Когда в 1932 году произошло убийство братьев Морозовых, в российской деревне de facto еще бушевала Гражданская война. На одной стороне выступало советское правительство в лице своих представителей на местах, на другой — миллионы крестьян, большинство из которых не хотели вступать в колхозы и терять так трудно доставшуюся им независимость. Как известно, коллективизация преследовала не только экономические задачи: ее целью было полное разрушение автономии деревни и уничтожение ее вековых традиций, расцененные как «отсталость». Уговорами или силой крестьян вынуждали вступать в кооперативные хозяйства и таким образом становиться сельским пролетариатом, работающим на общественной, а не на собственной земле. В период коллективизации миллионы людей умерли от голода в деревнях, погибли в тюрьмах, ссылках или на этапе. Масштаб катастрофы, вызванной коллективизацией, сравним, в общеевропейском контексте, лишь с последствиями «clearances» — чисток Северо-Шотландского нагорья (когда местных жителей силой выселяли из своих домов, а их земли отдавали под разведение овец) вкупе с ирландским картофельным голодом, унесшим чуть ли не половину населения Ирландии. Похожим было и общее настроение, царившее во время двух этих исторических экспериментов. Британское правительство и так называемые просвещенные землевладельцы конца XVIII — начала XIX века рассматривали выселение крестьян (или терпимое к нему отношение) без выдачи им хотя бы продуктового пособия, а также подстрекательство к эмиграции ради сокращения численности населения — как единственно возможный способ обращения с невежественной и бесполезной частью населения, с которой им приходилось иметь дело. Схожим образом советские власти депортировали противников коллективизации. И подобно тому как рассудительные, трезвомыслящие, склонные к филантропии государственные мужи в Лондоне или Эдинбурге считали, что фермеры-арендаторы не заслуживают иного к себе отношения, советские патриоты в Москве, Ленинграде, Киеве и других больших городах относились к полумертвым от голода крестьянам, просящим подаяния на улицах, как к неизбежным издержкам исторического прогресса. В стране царил железный закон «внутренней колонизации».
Каждая «кулацкая» семья, испытавшая репрессии, понесла ужасные человеческие потери. Семья Ивана Твардовского с тремя маленькими детьми была выселена из своего дома в Смоленской области в марте 1931 года. Взять с собой разрешили только самое необходимое: топор, некоторую кухонную утварь, мыло и спальные принадлежности. «Плакали и прижимались к матери наши младшие — Павлик, Маша, Василек: “Мама! Куда нас? Мама-а! Куда мы?” — Они запрокидывали головы и тянулись к лицу матери, обхватывая и цепляясь за ее одежду, просили ответа, просили защиты. Мать сама была не своя. Она металась, собирала всякие вещички, из рук все падало, в отчаянии, роняя слезы, обнимала детей. И тут же, не своим уже голосом, пробовала еще и успокаивать их: “Детки мои! Ну что же вы?? Ну ладно, не плачьте же, дорогие мои, деточки мои!”»
Твардовским, можно сказать, повезло: им удалось взять с собой немного вещей, атак как представители власти, ответственные за раскулачивание их семьи, стыдились того, что делали, выселение обошлось без дополнительных унижений, угроз и насмешек, как это обычно происходило в подобных случаях.
Официальная доктрина «классовой борьбы» требовала безжалостного отношения к «врагам», но их уничтожение служило не единственным мотивом коллективизации. Поборники реформ считали такие меры необходимыми для искоренения «всеобщей отсталости» русской деревни. В рассказе 1926 года Евгения Замятина описывается типичный для того времени случай. В последние годы Первой мировой войны простодушный Степка, которому отец не разрешил уйти в монастырь, а отправил в город работать на фабрике, пишет домой письма об удивительных для себя открытиях: оказывается, Бог — всего лишь выдумка, а вместо Библии нужно читать какого-то Маркса. Тем временем в селе, откуда Степка родом, внимание активистов-общественников привлек местный помещик и его коллекция заграничных скульптур, изображавших неведомых языческих богов. В конце концов в далекое Степкино село просочились известия о том, что в городе происходит какая-то революция, с демонстрациями и флагами. Сельские жители решают присоединиться к революции посредством штурма помещичьей усадьбы. Вдохновленные неожиданно вернувшимся в родные края Степкой, взбунтовавшиеся крестьяне собираются убить помещика и перебить его коллекцию. Однако, узнав, что одна из скульптур — это статуя «Маркса», крестьяне оставляют ее в целости и сохранности. Скульптуру грузят на телегу, и она возглавляет триумфальное шествие по деревне. Ошибка обнаруживается намного позже, когда из города приезжает «настоящий оратор» и объясняет темным крестьянам разницу между римским богом войны и автором «Капитала».
В замятинском рассказе бессвязные воспоминания человека из села Куймань Воронежской губернии («вся природа у нас там расположена в сплошном лесу») схвачены и переданы некоторые особенности революционной атмосферы, царившей в глубинке. Страстное желание крестьян
свести счеты со своими помещиками стало одной из основных причин коллапса центральной власти. Но в то же время политическая мотивация крестьянского бунта недооценивается. Революция в провинции — вовсе не цепь комических недоразумений, вызванных наивностью деревенских дурачков, это вполне осознанная, основанная на корыстном интересе попытка завладеть самым ценным для крестьянина— землей. Отсюда и массовая поддержка партии социал-революционеров, обещавших отдать землю в прямую собственность крестьянам. В то время как национализация экономических ресурсов, сторонниками которой выступали большевики, апеллировала к рабочим, обещая увеличение их влияния на рабочих местах, ожидания крестьян, жаждущих земли, оказались обманутыми.
Как и Е. Замятин в рассказе «Слово предоставляется товарищу Чурыгину», большевики, не вдаваясь в локальные различия, представляли русскую деревню экономически и интеллектуально отсталым, закоснелым институтом. После победы в Гражданской войне (1921), во время которой огромные сектора сельского населения поддерживали их оппонентов, большевики поставили перед собой колоссальную задачу: утвердить центральную власть в русской глубинке. При этом в своих действиях они руководствовались не только убеждением, что русское крестьянство представляет собой непримиримого политического противника, но также и патернализмом и культурным миссионерством, унаследованным от дореволюционной русской интеллигенции. В их представлении, крестьяне, с одной стороны, должны оставаться покорной массой, пусть даже для этого придется применить насилие, а с другой — стать достаточно цивилизованной социальной группой, чтобы соответствовать культурному уровню городского населения.
Твердая линия
Уже в эру военного коммунизма (1918—1921) была предпринята первая короткая попытка коллективизации. Несмотря на страшное сопротивление крестьян, за этот период число коллективных хозяйств выросло приблизительно от 1000 до более чем 15 000. Но момент был упущен с введением в 1921 году новой экономической политики, когда партийное руководство предоставило ограниченную свободу частным предпринимателям, чтобы привлечь инвестиции, необходимые для подъема экономики, разрушенной революцией, мировой и гражданской войнами. В этот период движение коллективизации вынужденно опиралось главным образом на пропаганду и энтузиазм местных активистов и развивалось параллельно с добровольным движением коммунаров, в котором группы энтузиастов образовывали сельскохозяйственные артели по собственной инициативе (прототип кибуцев в Израиле).
Однако с возникновением экономической централизации и насильственной индустриализации, а также с принятием первого пятилетнего плана в 1928 году вопрос о коллективизации встал с новой остротой. В связи с притоком миллионов новых рабочих на заводы и фабрики, что было необходимо для развития промышленности, партия поставила задачу чрезвычайной важности: обеспечить растущее городское население достаточным количеством продуктов. К несчастью, в 1927—1928 годах в основных хлебных областях на юге страны урожай оказался скудным, и это предвещало серьезный продуктовый кризис в самое неподходящее время. Попытка разрешить проблему с помощью рынка провалилась: низкий уровень государственных закупочных цен на зерно привел к тому, что крестьяне перестали торговать, придерживая свою продукцию в закромах до лучших времен. Тем более что выпускаемые в то время промышленные товары отличались низким качеством и оставались труднодоступными, так что деньги тратить было не на что. Все эти обстоятельства сыграли на руку сторонникам твердой линии, в частности Сталину, который считал, что терпимому отношению к крестьянскому стяжательству — то есть к желанию людей продавать свою продукцию по выгодным ценам — нужно положить конец. Требовалось каким-то образом заставить крестьян внести свой вклад в общее государственное дело. На тот момент это означало реквизицию зерна, которое крестьяне отказывались сдавать добровольно, а на близкое и более отдаленное будущее планировалось построить вместо мелких предприятий большие эффективные структуры, которые бы работали на благо всего народа, а не на обогащение отдельных частных производителей. В этот период многие администраторы высшего звена вынашивали утопическую мечту: создание сети не столько мелкомасштабных колхозов, сколько совхозов, или государственных ферм — индустриализованных предприятий, в которых на земле трудились бы рабочие, а не кооперативные фермеры.
Авторитарный характер этих мер прикрывался распространенным мифом о том, что все простые крестьяне — бедняки и середняки — поддерживают коллективизацию и лишь кулаки, крестьянская элита, яростно ей сопротивляются. Само слово «кулак» имело в традиционной крестьянской культуре ряд уничижительных значений, в том числе «скряга», «барышник», «перекупщик», и чаще всего употреблялось по отношению к крестьянам, торгующим зерном. До и после революции это слово использовали как народники, так и социалисты, чтобы заклеймить тех членов общества, которые, по их мнению, могли впоследствии вырасти в мелкую буржуазию. Сразу после революции большевики объявили войну этой социальной группе. Ленин говорил: «…к кулакам, преступникам, мучающим население голодом, из-за которых страдают десятки миллионов, к ним мы применяем насилие». И среди задач, которые он поставил перед партией в феврале 1918 года, наиважнейшей считалась отправка в провинцию активистов, чтобы «разъяснить деревне, что кулаков и мироедов необходимо урезать».
Неравенство в деревнях называли наследием «капитализма»: после освобождения крепостных в 1861 году образовалось свободное крестьянство, способное покупать и продавать недвижимое имущество, сельское общество стратифицировалось, появились «жирные коты», быстро скупающие землю, в то время как другие крестьяне едва сводили концы с концами, борясь за свои жалкие наделы, а то и вовсе опускались до безземельных работников. Такой взгляд на вещи игнорировал неравенство среди крестьян, существовавшее задолго до их освобождения. Благополучие сельских жителей в начале XIX века во многом зависело от географического положения (крестьяне, проживавшие вдоль западных границ, вели жалкое существование по сравнению с крестьянами в центральной России и тем более в плодородной Украине), от компетентности и доброй воли местных землевладельцев и их управляющих, а также от возможности заниматься другим, не сельскохозяйственным трудом (рыбной ловлей, ремеслами, сезонными работами в городах). Тем не менее образование земельного рынка и развитие торговли сельскохозяйственной продукцией и мануфактурой открыли новые возможности для крестьянских предпринимателей. Московские и Петербургские книги купеческих гильдий конца XIX века свидетельствуют о возрастающем числе купцов крестьянского происхождения, способных платить достаточно высокие налоги, что обеспечивало им принадлежность к третьей и второй гильдиям. Да и в самой деревне появляется эквивалент ирландскому «сильному фермеру» — преуспевающему крестьянину, который нанимает батраков для возделывания земли. Герой романа Толстого «Анна Каренина» Левин навещает такого крестьянина: жизненный уклад его семьи представляет собой утопическую мечту о мирном сотрудничестве и мудром патриархальном порядке. С другой стороны, двадцатью годами позже Толстой в «Хозяине и работнике» описывает помещика-традиционалиста, который обеспокоен тем, что сельских предпринимателей охватывает страсть наживы. Антигерой Брехунов, безжалостный и алчный предприниматель, настолько одержим желанием заключить сделку, что настаивает на поездке в буран: это трагически заканчивается для него самого и для его лошади (работнику же его удалось выжить только чудом). Ощущение, что в деловой хватке есть «что-то нерусское», вообще было широко распространено среди русского дворянства и интеллигенции.
При Петре Столыпине, министре внутренних дел с апреля 1906 года и одновременно премьер-министре с июля того же года, поддержка преуспевающих независимых фермеров стала официальной политикой. Ужасные беспорядки во многих сельских районах Российской империи в 1905—1906 годах утвердили правительственных чиновников и землевладельцев в мысли, что традиционная форма социальной организации деревни с ее общиной, или «миром», превратилась из оплота политической стабильности в источник беспорядков. В результате в ноябре 1906 года появился свод законов, разрешающих выход из общин и образование частных ферм. По замыслу царских государственных деятелей, новые частные земельные собственники должны были составить патриотически настроенный становой хребет нации, поддерживающий государственную власть.
На практике получилось иначе. Прежде всего, реагировали на реформы по-разному. В некоторых районах — в основном в волжских степях — крестьяне с готовностью приветствовали открывающуюся возможность раздела земли, в отличие от жителей других районов, например Крайнего Севера. Но даже там, где деревня поддерживала реформу, ее результаты были неоднозначными. Община могла, скажем, согласиться с переделом земли в оборонительных целях — чтобы предотвратить попытки некоторых крестьян выделиться и завести самостоятельное фермерское хозяйство; могла она и нарезать наделы в соответствии с традиционными представлениями о справедливости, а не с представлениями чиновников о рациональном планировании. И хотя столыпинские реформы способствовали вымиранию общин, к 1917 году в них по-прежнему входило около половины крестьянского населения в сорока семи европейских губерниях Российской империи, а после революции реформа была и вовсе остановлена.
Столыпинские реформы имели скорее символическое значение. Крестьяне, ставшие собственниками, приобрели политический вес пропорционально их небольшой численности, так как само их существование бросало вызов общинному духу российской деревни, в который пылко верили многие представители русской интеллигенции. Правда и то, что отношение к таким крестьянам в деревнях складывалось двойственное: невольное восхищение своими более успешными соседями всегда сочеталось с враждебностью. Быть кулаком, конечно, было намного престижнее, чем нуждаться в деньгах: у неплательщиков налогов отбирали землю, что приводило уже к полному обнищанию.
Для большевистского режима крестьянские собственники представляли собой большую проблему как в идеологическом, так и в прагматическом смысле.
Во-первых, они, без сомнения, представляли собой «классовых врагов», часть наиболее презренной, с их точки зрения, страты — мелкой буржуазии. Во-вторых, неприятие коллективизации в среде таких крестьян было неизбежно, так как она предвещала им мало преимуществ и много потерь. Вообще в крестьянской среде бытовало представление, что кооперация — это работа «на чужого дядю», и чем усерднее и успешнее работал крестьянин, тем больше он был в этом уверен. Таким образом, сельские собственники представляли собой не только мишень для идеологических атак, но и объект целенаправленной борьбы. В борьбе с кулаками использовалось «социальное давление»: проработка на общественных собраниях и в прессе, антикулацкая пропаганда и агитация; применялись и экономические меры, такие как обложение кулаков более высокими налогами. Все это возымело свое действие: некоторые сельские собственники продали свою землю и уехали. К 1927 году только 3,5% земельной собственности находилось в руках «столыпинских фермеров», а 95,5% — по-прежнему у традиционных общин. С точки зрения советского руководства, коллективизация сельского хозяйства была совершенно необходима, но при этом к 1928 году стало очевидно, что ее поддерживает ничтожная часть крестьян. Назревало неизбежное столкновение государства с крестьянством.
Оно проявилось в форме насильственной коллективизации 1929— 1933 годов. Нанесено было два основных удара: установление квот на сдачу зерна по всей сельской местности, область за областью, и всесторонняя атака на кулаков как ключевых оппонентов коллективизации. В подробном исследовании Сибири Джеймса Хьюза показано, как эти аспекты политического курса претворялись в жизнь на ранних этапах кампании. В марте 1929 года начала действовать система самообложения налогом, которая способствовала увеличению реквизиции зерна на местах. Каждой деревне предписывалась «норма» по сдаче зерна, которая затем распределялась по отдельным крестьянским домам в соответствии с классовым признаком. Уклоняющихся наказывали огромными (пятикратными) штрафами. Решение о наказании принималось на местных деревенских собраниях, которыми теперь руководили «уполномоченные» — приезжие активисты, назначаемые партийным руководством.
Таким образом, реквизиция зерна сама по себе была оружием против кулаков, и не единственным. Антикулацкая пропаганда стала еще более агрессивной. Например, в январе—феврале 1929 года в Новосибирске местная газета «Молодой рабочий» инициировала обвинение районной прокуратуры в чересчур мягком отношении к кулакам, расправившимся с активистами.
В это же время стало применяться другое экономическое оружие — бойкот кулаков по линии покупки их продукции и принятия на работу. Затем последовала и прямая атака на собственность — массовая конфискация и экспроприация кулацкого имущества: к маю 1929 года в Сибири было конфисковано 8000 фермерских хозяйств. А с ноября 1929-го за отказ сдать зерно полагался немедленный арест
Люди, мобилизованные на реквизицию зерна и борьбу с кулаками, относились к разным социальным группам. Среди них встречались представители партийного руководства — так называемые «уполномоченные» и «политинструкторы», комсомольцы и милиционеры из обычной криминальной милиции, а также работники секретной полиции, которая в то время эвфемистически называлась Объединенным государственным политическим управлением — ОГПУ. В дополнение к перлюстрации писем для выявления недовольных государственной политикой и управлению сетью информаторов, созданной для предотвращения бунтов населения, сотрудники ОГПУ напрямую участвовали в рейдах по раскулачиванию.
Весной 1929 года, чтобы придать коллективизации вид демократического движения, были созданы так называемые «бедняцкие активы»: на них возлагалась ответственность за определение норм по сдаче зерна в зависимости от размеров хозяйства и их выполнение.
Вовлечение в борьбу против кулачества людей, не имеющих навыка «убеждать» и управлять, да к тому же неподконтрольных местным властям, привело к произволу, хаосу, а зачастую и насилию. Несмотря на более или менее четкое определение статуса кулака, основанное на размере собственности и привлекаемого наемного труда, среди пострадавших от экспроприации много оказалось тех, кто официально кулаком признан не был. Часто раскулачиванием называли настоящее мародерство: участники рейдов конфисковывали в свою пользу все, что приглянется, не исключая детских пеленок и еды со стола. Были случаи физических расправ и изнасилований.
С конца 1929 года наступила самая страшная фаза коллективизации. В ноябре была опубликована знаменательная статья Сталина «Год великого перелома», в которой отмечалось особое значение коллективизации для превращения Советского Союза в великую мировую державу. Началась мобилизация так называемых «двадцатипятитысячников»: рабочие-активисты из разных городов были брошены на реализацию кампании. Как правило, новоприбывшие сразу получали ответственные должности — председателя или заместителя председателя колхоза, что, разумеется, усиливало недовольство на местах. 27 декабря 1929 года Сталин выступил с речью, в которой впервые сказал о «ликвидации кулаков как класса». Декрет Центрального Исполнительного Комитета и Совнаркома от 1 февраля 1930 года оформил этот призыв в конкретную юридическую форму: полная конфискация собственности и выселение из родных мест. Дополнительно была спущена секретная инструкция от 4 февраля, согласно которой «кулацкие саботажники» высылались в отдаленные области СССР или на окраины района проживания. И снова использовались механизмы местной демократии: на общих собраниях колхозников, безземельных работников и крестьянской бедноты составлялись списки кулаков, которые затем передавались партийным властям на одобрение.
Существовала определенная процедура «раскулачивания». Она начиналась с доказательства статуса кулака на общедеревенском собрании, которое руководствовалось официально утвержденными критериями, такими, например, как привлечение наемного труда. Однако, по воспоминаниям участников событий, на практике к кулакам могли причислить на основании побочных признаков — наличия в хозяйстве лошади, коровы или даже швейной машинки. За этим следовала конфискация собственности, часто сопровождаемая мародерством и насилием. Так, в жалобе из Курганского района сообщалось, что в уральской деревне Белозерск «при обыске женщин и детей было форменное издевательство, раздевали донага детей и женщин. Загнали в маленькую комнату сорок человек женщин и детей и выпускали женщин по одной, при обыске у женщин снимали чуть ли не последние рубашки». Алчность властей не знала границ: в начале 1930-х годов в отчете ОГПУ Тюменской области сообщалось: медные иконы были конфискованы с целью переплавки их на тракторные детали, а золото и доброкачественная одежда (которая также подлежала инвентаризации и конфискации) — просто уворованы.
Когда все имущество было разобрано, семью кулака выгоняли из дома; наиболее «опасных» рано или поздно ссылали, сажали в тюрьму или даже казнили. Возможно, для некоторых репрессированных расстрел казался лучшей долей в сравнении с заключением в трудовые лагеря, сеть которых широко разрослась в связи с наплывом заключенных и так называемым «спецпоселением».
Между январем и маем 1930 года более 200 000 семей стали жертвами депортации; существенную часть репрессированных (около 40%) составляли дети. Депортированных грузили в переполненные товарные вагоны и везли за тысячи километров от дома. Люди ехали в тесноте и антисанитарных условиях, без подходящей одежды, еды, а иногда и без воды. Это приводило к обезвоживанию и инфекционным заболеваниям, от которых чаще всего гибли дети (например, при транспортировке на Крайний Север — 80% от общего числа умерших).
Когда высланные кулацкие семьи приезжали в места назначения, их жизнь не становилась лучше. Районы, которым было приказано принять спецпоселенцев, готовились к их приезду бестолково, да и в любом случае на такое количество новоприбывших (67 000 только в одном Архангельске) не хватило бы и без того скудных местных ресурсов. Временное жилье — грязное, сырое, холодное, без воды и канализации — устраивали, как правило, в недействующих церквах и тюрьмах. Чистой воды и пищи катастрофически не хватало. И снова больше всех страдали дети: в таких условиях бушевали корь, свинка и гастроэнтерологические заболевания. В период с 31 марта по 10 апреля в архангельской больнице умерли 335 детей, прибавьте к этому числу еще 252 ребенка, умерших вне стен больницы. В начале мая в городе Котлас умирало по 30 детей в день. В 1931 году условия немного улучшились, но к 1932/1933 году, когда во всех деревнях свирепствовал голод, положение снова стало ужасным. По словам одного из переживших такие испытания, «особенно гибли малыши». Житель Архангельска, приславший анонимное письмо в «Правду», писал, что трупы детей свозились на кладбище по три-четыре сразу, часто без гробов — просто в ящиках. Жизнь кулацких детей, прошедших через голод и эпидемии, сравнима с жизнью детей из беднейших крестьянских семей до 1917 года. Ручной труд и попрошайничество, недоступность образования были знакомы им с ранних лет. Дочь одного крестьянина, обвиненного в кулачестве, вспоминает: «В 1935 году в поселке открыли школу, сестренка с братиком пошли учиться, а мне ходить в школу было не в чем, да и дома надо было кому-то управляться». В начале 1930-х годов, по крайней мере в некоторых местах, кулацких детей не принимали в ясли и детские сады. Их не брали в пионеры даже после того, как членство в пионерской организации стало общераспространенной практикой, а не привилегией детей с безупречным классовым происхождением, доказавших свое идеологическую преданность.
Несмотря на то, что с первых дней своего существования советское государство объявило себя мировым чемпионом по заботе о детстве, классовая принадлежность детей определялась их происхождением, так что кулацкие отпрыски неминуемо страдали вместе со своими родителями. Даже те кулаки, которым разрешили поселиться недалеко от родных мест, ужасно бедствовали: соседи боялись или не хотели им помогать, и единственно возможным прибежищем для них была землянка в лесу или какой-нибудь сарай. Да и много лет спустя, уже после завершения коллективизации разоблачение в кулацком происхождении вело к исключению из высшего учебного заведения или увольнению с работы, если только человек не очищался от наследственного греха, отрекшись от своей семьи. Те, кому удавалось выжить физически, сталкивались с новой проблемой. В Советском Союзе всегда, и до введения внутренних паспортов в 1932 году, документам, удостоверяющим личность, придавалось чрезвычайное значение. Кулаку же требовался документ, скрывающий его социальное происхождение, что приводило к фальсификации имен и мест рождений. Разумеется, если такой человек был пойман с фальшивыми документами, это клеймо оставалось на нем на всю жизнь. И все же риск того стоил, так что когда началась массовая пропаганда переселения из деревень в города, для многих это стало единственной возможностью спастись от голода и получить шанс на новую жизнь и работу, вдали от подозрительных соседей.
Как явствует из донесений секретных агентов, такого рода фальсификация была широко распространена в те годы. Этот факт подтверждают также воспоминания и рассказы очевидцев, которые подчеркивали, что такие подделки были предметом гордости, а не стыда. Один человек, 1916 года рождения, благодарил судьбу за то, что прилежно учился письму
в школе: благодаря этому в конце 1931 года он сумел ловко подделать подпись коменданта на документе, дающем право спецпоселенцу свободно перемещаться. Уловки такого рода нередко заканчивались успешно, давая лазейку в новую жизнь, а значит, возможность уцелеть — «несмотря на смерть и лишения, которые с такой жестокостью и безнаказанностью обрушивали на нас».
Хотя колхозники официально были прикреплены к земле (право на автоматическое получение паспорта в 16 лет у всех сельских жителей появилось только в 1980 году), нищета и весьма скудные возможности сельской жизни, с одной стороны, и потребность городов в рабочей силе — с другой, постепенно разрушали эту крепостную зависимость.
К концу февраля 1930 года, т.е. уже через несколько недель после начала новой фазы коллективизации, остервенение, с которым на местах выполнялся призыв «ликвидировать кулачество», вызвало беспокойство у партийного руководства. И 1 марта Сталин произнес свою знаменитую речь «Головокружение от успехов», возложив вину за «перегибы» на местные партийные органы. Призыв к сдержанности, не снискавший популярности в массах, привел лишь к снижению темпа коллективизации, а не к ее прекращению. В октябре 1930 года сверху вновь спустили инструкцию: придерживаться твердой линии, — и только отмена массовой депортации в мае 1933-го обозначила завершение сплошной коллективизации и полное подчинение крестьянства государственной машине, несмотря на то что 30% земель по-прежнему находилось в частных руках.
Как бы то ни было, в начале 1930-х годов и позже процедура обвинения, конфискации имущества и высылки кулаков, сопровождаемая жестокостью и унижениями, продолжала осуществляться. Большую роль играл человеческий фактор, а не год, в котором происходило раскулачивание. «Все зависело от человека», как говорили русские люди по поводу отношений с государственной бюрократией. Сочувствующий председатель колхоза мог оттянуть или смягчить раскулачивание, мог снабдить семью с ярлыком «кулацкая» удостоверениями личности, необходимыми для переезда в другое место. Имеются свидетельства о том, что довольно значительное число должностных лиц помогали раскулаченным подобными способами (конкретные примеры приведены во второй главе книги). Однако со временем председателям колхозов становилось все труднее защищать своих односельчан, так как именно с них спрашивали показатели раскулачивания, а если показатели не отвечали требованиям — увольняли с работы.
Плоды раскулачивания и коллективизации не заставили себя ждать: сельское хозяйство во многих областях Советского Союза пришло к разорению. Иногда деревни открыто восставали против властей, чаще всего против конкретных активистов, которых убивали pour encourager les autres — для острастки остальных. В конце 1932 года, согласно записям Лазаря Кагановича, сделанным им во время пребывания на Северном Кавказе с ноября 1932 по февраль 1933-го, «классовая борьба у кулаков принимает формы изуверского террора: облили бензином и подожгли уполномоченного крайкома, избили и издевались над зампредседателя сельсовета, женщиной». Однако чаще кулаки пытались лишь уклониться от новых порядков или совершали саморазрушительные действия: резали скот, чтобы не дать его реквизировать, спивались, — а многие просто пассивно терпели. Сокращение посевов привело к снижению урожаев и, как следствие, к голоду 1932—1933 годов, которому сопутствовал продуктовый кризис в больших городах, т.е. произошло то, чего большевики хотели избежать с помощью коллективизации. В этот период в сельской местности были зарегистрированы случаи людоедства: в Западной Сибири, например, переселенка из Белоруссии убила своего четырехлетнего сына и приготовила из него еду. В свое оправдание женщина сказала, что таким образом «думала сберечь хоть старшенького». О подобных случаях не писали, пресса хранила полное молчание об ужасах голода и, наоборот, много внимания уделяла скандальным историям с кулаками, иногда приобретавшими фантастический характер. В начале 1933 года эпидемия, возникшая в Западной Сибири в результате быстро распространившейся среди недоедающих людей инфекции, была объявлена «кулацким террором»: по утверждению прессы, нечестивые враги Советской власти подсыпали яд в запасы воды.
Коллективизацию нельзя рассматривать только как несправедливое притеснение сельского населения со стороны партийного руководства. Наиболее рьяными активистами зачастую оказывались советские граждане из низов, которые искренне верили, что кулаки действительно угрожали советской демократии и национальному процветанию. Кампания «двадцатипятитысячников» доказывает это. В Ленинграде всего за две недели была собрана необходимая квота в 4390 рабочих-активистов, а по всему Советскому Союзу количество добровольцев превышало потребности почти в три раза; 30% «двадцатипятитысячников» остались в деревнях даже после выхода Декрета от декабря 1931 года, разрешавшего им вернуться на свои рабочие места в городах. Да и сами крестьяне рвались в бой — из чувства страха, по убеждению или из корыстных интересов. Традиционные методы коллективного осуждения, как, например, самосуд (стихийные суды, которые часто заканчивались коллективным насилием) и высмеивающие обряды легко вписались в гонения на кулаков. Еще во времена Гражданской войны группы крестьян называли своих кровных врагов «кулаками», а когда интенсивная пропаганда сделала это слово привычным для уха, случаи кровной мести участились.
События недавней истории тоже сыграли значительную роль. Коллективизация началась всего через восемь лет после окончания Гражданской
войны, и вражда тех времен, в том числе поддержка, оказанная крестьянами оппонентам большевиков, еще не забылась. Люди считали, что саботаж коллективизации угрожал самому существованию советского государства, и принимали на веру официальные заявления вроде такого: «или мы ликвидируем кулаков как класс, или кулаки вырастут в класс капиталистов и уничтожат диктатуру пролетариата».
Вдобавок молодым активистам на всем протяжении 1920-х годов прививалась риторика «классовой войны», когда обычная зависть к чужому успеху обращалась праведным гневом в адрес общественных паразитов. Даже в начальной школе обращали внимание на социальное происхождение учеников. Скажем, в учреждениях, находящихся в подчинении Первой опытной станции Наркомпроса в Калужской области, детей спрашивали, кто такие «буржуи», чем богатые отличаются от бедных и т.д. Ответы у пяти-семилетних детей отскакивали от зубов: «буржуи» — это хозяева мира, у «богачей» двухэтажные дома, а у бедняков нет работы, «кулаки» живут в кирпичных домах, а не в деревянных, и т.д.
Таким образом, политика «разделяй и властвуй» была усвоена всеми, начиная с самого низового уровня. Усвоение этой политики оказалось тем более эффективным, что учителя, активисты, журналисты и другие труженики «фабрики оболванивания» обычно не были беспринципными оппортунистами и карьеристами. Они искренне верили в правдивость своих репортажей и правоту идеи, которую доносили до населения. Несмотря на жесткую цензуру, установленную еще в 1918 году, пресса отображала мнение «сознательного» народа, публикуя материалы рабкоров и селькоров — непрофессиональных журналистов, освещавших местные проблемы и события в центральных и провинциальных газетах и журналах. Эти люди мало сочувствовали голодающим и бездомным крестьянам, поскольку были убеждены, что расправа с эксплуататорами — неотъемлемая часть борьбы за социальную справедливость.
«Из тьмы в свет»
Чтобы, оглядываясь назад, понять, почему активисты без возражений поддерживали крайне несправедливую большевистскую политику коллективизации, необходимо помнить о ее втором направлении — о стремлении цивилизовать отсталую в культурном отношении часть населения, вытащить деревню «из тьмы в свет». С тьмой в буквальном смысле слова должна была покончить электрификация. (На самом деле многие советские деревни оставались без электричества до 1960 года, а некоторые — и вплоть до начала XXI века. Однако одним из широко распространенных образов большевистской пропаганды 1920-х было изображение седой деревенской старушки, в восторге глядящей на «лампочку Ильича», которая воспринималась как личный подарок от Ленина.) Кроме того, просвещение российской деревни предполагало всеобщее образование.
Со второй половины 1920-х годов сельские дети считались особенно важной социальной группой, они одновременно служили и основной мишенью пропаганды, и потенциальными пропагандистами. Отчасти это объясняется тем, что советизация в принципе была направлена главным образом на детей. Чиновникам министерства просвещения царской России мерещились политические мотивы в любых проявлениях социальной активности, так что даже родительские комитеты разрешили только с декабря 1905 года, и то в ограниченной форме, а общественных организаций учащихся практически вовсе не существовало. В то же время сразу после Февральской революции 1917 года политическая активность детей значительно возросла. Они стали посещать школьные собрания и имели своих представителей в школьных комитетах, участвовали в местных общегородских собраниях и политических демонстрациях, а в некоторых случаях даже учреждали собственные политические организации. В газете «Красные зори», которая недолгое время выходила в Петрограде (1919), одна девочка из Вологды с мстительной гордостью описывает, как ей и ее товарищам удалось сорвать митинг кадетов: они устроили коллективное голосование, забросали президиум оскорбительными записками и выкрикивали лозунг «Да здравствует рабочий класс!».
Однако по мере того как росла политическая активность большевиков, эта всеобщая свободная общественная деятельность все больше и больше подпадала под их контроль. Можно сказать, что с окончанием Гражданской войны было покончено со стихийной социальной активностью взрослых, а с конца 1921 года партия всерьез озаботилась взятием под контроль политической активности детей, в особенности от девяти до четырнадцати лет. Дети старше четырнадцати находились уже под контролем комсомола, созданного в 1918 году. Во время Гражданской войны к комсомолу примкнуло некоторое количество младших детей, но в мирное время правила приема сделали более строгими, так как стало очевидным, что присутствие в организации младших детей мешает серьезным дискуссиям на собраниях и лишь ослабляет роль комсомола в политике переходного периода.
Как следствие, в конце 1921 года руководство комсомола поставило вопрос о создании отдельной политической организации для детей младшего школьного возраста. Сначала приняли прагматическое решение: прибрать к рукам уже существующее и хорошо организованное скаутское движение. Не все активисты поддержали эту идею, многие выступали против «наследия империализма и буржуазии», хотя и признавали, что в нем есть некоторые прокоммунистически настроенные лидеры. Они утвердились в своих сомнениях, когда в 1922 году международное скаутское движение признало скаутские организации русских эмигрантов. Такое развитие событий исключало какое бы то ни было сотрудничество между скаутами и советским молодежным движением. В результате в мае 1922 года в Москве родилась новая советская организация — юных пионеров. В том же 1922 году скаутское движение было запрещено, а пионерская организация стала стремительно монополизировать политическую активность детей и к началу 1930-х годов контролировала всю внешкольную жизнь младших школьников.
По административной линии пионерская организация подчинялась комсомолу. Но в отличие от партии и комсомола, она не организовывала конгрессы и конференции, на которых обсуждались серьезные политические вопросы, а проводила только «слеты» для чествования пионерских достижений. Тем не менее эффективность пропагандистской работы в пионерском движении была чрезвычайно высокой: для этой цели издавались специальные книги, брошюры, журналы и газеты. В начале 1924 года вышел первый номер журнала «Пионер», посвященный похоронам Ленина, а к 1 925 году у организации появилась собственная газета — «Пионерская правда», которая в 1926-м стала официальной газетой всесоюзного пионерского движения.
И все же самым важным инструментом советизации молодого поколения оставалась школьная система. Следует уточнить, что в первые годы советской власти не все дети имели возможность учиться. Закон о всеобщем начальном образовании вышел только в 1930-м с тем расчетом, что к 1932 году он полностью претворится в жизнь. Но в реальности этот процесс занял намного больше времени, отчасти потому, что школы плохо финансировались, в них царил беспорядок, не хватало оборудования и компетентных учителей, способных применять новые методики обучения, спущенные Наркомпросом. Школьная программа упорядочивалась медленно, первые инструкции по согласованию программы обучения появились в середине 1920-х годов. Но и после этого учителя сохраняли достаточную свободу выбора в том, что касалось учебников или объяснительного материала. Как бы то ни было, к концу 1920-х годов среди преподавательского состава в советских школах высокий процент составляли совсем молодые учителя, едва отличающиеся по возрасту от своих учеников. Они получили образование — полностью или по большей части — уже при советском режиме и горели желанием передать школьникам все, что знали сами об эгалитаризме, интернационализме, рациональном коллективизме и социальной справедливости. Этих молодых энтузиастов по распределению отправляли в отдаленные районы, где открывались новые школы, необходимые для внедрения всеобщего начального образования. Сеть школ быстро росла: к 1939 году более 80% целевой возрастной группы посещали начальную школу, при этом уместно предположить, что еще большее число детей ходили в школу в какие-то периоды своего детства, но не на регулярной, не на беспрерывной основе.
Школьная система должна была не только развивать интеллектуальные способности детей, но и закладывать основы коммунистической морали, воспитывать советский патриотизм и социальную активность. На заре советской эпохи в детях видели не просто «будущих граждан», которых следовало обучать современной политике, чтобы они могли впоследствии участвовать в общественной жизни; на них возлагали основную надежду как на преобразователей общества. В школьных учебниках и пропагандистских материалах приводились в пример отважные, энергичные подростки (в основном мальчики). Главными положительными персонажами художественной литературы, публиковавшейся в детских журналах в эти годы, оказывались юные герои, сражавшиеся вместе с красными партизанами в Гражданскую войну. Газетные статьи призывали детей приучать к новым ценностям «отсталые элементы» у себя дома, в том числе не только младших братьев и сестер, но и взрослых членов семьи. Такого рода материалы особенно широко распространялись в конце 1920-х — начале 1930-х годов, в годы так называемой «культурной революции». Тогда широко пропагандировалась кампания «за новый быт», советских граждан призывали к борьбе с грязью, беспорядком, прозябанием, суевериями и религиозными предрассудками ради целеустремленной, трудовой, плодотворной жизни согласно законам науки и правилам гигиены. Ниже приводится рекомендательный список дел на год, опубликованный на обложке первого номера журнала «Пионер» за 1931 год:
ЧТО ТЫ ДОЛЖЕН СДЕЛАТЬ ДОМА
САГИТИРОВАТЬ отца, братьев, родных и знакомых, чтобы они закрепились на своем производстве до конца пятилетки.
Бороться за культурный быт, за гигиену (проветривать комнаты, следить за чистотой и т.д.)
Изжить религиозный дурман, разоблачать поповские басни.
Объяснить своим родным решающее значение третьего года пятилетки.
Заключать договоры соцсоревнования с родителями или братом, работающем на производстве [37] .
Очевидно, что материалы такого рода в основном рассчитаны на городских детей — и не только из больших городов, но и из рабочих поселений вокруг одного или нескольких заводов, составлявших в то время основу рабочего населения. Но с конца 1920-х годов организаторы пионерского движения стали постепенно вовлекать в активную социальную жизнь и деревенских детей, продвигая их в пионеры. Расширялась сеть юных корреспондентов— «юнкоров»: в 1928 году стал выходить новый журнал «Дружные ребята», в котором описывались трудовые будни деревенской детворы. А в 1930 году состоялся первый конгресс «деткоров» (детских корреспондентов; говорили еще «пикоры», т.е. пионерские корреспонденты, но эта аббревиатура употреблялась реже). Конгресс был своего рода маркетинговым исследованием с целью определить на примере этих детей, какое чтение могло бы заинтересовать юного сельского жителя на тот момент.
Как только коллективизация превратилась в одну из самых важных, а точнее, в самую важную составляющую сельской политики, ее стали освещать не только во взрослой, но и в детской прессе. В газетах и журналах печатались статьи, призывавшие пионеров брать пример с комсомольцев и «двадцатипятитысячников» и вступать в бригады, распространявшие пропагандистские материалы о коллективизации. (Статьи такого рода неоднократно печатались в течение 1930 года, например в «Пионерской правде»). В подобных публикациях воспевались достижения районов, где коллективизация была успешно завершена: в июне 1930 года журнал «Пионер» триумфально объявил, что тридцать кулацких хозяйств ликвидированы в Березовском районе Одесской области. (Само собой разумеется, что при этом ничего не говорилось о человеческих жертвах.) Пресса внушала детям, что они должны стать главными идеологами в семье. «Вовлечем своих родителей в колхоз» — гласил заголовок в ленинградской пионерской газете «Ленинские искры» от 23 марта 1930 года. И в довершение ко всему, журналы и газеты для детей вскрывали звериную сущность кулачества, описывая злодеяния кулаков.
Изредка, в отдельных статьях признавалось, что кулацкие дети, если они еще не достигли подросткового возраста, могут быть и невиноваты. Но в школах ученикам рассказывали о кулацкой «пятой колонне», внушая им мысль, что потомки кулаков также таят в себе угрозу. А уж тот факт, что сами кулаки — это нелюди, не заслуживающие никакого сочувствия, вообще не подвергался сомнению: они готовы пойти на все, чтобы отстоять свои эгоистические интересы, они проникают в сельсоветы и общины, чтобы разложить движение коллективизации изнутри; они эксплуатируют детей в качестве дешевой рабочей силы. И, наконец, они вооружены и постоянно нападают не только на взрослых активистов и школьных учителей, но и на пионеров и «деткоров». В прессе появился настоящий детский мартиролог кулацких жертв. «Пионерская правда» 22 января 1930 года сообщала о жестокой расправе над пионерами, а в декабре 1930-го она же писала о еще более страшном случае: 13-го числа в городе Гянджа в Азербайджане был убит пионер Гриша Акопов. При этом газета выражала озабоченность тем, что местные власти не предприняли в ответ подобающих действий. Пройдет некоторое время, и в ранг жертвы-мученика вознесут Павлика Морозова.
Не замедлили объявиться и литературные произведения, где проводилась идея о социальной опасности кулаков, в первую очередь для самой уязвимой части общества — детей. Так, в рассказе, опубликованном в «Ленинских искрах» 20 января 1930 года, описан антигерой Терентий, владелец лавки и кулак, который нещадно эксплуатирует маленького Пашку, заставляя его выполнять сверхурочную работу. «Юнкор» Игнашка обличил Терентия в плохом обращении со своим малолетним работником. В ответ Терентий не долго думая схватил ружье и чуть было не пристрелил Пашку, но, по счастью, промахнулся.
На эту же тему в детской прессе того времени публиковались вирши, например такие:
Антикулацкую тему не обходила стороной ни одна пропагандистская кампания, даже кампания борьбы за чистоту. На плакатах с лозунгом «Смерть вредителям!», призывавших пионеров уничтожать полевых мышей или тлю на общественных полях, обязательно говорилось о том, как злорадствуют по этому поводу кулаки, тоже вредители. Кулацкий саботаж объявлялся причиной любого несчастья, любой отрицательный социальный феномен считался порождением их вредоносной деятельности. «Антисемитизм всегда соединен с контрреволюцией», — гласил напечатанный жирным шрифтом заголовок статьи о кулачестве в «Дружных ребятах».
При этом детей призывали судить кулаков — несмотря на их мерзкую натуру — по справедливости, согласно строгой букве закона.
Произведения советской художественной литературы, в которых описывалась борьба с врагами коллективизации, напоминали манихейские мифы. Позже их авторы стали освещать Гражданскую войну, а с конца 1930-х годов — столкновение отважных пограничников с жалкими западными шпионами, а также их прислужниками, вероломными изменниками советской родины. Дети — и не только дети — откликались на эту пропаганду соответствующим образом, сочувствуя жертвам кулаков. В деревнях, где начиналась коллективизация, проходили агитационные кампании: школьников призывали «украшать» заборы соседей, уклоняющихся от вступления в колхозы, плакатами: «Здесь живут кулаки». Например, в Ирбитском районе на Урале дети ходили от дома к дому с привязанными к саням красными флагами и убеждали соседей сдавать зерно, распевая куплеты: «Если хлеба не продашь — не дадут нам карандаш!», [41]Ирбитский район образовался вокруг старого купеческого города Ирбит, выросшего из Ирбитской слободы, — подобно Тавдинскому району, родине Павлика Морозова, находящемуся более чем в 100 км от Ирбита.
Привлекали детей и к более серьезным формам активизма.
Неудивительно, что в закрытых деревенских сообществах у детей, участвующих в кампаниях по поддержке коллективизации, возникали конфликты с родственниками и даже с родителями. Официальная пропаганда придерживалась здесь совершенно твердой линии. Преданность партии и пионерской организации должна быть превыше всего, в том числе и семьи. Правда, большевизм, в отличие от некоторых маргинальных левых групп начала 1920-х годов, никогда не преследовал цель уничтожить семью как таковую. Однако в советском правительстве на его ранних этапах бытовало представление о том, что традиционная патриархальная семья, основанная на господстве мужчин над женщинами и родителей — над детьми, являет собою институт неравенства, прививает подрастающему поколению отсталые взгляды и, как следствие, приводит к эксплуатации детей. Образование и политическая подкованность должны были стать противовесом пагубному домашнему влиянию и дать возможность детям прокламировать свою приверженность новым идеалам и таким образом менять отношения в семье изнутри.
Если же родители не поддавались агитации, у детей, согласно догме, оставался единственный выход: обратиться за внешней помощью. В таком случае следовало довериться какому-нибудь официальному представителю, и он поможет положить конец злоупотреблениям. В 1930 году журнал «Пионер» напечатал повесть под названием «Как быть с отцом?». Ее герой, мальчик — участник движения «юных корреспондентов», обнаруживает: его собственный отец в значительной степени виноват в том, что фабрика, на которой он работал, плохо выполняла план. Раньше «деткор» сообщал о таких случаях в газету. На вопрос в заголовке повести сам собою напрашивался ответ: без сомнения, единственно правильный поступок по отношению к отцу-преступнику — только его разоблачение.
Так следовало поступать пионеру независимо от характера правонарушения — будь то использование труда малолетних детей или плохое с ними обращение и побои. Также разоблачению подлежали родители, скрывавшие свое неправильное социальное происхождение. Один школьник написал в газету «Красный курган» 19 апреля 1930 года: «Я считаю для себя позорным находиться на иждивении трутня-отца, укрепляющего религию, тормозящего советское строительство, а потому порываю всякую связь со своим отцом — мракобесом-попом, распространителем лжи и обмана». За время коллективизации число преступлений, якобы совершенных родителями, стремительно росло: укрывание зерна, саботаж, кража общественного имущества, подделка документов и (если родители занимали какое-нибудь официальное положение) недостаточно рьяное преследование кулаков. Параллельно множились публикации о смелых детях, готовых согласиться со справедливым наказанием своих провинившихся родителей.
«Счастливый конец» такой истории, как это предписывалось пропагандой, предполагал несколько минут славы благодаря публикации в местной газете, поздравления на пионерской линейке, районном слете или другом подобном общественном мероприятии, а потом — попадание в рай советского детского дома, который, согласно пропагандистским утверждениям, представлял собою лучшее из всех возможных мест для правильных, политически подкованных детей (да и всех детей вообще). Из детского дома пролегала прямая дорога в светлое будущее, куда юные смельчаки отправлялись под бравурный марш в одном строю с такими же, как они сами. В действительности тогдашние дома для сирот даже отдаленно не напоминали рай: в них дети так же страдали от насилия, казенщины, заброшенности и отсутствия заботы, как и в любом сиротском доме где угодно в мире. И ко всему этому прибавлялось еще плохое материальное обеспечение, если принять во внимание чрезвычайно суровые условия, в которых находилось советское общество в целом. Однако коммунистическая пропаганда использовала советские детские дома в качестве живого доказательства того, что Советский Союз — единственная страна, где благополучие детей стоит во главе угла социальной и идеологической политики. Не случайно иностранным гостям обязательно показывали образцовое детское учреждение, чтобы они, вернувшись домой, поведали миру (часто так и происходило) о том, что в новом обществе к детям относятся лучше, чем где бы то ни было.
Между тем дети, донесшие на своих родителей, не были вымыслом идеологических работников. В устной истории описаны подобные случаи из жизни, когда долг оказывался выше семьи. Одна женщина, выросшая на северо-западе страны, в Псковской области, вспоминала историю, случившуюся в ее деревне в 1932 или 1933 году:
«Информант: Даже нельзя было отцу сыну сказать что-то секретное, боялися, настолько этот черный ворон хватал людей.
Собиратель: Боялись, что…
Инф.: Ну, боялись что-то сказать…
Соб.: …боялись, что донесет кто-то?
Инф.: …что донесут. Боялись, очень люди напуганы были. Боялися, что, когда коллективизация началась, это такой кошмар был. Значит, вот в школу мы ходили с ним в четвертый класс, Петя его звали. Евонный дядя, отец убили председателя сельсовета, а почему убили? Значит, объединили весь скот и лошадей. У них, у этих, у Пети и у отца у его, взяли хорошую лошадь, и этот председатель совета на ней ездил, его взяли в колхоз. И председатель сельсовета ездил на ней, ну, а им это, видно… Ну, жалко было лошадь, конечно, и они его убили. Они его убили, этого председателя, и свезли в озеро опустили. А лошадь загнали дальше, задушили ее, эту лошадь. И этого председателя сельсовета поймали весной в озере, неводом, ловили рыбаки рыбу и его поймали. И у него к поясу привязан был камень, чтобы он не поднялся, и его поймали. А рассказал все вот этот Петя, мальчик, он видел все, сын, сын тех… которые убивали. Он видел и рассказал, говорит: “Убил дядя…забыла… Матвей, убил дядя Матвей, и была кровь на воротах, мама затирала кровь золой”. Вот это все он рассказал.
Соб.: Это у Вас произошло?
Инф.: Это в нашем колхозе было» [42] .
Таким образом, детский опыт во время коллективизации трудно охарактеризовать как нечто однородное. Были дети, пострадавшие вместе со своими родителями от раскулачивания. При мысли о жертвах прежде всего вспоминаются они. У Андрея Платонова в его большом аллегорическом романе «Котлован» (1929) смерть молодой девушки символизирует не только духовную пустоту социалистического строительства, но и трагизм человеческого бытия как такового. Роберт Конквист в своей книге о голоде и истории раскулачивания «Урожай страданий» тоже обращается к теме детей — жертв коллективизации: это и изнуренные голодом дети спецпоселенцев, и голодающие дети Украины. Но нельзя сказать, что они были только пассивными жертвами, некоторые из них сами участвовали в политических действиях, разоблачали взрослых и работали на коллективизацию в пропагандистских бригадах. Примечателен, если не уникален, тот факт, что в пору ранней советской истории школьник, с одобрения партии или комсомола, наделялся большим общественным весом, чем взрослый из категории официально отверженных социальных групп, чем, например, какая-нибудь верующая бабушка из «отсталой» деревни. Именно этот контраст между наделенными общественным весом детьми и бесправными взрослыми бросается в глаза в следственном деле Павлика Морозова.
Но, обращаясь к этому делу, важно учитывать атмосферу, царившую на восточной окраине Уральского района, на границе с Сибирью, там, где произошла история Павлика: местные условия и особенности коллективизации оказали большое влияние на создание и развитие легенды о Павлике Морозове.