Мошенник. Муртаза. Семьдесят вторая камера. Рассказы

Кемаль Орхан

РАССКАЗЫ

 

 

В грузовике

В фургон, рассчитанный на шестнадцать мест, нас набилось двадцать пять человек. Одолев бесчисленные подъемы, спуски и крутые виражи, машина была при последнем издыхании: все в ней ходило ходуном, скрипело и скрежетало, в радиаторе закипала вода.

После сезона проливных дождей жгучее майское солнце так раскалило красную землю Чукуровы, что под его палящими лучами, казалось, изнывали и низкорослый кустарник вдоль дороги, и молодая трава, и река, медленно катившая справа от нас свои воды, и парившие в голубом небе ширококрылые птицы.

Во всем грузовике только я да плешивый комиссионер на средней скамье были при галстуках. Все остальные пассажиры — крестьяне. Кто ехал в город за рукояткой для мотыги, кто за лопатой, кто думал наняться на плантацию издольщиком на время окучивания хлопка. Комиссионер не умолкал ни на минуту. Его голос, точно надоедливая синяя муха, гудел в фургоне, пропахшем табачным дымом и старым, лежалым сыром. Он грыз орехи и то и дело похохатывал, обнажая крепкие белые зубы. Потом привязался к крестьянской девочке, сидевшей перед ним.

— Договорились? Будешь моей дочкой? Я тебе сошью новое платье, куплю красивую заколку, буду водить в кино.

Девочке было лет десять-одиннадцать. В ушах у нее блестели простые жестяные сережки с красными камешками. Она благовоспитанно улыбалась маленьким ртом, потом вдруг стала серьезной.

— Скажи, — не унимался комиссионер, — будешь моей дочкой? Я тебя возьму в свой дом. У меня огро-ом-ный особняк. Дочки у меня — твои одногодки. Будете через веревочку прыгать, в камешки играть, на качелях качаться…

— Не трать голоса понапрасну, эфенди, — сказал сидевший рядом с девочкой худой смуглый парень. — Деревня, известно… Городским хлебом не наедятся, и вода им не по вкусу, если тиной не заросла, не пахнет… Привыкли. Не знаешь разве?

— А сам-то ты откуда? — спросил сидевший на соседней скамейке крестьянин. — Наверно, лакей из города?

— Нет, я тоже крестьянин.

— Если крестьянин, чего же говоришь: «Привыкли»? А ты что, не привык?

— И я привык, ясно… Так, к слову пришлось…

— Мы тоже понимаем толк в хороших вещах, — зло продолжал крестьянин, — если бы только попали они к нам в руки… Коли есть хорошая вода, гнилую даже ишак пить не станет… Эх, сынок, сынок…

— Эта девочка — сестра тебе? — спросил комиссионер.

— Нет, — ответил парень, — не сестра — соседка…

— Куда едете?

— В город. Вон рядом со мной ее мать…

Кроме девочки с красными сережками, в машине не было ни одной женщины. Я обернулся. Рядом с парнем лежала только груда тряпья.

— Где же она? — удивился комиссионер. — Рядом с тобой никого нет.

Парень не ответил и поворошил тряпки. Из них высунулась голова с темными прядями волос, прилипшими к потным вискам. Голова лежала на скамейке, тело женщины соскользнуло вниз. Два черных тусклых кружка вместо глаз смотрели из провалившихся черных глазниц. Это желтое лицо с торчащими скулами, острым носом, сморщенной кожей вызывало тошноту.

— Что с ней? — тихо спросил комиссионер.

— Чахотка, — сказал парень. — Позавчера возил ее делать снимок. И сегодня вот в город везу, только напрасно, надежды у меня нету. Лекарство прописали, да разве его достанешь? В диспансере есть, сказали. Пошли мы туда, а им прошение, справки подавай… Болтуны.

Он прикрыл женщину тряпками.

— Муж ее в прошлом году приказал долго жить, как раз в это время… Кроме аллаха, никого у них нету. Если и я отступлюсь…

— Ей уже не поправиться, — сказал комиссионер. — Посмотри на нее…

Он нагнулся и что-то зашептал парню на ухо. Тот пожал плечами:

— Мне-то все равно, эфенди… Что она сама скажет, что мать ее… Если согласятся…

Комиссионер положил девочке руку на плечо:

— Послушай, как тебя зовут?

— Сельви…

— Скажи-ка, Сельви, хочешь стать моей дочкой? Видишь, мать сегодня здесь, а завтра ее не будет. Дай аллах ей здоровья, конечно. А я тебе красивые платья сошью, заколку в волосы куплю. Лучше ведь, чем остаться одной. Пропадешь!

Девочка слушала, улыбаясь маленьким ртом, и вдруг опять стала серьезной.

— Скажи ей, — обратился комиссионер к парню, — скажи ты ей, пусть возьмется за ум… Смотри, мать ее сегодня здесь, а завтра того… Пойдет девочка по рукам, на дурной путь повернет. У меня приятели — большие, уважаемые люди. Кто судья, кто доктор, кто инженер… Я ее пристрою на хорошее место, будет себе жить да поживать, станет госпожой…

— Ей-богу, эфенди, по мне, как она захочет… Мать ее помрет, конечно, не сегодня, так завтра. Пошла бы с тобой, стала деньги зарабатывать… Так, что ли, Сельви? Пойдешь вместе с эфенди?

Девочка не ответила, опустила голову на грудь, насупилась.

Комиссионер принялся за дело всерьез:

— Спроси ее мать, спроси!

— Эй, Шерифе, слыхала ты, что эфенди говорил? Говорит, если мне отдадите Сельви, сделаю доброе дело, на хорошее место устрою ее. Что скажешь? Тебе все равно помирать не сегодня-завтра.

В куче тряпья что-то дрогнуло, зашевелилось. Снова показалась голова. Погребенные в глазницах черные глаза долго смотрели на Сельви, и две крупные слезы скатились по лицу, похожему на сморщенную клеенку.

— Что скажешь? — снова повторил парень. — Будет твое согласие или нет?

Он наклонился к ней, потом выпрямился.

— Что она говорит? — спросил комиссионер.

— Что она может сказать, бедняга? Отдай, говорит…

Надрываясь из последних сил, грузовик проехал по улицам города и остановился у стоянки такси. Все мы были в пыли и страшно устали. Парень на руках спустил с грузовика худенькую, как ребенок, мать Сельви. Девочка стояла рядом с ним. Довольный комиссионер подошел к ней, взял ее за руку, потом протянул парню десять лир. Едва парень взял деньги, как Сельви вырвалась и подбежала к матери. Круглая физиономия комиссионера вытянулась. Он подошел к девочке, тогда она перебежала на другую сторону. Парень растерялся.

Он мял в руке десять лир и смотрел то на комиссионера, то на девочку. Наконец комиссионер снова поймал Сельви за руку и со злобой тряхнул ее:

— После того, как мать тебя отдала! Ишь ты!

Девочка снова вырвала руку.

— Не пойду! — крикнула она. — Не пойду, не пойду!

— Почему?

— Не пойду!

— Я тебе новое платье куплю, заколку в волосы… Будешь жить хорошо, станешь госпожой…

Девочка не отвечала.

Комиссионер обернулся к парню:

— Спроси-ка ее, почему она не хочет идти?

Парень сказал ей два-три слова. Девочка что-то ему ответила.

— Возьми, — сказал парень, — возьми-ка ты, ага, свои деньги. Не пойду, говорит. Зарабатывать сама буду, так решила.

— Почему? Ведь мать ее помрет не сегодня-завтра.

— Что верно, то верно, но так уж она решила.

— Почему она не хочет?

— Дело известное, эфенди, сердце не камень… Если я уйду, говорит, кто матери воду подаст, кто за ней убирать будет, черви на ней заведутся…

Комиссионер с ненавистью посмотрел на девочку. Потом забрал у парня десять лир, положил в карман:

— Ишь дрянь. Разве они могут оценить доброе дело!

Когда неуклюжий комиссионер, держа в руках толстый портфель, отошел прочь, один из крестьян сказал:

— Конечно, как не понять твое доброе дело!.. За десять лир оторви телку от матери, продай господам, чтобы они вволю попользовались! Молодец, дочка Сельви!

Красные камни в сережках Сельви, казалось, смеялись в лучах яркого солнца.

 

Рыба

Шестилетний Алтан влетел в дом:

— Мама! Отец пошел покупать рыбу! — Он захлопал в ладоши. — Э-э-эй! Будем кушать рыбу, будем кушать рыбу, ура!

Они жили в крохотном домике на окраине. Алтан мигом одолел четыре ступени крыльца. Его старшая сестра, лежа на матраце, по слогам читала газеты, которыми был оклеен потолок.

— Сестра, — крикнул Алтан, — отец пошел покупать рыбу!

— Правда? — спросила она, радостно глянув на Алтана.

— Ей-богу… Сказал, пойду куплю рыбу. Молодец папа! Я очень люблю рыбу! А ты?

— Я тоже…

— А я больше люблю рыбу, чем ты!

— Нет, я больше!

— Нет, я.

— Говорят тебе, я больше люблю, чем ты!

— А вот я больше!

— Не зли человека, девчонка!

Плача, он подошел к матери.

— Мам, а мам, скажи ты этой рыжей свинье!

— Что там у вас опять? В чем дело?

— Я говорю: я больше, чем ты, люблю рыбу, а она говорит: нет, я. Дразнит меня!

Мать не отвечает, продолжает заниматься своим делом. Алтан выбегает на улицу. Семилетняя соседская девочка, черноглазая, чернобровая Фикрие, сама с собой играет в классы.

— Сегодня мы будем кушать рыбу! — говорит Алтан.

— Может быть, мой папа и нам купит рыбу, — отвечает она.

— Ну да, — говорит Алтан. — Как же, купит! Жди! У тебя отец совсем без понятия!

— Это твой отец без понятия!

— Вот еще, без понятия! Мой отец даже шоколад покупает. Мой отец — в финансах чиновник. У него даже газета есть. А у твоего отца разве есть?

— Пусть твой отец — чиновник. А мой в торговой палате — почта! Мой отец каждую неделю меня в кино водит. А по праздникам на качелях и каруселях катает!

— Катает, подумаешь! Мой отец меня даже на Джейхан водил…

— А мой отец даже на такси возил.

— А мой отец…

Алтана зовет мать. Оставив Фикрие, он бежит домой.

— Что, мама?

— Набери воды у источника, да смотри не разбей кувшин!

— Ладно, не разобью…

Прабабка Алтана снимает каморку рядом с источником. Ей восемьдесят лет, она вся в морщинах, седая. С Алтаном они не ладят — известно, старый что малый. Увидев прабабку у источника, Алтан сверкнул глазами:

— Отец сегодня купит нам рыбу!

Старушка туга на ухо.

— Что? — переспрашивает она, и лицо ее морщится еще больше.

— Рыба! — кричит Алтан. — Отец нам купит рыбу сегодня!

— О-о! — говорит старуха. — Сколько мы ее перепробовали! Дед твой покойный, спаси его аллах, чего только не покупал.

— Отец покупает рыбу, потому что я ее очень люблю.

— Конечно, сынок, ведь он тебе отец. Ясное дело, купит.

— Ясное дело, ясное дело! Почем ты знаешь, купит или нет?

— Снова начал? Грубиян!

— Сама грубиянка! Не дам тебе рыбы, и все!

Старуха затряслась от гнева:

— Кто у тебя просит рыбу, сопляк? За свою жизнь я столько рыбы съела!

— Съела, съела… А у тебя есть отец, который покупает тебе рыбу?

— Не из земли ведь родилась! Дед у меня большим человеком был в свое время. Особняк наш как улей гудел. Орехи, фисташки, миндаль… Чего только душа пожелает. Так-то, сынок!

— Я тебе не сынок, у меня отец есть. Отец купит мне рыбу. Мать говорит: эта гадкая старуха так меня всегда злит! Какое тебе дело, что мать моя красит губы?

— Кто? Твоя мать? Это она меня гадкой называет?

— Конечно, тебя… А отец говорит: надоело мне платить этой старухе каждый месяц двадцать лир!

— Ах, так, значит, твой отец говорит!..

Шамкая ртом, Алтан передразнивает старуху:

— Ах, так, значит, твой отец говорит!..

— Если у тебя рот погнулся, отнеси кузнецу, исправит, — бормочет старуха.

Но разве Алтана остановишь!

— Это твой рот погнулся, ты и отнеси его кузнецу, пусть исправит!

Старушка наклонилась за камнем. Алтан отбежал подальше и крикнул:

— Ох, ох! Не дадим тебе рыбы, не дадим, не дадим!

Старушка со слезами на глазах пожаловалась матери Алтана:

— Что ты, дочка, совсем сына не воспитываешь?

Женщина чистила рыбу, которую только что принес муж.

— А что случилось? — спросила она, не глядя на старуху.

— Не дадим тебе рыбы, говорит… Будто кто у него просит. — Не отрывая глаз от рыбы, старуха продолжает: — Ну и времена настали! Столько разговоров из-за какой-то рыбы… Эх, то ли дело, когда жив был еще покойник, спаси его аллах… Так не чистят, дочка. Против чешуи надо, против чешуи!

Она присела на корточки и взяла у матери Алтана нож.

 

Хлеб, мыло и любовь

Служил в нашей тюрьме надзиратель по имени Галип. Целыми днями он гляделся в зеркальце и причесывал блестящие от бриллиантина волнистые каштановые волосы. Вид у него был томный, как у студента консерватории.

Неизменный синий плащ, который достался ему по дешевке от какого-то летчика-сержанта, перелицованный и старомодный, делал его тем не менее еще больше похожим на красивого студента-музыканта.

Дружить он стал со мной потому, что я запросто, по-приятельски встретил его, когда он впервые вошел в камеру. Но больше всего привлекали его внимание книги. Однажды он спросил меня, почему я, простой человек, с таким упорством продолжаю читать книги, хотя выброшен на «задворки» жизни. Какой от этого прок? Мне еще сидеть долгие годы. Если даже в один прекрасный день я выйду на волю, то ведь тяжкое клеймо останется…

Когда я в свою очередь спросил его, лучше ли вместо чтения книг курить опиум, играть в кости или участвовать в поножовщине, он задумался.

Вскоре мы стали друзьями.

Обычно, сменившись с поста, он приходил в камеру, садился рядом со мной и долго молчал, уставившись в одну точку. Затем начинал расспрашивать меня о боге, о любви и счастье, о жизни и смерти, о рае и аде. Голова у него работала неплохо.

— Разве мы люди? — сказал он однажды. — За каких-нибудь тридцать пять лир жалованья целый месяц не выходим из тюрьмы. Чем мы отличаемся от вас? Только тем, что находимся здесь добровольно.

У него не было никого: мать умерла десять лет назад от чахотки, отца он не помнил.

— Любовь… — часто говорил он. — Неземная любовь, какую показывают в кино… Я хочу, чтобы у меня была возлюбленная, которая читала бы мои мысли по глазам. Мы объяснялись бы не словами, а взглядами. И был бы у нас домик: две-три комнаты, больше не надо… Но не в шумном городе, а на берегу моря, в лесу, вдали от рева машин и радио. Зимними ночами, когда на берег с яростью обрушиваются волны и буря с треском вырывает деревья, а из леса доносится завыванье волков, возлюбленная, прижавшись ко мне, говорила бы: «Галип, мне страшно…» Потом у нас родился бы сын, светловолосый, курчавый карапуз с голубыми глазами. Совсем как в кино…

А потом?

— Потом… Она умерла бы… Я своими руками вырыл бы могилу, своими руками похоронил ее и, обняв могилу, умер бы сам!

Однажды Галип попросил у меня книгу. Такую, сказал он, в которой были бы описания неземной любви и мудрые мысли о ней. Таких книг у меня не было. Я взял у одного из своих товарищей «Даму с камелиями» и дал ему. На следующий день Галип пришел с красными глазами. Он, оказывается, не спал всю ночь.

— Поверишь ли, — сказал он, — я долго плакал по Маргарите и не мог заснуть до утра… Господи, какое волшебство, какая сила в этих буковках!

Он попросил у меня еще какую-нибудь книгу. Я протянул ему первую попавшуюся из тех, что были со мной. Кажется, «Мои университеты».

— Эта меня не захватила, — сказал он, возвращая книгу.

Я спросил почему.

— Может, она тоже интересна, но… не знаю — похожа на жизнь любого человека, как ты, как я!

Я попытался объяснить ему.

— Да, — сказал он, — ты прав, конечно. Но я хочу находить в каждой книге новую Маргариту… А Арман Дюваль?!.. Ты знаешь, я хотел бы быть таким, как он.

Но какую бы книгу ни брал Галип, он старался не испачкать ее, не порвать.

Однажды, когда я лежал в лазарете, Галип пришел ко мне с черновиком письма. Он был взволнован. Подошел к кровати, протянул письмо:

— Что это?

— Читай, увидишь!

Это было любовное письмо, полное банальных слов. В нем долго и утомительно говорилось о таинстве смерти, о счастье, о вечной любви, о феях любви с ажурными крыльями, о том, что господь бог создал женщину неуловимой, как мираж.

Я спросил, кому он пишет. Галип опустил глаза и покраснел до ушей. Я повторил вопрос.

— После узнаешь, — ответил он. И спросил с тревогой в голосе: — Ну как? Чувствительно?

Его взгляд настойчиво требовал одобрения, и я, по правде сказать, не хотел его разочаровывать. Не то он мог бы попросить меня написать чувствительное письмо, а это было выше моих сил. Я сказал, что письмо неплохое. Сначала он подумал, что я шучу, потом поверил и, охваченный радостью, ушел.

Текли дни. Когда я, выписавшись из лазарета, вернулся в камеру, он подошел ко мне, взял под руку и отвел в укромный уголок. Темно-зеленые глаза его были полны печали. Он вынул из кармана и протянул мне сложенное вчетверо письмо.

В письме было много орфографических ошибок. Оно врезалось мне в память навсегда. Письмо начиналось так:

«Мой милый!

Я получила Ваше любовное письмо в один из этих приятных весенних дней и очень обрадовалась. Но ты пишешь, как в книгах. Я таких слов не понимаю. Сердце сердцу весть подает. Если ты меня любишь, значит, и я тебя люблю. Если я тебе желанна, то и ты мне тоже…»

А кончалось письмо так:

«На воле у меня никого нет. Между нами говоря, белье у меня завшивело. Поэтому ко мне никто не подходит, гнушаются. Да к тому же я всегда голодна. Пайку съедаю в один присест. Мне осталось отбыть здесь еще сорок дней. Если ты меня любишь всерьез, пришли кусок мыла и две буханки хлеба, на воле рассчитаемся».

По углам письма сигаретой были выжжены четыре дырки.

— Каково? — спросил Галип. — Как тебе нравится? Я ей о неземной любви, а она мне о мыле да хлебе…

Он взял у меня письмо и, разорвав на клочки, бросил на пол.

— Разве это женщины? Коровы!

Я долго пытался объяснить ему, что он несправедлив. Уставившись в стену и изредка вздыхая, он внимал моим словам о важной роли мыла и хлеба в нашей арестантской жизни.

Потом ушел.

На следующее утро пришел снова. Зеленые глаза его светились радостью.

— Я послал ей кусок мыла и две буханки хлеба, — сказал он тихо.

Коридорные из арестантов, которые бывали в женском отделении, рассказывали, что с того дня он помогал ей мылом, хлебом и немного деньгами.

Вскоре ее освободили. Это была здоровая молодая женщина; в четырнадцать лет ее насильно отдали замуж, а в пятнадцать муж выгнал ее из дому за то, что она ему изменила. Она оказалась на улице, пошла по рукам, потом была осуждена на три месяца.

Через некоторое время мы узнали, что надзиратель Галип женился на ней.

 

О продаже книг

Он решил продать книги. На сердце лег камень. Всю ночь не сомкнул глаз.

«Продать книги!..»

Забыться удалось перед рассветом. Наутро встал с болью в висках. Пошел умылся…

«Подумать только, продать книги!»

Боль в висках не утихает. Оделся. Поглядел в зеркало — не увидел себя.

«Ах, продать книги!..»

Начал причесываться, гребешок оцарапал кожу на лбу. Снова боль.

«Да, но книги, книги… Продать книги!»

Жена спросила:

— Что с тобой, милый? Смотри, пролил воду…

— Пролил воду? Извини!

Открыл сундук с книгами. Как они близки ему… В каждой частичка его самого, его мыслей. На полях замечания, пометки, сделанные его рукой. Места, которые показались ему особенно интересными, подчеркнуты.

Маленькая девочка робко спросила у матери:

— Сегодня он уже продаст их? Да?

Мать сердито посмотрела на дочь, и та умолкла. Но ей так хотелось есть! А ведь книгами не наешься. К тому же от них дома беспорядок. Пусть отец продаст их. Будь она на его месте, она давно бы это сделала.

Он отбирал книги. Дочь подошла к нему, хотела что-то спросить. А что, если отец рассердится?

Но отец улыбался. Тихо насвистывал какую-то мелодию. Листал страницы книг и, что-то вычитывая в них, покачивал головой. Лицо его светлело. Потом он закрывал книгу и со вздохом откладывал в сторону.

— Папочка! — робко позвала дочь.

Вот «Война и мир» Толстого. Он очень любит Толстого. Ему кажется, в его понимании жизни есть что-то от Толстого. Вот «Мои университеты». Ах, какая это книга!.. В нем самом есть что-то и от Горького. А может быть, это просто оттого, что ему жилось так же тяжело, как Горькому.

— Папочка!

У девочки сильно билось сердце. Ей так хотелось есть… Есть! Есть!

— Значит, он продаст книги… — шептали ее губы.

— Будь проклята такая жизнь! — вырвалось у него.

Отобрав книги, завернул их в газеты, крепко перевязал шпагатом. Когда выходил с пачками из дому, жена бросила вдогонку:

— К обеду ничего нет! На обратном пути купи две буханки хлеба, копченого мяса, яиц.

Девочка проглотила слюну. Когда отец ушел, она сказала:

— Пусть бы и лимон купил, мама. — Она опять проглотила слюну. — Так хочу есть!.. Я съем все мясо!

Светило полуденное солнце. Человек в подавленном состоянии плелся по улицам. Книги были зажаты под мышками. По мостовой катили грузовики. Взад и вперед сновали такси.

«Да, но продать книги!..»

Он был задумчив. Навстречу шли люди. И нищие, и роскошно одетые. Проходили красивые женщины.

«А книги все-таки придется продать!..»

Он свернул за угол.

Книги покупал его приятель. Они учились в одной школе, в одном классе, сидели за одной партой. Человек не верил в удачу и, после того как Хайри — так звали его друга — стал владельцем крупного автотранспортного агентства, сказал себе: «Это просто случайность».

Как бы то ни было, а этот товарищ оказался не таким, как многие другие. Он мог бы оказать и денежную помощь, но разве бедный друг принял бы ее? Поэтому Хайри предложил:

— Принеси книги. Мы определим их общую стоимость, вычтем двенадцать процентов, как в комиссионном магазине, и я куплю их.

Хайри хотел сделать так, чтобы самолюбие бедного друга не пострадало.

Он вошел. Но лучше бы он этого не делал! В конторе сидел Недждет.

Недждет тоже был его школьным товарищем, одноклассником. Недждет стал доктором. А он?

Человек растерялся. Недждет остался тем же: щегольской костюм, презрительная усмешка. Говорить при нем о продаже книг, о двух буханках хлеба, о копченом мясе?.. Но Хайри уже заметил его.

— Ну что, принес книги? — спросил он.

Недждет смотрел все так же насмешливо, не отрывая взгляда от пачек с книгами.

А что, если Хайри сказал ему: «Я куплю у него книги со скидкой в двенадцать процентов. Он очень нуждается. Жаль его… Книги мне не нужны, просто хочу помочь…» Наверняка сказал. Иначе Недждет не смотрел бы так на пакеты.

И как раз в этот момент Хайри начал рассказывать Недждету о своем решении купить книги. У человека зазвенело в ушах. Перед глазами поплыли темные круги. Ему казалось, что Недждет и Хайри то удаляются, то приближаются. Потом все завертелось перед глазами. Завертелось, завертелось…

Недждет все смотрит. Глаза у Недждета голубые-голубые, и в них насмешка.

— Нет! — вдруг сказал человек. — Я раздумал продавать.

А те смотрят. В голубых хитрых глазах Недждета даже грусть.

— Нашел работу. Книги продавать не буду.

Они спрашивают — он отвечает, он спрашивает — они отвечают. Он что-то говорит им, они поднимаются с мест, он тоже встает, и все вместе идут в ресторан. Человек уже не думает о хлебе и копченом мясе, которые обещал принести домой. Нет, конечно, думает, но все происходит как-то помимо его воли.

Дома девочка говорит матери:

— Уже полдень, мама. Где же он?

— Придет, — отвечает мать. — Потерпи, дочурка.

— Не могу, мама… Так хочу кушать! Даже голова кружится.

Женщина знает, что муж теперь придет не скоро. Если бы продал книги, давно бы вернулся. Ведь он так привязан к семье.

«Значит, книги у него не купили, — думает женщина. — Проклятье! Почему люди такие плохие? Что мы им сделали? У них дома, поместья, автомобили… А он не разрешает мне пойти работать на фабрику. Ревнует, что ли? — Она улыбается. — Ревнует, конечно, ревнует!»

— Ох, мамочка! Не придет отец, вот увидишь!

— Придет, доченька, обязательно… Потерпи!

Затем мать отправляется к соседям, берет в долг немного хлеба. Девочка с жадностью все съедает.

Наконец наступает вечер. Девочке опять хочется есть. Чтобы не чувствовать голода, она ложится спать. Мать укрывает ее ковриком и снова идет к соседям. Может быть, ей поручат что-нибудь связать или протереть мебель, а то и выстирать белье.

Дверь была открыта. Человек с пакетами вошел в комнату. Он был пьян. Подойдя к зеркалу, внимательно посмотрел на себя. Потом заметил на кушетке дочь. Шагнул к ней. Один из пакетов упал на пол. Он разозлился, швырнул за ним второй пакет. Ударил ногой.

— Где жена?

Опять подошел к зеркалу. На него глядело худое небритое лицо с налитыми кровью, ввалившимися глазами.

«И это мужчина!.. Хозяин дома!.. Может ли жена любить такого?»

Он ударил кулаком по зеркалу, осколки со звоном посыпались на пол.

Проснулась дочь, увидела отца, который стоял посреди комнаты и топтал ногами стекло.

— Папочка!

Человек посмотрел на дочь.

— Не притворяйся, девчонка!

Девочка сжалась в комок и испуганно смотрела на отца.

— Вы меня не любите — ни ты, ни твоя мать! — кричал он. — Не любите! Вы мне лжете. Все ложь!

— Клянусь, папочка, любим. Я очень люблю.

— Лжете! Ни ты, ни твоя мать ни капельки не любите меня! Хотите, чтоб я умер, а потом…

— Я, папочка, люблю…

— Разве любят безработного отца, безработного мужа?..

Девочка плакала. Она решила, что отец сошел с ума.

А он все говорил:

— В такой поздний час… где она? Скажет, что была у соседей! Ложь! Она думает, меня можно обмануть… Да, можно!.. Уже обманула!..

В комнате стало совсем темно. Человек покачнулся, схватился руками за стену. Зажечь свет не приходило в голову. Пол начал уходить у него из-под ног. Ему стало плохо.

Когда женщина вернулась домой, был уже поздний вечер. Она зажгла свет и увидела на полу мужа. Он лежал, положив под голову один из книжных пакетов. На кушетке дремала дочь.

Женщина глубоко вздохнула. Она была так голодна!

 

Первин

После ужина перешли в гостиную.

Хозяин дома сказал:

— Что бы вы мне там ни говорили, а всегда и во всем главное — нравственность! Я, например, смогу жить без состояния, без собственности, без денег, даже голодая, но без нравственных устоев!.. — Он рыгнул.

— Народ, допустивший падение нравов, не может процветать. История не знает подобных примеров, — заявил один из гостей, адвокат.

Другие гости — врач, аптекарь, инспектор школы гражданских чиновников — горячо, на полном серьезе поддержали эту точку зрения.

Хозяин дома, преуспевающий крупный экспортер, закашлял, поддерживая руками солидное брюшко. Начал было:

— А вот…

Однако новый приступ кашля не дал ему говорить. На глаза навернулись слезы, лицо побагровело.

— Застарелый бронхит… — выдавил он наконец из себя. — Хронический…

Коротышка доктор сделал сообщение по поводу хронического бронхита. Инспектор воспользовался моментом и попросил рассказать об «испанском насморке».

Постепенно разговор перекинулся на туберкулез. Заговорили о новейших методах его лечения. Доктор был на высоте, блеснув своими познаниями и здесь. Он говорил, браво поглядывая на уважаемых дам с накрашенными губками, наманикюренными пальчиками, в декольтированных нарядах, которые сидели своей группой.

Адвокатша шепнула инспекторше:

— Какой культурный человек, не правда ли?

Рыжеволосая, с перманентом жена доктора услышала, тряхнула горделиво головкой:

— Он учился и специализировался в Европе!

В это время сыновья хозяев дома, сыновья и дочери гостей развлекались в соседней комнате, где царил полумрак и тихо играла радиола. Порой в гостиную доносились звуки темпераментной возни, приглушенные возгласы: «Ой, Веда-а-ат!» Однако взрослые были всецело поглощены рассказами доктора о последних чудесах в области медицины и аптекаря — о различных лекарствах, недавно полученных с Запада.

Но вот хозяйка дома, тучная дама, встала и вышла в соседнюю комнату. Здесь, в темноте, под едва звучащую музыку танцевала лишь одна пара. Ханым-эфенди зажгла свет. Тотчас в комнате произошел небольшой переполох — словно тараканы метнулись в разные стороны. Старший сын Ведат вскочил с тахты, стирая рукой со щеки помаду. Дочь аптекаря, лежавшая с ним на тахте, поднялась, села. Дочь доктора растерянно смотрела на вошедшую, поддерживая рукой разорванное колье. Второй хозяйский сынок высунул голову из-под дивана, куда он забрался вместе с дочерью инспектора.

Ведат сказал, как ни в чем не бывало:

— Да, мамочка… Что тебе?

— Нет-нет, ничего, детка, — сказала женщина. — Веселитесь?

Ей ответили разом:

— Веселимся, мамочка!

— Веселимся, тетя!

— Веселимся, веселимся!..

Ведат приблизился к матери. Она улыбнулась ему:

— Вытри щеку. Отец увидит.

Парень махнул рукой:

— Э-э, плевать! Пусть видит.

— Фи, как ты говоришь, Ведат! Что за словечки?

— Обыкновенные словечки. Чем они тебе не нравятся, а, старушка?

Мать сделала вид, будто не слышит:

— Хорошо, дети, развлекайтесь. Только чуть потише. Мы там слышим ваши голоса.

Ведат подтолкнул мать к двери:

— Ладно, ладно, сматывай удочки… — И, закрыв за матерью дверь, добавил: — Ох, и хохмачка наша старушенция! А-а?

Он повернул выключатель, в комнате опять стало темно.

Когда ханым-эфенди вошла в гостиную, говорил ее муж. У него была небольшая черная бородка и усы — по последней моде.

Обычно, вернувшись вечером с работы, бей-эфенди срывал с головы шляпу (не какую-нибудь там, а «Борсалино»!), восклицая при этом: «К черту эти гяурские штучки!», надевал тонкой вязки тюбетейку, облачался в батистовую ночную рубаху с разрезами по бокам, отдавая предпочтение ей, а не шелковой пижаме. После этого усаживался на тюфячок в углу комнаты, обставленной по-восточному, брал в руки четки из девяноста девяти костяшек и пытался погрузиться в благостные размышления, прикрыв веки и шевеля губами. Однако, несмотря на все старания, ему не удавалось выбросить из головы дневные заботы. В то время, когда губы его нашептывали священные слова, голова была занята совсем другим. Он думал об экспортируемых товарах, лицензиях и прочем, имеющем отношение к экспорту.

— Из сердец молодых людей вырвали страх перед аллахом! Вырвали и отбросили прочь! — Он не говорил — бушевал. — Безбожники! Вероотступники! Что это за нравственность, которая не опирается на религиозную основу, которая не имеет в своем фундаменте страха перед аллахом?..

Одна из уважаемых дам тихонько зевнула.

Доктор — он был личным врачом хозяина дома — сказал, хоть и не верил ни одному его слову:

— Очень верно.

Инспектору — он частенько брал в долг деньги у хозяина дома — не хотелось отставать от доктора. Он поддакнул:

— Разумеется, разумеется, бей-эфенди!

Все остальные согласно закивали головами.

Бей-эфенди счел обстановку благоприятной. Переведя дыхание, опять хотел было заговорить, но в этот момент дверь гостиной открылась, вошла молоденькая симпатичная служанка в белоснежном переднике. В руках она держала поднос, на подносе были чашки с кофе. Чувствуя, как мужчины пожирают глазами ее стройные ножки, девушка направилась к столу. Сегодня она показалась бею-эфенди красивее, чем обычно. Он мгновенно забыл о безбожниках, вырвавших из сердец молодых людей страх перед аллахом. Доктор посмотрел на служанку краем глаза. Аптекарь смотрел не таясь. Заметил на шее девушки синяк, перевел взгляд на хозяйку дома: «Вы обратили внимание, ханым-эфенди? Синячок!»

Ханым-эфенди в этот момент рассказывала что-то докторше и не видела его взгляда.

Адвокатша помрачнела. Тонкая талия и широкие бедра служанки испортили ей настроение. Метнула взгляд на мужа. Тот беззастенчиво глазел на девушку. Адвокатша едва сдерживала себя от гнева. Передернула плечами, кашлянула, желая отвлечь мужа. Ничего, дома она задаст ему! Чтобы не пялил глаза на других!

Кто-то коснулся ее локтя. Она обернулась. Это была жена инспектора. Кивнув на служанку, которая в эту минуту демонстрировала им изящные линии своей спины, инспекторша сказала:

— Чудо! Не правда ли?

Адвокатша снова метнула гневный взгляд на мужа. Скривив губы, ответила:

— Но ведь всего-навсего служанка, милая.

Когда девушка, обнеся всех кофе, вышла, хозяин дома сказал:

— Взять, к примеру, эту бедную девочку…

Взоры всех обратились к нему.

— Вы знаете, я пожалел ее, взял под свое покровительство. Если бы я не вытащил беднягу из ямы, из мусорной ямы, где она была, кто знает… а?

Со всех сторон раздалось:

— Разумеется!

— Она должна днем и ночью молиться на вас!

— Конечно, конечно.

— По-моему, это необычайно добродетельное вмешательство!

Последние слова были сказаны адвокатом. Взгляды его и жены скрестились. Она была вне себя от негодования. Адвокат, поняв, что сморозил глупость, опустил глаза, начал теребить пальцами конец галстука.

Гости разошлись около полуночи.

Ведат и Седат удалились в свои комнаты.

Когда ханым-эфенди вернулась из ванной в спальню, бей-эфенди облачался в свою ночную рубашку. Тюбетейка была уже на голове.

— Доктор — человек культурный. Как ты считаешь? — сказала она.

Бей-эфенди обиделся:

— А я?.. Я… Он говорил только на медицинские темы… Это же его профессия. Разве не видела, с каким интересом слушали меня? Впрочем, ты никогда не обращаешь внимания на своего мужа!

— Ну что ты, милый! Ты тоже был на высоте, но…

— Что но?

— Доктор тоже был неплох.

— Профессиональные знания… Это еще не все… Этого мало… Искусство заключается в том, чтобы…

Ханым-эфенди не стала слушать, в чем заключается искусство, погасила свет, зажгла красный ночник и легла рядом с мужем. Пружины скрипнули под тяжестью двух грузных тел, раз, другой, глухо, неохотно, и смолкли — в безнадежности.

Было далеко за полночь, когда в дверь комнаты, где спала служанка, легонько постучали. Она не услышала: весь день на ногах, набегалась, смертельно устала… А может, и услышала, но не смогла вырваться из цепких объятий сна. Перевернулась с боку на бок. Одеяло сползло с ее ног.

В дверь опять стукнули. Более настойчиво, даже сердито.

Она услышала. Проснулась. Лежала в сонном оцепенении, не желая вставать. Однако голос за дверью был полон нетерпения:

— Первин!

Она глубоко вздохнула. Ах, ей так не хотелось!.. Не хотелось всего этого сегодня.

— Эй, сейчас получишь у меня!.. Слышишь, ты, сука!

Она непроизвольно улыбнулась. Но ей и вправду не хотелось сегодня… И вообще… как ей все это надоело! Увы, она должна пойти, Должна открыть, должна терпеть. Пошла, открыла.

— Фокусничаешь? Ну, ты!..

— Ведат-бей, честное слово, сегодня…

— Как закатаю в лоб!

— Честное слово, я так устала!.. Клянусь вам, очень устала!..

— Не шуми!

— И ханым сейчас может пройти здесь… Честное слово, может… Говорю вам… Ханым…

Парень проскользнул в комнату. Закрыл дверь и запер ее на задвижку. В комнате началась маленькая погоня, затем борьба, отпихивания, отталкивания, ускальзывания. И наконец сладострастный скрип кровати.

Открыв глаза, бей-эфенди посмотрел на круглый светящийся циферблат часов на стене. Было десять минут третьего. Жена спала на боку. Полная оголенная рука закрывала ее лицо. Волосы под мышкой были сбриты.

Бей-эфенди поморщился и поправил тюбетейку на голове. Затем тихонько встал с кровати. Сунул ноги в лакированные чувяки и, как был в ночной рубашке, вышел из комнаты. Чтобы попасть в туалет, нужно было пройти мимо комнаты Первин.

На обратном пути бей-эфенди остановился перед ее дверью. Услышал: в комнате шепчутся. Он прильнул лицом к стеклу в верхней части двери, пытаясь разглядеть, что там происходит. Но ничего не смог увидеть. Вдруг ручка двери стала медленно поворачиваться. Бей-эфенди кинулся в сторону, успел присесть за столик, стоявший рядом. Колотилось сердце. Он не спускал глаз с двери. Из комнаты Первин осторожно вышел кто-то в пижаме и, неслышно ступая, крадучись, исчез во тьме коридора.

Бей-эфенди узнал своего младшего сына.

Дверь закрылась.

Он не хотел верить. Бесстыдница! Порочная девка! Как можно?! Совращать ребенка! Школьника! К чему это приведет?.. Мальчик забросит занятия, отобьется от рук, скатится в болото безнравственности!

Переполненный гневом, бей-эфенди поднялся, подошел к двери, постучал. Дверь тотчас открылась. Он вошел.

— Что делал здесь Седат?

Первин виновато потупилась.

— Я спрашиваю тебя, что делал здесь Седат?

Ответа не последовало. Бей-эфенди взял ее за подбородок, поднял голову:

— Ну, что он здесь делал?

Она продолжала молчать.

— Тебе не стыдно?! Ведь он еще ребенок, школьник!

Первин всхлипнула.

— Отвечай! Тебе не стыдно?

— Что… что я могу сделать?.. Они не слушают… Я им говорю: не надо, не приходите… А они приходят…

— Что?! Приходят?! И Ведат тоже?

— Ну да… конечно..

— Зачем впускаешь? Почему не кричишь, не зовешь нас?

— Они бьют меня. Говорят: не кричи… А то, говорят, маме скажем, заставим прогнать тебя… Что я могу сделать?..

Бей-эфенди рассердился:

— Чушь болтают! Щенки! Заставят прогнать! Мой дом, я здесь хозяин. Я здесь распоряжаюсь! Взять человека в дом, выгнать — спрашивают у меня… Ты знаешь, я пожалел тебя… Ты одинокая, несчастная девочка…

Голые плечи Первин вздрагивали.

В голосе бея-эфенди послышалось волнение. Он обернулся к полуоткрытой двери, выглянул в коридор. Затем взял ее руку.

— Разве не так?.. Ведь ты одинокая, несчастная крошка… Да?..

Потянул ее к себе. Она не сопротивлялась, шагнула к нему. Его большая волосатая рука обвилась вокруг ее талии. Другая рука обхватила ее плечи. Он прижался к ней всем телом.

— Не надо… — просила она.

Он уже не владел собой. Ноги его тряслись.

— Тс-с-с-с… — шепнул он. — Мы не одни в этом доме — жена, дети… Не думай только о себе…

В один миг Первин исчезла в складках его просторной ночной рубахи.

Ханым-эфенди увидела мужа, когда он выходил из комнаты служанки. Столкнувшись с ней, он растерялся, однако тотчас взял себя в руки. Закричал:

— Распутница! Шлюха!

Ханым-эфенди опешила:

— Что?.. Ты это мне?..

— Я говорю о ней — о нашей служанке! Об этой… этой… Ступай в комнату, сейчас все узнаешь!

Они вернулись в спальню.

— Или ты немедленно выставишь из дома эту девицу, или я отдаю наших щенков в интернат. Все, точка! — заявил бей-эфенди.

Жена изумилась:

— Но в чем дело? Что случилось?

— Я видел, как Седат выходил из ее комнаты.

— Седат?!

—. Да, Седат! Ведат тоже к ней ходит.

— Что они делают у нее?

— Как что? Ясно…

— Может, там, в ее комнате, остались их книги?

— Какие могут быть книги в три часа ночи? Когда я увидел, как он выходит из ее комнаты, меня чуть не хватил удар. Едва сдержался, чтобы не прибить на месте и щенка и эту распутницу. Немедленно прими меры, жена! Иначе я за себя не ручаюсь! Смотри, меня до сих пор трясет всего.

— Странно, — сказала ханым-эфенди. — Вот никогда бы не подумала, что Ведат… и особенно Седат… Как можно снизойти до какой-то прислужки?

— Милая, нравы общества портят именно такие шлюхи! Кто знает, сколько домов сменила она до нас? И вот теперь развращает моих чистых, здоровых детей. А что это значит?.. Это значит, она способствует появлению безнравственного поколения. Народ, нравы которого пали, не может процветать!

Ханым-эфенди вздохнула:

— Я давно прогнала бы ее… Ты ей благоволил.

— Да, но разве я знал?.. Думал, несчастная, думал, помочь надо, пропадет в этом мерзком мире… Знал ли я?..

— А вдруг она забеременела от наших?

— Да… Об этом я не подумал.

— В суд обратится, тогда…

— Да, тогда начнем расхлебывать кашу. Впрочем, не думаю. Все знают, какие эти служанки…

— Хорошо, завтра… Я знаю, что делать. Завтра я все устрою.

Таким образом, бей-эфенди отвел от себя громы и молнии семейного скандала.

— Нет, но ты посмотри, как дрожат руки и ноги, — твердил он. — Посмотри, посмотри… Как это я проснулся?.. В туалет потянуло.

— Хорошо, что потянуло, бей. А если бы не пошел?.. Так бы и продолжалось все.

На следующий день Ведат раньше обычного вернулся днем из школы. Закричал снизу, из прихожей:

— Первин!

Выбежала мать:

— Что тебе, детка?

— Чувяки!

Мать принесла чувяки.

— Где Первин?

— Понимаешь… Поймала ее на месте преступления. Оказалась воровкой.

— Выгнала? — Ведат медленно, в задумчивости поднялся по лестнице. Спросил: — Обед готов? Так жрать хочется!

 

Пробковый пистолет

Я не люблю праздники и не полюблю их до тех пор, пока они не станут так же естественны для всех, как воздух, как солнце. Можно ли радоваться, если в эти дни дети одних родителей хвалятся своими новыми игрушками, вызывая зависть других детей — которых, кстати, гораздо больше, — если матери последних скрывают горькие слезы, а несчастные отцы, видя все это, сгорают от стыда.

Рядом с детьми, разодетыми, как говорится, в пух и прах, в новеньких костюмчиках, в начищенных до блеска ботинках, с пробковыми пистолетами в руках, мы часто видим настоящих оборванцев, лишенных всего этого и порою даже не подозревающих, насколько они жалки.

В тот праздничный день на синем, безоблачном небе сверкало солнце. Какое это было прекрасное утро! Дети, сменившие повседневную одежду на праздничную, катались на пролетках, украшенных флажками и гирляндами цветов. Улицы были заполнены празднично разодетыми, оживленными людьми. Но всю эту яркую картину омрачал мальчишка, с нескрываемой завистью смотревший на своих нарядных сверстников…

Слышался треск пробковых пистолетов. Я вышел на улицу, прошелся по нашему кварталу. Мрачные, отчужденные лица взрослых, невеселые лица детей.

Я остановился у лавки бакалейщика купить пачку сигарет. Лавка была закрыта. Перед ней на самодельном лотке были разложены конфеты в пестрых обертках. Лоток был украшен флажками, ветками, цветной бумагой. Вокруг толпились дети, причесанные, в новеньких костюмчиках, с пробковыми пистолетами в руках — и босоногие, отмеченные печатью бедности. Один из них привлек мое внимание. Он смотрел на своего сверстника, который стрелял из пистолета. В глазах его было неподдельное восхищение. Он смотрел не отрываясь, смеялся и хлопал в ладоши после каждого выстрела. Ноги были босы, но чисты. Наверно, мать вымыла по случаю праздника. Волосы причесаны, но одежда старая, поношенная. Он подбежал к мальчику, стрелявшему из пистолета:

— Алтан, ну дай, пожалуйста, я стрельну разок!

Мальчик с пистолетом будто и не слышал. В это время из-за угла показалась группа ребят с пистолетами, и он побежал к ним. Они встретились, словно герои американских детских книг Пекос Билл, Буффало Билл, Деви Крокет, Черный Змей, Желтый Змей.

— Хелло, Билл Бони!

— Тенкью?

— Тенкью!

Я повторяю эти слова, как слышал. Откуда мне знать английский так, как знают его мальчишки? Куда важнее был для меня сам паренек, попросивший разрешения пальнуть из пистолета. Просьба его осталась без ответа. И он, смирившись, отступил.

Заложив руки за спину, он прислонился спиной к стене дома и не отрываясь смотрел на счастливчиков, которые возбужденно палили из пистолетов. Они решили играть в ковбоев. Разбились на две группы, окружив каждая своего предводителя.

Я не отводил взгляда от босоногого паренька. Глаза у него горели: ему так хотелось присоединиться к ним! Поборов наконец нерешительность, он подбежал:

— Алтан, возьмите и меня!

Но ни Алтан, ни другие даже не взглянули на него и, разбившись на две группы, разбежались в разные стороны. Через пять минут между ними разгорится сражение. Во главе с Буффало Биллом или Деви Крокетом они бросятся друг на друга, как настоящие американские ковбои, хотя никогда не были в Америке и знали ее только по книгам.

Босоногий паренек, опустив голову, вернулся на прежнее место. Заложив руки за спину, прислонился к стене. Вид у него был грустный. Кто знает, о чем он думал в эту минуту: о новом костюмчике или о пробковом пистолете?

Я подошел к нему. Мальчишка посмотрел на меня блестящими черными глазами.

Я спросил:

— Почему они не приняли тебя играть?

Он пожал плечами:

— У меня нет пистолета.

— Как же так?

— Денег нет, чтобы купить.

— А почему нет денег?

— Отец не дал. Он безработный.

— А что до того, как остался без работы?

— Работал на ткацкой фабрике.

— А ты хотел бы быть хорошо одетым, как они, иметь пистолет?

Паренек вздохнул и отвернулся. По улице ехали автобусы, маршрутные такси, переполненные детворой пролетки. Я купил у торговца сладостями новенький пистолет и коробку патронов. Мальчишка не смотрел на меня, но, мне казалось, он сгорает от нетерпения поскорее заполучить пистолет.

Я протянул ему покупки:

— Возьми. Я купил это тебе!

Мальчишка резко повернулся и, бросив на меня взгляд, полный достоинства, зашагал прочь! Я остался на тротуаре один с пистолетом и патронами в руках.

 

Карманный театр

Они сели за столик в глубине кафе с зеркальными стенами, расположенного на одной из улочек позади Бейоглу. Здесь обычно собирались поиграть в нарды, домино или в карты киномеханики, киностатисты и всякого рода искатели приключений из провинции.

Их было трое. Каждого из них я немного знал.

Они говорили о карманном театре. Карманный театр, вроде тех, что так часто можно встретить в Париже и которые время от времени появляются и у нас, дело перспективное. В нем можно ставить произведения современных западных писателей, уже считающихся классиками, а также наиболее достойные пьесы наших авторов. Карманные театры не только привьют публике любовь к театру высшего класса, но и, возможно, совершат революцию в искусстве. Человек в очках, с широким лбом и крупными ушами говорил без умолку. Я не был близок с этим человеком, но мы уже не раз беседовали. Я знал, что он младший сын довольно состоятельных родителей. Долгие годы он провел в пансионах на Бейоглу. Отец и старший брат давно забыли о его существовании, так же как он забыл о них. И только мать тайком от старшего сына и мужа каждый месяц посылает ему деньги. Немного, несколько сот лир. Почти половину их он отдает квартирной хозяйке. А остальные? Думаете, они уходят на еду? Ну нет! На остальные деньги он покупает книги, литературу о театре. Скажем, серию в синем переплете — к серии в зеленом переплете, уже стоящей у него на полке.

Молча выслушав театрала-очкарика, сухопарый белолицый актер спросил:

— Чтобы основать такой театр, нужны деньги, а где мы их возьмем?

Театрал ничуть не смутился:

— Будто все дело в деньгах…

Актер удивился:

— А в чем же?

— Самое главное — договориться в принципе.

— В принципе? Вообрази, что мы договорились!

— Оставь эти восточные штучки. Принципиальное согласие важнее денег.

Актер вспылил:

— Хорошо, друг, допустим, мы в принципе договорились!

— А если договорились, подпиши вот этот договор!

Он вынул из кармана сложенный вчетверо лист белой бумаги и расправил его на столе.

Пробежав глазами текст, актер сказал:

— Хоть я по-прежнему против условных декораций, давай ручку!

Взяв ручку у театрала, он подписал договор.

— Ну а теперь поговорим о деньгах.

Театрал начал:

— Нас здесь трое. Если каждый из нас выложит по пятьсот лир — уже полторы тысячи. Найдем еще семь человек, вот тебе пять тысяч.

— Пяти тысяч мало, — серьезно возразил актер.

— Хорошо, найдем семнадцать человек! Десять тысяч хватит? Чего смеешься?

— Где мы найдем еще семнадцать глупцов?

— Не валяй дурака, дорогой. Ты все остришь. А ведь можешь погубить серьезное дело.

— Найди десять тысяч лир, и я сразу стану серьезным!

— И найду. Можешь не сомневаться, брат. Предоставь это мне!

— Хорошо, согласен. Как мы распорядимся деньгами?

— А вот как: половину потратим на рекламу. Остальное на бухгалтерию. Ибо самое главное в идеальном театре — бухгалтерия. Это — его основа. Театр без бухгалтерии подобен человеку без желудка, без сердца…

Актер попытался прервать красноречие товарища:

— Короче!

— …если у театра… Не сбивай меня!

— А мы тебе не избиратели!

— Ну ладно…

— Продолжай!

— Так на чем я остановился?.. Самое главное — бухгалтерия! Да провалиться мне на месте, если это не так. Театр без бухгалтерии…

Актер встал.

— …подобен человеку без желудка, без сердца. Ну, я пошел!

Театрал тоже поднялся.

— Куда же ты?

— В театр… У меня репетиция!

— А чай?

— Какой чай?

— Мы выпили три чая. Кто же заплатит?

— Ты!

— С какой стати?

— Что значит — с какой стати? Меня сюда пригласил ты?

— Я…

— Значит, и за чай платить тебе. Заплатишь из денег тех семнадцати глупцов, которых ты собираешься найти. До свидания.

И он ушел.

Театрал опустился на стул.

— Что за народ эти актеры! Не могут оценить значения бухгалтерии в театре. Ослы! Впрочем, я и не собирался брать такого в свою труппу. Можно ли ему что-либо поручить? Как с ним работать?

Он встал и, взяв под руку оставшегося товарища, сказал:

— Заплати за чай и запиши. Когда мы организуем театр, вычтешь.

 

Умник

До тех пор пока не устранят всякого рода трудности и не наведут порядка, мы постоянно будем нервничать, злиться, ссориться. Я вижу, как многие идут по улице, засунув руки в карманы брюк. И достаточно самого незначительного повода, неосторожно оброненного слова или жеста, чтобы тут же вспыхнула ссора.

Вчера в Каракёе я встал в очередь на маршрутное такси в Чагалоглу. Было холодно, моросил дождь. Не успевал подойти автобус, маршрутное такси или трамвай, как ожидающие бросались к нему со всех ног.

Очередь на такси все росла и росла. Ох уж эти такси! Большинство машин направляются к стоянке в Сиркеджи или Аксарае. Маршрут до Аксарая, должно быть, самый выгодный. Мост Эминеню — Аксарай. Как одолеешь дорогу от Ункапаны, минуешь Акведук, у Сарачханэ можно выключить мотор и катиться вниз до самого Аксарая, экономя бензин.

А если едешь в Чагалоглу, сначала надо перебраться через мост, потом ползти по сантиметру в час из-за пробок у мечети Ениджами. Водитель нервничает, а в конце концов получает пятьдесят курушей. Маршрут в Аксарай менее утомителен и более выгоден. А тут таксист и устанет, и денег мало заработает!..

Какой-то толстяк в черепаховых очках и в шляпе втиснулся в середину очереди. Раздались недовольные возгласы:

— Господин!

— Эй, уважаемый!

— Может, ваше превосходительство?

Не слышит, ноль внимания. Смотрит на море.

— Эй, ваше превосходительство! Тебе говорят!

Толстяк резко оборачивается:

— Что значит «эй»? К превосходительству так не обращаются. Как не стыдно!

Высокий мужчина раздраженно отвечает:

— Таким, как ты, и почище сказать можно!

Под общие смешки «превосходительство» выходит из очереди и направляется к высокому мужчине. Кажется, сейчас заревет и даст пощечину. Но, видимо прикинув, что высокий сильнее его, удаляется, презрительно покачав головой.

— Нахал, — говорит кто-то.

— А еще превосходительство, о приличии рассуждает… — добавляет другой.

— А что?

— Быть превосходительством уже неприлично.

Одна за другой подошли две машины, забрав из очереди десять человек. Среди счастливчиков оказался и толстяк в черепаховых очках. Должно быть, он обожает омлет, жаркое, фаршированные баклажаны и живет лишь для того, чтобы есть. Какой-нибудь председатель вилайетского или окружного отделения одной из правящих партий. Как бы там ни было — близкий к сильным мира сего. Такой не привык, подобно «босякам», утруждать свою смертную душу и умеет устроить свои дела раньше других. Пока я обдумывал это как тему для рассказа, подошла еще одна машина. Сели наконец мы, следующие пять человек из очереди. Холодно. Все дышат в ладони, согревая руки. Из приемника льется веселая танцевальная мелодия. Миновали мост. У мечети Ениджами попали в пробку. Попробуй проехать. Стоим почти у самого светофора. Зажегся зеленый свет. Сдвинувшись с места, машина вдруг резко тормозит.

— Ослеп, что ли? — кричит прохожий с мостовой.

— А ты куда лезешь, развалина? — орет шофер.

Начинается перепалка. В это время зажегся красный свет.

Наша машина рванулась вперед. И если бы прохожий не увернулся, быть ему под нашими колесами. «Развалина» грозит кулаком. Шофер доволен.

— А ну, жми, развалина! — кричит он.

Быстро миновав Бахчекапы, бывшее министерство юстиции, улицу Анкары, добираемся до губернаторства. Как раз в этот момент кончается танцевальная мелодия. Диктор, словно испугавшись чего-то, объявляет:

— Сейчас прозвучит музыка Рахманинова…

Шофер с раздражением выключает приемник. Я не нашел в этом ничего странного, ведь многие не любят классическую музыку. Но сидевший справа от меня мужчина спросил:

— Почему вы выключили радио?

Шофер взглянул на него в зеркальце:

— А что мы с тобой понимаем в Рахманинове?

Мужчина обиделся:

— Ты, может, и не понимаешь…

Шофер оборачивается:

— Разбираешься, значит.

— И тебе неплохо бы разбираться!

— Зачем?

— Машина, управляя которой ты зарабатываешь на хлеб, имеет отношение к системе знаний. Вот зачем!

Шофер промолчал, казалось, он был даже немного напуган.

— Что поделаешь, господин. Не понимаю я в этом ничего. Известное дело, для этого нужно учиться.

— Дело скорее не в образовании, а в привычке. Еще не началась музыка, а ты уже выключаешь. Конечно, никогда не сможешь понять. А не поняв, разве полюбишь? И потом, зачем это ты навешал на зеркало всякую ерунду — голубые бусы, черепаховый панцирь?

Сидевший рядом со мной мужчина усмехнулся:

— От сглаза.

— Если бы тот, кто делал машину, считал, что без всего этого не обойдешься, то нацепил бы все эти штучки еще на заводе.

В Чагалоглу он вышел.

— Умник, — сказал, глядя ему вслед, шофер.

— Чего же ты ему это не сказал в лицо? — спросил я.

Он смутился:

— Кто его знает, брат. Может, он из полиции или из командосов. Зачем лезть на рожон?

 

Братская доля

Сиверекиец, запыхавшись, ворвался в кофейню.

— Ага! — закричал он, обращаясь к игравшему в карты хамалбаши — старшине грузчиков. — На складе работают другие грузчики!

— Не может быть, брат, — хладнокровно сказал старшина.

Сиверекиец опешил. Он был уверен, что, услышав такое, хамалбаши бросит карты и выскочит из-за стола.

— Ослепнуть мне, ага, если я вру…

— Мы же сторговались по две с половиной лиры за тонну и должны завтра утром начать работу. Откуда же появились другие грузчики?

— Не знаю, появились вот. Пойди сам посмотри!

Хамалбаши не очень-то поверил принесенному известию — сиверекиец считался бестолковым среди грузчиков. «Вряд ли Рефик-бей, хозяин склада, нарушит уговор», — решил он, но все-таки встал, надвинул на брови кепку, поправил наброшенный на плечи темно-синий пиджак и вышел из кафе.

На улице его окружили грузчики, которые уже знали о случившемся. Что же, он должен принять меры, это его, хамалбаши, обязанность подыскивать работу, торговаться, защищать интересы рабочих.

— Как же теперь быть, ага? — продолжал волноваться сиверекиец.

— Что «как быть»? — Старшина нахмурил брови и строго посмотрел на сиверекийца.

— Да с чужими грузчиками?

— Не беспокойтесь, — раздраженно ответил хамалбаши, — пока я жив, чужие грузчики на этом складе работать не будут. Разве мы ходим в другие кварталы, разве кому-нибудь цены сбиваем? Разве это подобает настоящим мужчинам?

— Аллах есть! Нет, не подобает… — дружно поддержали его грузчики. Их лица и руки были черны, одежда покрыта ржавчиной.

— Ну ладно, сейчас пойду разузнаю! — пообещал хамалбаши и быстро зашагал по набережной в своих желтых йемени.

Пройдя метров двести, он остановился в широких воротах склада железного лома «Истикбаль». Там стояла пыль столбом. Какие-то люди наполняли железным ломом плетеные корзины, взвешивали их, затем подтаскивали к стоящей у берега барже и сваливали на нее груз.

Толстолицый, широкозадый хозяин склада, увидев в воротах хамалбаши, сразу все понял. Тот стоял, заложив руки за спину и сдвинув брови; кончики его усов нервно подергивались.

— Здорово, ага! — подошел к нему хозяин.

— Что это? Что здесь происходит? — не отвечая на приветствие, зло спросил хамалбаши.

— А что такое?

— Ты, я вижу, нанял чужих грузчиков. А как же наш уговор? Разве не мои ребята должны были работать завтра с утра за две с половиной лиры за тонну?

Рефик-бей, понимая, что ему не отделаться шуточками, взял хамалбаши под руку и повел его на склад:

— Это, конечно, работать должны были вы, но…

— Что «но»? — не дал ему договорить хамалбаши.

— После вас пришли вот они и сбили цену. Ничего не поделаешь — торговля!

— Торговля торговлей, но разве это достойно настоящего мужчины, Рефик-бей?

— Говорю же тебе, дружочек, торговля. А достойно, не достойно — ты это брось. Эти парни на тридцать курушей взяли дешевле. А как поступил бы ты на моем месте?

Наверное, он поступил бы так же, как и Рефик-бей.

— Ты же не сдержал слова! — не сдавался старшина.

Рефик-бей, пропустив это замечание мимо ушей, сунул руку в карман желтых парусиновых брюк.

— Каждый резаный баран подвешивается за свою ногу, — изрек он и втиснул в руку хамалбаши деньги.

Хамалбаши краем глаза глянул на бумажку: «Эге, неплохо».

— А что я скажу грузчикам? — опросил он хозяина склада.

— Я же тебе сказал, арслан, каждый резаный баран подвешивается за свою ногу!

— А если они будут настаивать на своем?

— Ну и что? Не убьют же тебя!

— Ну, знаешь ли, голодная собака печь разнесет.

— В таком случае волков бояться — в лес не ходить.

…Сиверекиец сидел на тротуаре перед кофейней. Кепка с погнутым козырьком сдвинута на затылок. Он был твердо уверен, что хамалбаши наведет порядок.

— Наш хамалбаши — лев, а не человек, — говорил он, обращаясь к сидящему рядом парню из Болу. — Не то что Рефик-бей…

— Лев-то лев, да хвостом иногда виляет.

— Кто хвостом виляет? — заинтересовался другой грузчик.

— Да наш хамалбаши, — ответил парень из Болу.

Кто-то невесело засмеялся. Завтра утром у них должна быть работа. А вдруг хамалбаши не сумеет договориться с хозяином склада?

— Задерживается что-то, — вздохнул парень из Болу.

— Да, задерживается…

— Может, пойдем посмотрим?

— Куда, на склад? Зачем?

— Как зачем? — возмутился сиверекиец. — Может, он из-за нас подрался с хозяином и угодил в участок!

Довод сиверекийца показался убедительным. Могло и такое случиться.

Все следом за сиверекийцем направились к складу. Там все шло своим чередом. По-прежнему столбом стояла пыль и работали чужие грузчики: они наполняли плетеные корзины, взвешивали их и относили на баржу.

У весов стоял сам хозяин склада. Он сделал вид, что не заметил пришедших грузчиков.

— Нас здесь, кажется, не узнают, — заметил парень из Болу.

Сиверекиец оглядел своих товарищей… Никто не знал, как действовать.

— Что же делать? — спросил парень из Болу.

— Пойдем спросим, — предложил сиверекиец и вышел вперед.

Грузчики, один мрачнее другого, двинулись за ним.

Работа на складе приостановилась. У весов собрались любопытные, ждали, что же будет.

Рефик-бей испугался, но старался держаться, как подобает хозяину.

— В чем дело? Что вам надо? — сурово спросил он.

— Где наш ага? — раздался голос сиверекийца.

— Кто такой ваш ага?

— Будто ты и не знаешь, Рефик-бей? Может, ты и нас не знаешь? Мало мы на тебя работали? Мало твоего груза перетаскали?

— Вас я не знаю, — отрезал Рефик-бей. — А ваш ага приходил, мы с ним обо всем переговорили.

— На чем же вы порешили?

— Это уж у него спросите. Ну, теперь давайте проваливайте, не устраивайте здесь толчею в рабочее время.

— А где он сам? — не унимался сиверекиец.

— Я у него управляющим не состою, откуда мне знать?

— Значит, завтра нам работы не будет?

— Нет.

В кофейню возвращались с опущенными плечами, словно надломленные. Казалось, дотронься — заплачут.

Никто не проронил ни слова. Сиверекиец тоже приуныл, но плакать он не станет; от слез можно и глаз лишиться. Подперев голову рукой, он запел:

Эх, невеста, невеста…

Голос у него был густой, сильный. Товарищи, обычно подбадривавшие: «Молодец, сиверекиец!», «Здорово, парень!», на этот раз не произнесли ни звука.

Сиверекиец вдруг оборвал песню. Встал. Сорвал с головы покрытую ржавчиной кепку, в сердцах выругался и шмякнул кепку о мостовую. Опять никто не проронил ни слова. Все сидели на тротуаре перед кофейней, каждый погрузившись в свои невеселые думы.

Сиверекиец поднял кепку, надел ее, небрежно сдвинул на затылок и медленно зашагал вдоль улицы.

На Тахтакале он смешался с толпой и остановился у входа на рынок Мысыр-Чаршисы. «Неплохо было бы, если бы какая-нибудь работенка подвернулась». Увидев очередь за кофе, он подумал: «Этим городским господь бог разума не дал. Словно родились в кафе. А по мне, так хоть сорок лет пусть кофе не будет, и не вспомню о нем. Выпью — хорошо, нет — плакать не стану: от слез можно и глаз лишиться».

Тут к нему подошел какой-то господин:

— У меня небольшой груз. Поднеси до Чакмакчылара. Сумеешь?

— Посмотрим.

Груз как груз, килограммов этак на сто шестьдесят. Взвалил на плечи и двинулся вслед за господином.

Возвратившись из Тахтакале, он зашел в духанчик, съел миску фасоли, немножко плова. Вытер рот тыльной стороной руки и вышел. Не мешало бы еще закурить. Пошарил в кармане, нашел помятую дешевую сигарету, прикурил у прохожего и присел у входа на рынок. Ох, и хорошо же! Заправился на целые сутки. Глаза его скользнули по стройным ногам женщины, стоявшей в очереди за кофе…

…Вечером он застал своих товарищей в кофейне. Они что-то возбужденно обсуждали. Подошел поближе, прислушался. Эге! Вот оно что! Хамалбаши гуляет в пивной на Балата. Может, болтовня? Что же получается?

— Ох, чтоб ему подавиться! — кричал парень из Болу. — Вместо того чтобы защищать наши интересы, он, верно, сговорился с хозяином склада…

— Стало быть, завтрашняя работенка попела.

— Чтоб ему сдохнуть, собаке. Взял, должно быть, подачку от хозяина и уступил работу чужим.

— А-а-а! — вдруг дошло до сиверекийца.

— Что «а-а-а»? — На него смотрели гневные, налитые кровью глаза товарищей.

Сдвинув брови, он оглядел взволнованные лица. Конечно, может, он и не самый умный, но почему они торчат здесь и ничего не предпринимают?

— Что мы должны делать?

— Добраться до этого выродка, встряхнуть его как следует и потребовать ответа.

— Чего же сам-то стоишь? Пойди и потребуй, — проворчал старик из Сюрмене.

И сиверекиец, хотя был и не самый умный, заложив руки за спину, направился в пивную на Балата. Остальные молча пошли за ним. Пойти-то пошли, но мысль, что этот мерзавец хамалбаши десять лет отсидел за убийство, не оставляла их. Знали, как придет в ярость, сразу за нож схватится.

…Сильно захмелевший хамалбаши, увидев сиверекийца, рассвирепел. Как осмеливается этот урод в сдвинутой на затылок кепке, с заложенными за спину руками спрашивать у него отчет?

— Что тебе надо, парень? — угрожающе процедил он.

— Выйди, потолкуем, — сказал в ответ сиверекиец.

— О чем?

— Выйди на минутку, дорогой…

Взгляд хамалбаши скользнул к дверям пивной. «Они» были там… Одежда покрыта ржавчиной, лица и руки черны… Наверное, посетители уже смекнули, в чем дело. То-то уставились на старшину. Все его тут знают и уважают. Он ведь завсегдатай этой пивной — не меньше ста раз здесь был. Одних чаевых сколько роздал.

— А ну, пошел вон отсюда, скотина! — закричал он.

Шум в пивной стих.

Может, сиверекиец и не самый умный среди своих товарищей, зато терпения ему не занимать… Он протянул руку к хамалбаши, схватил его за ворот, вытащил из-за стола и поволок на улицу.

Этого хамалбаши никак не ожидал. Он ударил сиверекийца по руке:

— А ну, отпусти.

Но рука была сильной и держала крепко.

— Отпусти, говорю!

— Скажи, правда, что ты взял подачку?

— Может, и правда, а тебе какое дело? Ты что, самый умный, что ли? Отпусти, слышишь!

Он вырвался и влепил пощечину «бестолковому парню». А тот и глазом не повел, только погнутый козырек кепки съехал назад. Сиверекиец, как огромная глыба, двинулся на хамалбаши. Старшина подался назад, щелкнул складной нож. Сиверекиец медленно приближался. Вдруг ловким движением он схватил руку хамалбаши и сдавил ее. Нож выпал. Лицо хамалбаши перекосилось от боли, он согнулся в три погибели, рухнул на колени и захрипел, как раненый бык.

Он был побежден и теперь извивался у ног сиверекийца и его товарищей. Сиверекиец нагнулся, поднял нож, переломил его и протянул бывшему старшине.

— Держи, — презрительно бросил он и повернулся к товарищам. — Этот предатель нам больше не нужен, ребята! Будем обходиться сами! Что заработаем, разделим по-братски. Идет?

— Идет, идет!

Заложив руки за спину, накинув на плечи пиджак, сдвинув на затылок повернутую козырьком назад кепку, он не спеша зашагал впереди своих товарищей по освещенной электрическим светом улице.

 

Неджати

Он сидит уже семь лет.

Вечерами, когда обитатели камеры располагаются на нижних нарах и начинают рассказывать всякие похабные истории, он обычно лежит на своем узком топчане и читает книги. Как правило, это книги о жизни великих композиторов и музыкантов или рассказы Горького. На стене, в углу, над самым топчаном, большими буквами выведено углем: «ШАЛЯПИН — МАЛЕНЬКИЙ ПЕШКОВ — ГОРЬКИЙ». Поэтому над ним часто подшучивают и называют «Маленький Пешков», а Нури по прозвищу «Японец» зовет его «Шаляпин». Надзиратель при упоминании его имени всегда делает злое лицо и заключает: «Намык Кемаль — вот он кто! Опять у него книги под топчаном?»

В таких случаях Неджати не спешит с ответом. Он спокоен и невозмутим, как классическая статуя, сходство с которой подчеркивают правильные черты лица и длинные вьющиеся волосы, всегда, правда, слипшиеся от грязи. На нем большой, не по росту пиджак, подаренный ему несколько лет назад одним отбывшим срок заключенным, огромные солдатские башмаки и рваные брюки с заплатами на коленях. И все-таки он восторженно любит жизнь и людей.

Когда переносить насмешки товарищей и надзирателя становится невмоготу, он отворачивается и снова забивается в свой угол.

— Можете скалить зубы, сколько вам угодно! — подает он оттуда голос. — Вам смешно, что я не курю гашиш и не лезу в драки?

— Простите, Неджати-бей. Не соблаговолите ли сказать, какое у вас образование? — с издевкой спрашивает старший надзиратель.

— Я рабочий, — серьезно отвечает Неджати. — Мне надо было зарабатывать на хлеб, поэтому я не имел возможности ходить в школу.

— Неужели не окончил даже начальной?

— Не окончил…

— Может, хотя бы два класса?

— Нет…

— Ну хорошо, скажи тогда, что ты вычитал в этой книге?

Неджати, опустив глаза, соображает, как лучше ответить. Можно, конечно, отбрить надзирателя. Но сделать это надо так, чтобы не очень разозлить его. А то, чего доброго, разгонит всех по местам.

Неджати сидит в тюрьме несколько лет. Помощи ему ждать неоткуда. Ни отца, ни матери у него нет. Ни в тюрьме, ни на воле он не может позволить себе жить, ничего не делая. В тюрьме он вынужден выполнять самую грязную работу. За это ему, как и другим заключенным, государство дает тюремный паек. Два раза в неделю, в дни свиданий, Неджати получает от посетителей бакшиш за различные мелкие услуги. Это, пожалуй, его единственная привилегия…

— Ну скажи, что же ты все-таки вычитал? — продолжает допытываться старший надзиратель.

Неджати молчит.

Но однажды он не выдержал:

— Эту книгу написал такой же человек, как я… Рабочий человек.

Надзиратель расхохотался:

— Что ж, выходит, он тоже был неграмотный, как и ты?

Неджати злится на надзирателя. Но в то же время ему жаль его, как и всех этих темных, неграмотных людей.

— Выходит, Неджати-бей, — с издевкой продолжает надзиратель, — неграмотные тоже могут писать книги? Зачем же тогда все эти школы и всякие там институты? Позакрывать их надо!..

Неджати молчит. Надзиратель насмешливо смотрит на него, ожидая ответа. И не только надзиратель, все, кто слушает их разговор, смотрят на Неджати с улыбкой и ждут, что будет дальше.

— Написал бы и ты какую-нибудь книгу, — заключает надзиратель, прежде чем оставить его в покое.

Неджати уже и сам давно думает об этом: «Ведь многие писатели сначала были неграмотными. Сами научились читать и писать… Читали где придется: в пекарнях, кочегарках. А потом книги стали писать… Придет время — я тоже напишу книгу… Обязательно напишу!..»

Да, он должен рассказать о дураках надзирателях, о всех этих людях, которых он так хорошо знает…

— Орхан! — обратился он как-то ко мне. — Если бы ты знал, как я зол!

— На кого?

— На самого себя…

— За что?

— За то, что до сих пор не могу приучить себя не злиться на них. Жалеть таких надо, а не злиться.

— А ты не принимай их слова слишком близко к сердцу… Правда, иногда я и сам переживаю за тебя. Злюсь на тех, кто к тебе пристает…

— В самом деле? — спрашивает Неджати, вцепившись в мой рукав. — Ты правду говоришь? Ты тоже на них злишься?

— Чему же тут удивляться? Я живой человек. Или ты думаешь, у меня железные нервы?

— А скажи, Орхан, они тоже злились?

— Кто они?

— Ну они… Маленький Пешков, Шаляпин?

— И они иногда злились… Ведь они тоже живые люди…

Внезапно оживившись, Неджати начинает меня упрашивать:

— Орхан, давай мне книги. Я хочу прочитать их как можно больше и все-все узнать!..

Он брал у меня книги и с жадностью набрасывался на них. А прочитав, опять подходил — взлохмаченный, грязный, с покрасневшими глазами.

— До чего хорошо написано, Орхан! — с жаром говорил он. — Просто здорово!

Он запускал свою пятерню в грязные волосы и возбужденно продолжал:

— Хочешь, Орхан, я пропою тебе сейчас Девятую симфонию?

И Неджати начинал петь…

Он начинал совсем тихо, затем, все более и более возбуждаясь, переходил на высокие ноты, самозабвенно отдаваясь звукам. Глаза у него начинали блестеть и наконец закрывались, словно боясь вылить накопившиеся в них слезы. В такие минуты Неджати был на вершине вдохновения. Голос его звучал все сильнее и сильнее… Но тут в дверях неожиданно появлялся надзиратель со своим помощником.

— Это еще что за новости?! — орал надзиратель. — Церковь тебе здесь, что ли?

Неджати сразу умолкал и, опустив голову, направлялся в свой угол, сопровождаемый насмешками заключенных…

Однажды он мечтательно сказал:

— Эх, Орхан, была бы у меня любимая девушка! Да такая, чтоб умела играть на скрипке… Она бы играла, а я ей тихо подпевал… А потом… Потом мы сидели бы и смотрели друг другу в глаза. Я бы к ней и пальцем не прикоснулся!

— Что же у вас из этого получится?

— Не знаю… Просто, читая Горького, я заметил, с каким уважением он относится к женщине… Помнишь, когда он работал в пекарне? Как-то его товарищи пошли в публичный дом, а он стоял на улице и ждал их. Ему тогда было очень стыдно за своих товарищей…

 

В мире шла война

— Прибыли пересыльные!

Перескакивая через ступени, мы вчетвером побежали вниз по каменной лестнице. Мы их давно ждали.

Мы — это Неджати, Кости, Боби Ниязи и я, все заключенные. Кости и Неджати получили по восемь лет за попытку ограбить кассу кинотеатра на Бейоглу. Боби Ниязи сидел за торговлю наркотиками. Правда, по его словам, он торговал только контрабандой — камнями для зажигалок, а банку с гашишем ему подсунули в карман приятели во время облавы. Вот и получилось, что сидеть пришлось за наркотики.

Заключенных, пересланных в нашу тюрьму из другого вилайета, было ровно триста человек. Прикованные наручниками к толстой железной цепи между ними, они входили во двор по двое. Вид у них был мерзостный: грязные, босые, оборванные, заросшие щетиной, со спутанными, слипшимися волосами.

Каждая пара, войдя в ворота, останавливалась перед жандармами-конвоирами. Отыскав в толстой пачке «личных дел» их досье, жандармы ключиком отмыкали наручники и вместе с бумагами передавали заключенных тюремному начальству.

Во дворе тюрьмы росла толпа босых, полураздетых, голодных людей.

Размяв затекшие руки, вновь прибывшие оглядывали голодными глазами залитый солнцем двор. Под высокими тюремными стенами росли полосы кукурузы, только-только выбросившей початки. Голодная толпа, подобно облаку саранчи, накинулась на молодые побеги. Когда через несколько минут толпа схлынула, на месте кукурузы под стенами чернела голая земля.

Коротконогий, похожий на раскормленного кота, Боби Ниязи аж сплюнул:

— Тьфу ты, черт их возьми! Выходит, они еще голоднее нас!

Сам Боби не голодал, но любил поговорить о голоде, чтобы сорвать с голодных куш пожирнее. С каждой передачи он получал свою долю халвой, хлебом, маслинами, сыром, маслом, словом, любой снедью, а иногда и одежкой и моментально обращал все это в деньги: он их копил, чтоб пустить в оборот, когда выйдет на волю.

Толпа вновь прибывших продолжала расти.

Старший надзиратель изо всех сил дунул в свисток и прокричал:

— А ну, становись на поверку!

На него и внимания не обратили. Рвали зубами незрелые початки, грызли корки и маслинные косточки, выуженные из мусорных ящиков. Не люди, а прожорливые насекомые.

В мире шла война!

Войска нацистской Германии, оснащенные моторами, одетые в броню, одержимые яростью издыхающей эпохи, утюжили Европу. Да что там Европу?! Целый мир лежал у их ног — от бескрайних снежных равнин севера до бирюзовой сини Атлантики и Средиземноморья.

В мире шла война!

Турция в нее не вступила, но вся сжалась в ожидании беды, ощетинилась, раздраженная и напуганная. Кило сахара стоило пятьсот сорок пять курушей. А в тюрьме кусочек рафинада продавали за двадцать пять. Тюремные спекулянты выручали за килограмм восемьсот, тысячу, а то и тысячу двести курушей.

В мире шла война!

Вдоль наших границ, воняя бензином, с ревом катили колонны бронированных чудищ. Радио приносило скверные вести: в Европе — немецкие и итальянские фашисты, в Азии — японцы. Небо содрогалось от воплей сотен тысяч сжигаемых в топках людей.

В мире шла война!..

— А это что за персона? — вдруг спросил Неджати.

Странная фигура предстала нашему взору: сверкающие лакированные сапоги, галифе цвета меда, лазоревый пиджак… Истинный бей-эфенди! Да что там бей-эфенди! Его превосходительство. Он походил не то на английского лорда, отправившегося в Африку охотиться на львов, не то на бельгийского, голландского или, почем я знаю, французского плантатора, прибывшего в колонию инспектировать свои владения. К цепи не прикован, наручников нет.

Заложив руки за спину, он приблизился к старшему надзирателю и принялся с ним о чем-то толковать.

Неджати задумчиво поскреб в затылке:

— Ну и тип! Кто же он такой?

Самого Неджати в тюрьму привела мечта — захотелось поехать в Берлин на Олимпиаду 1936 года, а чтобы добыть деньги на проезд, он и решил ограбить кассу кинотеатра, да фортуна подвела.

— Чиновник, наверное, — откликнулся его сообщник Кости.

— Подойду спрошу его самого! — решил Боби. Он подбежал к «его превосходительству» вразвалку, как раскормленный кот. Но тут же вернулся, видать не солоно хлебавши.

— Задирает нос, паршивец!

— Кто ж он, чиновник или заключенный?

— Почем я знаю! Дело у него, как у заключенного, а рявкнул на меня, как чиновник.

«Его превосходительство» — виски убелены сединой — прошел мимо, не удостоив нас даже взглядом.

Я сидел в одной из одиночных камер на верхнем этаже первого отделения действительно один и чувствовал себя неплохо. Расстелил постель у стены, головой к окну. Летом я немало долгих минут проводил по утрам у этого окна в ожидании того мига, когда из-за нежной голубизны гор, оттененной каймой темно-зеленых деревьев, медленно-медленно, будто нехотя, изволит явиться огромный, словно налитый кровью, солнечный диск. Кроваво-красное и темно-зеленое, сине-голубое и нежно-розовое — освежающий душу праздник!

Но в мире шла война! Вражеские самолеты могли в любой миг залить эту праздничную свежесть красок людской кровью, опалить огнем, огласить человеческими воплями. В Турции было объявлено «состояние пассивной обороны», введено затемнение. Если не миллионы, то по крайней мере тысячи людей проводили ночи без сна, зажав виски кулаками.

После прибытия новых арестантов в тюрьме пошли повальные обыски и проверки. Заключенные бродили по коридорам, как желтые тени, их провалившиеся глаза, их гнилостное дыхание наводили на мысли о смерти.

В мире шла война. И как напоминание о брошенных в поле трупах, бродили по тюрьме желтые босые ноги.

Ранним утром, как только открывались двери камер, в коридорах раздавался грохот подкованных железом сапог, арестанты, всполошенные свистками ошалевших от страха надзирателей, припадали к решеткам, выходившим во внутренний двор. Со всех этажей на бетонный прямоугольник двора глядели горящие глаза. А внизу шел бой не на жизнь, а на смерть. Изогнутые дугой тела, летящие, как стрелы, ножи. В сером пепле рассвета сверкали острые лезвия, чертили в воздухе кривые, жалили, подобно ядовитым змеям. Приближающийся грохот подкованных сапог, ошалелые свистки надзирателей и толпы заключенных за решетками…

У дерущихся лица искажены страхом смерти. Глаза лезут из орбит. Неожиданно брошенный нож, кто-то застигнут врасплох, чье-то тело, обливаясь кровью, грузно оседает на бетон…

Кончилась драка. Унесены убитые, раненые. А за решетками начинается спор.

— Кто бы мог подумать? С одного удара отдал концы!

— Выходит, слабак.

— Нашел слабака!

— Иначе не загнулся бы от одного удара!

— Поглядел бы я на тебя!

— Не обо мне речь…

Торговля гашишем, опиумом, завезенным новичками героином, который быстро пришелся по вкусу и старожилам, приняла широкий размах. Купля-продажа наркотиков подстегнула спрос на ножи, а торговля ножами участила драки, увеличила число убийств.

В мире шла война! Но и в тюрьме торговля оказалась чреватой схватками и смертями. Убивали, конечно, не самих торговцев. У них были сигареты, хлеб, гашиш, героин, опиум. А в обмен на эти товары нетрудно было сыскать охотников, готовых убить из-за угла кого угодно.

Наш «охотник на львов» не имел, однако, к этому никакого касательства. Надменный и невозмутимый, он жил своей собственной жизнью.

В мире шла война. В тюрьме свирепствовал голод. И арестанты убивали друг друга за полбуханки хлеба.

Прежде чем поселиться со мной, он сменил несколько камер. Очевидно, здесь ему понравилось, и он решил бросить якорь. Из прежней тюрьмы вместе с ним прибыл его человек. Здоровенный детина весом килограммов на сто, ростом под метр девяносто, с огромными красными, как морковь, кулачищами. Хозяин звал его Грузовиком.

— Грузовик!

— Изволь?

— Я иду в нужник.

Грузовик отправлялся в уборную, мыл толчок, наполнял водой кувшин и лишь затем приглашал своего бея. Тот надевал шелковую пижаму в полоску и, прежде чем выйти вслед за слугой из камеры, приказывал:

— Грузовик!

— Изволь?

— Кофе принеси мне в нужник!

Покуда бей-эфенди курил в туалете одну сигарету за другой, Грузовик варил на спиртовке кофе, наливал его в чашечку китайской, а может японской, работы и относил хозяину.

В мире шла война. В тюрьме голодные арестанты убивали друг друга за полбуханки хлеба, за одну сигарету с гашишем. А бей-эфенди сидел на толчке, тщательно выдраенном слугой, покуривал сигареты марки «Чешит» и щелчком вышвыривал окурки в коридор. Там их, как манны небесной, ждала толпа заключенных из камеры голых. Они ловили каждый окурок в воздухе, вцепившись друг в друга, валились на цементный пол. Пока они дрались из-за его чинарика, готовые удушить соперника, бей-эфенди открывал другую коробочку, вынимал коричневую сигаретку «Эсмер», или «Сипахи» с позолоченным мундштуком, или же, на худой конец, «Енидже» и, пуская дым, с сигаретой во рту возвращался в своей шелковой пижаме в камеру, не удостоив вниманием возившихся в коридоре оборванцев.

Как? Неужто в камере, кроме его слуги и его самого, был кто-то еще?! Неужели в мире шла война, а в тюрьме люди резали друг друга?!

— Послушай, Грузовик, — опросил я однажды, — как тебя зовут на самом деле?

Бей-эфенди, одетый с иголочки, в синем костюме, в белой рубашке с воротничком и красном галстуке, с зачесанными, блестящими от бриллиантина волосами, поскрипывая новенькими лакированными сапожками, прогуливался в коридоре. Вид у него был такой, словно он собирался через минуту выйти на волю.

— Как меня зовут? — переспросил Грузовик.

— Да, как?

— Хусейн.

— Откуда ты родом?

— Из Узуняйла.

— А за что сидишь?

— За убийство.

— Кого же ты убил?

Он не ответил. Через несколько дней я узнал от Неджати: он зарезал человека, обесчестившего его сестру, а потом и свою обесчещенную сестру.

— Нет, все-таки скажи, Грузовик! Кого ты убил?

— Оставь!

— Говорят, твой хозяин тоже сидит за убийство. А он кого убил?

— Спроси у него!

— Да разве у него спросишь? Никого не замечает.

Бей-эфенди действительно никого не замечал. Он просыпался рано, вынимал розовую зубную щетку и тюбик дорогой пасты, перекидывал через плечо полотенце и окликал слугу:

— Грузовик!

— Изволь?

— Я иду умываться.

Вернувшись, бей-эфенди становился у окна, опускал голову и, воздев руки навстречу медленно восходившему солнцу, похожему на огромный кроваво-красный стеклянный шар, долго молился, беззвучно шевеля губами. От его шелковой пижамы в лиловую полоску, лакированных ботинок, никелевой расчески, толстого кожаного чемодана, от всей его фигуры веяло благополучием и наглостью.

Но вот молитва окончена.

— Грузовик!

— Изволь?

— Бриться!

Стаканчики для бритья в алюминиевых подстаканниках, горячая вода, никелевый бритвенный прибор, безопасные лезвия. А между тем лезвия были в тюрьме запрещены. Поставив перед собой круглое зеркальце в дорогой мраморной оправе, он долго и тщательно скреб подбородок, щеки и наконец возглашал:

— Грузовик!

— Изволь?

— Я кончил бриться.

Перепоручив мыльную воду и грязный бритвенный прибор Грузовику, он обтирал шею и затылок ваткой, смоченной в спирте. Обильно брызгал на лицо лимонным одеколоном. Затем вылезал из своей шелковой пижамы, словно змея из старой шкуры.

— Грузовик!

— Изволь?

— Рубашку!

Брал из рук слуги рубашку. Надевал.

— Грузовик!

— Изволь?

— Галстук!

Брал галстук. Завязывал.

— Грузовик!

— Изволь?

— Брюки!

— Грузовик!

— Изволь?

— Пиджак!

— Грузовик!

— Изволь?

— Коврик!

Грузовик расстилал на полу шелковый, обшитый золотой бахромой молитвенный коврик. Бей-эфенди становился на колени, оборачивался лицом к Каабе, начинал намаз. Может, вы думаете, что его утренний намаз ограничивался четырьмя ракятами? Ничего подобного. Он состоял из четырнадцати, а иногда и из двадцати четырех ракятов.

Окончив намаз, бей-эфенди садился на пятки, воздевал ладони и со слезами на глазах обращался к небу с какой-то мольбой. Что-то грызло его, но что?

Как-то, не выдержав, я спросил:

— Послушай, Грузовик!

— Изволь?

— Отчего после намаза твой хозяин плачет?

— Почем я знаю?

— Он женат?

— Женат.

— Дети есть?

— Нету.

— А жена? Жена у него молодая?

Грузовик мне так и не сказал, молодая жена у его хозяина или нет. Впрочем, я не настаивал. По правде говоря, как и все остальные арестанты, я тоже был немного зол на этого странного человека: ни с кем словом не перемолвится, ни на кого не глядит, будто не люди вокруг него.

— Вот самодовольная скотина! — бранился Неджати.

— Синьор! — вторил ему Кости.

— Охотник на львов! — издевался Боби: ему от «превосходительства» не перепало ни куруша.

Целый день я только и слышал:

— Грузовик!

— Изволь?

До того мне это осточертело, что с утра пораньше я стал уходить в камеру к Неджати и Кости и возвращался поздно вечером, когда «превосходительство» уже спало или сидело на своем коврике в расшитой золотом тюбетейке и читало Коран. Не обращая на него внимания, я тут же заваливался на боковую.

Как-то, заснув по обыкновению мертвецким сном, я проснулся среди ночи. А может, даже под утро. «Превосходительство» о чем-то изволило шептаться с Грузовиком. Я глянул из-под одеяла: в руках у него была пачка фотографий.

— Тут мы сняты перед конторой в лесничестве!

— А ты где?

— Вот. Сапоги, сапоги на мне какие?

— Красивые…

— Еще бы! Шиты на заказ. В Стамбуле, на Бейоглу.

Следующая карточка.

— А тут мы вместе с Шадие… Эх, где те денечки!

Он вдруг пришел в себя.

— Грузовик!

— Изволь?

— Когда мы поженились, моей жене было четырнадцать…

Очевидно, Грузовик об этом знал; он понимающе покачал головой.

— Тогда мне шел сорок пятый, — продолжал бей-эфенди. — Теперь же ей девятнадцать, а мне уже пятьдесят.

Он поглядел слуге в лицо, словно силясь что-то на нем прочесть.

— Грузовик!

— Изволь?

— Тридцать пять лет разницы — это много?

— Нет, дорогой, что ты.

— Для такого мужчины, как я…

— Это не много.

— Грузовик!

— Изволь?

— Как относятся к нам наши жены?

— Молятся на нас.

— Но ведь ты не был женат?

— Ну и что?

— А если б женился и жена у тебя была молоденькая?

— Все равно молилась бы на меня.

— А если б тебе предстояло сидеть в тюрьме долгие годы?

— Все равно!

Еще одна фотография.

— Тут мы сняты во время помолвки…

Толстая пачка, не меньше сотни карточек: во время помолвки, после свадьбы, через неделю после первой брачной ночи, через десять дней, через две недели, через месяц, через два, через полгода…

— Грузовик!

— Жена у меня — грузинка!

— Знаю. Грузинки — верные жены.

— Браво! Верные жены — грузинки, не так ли?

— Верные.

— А если их мужу сидеть в тюрьме всю жизнь?

— Все равно больше замуж не выйдут.

— Повтори, Грузовик, повтори! Какие жены грузинки?

— Верные.

— Гляди, Грузовик! Видишь подушку?

— Вижу.

— Сама кружева вязала, цветочки своей рукой вышила. Подушка, на которой мы спали свою первую ночь. Впрочем, ты знаешь, я говорил… Впитала запах моей жены. Если б ты был женат и жена у тебя была такая же молоденькая, как у меня…

— И я попал бы в тюрьму…

— Вот именно, Грузовик! Что тогда?

— Я бы рехнулся!

— А если жена у тебя была бы грузинкой?

— Тогда дело другое…

В мире шла война.

Ангел смерти Азраил, воплотившись в танки, пушки и самолеты, заливал кровью Европу. В печах сжигали миллионы людей, их прах развеивали по ветру! В мире шла война. Свирепствовал голод. И наживалась за счет голодных торжествующая сытость. Откормленные, толстые господа взбирались на трибуны и лгали, натравливая друг на друга народы.

В мире шла война. Работали радиостанции и ротационные машины, прославлявшие бойню. Во имя Азраила источали ложь газеты и радио. И немало людей поддалось этой лжи. Среди них был и Селяхеттин-бей, крохотный человечек с усиками а-ля Гитлер, в сверкающих лакированных сапожках. Маленький чиновник лесного ведомства, волею судеб оказавшийся хозяином одного из огромных лесов Анатолии, где кроны зеленых великанов раскачивались под ветром, как океанские волны.

В мире свирепствовала война, а в Турции — черный рынок. Жалованье? Да что оно значило для Селяхеттин-бея, если черный рынок приносил ему толстые пачки денег, обеспечивал икрой и виски, сверкающими сапожками и костюмами из английского бостона?! Правительство? Государство? Плевать он хотел на них. Сам черт стал ему не брат.

Требовалось от него немного — смотреть сквозь пальцы на воровскую рубку леса. Лунными и темными, дождливыми и ясными ночами падали на землю деревья, скрипели повозки. Дельцы загребали миллионы. Кто смел, тот и съел.

Оказался не промах и ничтожный Селяхеттин-бей с усиками под Адольфа Гитлера. Не в сотнях лир жалованья, в тысячах лир взяток исчислял он свои доходы. Деньги вскружили ему голову: что хочу, мол, то и ворочу. Кто мог ему помешать в его сорок пять лет жениться на четырнадцатилетней девчонке, да к тому же еще грузинке?!

Опьяненный свежестью этой девочки, одурманенный вином, Селяхеттин-бей совсем потерял голову. И однажды, нахлеставшись вином до потери сознания, сел на лесной окраине в поезд, который шел на Стамбул.

В Стамбуле войны не было. Но черный рынок был. Здесь, в Стамбуле, тоже работали печатные станы и ротационные машины, в тысячах экземпляров размножавшие ложь. И как сыр в масле катались хозяева этих машин и те, кто велел им печатать ложь, которой была нашпигована голова Селяхеттина-бея с усиками а-ля Гитлер.

Вечер. Крохотный бар на Бейоглу. В баре — круглолицый краснощекий еврей. Рядом с ним — девица. Как так?! В то самое время, когда, посылая снаряд за снарядом, бомбу за бомбой, сотни машин смерти в прах разносили Европу, когда ночью и днем пылали печи крематориев, чтобы избавить мир от евреев, в Стамбуле в баре на Бейоглу под томную музыку, при свете разноцветных огней какой-то еврей сидит с турчанкой — блондинкой, исконной мусульманкой?

— Гарсон! А ну отгони эту девку от грязного еврея!

Но Турция еще не была Германией.

— Тебе говорят, гарсон! Гарсо-он! Гарсо-он!

Человек с усиками под Гитлера в ярости отшвырнул стул. Наглой походкой двинулся к столику, за которым сидел еврей. Тот поднял на него красное щекастое лицо, глянул голубыми глазами.

— В чем дело?

— Пошел вон!

— Прочь, наглец!

— Это я наглец?!

— Да, ты! Гарсон, подай-ка мне палку!

— Я тебе покажу!

— Ну-ка дайте ему по шее да за дверь!

Усики Адольфа Гитлера. Пинок под зад. Перевернутый столик. Разгромленный бар. Еврей с поднятым кулаком. Сверкающие сапоги, гитлеровские усики, белый воротничок, галстук. Кулаки, оплеухи, тычки…

Селяхеттина-бея вдруг осенило: ведь пистолет ему за пояс сунула не еврейская мать, не под расписку дали ему этого еврея!..

Три пули из пяти угодили в красное, щекастое лицо. От четвертой вдребезги разлетелась лампа. Пятая врезалась в потолочную балку.

— Грузовик!

— Изволь?

— Жена у меня грузинка!

— Грузинки — верные жены.

— А если муж попадет в тюрьму?

— Станут ждать.

— Зная, что он никогда не выйдет?

— Все равно будут ждать.

— Видишь подушку?

— Вижу, бей, знаю, Впитала запах твоей жены. Спали на ней первую брачную ночь.

— Грузовик!

— Изволь?

— Я иду умываться…

— Грузовик!

— Изволь?

— Я иду по нужде.

И наконец в один прекрасный день:

— Грузовик!

— Изволь?

— Меня тоска заела…

Сперва сигарету с гашишем, потом из одного гашиша. Потом опиум, потом героин, потом карты. Все это помогает от тоски.

Я заболел и три месяца провалялся в лазарете. В день выписки первым встретил меня во дворе Боби.

— Твоего теперь не узнать!

— Кто таков этот мой?

— Сам знаешь, охотник на львов!

— Что с ним стряслось?

— Опиум, героин, карты…

— Да ну?

— Вот тебе и ну! Ступай погляди!

— За три-то месяца?

За три месяца карты, словно прожорливое чудище, сожрали все: не стало ни бритвенного прибора из никеля, ни костюмов, ни циновок, ни молитвенного коврика, ни сверкавшего кожей чемодана, ни деньжат, припасенных на черный день, ни одеяла, ни постели. От былого великолепия осталась только подушка, вышитая его женой.

Как-то утром, смущаясь, он подошел ко мне. Глаза как у побитой собаки. Гитлеровские усики не подстрижены, щеки ввалились, заросли щетиной.

— Да будет ваша болезнь в прошлом!

— Спасибо. Но вы-то…

— Непоколебим лишь один аллах!

— Всего за три месяца…

— Как видите! Давайте оставим эту тему. Могу ли я обратиться к вам с просьбой?

— Отчего же нет? Помилуйте!

Мы шагали рядом в сыром полумраке коридора.

— Мне очень стыдно, — сказал он.

— Чего вы стыдитесь?

— Своего вида. Сегодня ночью, однако, мне явился во сне белобородый дервиш…

— И что же?

— Сказал: добудь пять лир.

— Пять лир? Зачем?

— Снова попытай счастья, не бойся, говорит. Выиграешь все, что потерял.

Я понял, что попался.

— Было бы у меня всего пять лир!.. Вы, верно, помните, у меня есть подушка моей жены. От первой брачной ночи. Я бы дал вам ее в залог!

У меня не было выхода. Он принес подушку и, зажав в кулаке пятилировую бумажку, убежал обрадованный.

Вернулся он в камеру вечером. Виноватый, испуганный.

— Грузовик!

И тут вместо привычного «Изволь?» я услышал:

— Ну что?

— Проигрался!

— Чего еще от тебя ждать!

— А подушка моей жены?

— Приказала долго жить!

— Грузовик!

— Чего?

— Гляди, вон она лежит!

— Тебе-то какое дело?

— Запах жены, он мой.

— Гони пять лир — будет твой.

— Нету!

Я глянул на него: он смотрел на подушку блестящими от слез глазами.

— Запах моей жены, — простонал он.

— Раньше надо было думать.

— Не мог я думать раньше, Грузовик!

— Я тебе больше не Грузовик!

— Отчего же?

— У меня есть имя!

— Прежде ты не сердился.

— Прежде и стеклышки были стаканом!

Когда я утром проснулся, в камере не было ни его, ни подушки.

— Хочешь, глаз ему вышибу? — спросил Грузовик.

— За что?

— За подушку!

— Оставь.

— А как же пять лир?

— Пускай его.

Потом он еще не раз оставлял в залог подушку за две с половиной лиры, а то и за одну, серебряную, а утром выкрадывал.

Напоследок он заложил ее за пятьдесят курушей. И попался. Его избили в кровь.

Увидев меня, он закрыл руками окровавленное лицо и скрылся.

Прошли лето и осень. Наступила зима.

— Есть красивые карточки! — Я прислушался. Голос был знакомый. — По четвертаку за штуку, красивые карточки!

Вскоре в камеру с ловкостью откормленного кота проскользнул Боби. В руках у него были три фотографии.

— Гляди!

— Что это?

— Твой продает!

На одной из фотографий я увидел сверкающие сапоги и усики Адольфа Гитлера. Рядом с ним на ступенях сидела юная женщина. Соскользнувший подол приоткрыл голые ноги.

В мире шла война!

Лгало радио, изрыгали ложь ротационные машины и печатные станы, прославляя войну. И обманутые, опьяненные ложью толпы аплодировали палачам.