Товарищ Павлик: Взлет и падение советского мальчика-героя

Келли Катриона

Глава 5.

ГЕРОЙ ВСЕСОЮЗНОГО ЗНАЧЕНИЯ

 

 

Павлик и Горький

Определяющий момент в возвышении Павлика до статуса всесоюзного героя наступил в сентябре 1933 года, когда Павел Соломеин послал свою книгу о нем писателю Максиму Горькому. Горький, которому в то время было чуть за шестьдесят, еще до революции воспевал (прежде всего в своей знаменитой автобиографической трилогии) путь писателя от жестоких и отсталых устоев мелкобуржуазной семьи его отчима к радости и свету просвещения и политической грамотности. Возможно, Соломеин искренне полагал, что Горькому будет интересно прочесть историю мальчика, чья жизнь напоминала его собственную. Вероятно также, что Соломенным двигало благонравное стремление к самосовершенствованию: с 1890-х годов Горький получал много писем от своих поклонников, писателей-рабочих, стремящихся повторить его восхождение от мальчика на побегушках до литературного мастера. Как и другие русские писатели, Горький считал, что отвечать на такие письма и давать советы — часть его профессионального долга.

Не исключено, кроме того, что основные мотивы Соломенна не были столь уж идеалистическими. Горький, проживший большую часть 1920-х годов за границей, в Сорренто, в конце десятилетия начал откликаться на настойчивые и теплые приглашения вернуться на родину, которые поступали со стороны советских правящих кругов, вплоть до самого Сталина. С 1928 года, в период «культурной революции», Горький регулярно посещал Советский Союз и ко времени своего окончательного возвращения на родину в 1931 году приобрел недосягаемый авторитет в советском литературном истеблишменте. Никакой другой писатель не был так приближен к Сталину и Политбюро, никто не имел такого влияния на формирование культурной политики и, в первую очередь, на создание доктрины соцреализма в 1932 году. Тогда Горький даже обдумывал план официальной биографии Сталина.

К тому же в эти годы имя Горького ассоциировалось прежде всего с вопросом воспитания детей. В письмах к Сталину, написанных в период между концом 1931-м и поздним летом 1934 года, он несколько раз обращался к «детской» теме. Например, в ноябре 1931-го подчеркнул, насколько важна пропаганда заботы советского государства о подрастающем поколении для взаимоотношений с Западом. В следующем месяце высказал свои соображения о необходимости создания «книги по вопросу охраны матери и ребенка»: такая книга — одна их тех, «которых у нас еще нет, но которые должны быть написаны». В письме 2 августа 1934 года Горький обещает опубликовать в прессе краткий материал на тему советской молодежи (и 8 августа в «Правде» выходит в свет статья под названием «Советские дети»). Он также привлекает общественное внимание к теме защиты детей от «мещанской заразы». О своей озабоченности этой темой писатель говорил и в частных беседах, и публично. В 1929 году Горького приглашают на Первый (и, как оказалось, единственный до конца сталинской эпохи) всесоюзный пионерский слет. С конца 1920-х и до начала 1930-х годов он регулярно фотографируется с группами детей (позже эта практика широко распространилась среди советских политических деятелей).

Учитывая авторитет Горького и его закрепившийся интерес к «детской» теме, именно к нему часто приходили за советом руководители детских художественных проектов. Он был со всех точек зрения идеальным покровителем для провинциальных журналистов, пишущих для детской аудитории и мечтающих прорваться в элитарный столичный мир словесности.

Поступок Соломенна, однако, имел катастрофические последствия для его карьеры. Получив и просмотрев его сочинение «В кулацком гнезде», Горький послал автору чрезвычайно резкое письмо, которое писатель-новичок меньше всего рассчитывал получить. «Героический поступок пионера Павла Морозова, будучи рассказан более умело и с тою силой, которая обнаружена Морозовым, — получил бы очень широкое социально-воспитательное значение в глазах пионеров», — говорилось в письме. Но Соломеин, по мнению Горького, этой силой не обладал: «Ваша книга написана так, что не позволит ни детям, ни взрослым понять глубочайшее значение и социальную новизну факта, рассказанного Вами. Читатель, прочитав ее, скажет: ну, это выдумано, и — плохо выдумано!

Материал — оригинальный и новый, умный — испорчен. Это все равно, как если бы Вы из куска золота сделали крючок на дверь курятника или построили бы курятник из кедра, который идет на обжимки карандашей».

И хотя Горький в конце немного смягчился по отношению к Соломеину («Люди, которые заставили Вас испортить ценный материал, конечно, виноваты более, чем Вы») общий эффект был сокрушительным. Написанную Соломенным биографию Павлика Морозова напечатали во второй раз только в 1960-х годах, после смерти автора, и то в существенно переработанном виде.

Однако притом что отсылка Горькому книги «В кулацком гнезде» никак не поспособствовала личным интересам ее автора, для прославления Павлика Морозова этот эпизод сослужил хорошую службу. Похоже, Горький, до того как раскрыл книгу Соломеина, не слышал о существовании Павлика Морозова. В своей статье против кулаков, напечатанной в «Правде» 23 ноября 1933-го, он заметил: «И еще недавно, в 1933 году, они убили мальчика, пионера Павлика Морозова». Такая серьезная ошибка в датировке указывает на то, что Горький ничего не знал об убийстве (получается, кстати, что и редколлегия «Правды» не знала о таких существенных деталях биографии мальчика, раз ошибка не была исправлена). Причины такой неосведомленности легко понять. Маловероятно, что писатель внимательно следил за пионерской прессой, во всяком случае осенью 1932 года, когда все его внимание было приковано к празднованию пятнадцатилетнего юбилея большевистской революции, а также к торжествам по поводу юбилея его собственной литературной деятельности — события, увековеченного, среди прочего, переименованием главной московской улицы в «улицу Горького». Так что у пионера-героя не было шансов привлечь к себе внимание великого писателя — пока Соломеин не прислал ему свою книгу.

Тем не менее, когда Горький ознакомился с историей Павлика Морозова, он сделал все для его прославления. Конечно, не без содействия Горького возникло новое, более «правильное» жизнеописание, вышедшее из-под пера Александра Яковлева и опубликованное в 1936 году. Напрашивается предположение, что поначалу Горький собирался сам осуществить этот проект, но потом передал его другим по причине своей большой занятости и начавшего ухудшаться здоровья. Впрочем, никаких письменных подтверждений этому нет, но остались свидетельства о радении Горького по поводу установления памятника юному герою. В первый раз он поднял этот вопрос в октябре 1933 года в речи на слете комсомола, представив Павлика образцом борца за коллективизацию:

«Борьба с мелкими вредителями — сорняками и грызунами — научила ребят бороться и против крупных, двуногих. Здесь уместно напомнить подвиг пионера Морозова, мальчика, который понял, что человек, родной по крови, вполне может быть врагом по духу и что такого человека — нельзя щадить. Родные по крови, по классу убили Павла Морозова, но память о нем не должна исчезнуть, — этот маленький герой заслуживает монумента, и я уверен, что монумент будет поставлен».

К 1934 году эта тема стала idee fixe. На Первом съезде писателей в августе 1934-го Горький организовал сбор средств на памятник, побуждая знаменитых писателей делать свои пожертвования. Более того, в заключительной речи на съезде он назвал сооружение памятника главной задачей Союза писателей на ближайшие несколько лет: «Мы должны просить разрешения союзу литераторов поставить памятник герою-пионеру Павлу Морозову, который был убит своими родственниками за то, что, поняв вредительскую деятельность родных по крови, он предпочел родству с ними интересы трудового народа». Шесть месяцев спустя, в феврале 1935 года,

Горький, публично ратовавший за увековечение Павлика Морозова, обрушился на секретаря Союза писателей А.С. Щербакова за необъяснимую задержку строительства. Вследствие этого в марте 1935 года появилось постановление Центрального комитета комсомола о возведении памятника Павлику (правда, без указания конкретного места). С этого момента кампания по сооружению монумента стала разрастаться. Так, в одном из пунктов повестки дня на заседании Политбюро 17 июля 1935 года говорилось «О постройке памятника пионеру Морозову. Обязать Московский Совет построить в г Москве, в память погибшего от руки кулаков пионера Павлика Морозова — памятник». Решение по этому вопросу приняли единогласно. Конечно, Горький работал в этом направлении не один, но его положение в сталинском истеблишменте приравнивалось к чему-то вроде комиссии в одном лице, которая просматривала проекты культурной политики и отправляла их на утверждение (или отказ) партийной верхушке. И без сомнения, Горький был самой значительной фигурой в Советском Союзе из тех, кто открыто пропагандировал культ Павлика.

 

Павлик и Сталин

Примечательно, по контрасту, насколько пассивен в этом вопросе сам Сталин. В 1938 году один из биографов Павлика, Елизар Смирнов, заявил, ссылаясь на поддержку с самых верхов: «Год тому назад товарищ Сталин предложил Московскому совету поставить у Красной площади памятник Павлику Морозову. Лучшие скульптуры, художники, а также сотни пионеров думали над проектом памятника. Теперь проект утвержден. Скоро у Александровского сада, при входе на Красную площадь, будет поставлен памятник». Но подобное заявление — оснований для которого не нашлось в доступных архивных материалах — больше никогда не повторялось, и похоже, что Смирнов на самом деле имел в виду решение Политбюро, принятое тремя годами раньше.

Сталинское пристальное внимание к деталям хорошо известно. Как написано в прославляющем вождя предисловии к Большой советской энциклопедии, «круг вопросов, занимающих внимание Сталина, необъятен: сложнейшие вопросы теории марксизма-ленинизма — и школьные учебники для детей; проблемы внешней политики — и повседневная забота о благоустройстве пролетарской столицы; создание Великого северного морского пути — и осушение болот Колхиды; проблемы развития советской литературы и искусства — и редактирование устава колхозной жизни». Несмотря на неумышленную комичность отдельных формулировок, суть они выражают правильно: Сталин действительно лично интересовался всем, включая школьные учебники. Например, он непосредственно участвовал в ревизии учебника истории в середине 1930-х годов. Он также удостаивал своим вниманием детскую литературу и следил за тем, чтобы в свет не выпустили книгу о его собственных юных годах. Сталин, несомненно, следил за развитием морозовского культа и допускал его существование. Но при этом — воздерживаясь от определенных высказываний в поддержку этого культа.

Здесь важно отметить чувство иерархии, проявившееся в панегирике из Большой советской энциклопедии. Тема детства входила в сферу внимания Сталина, причислялась к важным вопросам — и все-таки не к таким важным. Советскому политику столь высокого ранга просто не пристало нянчиться с подобными проблемами и тратить на них много времени. К тому же Сталин предпочитал детей совершенно иного психологического склада, непохожих на Павлика. Когда в 1935—1936 годах культ жанра иконы «властителя с младенцем» стал набирать силу, Сталин, как правило, выбирал для совместного фотографирования маленьких симпатичных девочек с бантом на голове. А его трогательная любовь к дочери Светлане, которой он писал нежные и даже игривые письма, называя ее «маленькой хозяюшкой» и т.п., контрастировала со сложными взаимоотношениями с двумя сыновьями. Реципиенты легенды о Павлике Морозове отличались друг от друга в зависимости от того, с кем они себя отождествляли — с отцом или с сыном. Ясно, что для вождя главная фигура в этой истории — отец. По стандартной версии биографии Сталина, его отец был грубым пьяницей, однако именно это обстоятельство способствовало тому, что Сталин определил для себя роль образцового патриарха. Отдавая должное пропагандистской пользе легенды о Павлике Морозове, он не препятствовал ее распространению, тем самым способствуя (или по крайней мере не мешая) ее продвижению, но теплых чувств к ее герою не испытывал. Сталин ни разу публично не высказался о Павлике, ни в положительном, ни в отрицательном смысле, но, как говорила молва, его личное отношение к мальчику никак нельзя было назвать одобрительным. Однажды он вроде бы даже сказал: «Ну и мерзавец! Донес на собственного отца!»

 

От Красной площади к школьной парте

Таким образом, повышение статуса легенды о Павлике Морозове нельзя объяснить личным влиянием Сталина. Странным образом она шла вразрез не только с персональным вкусом диктатора, но и с общепринятыми представлениями об идеальном детстве, которые в середине 1930-х годов претерпели существенные изменения. Как и все в культуре сталинской эпохи, эти представления тесно связаны с приоритетами, намеченными в пятилетнем плане. В первую пятилетку (1928—1932) особого внимания проблемам детства не уделяли. В соответствии с идеей того времени,

образцовый ребенок должен быть юным активистом, поэтому детей вовлекали во всеобщие политические кампании, связанные с коллективизацией, индустриализацией и культурной революцией. Во втором пятилетнем плане, напротив, среди основных задач названо образование, и главное внимание уделяется преподаванию предметов в школе.

В 1920-х годах образовательную политику определяли коллективные формы обучения, такие как «бригадный метод», по которому знания детей оценивались не индивидуально, а по «бригадам», или «командам», в целом. На практике это означало, что наиболее старательные и успевающие ученики избирались представителями бригады для ответа на устных экзаменах— процедуре, которая очевидным образом позволяла ленивым, стеснительным или забитым детям отсидеться в тени. Однако в 1932 году «бригадный метод» был официально отменен, и успехи учеников стали оцениваться индивидуально. В школах появились свои малолетние «ударники учебы», наподобие ударников труда на заводах и фабриках. Страницы «Пионерской правды» запестрели характерными портретами школьных звезд, которые, в отличие от детей-активистов 1920-х, в большинстве случаев оказывались девочками, а не мальчиками, и которым, как сообщалось в хвалебных статьях, удавалось совмещать приверженность к добродетельным поступкам в широком смысле с отличными показателями в учебе. С 1932 года центральное место в сводках пионерского движения занимает «качество учебы». К этому времени пионерские отряды обосновались в школах, а не на рабочих местах или жилых домах. Что давало возможность усилить контроль над школьной дисциплиной за счет пионерской: слабых учеников или нарушителей порядка могли подвергнуть общественному порицанию и исключить из пионеров. С другой стороны, это также означало, что академические успехи стали престижными в пионерском движении. Дух времени отражен в репортажах «Пионерской правды» за 1934—1935 годы. Так, например, 18 февраля 1934-го газета убеждала ребят: «Изучай наказ вождя, отвечай ему хорошей учебой, хорошей работой!»; а 8 сентября 1935-го появилась статья «Какой будет форма школьников?»

Такое отношение к детям в 1920-х годах считалось бы реакционным и буржуазным. Оно стало предвестником эпохи, в которой дети все больше отстранялись от серьезных политических и социальных проблем. Эта идея продвигалась также на Первом съезде советских писателей в 1934 году, где известные детские авторы утверждали: сказки, которые, по мнению многих педагогов 1920-х, включая Надежду Крупскую, наносили вред правильному воспитанию детей, отдаляя их от реальной жизни, в действительности являются идеальным детским литературным жанром. Сверх того, в 1936 году официальная идеология стала широко поддерживать ценности традиционной семьи, преданные анафеме партийными активистами 1920-х. В том же году были запрещены аборты и создан институт поддержки беременных женщин и молодых матерей, расширена сеть детских пособий и приняты поправки к закону, усложняющие бракоразводный процесс. Дети представлялись теперь не домашними бунтарями, а такими членами семьи, о которых необходимо заботиться, но которые занимают подчиненное по отношению к родителям место.

 

Спасибо товарищу Сталину за наше счастливое детство

Еще раньше началась настойчивая пропаганда счастливого детства и материнства. Промежуток между второй половиной 1935-го и первой половиной 1936-го можно назвать советским «годом ребенка»: в этот период проблемы детей приобрели (как никогда в истории страны) огромное значение. В 1935 и 1936 годах, в августовских номерах партийной газеты «Правда» обсуждались не только новые постановления относительно детей («Постановление об охране материнства и детства» от 27 июня 1936, закон об уголовной ответственности несовершеннолетних от 7 апреля 1935), но и широкий спектр тем, имеющих отношение к новому поколению: детские сады, детское кино, дворцы пионеров, вундеркиндизм и даже производство игрушек, конфет и шоколада для детей. Контраст между почти полным отсутствием таких «безобидных» тем в начале 1930-х и, наоборот, их массовостью с середины 1935-го до начала 1937 года воистину впечатляет.

Материалы о потребительских товарах для детей имели политическую подоплеку, выходящую далеко за сферу компетентности отдельной семьи. В 1933 году Сталин заявил, что все советские граждане имеют право на «зажиточную жизнь». В 1935-м, на Первом всесоюзном совещании рабочих и работниц—стахановцев он произнес свое знаменитое изречение: «Жить стало лучше, товарищи, жить стало веселее». Излюбленным пропагандистским образом советского народа в это время являлось изображение «советской семьи за праздничным столом». В расширенную картину этой «зажиточной», «веселой» жизни входило и «счастливое детство», которое, как утверждалось, было у всех советских детей. В 1935 году появился официальный лозунг «Спасибо товарищу Сталину за наше счастливое детство!». А в первом номере «Пионерской правды» за 1936 год был опубликован материал под названием «Мечты счастливых», где дети рассказывали о своих желаниях: кататься на лыжах и коньках, научиться играть в шахматы и, разумеется, увидеть Сталина.

Пионерское движение постепенно оказывало все большую практическую поддержку в осуществлении таких «мечтаний». С 1934 года круг детских увлечений сильно расширился. В 1936-м открылся первый Дворец пионеров, крупный центр детского досуга, где дети занимались в разных секциях по интересам и участвовали в пионерских торжествах, в том числе в праздновании Нового года с наряженной елкой, песнями, танцами и подарками от Деда Мороза и Снегурочки. Те, у кого не было возможности посещать Дворец, занимались в каком-нибудь кружке в районном Доме пионеров, хотя эти занятия не всегда совпадали с их «мечтами».

Представление об идеальном детстве изменилось, появились и новые юные герои. С середины 1930-х годов начался ажиотаж вокруг вундеркиндов. Программа «Юные таланты» представляла маленьких писателей, музыкантов и художников в Большом театре, в турах по стране, в выступлениях перед партийными руководителями. Особенно выдающихся могли даже показать самому Сталину. Об этом писались воспоминания — на зависть другим. Удивительно, с какой аполитичностью сообщалось о достижениях детей в прессе. Никто из них, скажем, не распространил 2000 предвыборных листовок, не организовал крупномасштабного политического собрания в школе или выставки в ознаменование двадцатилетнего юбилея Октябрьской революции, не говоря уж об участии в борьбе с «врагами народа». Конечно, в статьях, как правило, говорилось, что эти дети — пионеры, но основной упор делался на их достижения в областях, не имевших никакого отношения к политике: в музыке, учебе, иногда в труде. Герои таких публикаций — в основном дети из больших городов, из семей советского среднего класса (последнее обстоятельство еще раз подтверждает, насколько аполитичным был образ идеального ребенка в это время).

В этих обстоятельствах не кажется удивительным, что слава Павлика Морозова достигла своего апогея в середине 1930-х, распространилась по всему Советскому Союзу, после чего пошла на убыль. Исключительное решение Политбюро от 17 июля 1935 года о воздвижении памятника Павлику не было претворено в жизнь. Правда, его еще раз приняли на заседании Политбюро 29 июня 1936 года (на этот раз с точным указанием места: «Установить памятник Павлику Морозову около Александровского сада при въезде на Красную площадь по Забелинскому проезду»). Но дело в том, что 18 июня 1936 года Горький, главный вдохновитель культа Павлика, внезапно умер. И повторное решение об установке памятника через одиннадцать дней после его кончины явилось, без сомнения, данью памяти писателя. А впоследствии не нашлось никого, обладающего достаточным авторитетом, кто претворил бы это решение в жизнь.

Журналисты «Пионерской правды», пытаясь восполнить утраченное покровительство, в течение 1937 и 1938 годов вели целенаправленную кампанию, чтобы сдвинуть проект с мертвой точки. 2 сентября 1937 года газета обрушилась на московские городские власти за проволочку в сооружении памятника. К этому времени сроки его установки были уже трижды сорваны, эскизы никуда не годились, а первоначальный бюджет оказался израсходован. Критика возымела кое-какое действие, и в следующем году прошел конкурс на лучший проект памятника; для воплощения в бронзе выбрали эскиз Исаака Рабиновича. Но Павлику не суждено было стоять на Красной площади: план, по которому он стал бы самым знаменитым ребенком в советской монументальной истории (а может быть, и в монументальной истории всех народов), тихо замотали. А фильм Эйзенштейна «Бежин луг», снятый под непосредственным впечатлением от биографии Павлика Морозова, в конце концов запретили. По слухам, сталинское осуждающее заключение — «Мы не можем допускать, чтобы всякий мальчик действовал, как советская власть» — послужило решающим фактором в решении закрыть фильм.

Не следует, однако, преувеличивать степень упадка репутации Павлика. Пионерские журналы продолжали печатать о нем материалы, тексты множились. Помимо биографии, написанной Яковлевым, и других «фактических» свидетельств, этот список включает в себя «Бежин луг» Эйзенштейна, «Песню о пионере-герое» Алымова и Александрова (процитирована в главе 2), а также стихотворение Сергея Михалкова. Михалков в те годы был чрезвычайно амбициозным молодым человеком, который со временем стал не только советским детским «поэтом-лауреатом» de facto, но в 1943 году также и автором советского гимна (в 2001 году этот выдающийся долгожитель переписал текст для российского национального гимна). В стихотворении Михалкова мальчик, живя в «сером тумане» таежного края (это, разумеется, символ), «от большого тракта в стороне», бесстрашно разоблачает неблаговидные поступки своего отца:

Был с врагом в борьбе Морозов Павел И других бороться с ним учил, Перед всей деревней выступая, Своего отца разоблачил. За селом цвели густые травы, Колосился хлеб, в полях звеня, За отца жестокого расправой Угрожала Павлику родня. За отца… И однажды в тихий вечер летний, В тихий час, когда не дрогнет лист, Из тайги с братишкой малолетним Не вернулся «Паша-коммунист». Из тайги… Поднимал рассвет зарницы знамя. От большого тракта в стороне Был убит Морозов кулаками, Был в тайге зарезан пионер. Был убит… {203}

Эти строки прямо вытекают из все еще живой в то время легенды о Павлике, созданной, в том числе, книгой Яковлева и песней Алымова, откуда заимствован и буквально повторен мотив «невозвращения» героя. При этом михалковская версия придерживается изначальной трактовки убийства: Павлика зарезали, а в чем именно состояло преступление отца, остается необъясненным.

Сравнение этих трех текстов само по себе указывает на чрезвычайно важную особенность легенды о Павлике: она претерпевала изменения. Менялись ее побочные мотивы; например, человек, которому Павлик донес на отца, был то местным учителем, то сотрудником ОГПУ, и звали его то Быковым, то Дымовым, или его имя вообще не упоминалось. Преступление отца заключалось то в подделке документов, то в укрывательстве зерна. Орудием убийства был то нож, то топор. Сам Павлик изображался то блондином, то брюнетом. Такая неопределенность свойственна и более фундаментальным составляющим легенды, например характеру мальчика, причинам его поступка, его действиям. Со сменой представлений об идеальном детстве образом Павлика приходилось манипулировать, чтобы он вобрал в себя новые, достойные восхищения качества юного героя.

 

Школьный зубрила и примерный пионер

Приписывать образу Павлика новые черты начали очень рано. Уже 15 октября 1932 года первый подробный репортаж в «Пионерской правде», помимо призыва вверху страницы «Выше классовую бдительность!», имел подзаголовок крупным шрифтом: «Ответим на вылазку кулачья ударной борьбой за знания». В биографии, написанной Соломенным, Павлик в основном занимается в школе тем, что агитирует учеников создать пионерский отряд. Значительно большее внимание автор уделяет политическим кампаниям, которые проводит юный активист, чем его работе над школьными домашними заданиями. Эта трактовка не соответствовала духу времени уже в 1933 году, когда книга вышла в свет. Отчасти такой промах можно объяснить тем, что Соломеин не до конца понимал, какими качествами должен обладать герой сталинской эпохи. В конце концов, он был всего лишь провинциальным журналистом и малообразованным человеком. И все же нельзя сводить дело к недочетам Соломенна. Стремительная смена эстетических ценностей, происходившая в советском обществе в 1932—1933 годах, могла сбить с толку куда более искушенного писателя. Критикуя книгу Соломенна, Горький не соразмерял свои представления о Павлике Морозове с уже устоявшимся образом; скорее, он увидел в нем потенциал для превращения его в легендарного героя нового, сталинского типа.

То ли под непосредственным влиянием Горького, то ли в соответствии с общим духом времени, а может быть, в силу обоих этих обстоятельств дальнейшие биографии Павлика принимают куда более агиографический характер, чем у Соломеина. Так, к общей картине добавляется мотив «Павлик — отличник учебы». Яковлев превращает мальчика в лучшего ученика в классе, способного не отставать, даже когда ему приходится пропускать школу из-за необходимости работать. В эпической поэме Вали Боровина, напечатанной в том же 1936-м, Павел «знал свои уроки на «отлично»(незаурядное достижение, учитывая, что оценки «отлично» не существовало до осени 1932 года). По утверждению Смирнова, не только «самостоятельность», но и «ум» Павла вызывал раздражение у его деда.

Помимо придания образу героя этого нового качества — стремления к отличной учебе и примерной школьной дисциплине, авторы повествований о жизни Павлика добросовестно отражают новые веяния в пионерском движении: главной становится обрядовая сторона, а не воспитание революционной сознательности у детей. Эту перемену ощутил на себе и точно передал поэт Наум Коржавин, ставший пионером в 1935 году: «Но на самом деле вступил я уже не в ту организацию, о которой мечтал. Я оставляю в стороне то, что не нашел в этой организации тех идеальных пионеров, о которых читал в пионерских газетах, журналах и даже книгах, вряд ли они и раньше существовали. Я говорю о самом характере этой идеальности, о ее, так сказать, направленности. Из этой направленности был тихо, на ходу, удален революционный дух, к которому я тогда так тяготел, и заменен межеумочной абракадаброй». В статье, напечатанной в «Правде» в 1934 году, говорилось, что дед убил Павлика «за колхозную пропаганду», тем самым революционная деятельность Павлика сводилась к раздаче листовок. В книге Смирнова 1938 года больше внимания уделено строевой муштре в пионерском отряде, чем активизму, и сцена пионерской клятвы описана подробнее, чем собственно революционные убеждения Павлика. К концу 1930-х годов пионерский галстук приобрел статус религиозного символа, пионерам внушали, что они должны носить его всегда. Соответственно фотографию Павлика подретушировали, и теперь на его шее гордо красовался красный галстук. Он же должен был стать центральной точкой памятника Павлику по проекту Рабиновича. В 1920-х галстук еще не являлся обязательным атрибутом пионера даже на демонстрациях, а пионерская форма была большой редкостью и давалась в качестве награды за образцовое поведение. Десять лет спустя пришлось переписать прошлое, чтобы показать: красный галстук всегда представлял собой неотъемлемый символ принадлежности к пионерам.

Затушевывание активной политической роли Павлика и превращение его в своего рода бойскаута не были единственными изменениями в образе юного героя. Не остался без внимания и «культурный досуг», которому пионерское движение придавало теперь большое значение. Книга Яковлева 1936 года начинается с того, как Павлик собирается на охоту — и не ради пропитания, что было бы естественным в реальной жизни того времени, а скорее из спортивного интереса. Всеобщее помешательство на вундеркиндах отразилось и здесь, в описании необыкновенных способностей Павла: в то время как его отец возвращается домой с пустыми руками, мальчику удается самостоятельно подстрелить двух птиц.

По мере того как миф о Павлике приспосабливался к распространившейся в середине 1930-х годов идеологии «счастливого детства», тема «юного осведомителя» звучала все более приглушенно. Даже в начале 1930-х донос на родителей далеко не всегда вызывал безоговорочное восхищение. Конечно, история Павлика была не единственной, где подчеркивалось, что дети обязаны разоблачать родителей-преступников, однако помимо торжествующего ликования «Пионерской правды» звучали все-таки и другие голоса. Например, в пьесе Александра Афиногенова «Страх» (1931) Наташа, десятилетняя пионерка, сообщает одному из сослуживцев своего отца, что тот из карьеристских побуждений солгал о своем происхождении. Но она решается на донос в состоянии глубокого душевного расстройства:

«НАТАША. Но почему мне так плакать хочется? Пионеры не плачут, пионеры всегда веселые. (Заплакала, уткнувшись в подушку дивана.)

Входит Бобров.

БОБРОВ. Наташа, девочка моя, ты одна…(Взял ее за руку.)

НАТАША. Я не могу больше…Я…хотела тете Кларе сказать. Папу жалко, я все молчу, молчу. Даже грудь раздавливает от молчания.

БОБРОВ. Тебя обидел отец?

НАТАША. Он меня не обидел. Он всех обманул. Ой, дядя Коля, почему мне так плакать хочется? Я тебе расскажу про папину мать, хорошо? У нас ведь дружба с тобой?

БОБРОВ. Конечно, скажи, друг все поймет» {213} . [164]

Теперь, в соответствии с новыми принципами, разоблачающему родителей пионеру следовало испытывать душевное смятение. Донос стал рассматриваться как трагическая необходимость, а не как дело, приносящее моральное удовлетворение.

Интересно в этом контексте обращение Сергея Эйзенштейна к фигуре Павлика в фильме «Бежин луг». Сам режиссер утверждал, что его фильм основан непосредственно на истории семьи Морозовых. Однако он внес в нее многочисленные изменения. То, что темноволосый, угрюмый Пашка, описанный Соломенным, превратился в жизнерадостного Степка, блондина арийского типа a la Квекс (для этого потребовалось покрасить волосы исполнителю роли), не было новшеством. Напомню, что уже во втором репортаже «Пионерской правды» (1932) Павлик изображен «светловолосым». Важнее, что изменены обстоятельства убийства. В «Бежином луге» Степок раскрывает обман своего отца случайно, наблюдая вместе с другими деревенскими пионерами за колхозным гумном. Таким образом, раскрытие преступления становится коллективным, а не личным делом. И хотя Степок, как полагается, оказывается жертвой злодейского убийства, донос следует за этим преступлением, а не предшествует ему. У Эйзенштейна Степок не бросает яростный вызов своему отцу, беспощадно разоблачая его в суде, а только сообщает мертвеющими губами своим товарищам-пионерам, что убийца — его отец: «Отец… стрелял… ищите в лесу… там».

И хотя мотив доноса обычно фигурирует в позднейшей историографии Павлика, начиная с середины 1930-х он звучит намного приглушеннее, чем раньше. В октябре 1932 года «Пионерская правда» писала: «На суде в качестве свидетеля выступал светловолосый пионер Павел, и голос его не дрогнул, когда он говорил:

— Я, дяденька судья, выступаю здесь не как сын, а как пионер! И я говорю: “Мой отец предает дело Октября!”»

Олег Шварц в 1933 году, вскоре после завершения процесса, также утверждал, что Павел разоблачал отца «уверенным и четким» голосом. В повести Виталия Губарева «Один из одиннадцати», напечатанной в газете «Колхозные ребята» в том же 1933 году, Павлик относится к доносу дельно: «Таких не жалко! …Дай-ка, Яшк, карандаш и чистую бумагу. Напишем в ГеПеУ.». Более того, Губарев вводит в повесть новый персонаж, Олю Ельшину, дочь пропагандиста-рабочего с бритой головой, отправленного в деревню «укрепить здесь дела». Как оказывается, яблоко от яблони недалеко падает— девочка не уступает отцу в чувстве коммунистического долга. Когда тот говорит «Не у всякого пионера решимости хватит разоблачить родного отца!», Оля отвечает: «Нет, у всякого!»

«— Ну, представь себе, остроносая, что твой отец — секретарь партячейки — стал дружить с кулаками…

Оля не ждала этого оборота. С ее лица медленно сползла улыбка.

— Я бы… — Что бы ты?

— Я бы его перевоспитала…

Ельшин рассмеялся, обнимая ее.

— Ну а если бы и это не подействовало?

— Тогда… — Оля сделала глубокий вздох, словно набираясь решимости, — тогда я бы взяла и разоблачила его перед всеми» {218} . [167]

А уже через три года Яковлев описывает, как Павел, «волнуясь, путаясь», рассказывает обо всем учительнице, а потом так же «волнуясь», делает заявление в суде. Даже в версиях времен Большого террора Павел не представлен рьяным доносчиком. У Смирнова учительница убеждает Павлика:

«— Ты же знаешь: пионер первый помощник партии и комсомола и всегда стоит за дело Ленина, — сказала Зоя Александровна, — а поэтому и про отца нужно сказать, если он враг. — При этих словах Павлик покраснел. Учительница в упор спросила: — А кто враг?

— Мой тятька! — крикнул Павлик и побежал в избу».

Друзьям также приходится уговаривать Павлика перед судебными слушаниями: «Держись, Пашка, пионерия тут! …Смотри же, Паша, не бойся… Говори всю правду». В юбилейной заметке, напечатанной в «Пионерской правде» 4 сентября 1939 года, Павлик дает показания на суде сокрушаясь: «Мне больно это говорить, но мой отец — враг партии и народа, его нужно покарать!» Повесть Губарева «Один из одиннадцати» не переиздавалась; в 1940 году писатель опубликовал полностью обработанный вариант жития Павлика, из которого исчезла решительная пионерка Оля Ельшина.

Параллельно с изображением нарастающего нежелания сына выступать в качестве свидетеля обвинения усиливается и планомерное очернение его отца — дабы убедить аудиторию, что тот заслуживает разоблачения. В позднейших версиях биографии Павлика, например у Смирнова, отец представлен не только мошенником и пьяницей, но и жестоким мужем и отцом, регулярно применяющим насилие к жене и детям. Теперь донос становится актом не только гражданского долга, но и самозащиты и перекликается с делом Кости Чеклетова, получившим широкую огласку в 1930 году: тот сообщил пионерскому отряду о поведении своих спившихся и озверевших отца и мачехи, ежедневно избивавших Костю ногами, палками и бутылками. История Кости закончилась уголовным расследованием и показательным процессом.

 

Террор и молчание

Таким образом, переработка легенды о Павлике, осуществленная в середине 1930-х годов, привела не только к появлению в ней нового мотива — Павлик как примерный ученик, но и к утрате двух исходных — Павлик как поборник идеологической чистоты внутри семьи и Павлик как воплощение политической бдительности в обществе в целом. Такая манипуляция мотивами может на первый взгляд показаться странной и провоцирует на вопросы. В самом деле, почему Павлика «возвысили» именно в тот момент, когда представления об идеальных отношениях между родителями и детьми стали меняться? И зачем тратить столько усилий на утверждение нового героического образа мальчика-активиста образца 1920-х годов, когда пионерскую работу предполагалось укоренить в институциональных рамках школы? Наконец, для чего понадобилось спускать на тормозах тему доноса в годы Великого террора, когда доносительство как социальная практика приобрело небывалый размах?

Отчасти ответы на эти вопросы заключаются в идеологическом колорите эпохи. Писатель Бернард Маклаверти определил отношение к так называемому «смутному времени» в Северной Ирландии 1970-х и 1980-х годов как к «слону в гостиной»: проблема настолько огромна, что занимает все пространство, но никто не решается заговорить о ней. Сталинская культура, со своей стороны, напоминала гостиную, в которой все присутствующие знали, что под стоящим в углу колпаком для чайника находится вовсе не серебряный предмет посуды, а отрезанная голова, но продолжали увлеченно и безостановочно обсуждать красивый рисунок на чехле. Пока политический террор распространялся в масштабах, невиданных даже в советской истории, нарастала и «гуманистическая» риторика, табуировавшая прямые упоминания о доносительстве, арестах и страданиях заключенных. В обществе, где все контролировалось цензурой, было запрещено упоминать о ее существовании; подобным же образом скрывали и такую опору системы террора, как доносительство. Если судить по советской прессе, чистки проходили только на самом высоком уровне, к ответу призывались лишь государственные преступники. Этих людей публично очерняли те, кто имел право говорить от имени народа, например генеральный прокурор Андрей Вышинский. Однако сама механика изобличения «врагов народа» всегда оставалась в тени. В таких обстоятельствах доносчик, сколь благородными ни были бы его побуждения выявить преступников и передать их в руки правосудия, — как минимум не самый подходящий объект для героизации. Его присутствие обнажает тщательно скрываемые механизмы. Так что, по точному определению Сталина, Павлик представлял собой всего лишь подростка, самолично взявшего на себя функции советского государства. Теперь важно было подчеркнуть не только то, что осведомитель действует из абсолютно бескорыстных, чистых побуждений, но и что он является всего лишь медиатором и исполняет волю высшей власти. Вот почему в позднейших версиях этой истории возникает фигура взрослого человека, школьного учителя или уполномоченного ОГПУ, перед которым герой раскрывает душу.

Превращение Трофима Морозова в домашнего тирана, а Павла — в преследуемого ребенка приглушало вызывавшую противоречивые чувства первоначальную версию мифа, в которой сын не останавливался ни перед чем, чтобы добиться уничтожения своего отца. Новый подход соответствовал начавшемуся с 1935 года восхвалению Сталина как безгранично доброго и в то же время строгого отца всех советских детей. Он также отвечал установке, появившейся в середине 1930-х: необходимо укреплять авторитет родителей в глазах детей, а не наоборот. Новые правила поведения пионеров, обнародованные в 1937 году, предписывали членам организации проявлять не только уважение к старшим, но и «любовь к родителям». В этом контексте донос Павлика на отца провоцировал ненужное беспокойство. Заслуживает внимания тот факт, что в рекомендациях к заседанию Политбюро 1935 года Павлик охарактеризован только как «жертва кулаков», а не как непреклонный борец за справедливость внутри семьи.

Эту коллизию можно было бы развернуть, изобразив Павлика изобличающим отца по крови во имя другого отца — Сталина. Но была одна практическая загвоздка: миф о Павлике возник раньше, чем началась полномасштабная пропаганда культа Сталина среди детей. По этой причине мотив «преданности Сталину» возникает только в позднейших версиях жизнеописания Павлика, даже в них не получая большого развития. Как правило, отказ от биологического отца во имя долга перед символическим отцом подразумевается, но не артикулируется прямо.

Как бы то ни было, главная заслуга мальчика состояла не столько в доносе на отца как таковом, сколько в участии в кампании всеобщей слежки и в предпочтении общественных интересов личным. Как мы видели, Горький видел в Павлике Морозове героя, для которого «духовные связи» важнее «кровных». В этом смысле доносительство в качестве общественно-полезного дела еще долго пропагандировалось, даже после того как тему доноса Павлика на отца стали постепенно затушевывать. Особенно прославлялись дети, которые привлекали внимание властей к подозрительным иностранцам, шнырявшим в пограничных зонах, — о них рассказывалось в десятках газетных репортажей и художественных произведений начиная с 1936 года.

Такого рода приверженность гражданственному доносительству сохранилась и в более поздних версиях биографии Павлика. Герой мог тяжело переживать виновность собственного отца, но это не мешало ему оставаться убежденным разоблачителем кулаков — укрывателей зерна в своей деревне. Пропаганда прилагала много усилий, чтобы представить донос не как постыдное, тайное наушничество, а как очистительную, общественно-полезную процедуру. Опубликованное в 1940 году пособие по педагогике инструктировало учителей, каким образом убеждать детей выступать с публичными обвинениями. Если учителю не удавалось побудить их к открытым разоблачениям, он не имел права принимать меры на основании информации, полученной в частных беседах. Кроме того, в пособии подчеркивался бескорыстный и открытый характер действий Павлика: «Учитель знакомит учащихся с героическими подвигами Павлика Морозова и других детей, охранявших и охраняющих общественную собственность от врагов народа, вредителей и показавших образцы подлинного социалистического отношения к труду и общественной собственности, пример беззаветной любви и преданности к нашей социалистической родине». Учителю также следовало проводить беседы о необходимости уважать общественную собственность.

Но стремление выставить определенные действия Павлика в качестве образца для подражания вовсе не было ни единственной, ни главной целью распространения легенды. Очень сомнительно, что власти в СССР хотели стимулировать массовое детское доносительство. Есть свидетельства того, что спецслужбы не были склонны воспринимать детей в качестве серьезных источников информации. Известен, например, такой экстраординарный случай: девочка-подросток заявила в НКВД о собственном политическом инакомыслии, после чего с трудом убедила органы арестовать ее. А когда будущий поэт Лев Друскин и его товарищи по детскому клубу в Ленинграде позвонили в НКВД и попытались защитить арестованного в 1937 году директора клуба, сотрудник органов грубо велел им не лезть не в свое дело. В сталинском обществе никогда не практиковали ничего вроде телефонов доверия для детей, распространенных сегодня во многих западных странах и в России. Не существовало такого номера, который можно было бы набрать, чтобы заявить на папу или на кого-то другого. Доносы детей друг на друга как средство поддержания школьной дисциплины поощрялись, к доносам же, за которыми стояло соперничество со взрослыми за авторитет и право участия в политической жизни страны, относились с глубоким подозрением.

 

«Жизнь за родину»

В общем и целом можно сказать, что Павлик Морозов являлся одновременно и чем-то большим, и чем-то меньшим, чем просто пример доносительства. Он олицетворял модель поведения пионера, которую школьная учительница из книги Яковлева разъясняла классу: «Настоящий пионер тот, кто учится очень хорошо, поддерживает дисциплину, работает в отряде, читает книги и газеты. Настоящий пионер — всем пример». И в то же время подчеркивалось, что Павлик — не просто пример для подражания; его героизм недостижим, его подвиг нельзя повторить в обычной жизни; патриотизм и гражданский долг Морозова возвысили его до таких вершин, откуда нет возврата. В 1934 году «Правда» опубликовала статью, в которой история Павлика начиналась со слов «убитый дедом», чтобы сразу было понятно: мертвый герой отличается от живых читателей рассказа про него. «Пионерская правда» к шестой годовщине смерти мальчика сделала такое обобщение: «Все советские ребята хотят быть похожими на Павлика Морозова, они готовы отдать все свои силы, а если нужно, то и жизнь, за любимую родину». Павлик — яркий пример детской «революционной сознательности и мужества», он совершил высший акт самопожертвования, отдав за идею свою жизнь. Именно невероятность его героизма и вызывала такое восхищение.

В детской литературе XX столетия, как это отметила Элисон Лури, гибель главного героя встречалась редко и только в исключительных случаях. В позднесоветскую эпоху смерть была одной из тем, которые детские издательства считали совершенно несовместимыми с их читательской аудиторией. В 1920-х годах советская литература — при всей ее горячей неподкупности в некоторых других аспектах — также придерживалась этого правила. Произведения для детей более старшего возраста часто рисовали мир в невыносимо мрачных красках. Так, в повести Виталия Бианки «Карабаш» любимая собака героини умирает от бешенства, а в повести Александра Неверова «Ташкент — город хлебный» маленький мальчик, спасаясь от голода 1921 года, прошел пол-Евразии, пережил по дороге смерть своего еще более юного попутчика, чтобы в конце концов, добравшись до Ташкента, на который возлагал несбыточные надежды, с горечью воскликнуть: «Неужели здесь тоже голодают?!» И все-таки главный герой всегда выживал.

Смерть политических героев была исключением из правил, перед ними неистово преклонялись с первых дней революции. В 1920 году одна школьница написала в издававшуюся местным отделением Пролеткульта газету о том, как глубоко потрясли ее похороны большевиков — политических жертв: «Не раз мне приходилось присутствовать на похоронах даже близких мне людей, но ни разу я не испытывала того чувства, которое наполняло меня на похоронах тов. Жаброва. Не мелкое чувство жалости, нет! я даже завидовала тому, что он сумел бороться и так славно погибнуть за лучшее будущее». Смерть Ленина в 1924 году вызвала общенациональную скорбь, вместе со взрослыми скорбели и дети, которым школьные учителя давали на уроках задания писать стихи и рисовать картинки в память умершего вождя. Почести отдавались не только погибшим взрослым, но и детям. В мае 1925 года, например, пионерский отряд в Свердловске отмечал День Морфлота. На торжестве произносились речи о Коминтерне, а также были организованы «похороны октябренка» на основе дидактического материала о «старых и новых похоронах».

В начале 1930-х годов смерть юного героя стали регулярно описывать в произведениях, рассчитанных на детскую аудиторию. Помимо фильма Николая Экка «Путевка в жизнь» можно вспомнить поэму Эдуарда Багрицкого «Смерть пионерки»: умирающая Валентина бросает вызов своим родителям и, вместо того чтобы перекреститься, слабой рукой отдает пионерский салют:

Тихо подымается Призрачно-легка Над больничной койкой Детская рука. «Я всегда готова!» — Слышится окрест. На плетеный коврик Упадает крест {237} .

Но вершиной прославления детской жертвенности стала повесть «Военная тайна» (1933) Аркадия Гайдара, в прошлом мальчика-партизана Гражданской войны, а теперь — самого популярного автора приключенческих книг для детей 1930-х годов.

«Военная тайна» печаталась с продолжением в «Пионерской правде» в течение нескольких месяцев после репортажей о Морозове. Эта волнующая повесть, которая на протяжении пяти десятилетий оставалась неотъемлемой частью школьной программы, состоит из двух захватывающих нарративов, вставленных один в другой по принципу «история в истории», и оба они посвящены героической смерти. Обрамляющий нарратив, развлекательное повествование о детях, отдыхающих в летнем пионерском лагере на южном морском побережье, неожиданно принимает трагический оборот, когда одного из детей — Альку, сына инженера-коммуниста, работавшего на строительстве неподалеку, убивает брат коррумпированного мастера, недавно посаженного за воровство отцом Альки. Историю внутри этой истории рассказывает сам Алька (вместе с Натой, пионервожатой), и, таким образом, она работает как косвенное пророчество его смерти. Ее содержание таково: после того как воинственные буржуины напали на мирный Советский Союз, весь народ поднялся на защиту своей родины. Когда все взрослые ушли воевать, юный Мальчиш собрал в подмогу взрослым отряд мальчиков и ушел с ним на фронт. Один только вероломный Плохиш отказался присоединиться к отряду, а позже оказался виновником того, что Мальчиш был схвачен буржуинами. В плену врагов Мальчиш погибает под пытками, но не выдает военной тайны. Его хоронят со всеми военными почестями, а памятник ему становится общенациональным местом поклонения:

Плывут пароходы — привет Мальчишу! Пролетают летчики — привет Мальчишу! Пробегут паровозы — привет Мальчишу! А пройдут пионеры — салют Мальчишу! {238}

При повышенно благоговейном отношении к круглым датам в советской культуре набор всех этих художественных вариаций на тему детской жертвенности — репортажи о смерти Павлика Морозова, волнующие рассказы о Валентине и Мальчише — приобретает особенное значение в канун пятнадцатилетия Октября (т.е. осенью 1932 года). Уже летом пионерская пресса начала писать на «героическую тему», но это были в основном скучные материалы вроде случая с пионером Абросимовым, который спас поезд от крушения, сумев привлечь внимание машиниста к сломанному рельсу. Поэтому появление более романтического героя воспринималось на ура. Ноябрьский номер журнала «Дружные ребята» (1932) сделал Павлика Морозова, который «героически погиб, борясь за победу социализма, от рук кулаков», своим центральным персонажем, поместив материал о нем на развороте, посвященном Октябрьской революции. «Быть таким, как Павлик, — дело чести и славы каждого пионера» — объявил журнал. В некоторых статьях (например, в «Пионерской правде» от 2 октября 1932 года) о Павлике говорилось как о 14—15-летнем, хотя это слишком много для пионера и ученика начальной школы. Суть такой подтасовки проста: он должен был родиться осенью 1917 года, чтобы быть «ровесником Октября». Создание образа «ровесников Октября», молодых людей, являющихся основной жизненной силой нового общества, считалось делом намного более важным, чем приверженность голым фактам.

Связь с революцией придала легенде о Павлике особенное значение с точки зрения ее репрезентативности. Эта легенда, так же как «Смерть пионерки» Багрицкого и «Военная тайна» Гайдара, заложила основу советского героического мифа для детской аудитории. Юные герои приравнивались по значению к взрослым жертвам революции, а церемония их похорон стала одним из первых ритуалов, узаконенных на стадии становления большевистского режима. Павлик и его современники напоминали детям о жертвах, принесенных ради новой жизни в стране, которую постоянно прокламировали как самую лучшую в мире страну для детей.

В то же время тема жертвенности «осаживала» тех, кто побеждал в музыкальных или шахматных конкурсах, опережал взрослых по показателям в сборе хлопка или, возьмем скромнее, просто были лучшими учениками в классе: их заслуги сильно уступали подвигам таких героев, как Павлик или Мальчиш, отдавших за родину свои жизни. С одной стороны, выдающихся детей хвалили, с другой — беспокоились «о возможности “избаловать” детей», так что они зазнаются и станут «кичливые». Такие герои, как Павлик Морозов или Мальчиш, напоминали вундеркиндам о том, что существуют цели более высокие, чем их собственные, и тем самым побуждали к «самокритике» и «работе над собой» (два основных сталинских постулата). Как вопрошала статья в «Вожатом» в 1935 году: «А разоблачить своего собственного отца, если он окажется классовым врагом, нужно ли для этого мужество? И можно ли вообще быть мужественным, если ты не летчик, не стратонавт и не эпроновец-водолаз, а рядовой пионер?»

 

Всесоюзный герой

Когда слава Павлика достигла апогея, легенда о нем получила свое развитие в нескольких направлениях. Первое: Павлик— идеальный пионер-герой, отвечающий всем требованиям современности: прилежание в классе, забота о товарищах, умеренное участие в политической жизни. Второе: Павлик — самая яркая звезда в созвездии детей-мучеников, чья исключительная жертва ради народа напоминала детям, достигшим славы другим путем, о том, что они должны еще много «работать над собой». Третье: политическая бдительность героя отошла на второй план, а разоблачение собственного отца стало вызывать более сдержанную и неопределенную оценку — теперь такой поступок казался скорее экстремальным и вынужденным проявлением гражданского долга, а недостойным похвалы выражением революционного рвения.

Легенда о Павлике, видоизменявшаяся в зависимости от требований времени, стала центральным мифом культурной политики и распространилась по всей стране, в том числе и в родном краю мальчика, на Урале. В первые месяцы после его смерти местные газеты, как мы видели, еще сохраняли некоторую независимость в трактовке события и продолжали продвигать свою линию «классовой борьбы» даже на суде, т.е. спустя два месяца после того, как центральная пресса взяла все в свои руки. Местное руководство запланировало с размахом отметить первую годовщину смерти Павлика. 24 августа 1933 года «Комсомольская страница» «Тавдинского рабочего» опубликовала длинный список торжественных мероприятий. Для начала было решено «поставить борьбу за досрочное выполнение плана уборки урожая», организовать пионерские слеты и комсомольские собрания. 3 сентября вышел спецномер «Комсомольской страницы», состоялись торжественные пионерские собрания (в том числе с выступлением Татьяны Морозовой), беседы и речи по радио, в каждой школе района открылись «уголки» Павлика Морозова. Предполагалось, что все это послужит толчком для развития пионерской работы: планировалась «мобилизация комсомольской и пионерской организаций района на то, чтобы с первых же дней учебы обеспечить направление детской инициативы и энергии на правильную постановку работы в отряде, школе …проводя все это под лозунгом “воспитать в отряде таких пионеров, каким был Павлик Морозов”». 3 сентября «Тавдинский рабочий» вместе со списком запланированных мероприятий напечатал интервью и фотографию похожей на святую Татьяны Морозовой в платочке, а также сообщил об успешной работе герасимовского пионерского отряда, насчитывавшего четырнадцать детей. Поздней осенью этого же года началась кампания по сбору средств на памятник.

В первый год после смерти Павлик имел статус «местного героя» — на это указывает тот факт, что его первая биография напечатана не в центральном издательстве, публикующем произведения, в том числе для детей и подростков, как, например, «Молодая гвардия», а в свердловской «Уралкниге». Сейчас нельзя с точностью сказать, в какой степени культ Павлика был принят местным населением. В декабре 1933 года «Тавдинский рабочий» негодовал по поводу слишком маленькой суммы, которую удалось собрать на мемориал. Но местные партийные и комсомольские руководители, несомненно, приложили все усилия для распространения этой легенды.

К 1934 году ситуация изменилась. «Тавдинский рабочий» отметил юбилей Павлика одной-единственной канонизированной статьей, которая вполне могла бы появиться в любом советском журнале или книге. «Павлик сочетал в себе все лучшее. Он был хорошим пионером, лучшим из лучших учеников, прекрасный общественник, лучший помощник матери и хороший друг младшим братишкам». В статье тамошние читатели, хорошо представляющие, где находится Герасимовка, прочли, что она лежит в сорока верстах от районного центра. Помимо другой (и не всегда точной) информации газета сообщала также, какой отсталой была эта деревня в конце 1932 года. К местной жизни относилась лишь небольшая подробность в самом конце: численность пионерского отряда Тавдинского района выросла с тридцати шести до пятидесяти трех человек; и вообще пионеров стало на несколько сот больше, чем в предыдущие годы; а в краю, в котором раньше жил Павлик, теперь организован «не один колхоз».

С этих пор жители Тавдинского района узнавали о Павлике из московских изданий, и так происходило вплоть до 1960-х годов. Конечно, на Урале продолжали вести работу по увековечению памяти мальчика-героя. В 1934 году в Герасимовке был создан новый колхоз, названный в его честь. (В октябре сообщалось, что колхоз лидирует по выработке продукции с большим отрывом.) В июле 1939 года Областной исполнительный комитет Коммунистической партии в Свердловске принял решение отреставрировать дом, в котором мальчик вырос, и поставить там его статую.

Это решение одобрил Областной Совет депутатов в августе следующего года. Местное руководство в самой Герасимовке тоже предпринимало шаги для увековечения памяти Морозова. В 1940 году исполком сельсовета установил бюст пионера; предварительно его осмотрели на предмет портретного сходства родной брат Павлика Алексей, двоюродный брат и двое друзей (все послушно сказали, что похож). В 1941 году в Герасимовке, в бывшем здании сельсовета открылся музей Павлика Морозова. И все-таки отчетливо ощущалось, что он вышел за рамки местной достопримечательности. По словам женщины, свидетельницы культа Морозова в 1930-х годах: «То, что уральский… конечно, все гордились. Но то, что он общесоюзный герой, это безусловно… Мы считали, что он — Герой СССР».

Начиная со второй половины 1930-х годов местные газеты постоянно перепечатывали материалы, опубликованные в центральной прессе; в них искажены не только факты биографии Павлика, но и география Урала. Распространяя обобщенный пропагандистский миф по всему Советскому Союзу, уральские и московские газеты представляли Герасимовку чудо-деревней, местом проживания примерных пионеров, которые или добросовестно занимались на учениях по гражданской обороне, или сидели на уроках в новенькой сельской школе имени героя, где был особый уголок Павлика Морозова. «Тавдинский рабочий» с благоговением описывал поездку этих примерных пионеров в сопровождении Татьяны Морозовой и брата Павлика Алексея в Москву в 1934 году. Даже призыв увековечить память о Павлике не восходит непосредственно к его родным местам: в 1933 году, предлагая поставить памятник, местное руководство ссылается на авторитет Максима Горького. Ас 1936 года все канонические тексты о Павлике печатаются не в Свердловске, а в Москве, сердце советского издательского мира.

 

«Мы все его жалели»

Таким образом, к 1936 году Павлик превратился в известную всем легенду, утратившую какую бы то ни было связь с обстоятельствами своего возникновения и первоначальным значением. Как же реагировали на пропаганду этой легенды сами дети? Юрий Дружников полагает, что влияние Павлика Морозова на реальную жизнь было огромным. «Приходится признать, что Сталину и его мафии удалось создать армию подражателей Морозову. Миф стал реальностью советской жизни». В подтверждение он приводит лавину появившихся в молодежной прессе 1933 года рассказов о детях-доносчиках, которых награждали путевками в пионерские лагеря и поощряли другими способами. Однако главный тезис книги Дружникова состоит в том, что советская пропаганда не имела никакого отношения к реальности. На этом фоне использование советской пропаганды в качестве источника достоверных сведений о том, как дети воспринимали легенду на самом деле, выглядит довольно странно. Если оторваться от газетных репортажей и взглянуть на мемуары и материалы устной истории, перед нами возникает куда более сложная картина.

Нет сомнения в том, что культ Павлика соответствовал настроениям значительной части если не детей, то молодежи. Сильный импульс его развитию задали, как мы видели, журналисты «Пионерской правды», молодые люди, сочувствовавшие гипотетическому вызову, который Павлик бросил патриархальным авторитетам. Эта молодежь верила в оправданность коллективизации. Фрума Трейвас, журналистка, работавшая в «Пионерской правде» в 1930-х годах (в момент гибели Павлика ей двадцать семь лет), позже вспоминала об атмосфере того времени; «Конечно, материалы газеты воспитывали детей на любви к Родине, партии, к Сталину, боже мой…» Голодающие крестьяне, которых она увидела в Челябинской области, вызвали ее сострадание лишь отчасти: «Страшно было смотреть, но ведь они кулаки, эксплуататоры, они против Советской власти. Вот Павлик Морозов — это герой, ну и что, что выдал отца…»

У многих первых создателей мифа о Павлике имелись и другие причины идентифицировать себя со своим героем: они сами происходили из бедных и часто неблагополучных семей. Здесь уже упоминались трудные отношения Горького с отчимом. Павел Соломеин, в свою очередь, ушел от своего свирепого отчима, жил в детской колонии и, подобно многим воспитанникам таких учреждений, вынес оттуда воинствующую преданность «спасшей» его системе. Еще одним примером провинциального молодого человека, чье воображение потрясла легенда о Павлике Морозове, может служить курский поэт Михаил Дорошин (1910 г.р.). Его поэма о пионере-герое, написанная под впечатлением газетных репортажей, впервые появилась в «Пионерской правде» 29 марта 1933 года. В ней Герасимовка представлена архетипом сибирской глуши: там живут под постоянной угрозой, но не столько со стороны животного мира, сколько со стороны людей:

Бледные озера Да таежный лес. От села до города — Как до небес. ... Приоткроешь двери И уже валят Прямо в гости — Звери С выводом зверят. Но зверей зубастей Хищники в лесу.

Особенно ярко описана сцена, где дети проводят агитацию в деревне:

Вешают ребята На тесаный забор Лозунги, плакаты, А на них: — Позор! Каленым позором Скольцован двор. Знают все заборы, Кто у них Вор. Видит Кулуканов — Водят хоровод. И у всех Рука Нацелена. Бьет его, Корежит Их дружный смех. Даже песня Тоже Одна у всех.

Разоблачение Павликом отца происходит, разумеется, самым классическим образом, у всех на глазах: «Дяденька, судите! / Моя речь проста! / Отвечай, родитель!»

Идея «долга прежде семьи» находила поддержку и среди молодых квалифицированных рабочих. Так, члены пионерских и женотрядов при фабрике «Трехгорка» на Красной Пресне, принимавшей в 1937 году делегацию пионеров из Герасимовки и Татьяну Морозову, сохранили верность Павлику, даже когда поддержка культа верховной властью стала ослабевать. Городское население, пережившее голод, не испытывало сострадания к тем, в ком видело причину своих несчастий. Женщина, родившаяся в 1927 году и выросшая в рабочей семье в Свердловске, рассказала:

«Мы верили в это, что действительно так и было… что он кулаков разоблачил, а… книжка была, все ее читали. Павлик Морозов…

Собиратель: И донос на отца… про это тоже знали?

Информант: Да, и все считали, что он правильно поступил.

Соб.: Потому что отец все-таки…

Инф.: Отец был кулак».

В действительности отец Павлика, конечно, не был кулаком, что отражено даже в ранних версиях легенды. Позже, однако, ему приписали этот статус: это упрощало историю и делало поступок сына более объяснимым.

И все же даже для рабочей и крестьянской молодежи Павлик оставался в первую очередь символом самопожертвования и беззаветной преданности делу, а не доносчиком. По мнению одного комсомольского активиста 1930-х годов, чьи воспоминания имеют особую ценность, так как позже он стал политическим ссыльным и потому не был склонен обелять советскую систему, роль доносчика в те времена не казалась привлекательной: «Я не могу вспомнить ни одного примера, когда бы дети, вдохновленные примером Павлика Морозова, донесли на своих родителей, хотя я знаю случаи, когда комсомольцы порывали со своими родителями, не примирившись с их взглядами». Порою молодое поколение отказывалось от своих родителей по соображениям личной выгоды. Так произошло, например, с Александром Твардовским, который стал впоследствии либеральным редактором «Нового мира», напечатавшего в 1962 году «Один день Ивана Денисовича» Солженицына. В 1930-х Твардовский был честолюбивым молодым поэтом. Когда его отца раскулачили, он пресек все попытки родственников поддерживать с ним связь: «Писать я вам не могу… мне не пишите».

Кроме того, устная история свидетельствует, что обычно от родственников отрекались после того, как их объявляли «врагами народа», а не наоборот. Женщина из свердловской рабочей семьи, очень гордившаяся своим революционным наследием, рассказала мне (сентябрь 2003), как ее дядя, напуганный арестом своего брата (ее отца), не пустил в свой дом мать, племянницу и племянника, когда те в 1938 году зашли за новогодними подарками. Их не пригласили войти в комнату, где стояла елка и сидели гости, а украдкой приняли в коридоре. С другой стороны, та же женщина вспоминала, насколько тщательно следили в рабочих районах города за тем, чтобы случайный соглядатай не донес властям о встрече Нового года с наряженной елкой. При всей приверженности к чистоте революционных нравов люди этого круга не принимали стукачества «извне».

Очень сходный комплекс установок — скорее абстрактное восхищение Павликом, нежели стремление следовать его примеру — прослеживается и в реакциях детей. Начиная с середины 1930-х годов каждый ребенок, прошедший через какую-нибудь образовательную структуру (а таких было подавляющее большинство), знал о Павлике Морозове. Дети с готовностью интериоризировали окружающие их мифы и послушно писали классные сочинения о героях официальной советской пропаганды. В январе 1933 года группа московских одиннадцатилетних школьников с гордостью отрапортовала Надежде Константиновне Крупской о своих успехах в учебе и политической сознательности. В качестве образцов для подражания они называли Павлика Морозова и Колю Мяготина.

«Стали все выписывать газеты “Пионерскую правду” и “Клич пионера”. Стали там все читать. Читали про Павлика Морозова и Колю Мяготина. Прочитали и все классом сказали Анне Семеновне и мы будем такие как они. Если на заводе что увидели там и заявили в пионер отряд или в зав-ком. Мы знаем бабы ругаются в очереди и ругают партейцев, потому что они о партейцев ничего не знают. Есть в партии которые залезли вредить, но за то нельзя ругать всю партию. Мы будем помогать партии, когда узнаем кто вредит из партейцев. Мы теперь все в классе пионеров, и 20 ударников у нас».

Конечно, подобные случаи отражали не столько взгляды самих детей, сколько их представления о том, чего ждут от них авторитетные взрослые. Может быть, учительница Анна Семеновна не диктовала им это письмо и даже не помогала его составить, но результаты ее морально-политического руководства видны в каждой строке. В то же время дети и сами охотно принимали культ Павлика. Об этом свидетельствует, например, нарративная поэма, опубликованная в 1936 году шестнадцатилетним Валей Боровиным. Выросший в отдаленной деревне Вологодской области на севере России, Валя был пламенным пионером. Его поэма изображает Павла, в соответствии с установившейся традицией, бесстрашным борцом с отцовской властью:

Пашка встал и глянул прямо, смело. Подтянулись и его друзья. «Дяденька! Отец мой, — начал Павка, — Помогал проделкам кулака ... И, как пионер, я заявляю: Мой отец — предатель Октября, Чтобы все кулацкие угрозы Не страшили нас бы никогда, Я отцу — предателю колхоза — Требую сурового суда…» {262}

Важно, что в изложении Боровина образ Павлика несколько отличается от обычного картонного святого. Хотя Павлик и нарисован «отличником», говорится также, что «не раз он многих выручал». Имеется в виду, что Павлик часто подсказывал своим не подготовившим домашнего задания одноклассникам. Подсказки, несмотря на запрет, были в советских школах повальными и вызывали разноречивые комментарии в пионерской печати. Взрослый автор тем не менее никогда не представил бы Павлика соучастником обмана. Выдумка Боровина показывает, что Павлик выглядел в его глазах живой и вызывающей симпатию личностью.

Известны и другие случаи, когда дети проникались убежденностью, что бесстрашное разоблачение идейно сомнительных взрослых (или детей) заслуживает восхищения и подражания. Например, в 1938 году провинциальный школьник написал письмо в «Крестьянскую газету», якобы интересуясь судьбой А.В. Косарева, освобожденного в том же году от обязанностей секретаря ЦК комсомола, а на самом деле — ради доноса на двух куда более близких ему людей. Он жаловался, что председатель комсомольской организации его школы «не соблюдает дисциплины» и что одноклассник докучает ему разговорами и шуточками на уроках, а на переменах не дает ему поиграть на школьном бильярде.

Но все-таки наушничество в советской школе пользовалось не большей популярностью, чем до революции или в любой другой стране мира. Родившийся в 1921 году и выросший в деревне Тверской области Петр Кружин рассказал: «Я выписывал “Пионерскую правду” и “Пионерские зорьки”. Одним залпом проглотил статьи, рассказывающие о том, как пионеры в приграничном районе помогли схватить нарушителей границы… Я читал серию материалов об убийстве Павлика Морозова и мечтал о том, что сам разоблачу кулаков. Но все это сосуществовало с неприязнью к ябедам и доносчикам, любовью к разного рода нелегальщине и верой в верных друзей». Другими словами, Кружин находил Павлика привлекательным в качестве современной альтернативы героям популярных романов Жюля Верна, Майна Рида и Фенимора Купера, которым удалось каким-то образом, миновав насильственную смерть, обрести бессмертие.

Безусловно, факт доноса Павликом на своего отца пугал, а не вдохновлял большинство советских детей, особенно выросших в благополучных семьях. Были, конечно, и исключения вроде ленинградской пионерки, которая, услышав саркастическую ремарку своего отца по поводу процесса над Зиновьевым и Бухариным в 1937 году «Если они враги народа, то я — японский шпион» и поняв ее в буквальном смысле, бросилась сообщать об этом «куда следует». Однако поступки такого рода не должны рассматриваться только как продукт советской промывки мозгов. До революции тоже бывали дети, как минимум помышлявшие о доносе властям на родителей. Будущий писатель Василий Розанов с братьями и сестрами, которым надоела чрезмерно строгая мать, мечтали о том, как они пожалуются на нее в полицию. Впрочем, в ту пору закон больше поддерживал родительское стремление приструнить непослушных детей, нежели бунтарские порывы подростков. Сомнительно, чтобы в советские годы существенно выросло число детей из «нормальных» семей, желающих «сдать» своих родителей, несмотря на побуждения советской пропаганды публично разоблачать взрослых.

Советским детям первых послереволюционных лет, как и детям в других странах, нравились истории, в которых взрослые представлены врагами, заслуживающими сурового, но справедливого наказания. Однако в таких текстах обмен ролями носит форму карнавального фарса и не имеет прямого отношения к родителям. Даже если предположить (в духе психоанализа), что в подобных историях отражается скрытая враждебность детей к родительской власти, то ключевым здесь окажется слово «скрытая». Ясно, что советские дети не стремились ни открыто выражать свою враждебность по отношению к взрослым, ни, тем более, проявлять ее в действии. В ситуации, когда арест и казнь родителей были реальностью жизни, потаенная агрессия в их адрес имела мало шансов выйти наружу. Мемуары и устная история свидетельствуют, что в подавляющем большинстве случаев политическое давление укрепляет солидарность внутри семьи, а не подрывает ее.

Значительно чаще, чем стремление подражать доносительским подвигам Павлика, встречаются два других типа детской реакции на эту историю. Первый — чувство страха и ужаса, вызванное судьбой Павлика. О такой реакции, например, живописно рассказала женщина татарско-башкирского происхождения, родившаяся в 1931 году. Ее отец был преуспевающим инженером на Урале. Для нее первый поход в театр стал и первой встречей с легендой о Павлике Морозове:

«Я была единственная дочь, в очень нежной такой среде, в доброте, у меня очень много было сказок вот этих, “Три поросенка”, Наф-Наф, Ниф-Ниф, Нуф-Нуф, вот эти все сказки добрые Шарля Перро, братьев Гримм, я воспитывалась на таких добрых сказках, и вдруг, меня когда привели в театр челябинский в первом классе в тридцать девятом году, и был спектакль — у меня сейчас мороз по коже — про Павлика Морозова, и вот, как сейчас, я помню, этот пьяный, этот дядя приходит, Данила, и поет вот эту песню, Туляй, лапоть, гуляй, пим, гуляйте, ходи, дедушка Трофим”. Так это было страшно, у меня заболела голова, я пришла такая больная…и поэтому, конечно…и с Павликом расправлялись. Конечно, мы жалели Павлика, конечно. Вот он пришел пьяный, мой кулак этот, Данила, он заходит такой, мой бандит, и поет вот эту песню “Ходи, лапоть, ходи, пим (пим — это валенки), ходи, дедушка Трофим”. И вот они пришли пьяные и расправлялись с Павликом. Так неужели мы будем жалеть этих кулаков-бандитов? Или Павлика, который пострадал за то, что хотел помочь голодным детям Петербурга, крестьянам, рабочим, врачам голодающим? Вот у нас такая правда была. Вот у нас было вот такое, и мы так были воспитаны так…»

Для многих детей младшего возраста вроде этой девочки Павлик ассоциировался с трагической, леденящей кровь историей мученичества: мальчик пострадал за желание поступать хорошо.

Среди более старших детей преданность Павлика своему делу могла порождать и другую реакцию: чувство стыда за собственную недостаточную идейность. Типичным примером здесь может служить Яков Авидон, «образцовый ученик»1930-х годов, который, судя по его воспоминаниям, прилежно учился и соблюдал школьную дисциплину. У него легенда о Павлике вызывала скорее чувство вины, нежели вдохновение- «Мне понравилась история про Павлика, я считал Павлика Морозова героем, но она не давала мне покоя. Не чувствовал, что не смог бы донести на кого-нибудь, тем более на родителя, но как это можно было знать наверняка?» Может быть, чтобы лучше понять воздействие мифа о Павлике на детей, стоит сравнить его с волнующей, но весьма странной легендой о мальчике, который стоически сдерживал крик, пока его внутренности глодал волк. Эту историю в первой половине XX века читали ученикам британских лицеев.

Таким образом, на практике, даже при Сталине, Павлик оставался в основном элементом идеологии, побуждающим детей к «самокритике», и поражал их воображение больше как мученик, нежели как образец праведного доносительства. Не стоит, однако, преуменьшать значение реального доносительства. На протяжении всей сталинской эпохи оно оставалось активно поощряемой социальной практикой, а «недонесение» считалось преступлением. Но архивные исследования последних лет показывают, что доносы в реальной жизни осуществлялись по разным причинам, и личная корысть или мелкая жажда мести играли здесь не меньшую роль, чем гражданские чувства (даже понимаемые в извращенном смысле). Берясь за перо, многие доносчики вовсе не стремились подражать героям, а руководствовались простым желанием получить чужое жилье, работу или жену. Иными словами, советские люди доносили бы друг на друга с тем же пылом и без Павлика Морозова, и в школьных классах нашлось бы что обсудить и без него. Самое большее, пример Павлика Морозова служил кому-то оправданием собственных неблаговидных поступков. Значительно чаще легенда о нем заставляла политически сознательных читателей задуматься: а способны ли они сами на героизм, соответствующий столь высоким идеалам? Она рождала в людях чувства неуверенности и неудовлетворенности, которые обычно возникают при чтении подобных историй. Эти чувства и составляли квинтэссенцию сталинизма, ибо авторитарная власть в той же мере опирается на людей, готовых осуждать себя, что и на людей, осуждающих других и доносящих об их проступках.

Для советской мифологии имело значение наличие прототипов в реальной жизни. Герой-пионер был в некотором смысле подлинным лицом (в отличие от юного гитлеровца Квекса, литературного творения в чистом виде). Возможно, единственная связь между социалистическим реализмом и реальностью (но не реализмом в литературе) состоит в том, что многие персонажи произведений соцреализма были историческими личностями. Важно также, что Павлик погиб: мальчик-герой, бросивший вызов взрослым и оставшийся в живых, был бы наделен несоразмерно большим для его возраста авторитетом. И все же миф, основанный на теме детского мученичества и сильнее всего влиявший на взрослую аудиторию, на детей имел ограниченное воздействие. Пограничники, полярные летчики, солдаты Красной армии, также прославлявшиеся в пропагандистских сочинениях, вдохновляли их больше. Интересно, что созданный Шензингером Квекс, освоивший в гитлерюгенд «науку послушания», оказался, если сравнивать по числу изданий, более привлекательным персонажем, чем Павлик Морозов. Главный урок, вынесенный советскими подростками из легенды о Павлике косвенным путем, заключался в жертвенной готовности отдать свою жизнь за родину, когда начнется война. Впрочем, и здесь ощущение отчаяния и безнадежности от жизни при сталинской диктатуре заглушало позитивное стремление подражать советскому герою. У большинства людей в детстве Павлик вызывал в лучшем случае смешанное чувство восхищения и неосознанного внутреннего сопротивления. Стать объектом подлинной любви и примером для подражания было суждено другому герою-пионеру, на этот раз чисто литературному — деятельному, но и послушному Тимуру. В следующей главе речь пойдет о том, как это произошло.