

– Неужто вам не хочется узнать, в чем дело?

– Ладно. – Я вздохнул.

– В этой газете… Там мальчик нарисован.

Я понял, что он говорит про херувима с фотографии в «Таймс».

– И что?

– Я его знаю. Знаю, кто это. Я его сразу узнал. Это Эдди Кардинале. Лет сорок назад его кто-то придушил, только мы так и не узнали кто. – Он закашлялся. – Ну так что, рассказывать, как доехать до кольца?