Для коренных жителей Барнардс-Кроссинга обширные владения Горальских были достопримечательностью, которую они всегда именовали «поместьем старых Нортклиффов». Поместье перешло к Горальским три года назад, и Майрон Лэндис, местный риэлтер, который заключал эту сделку, не уставал рассказывать о том, как состоялась покупка. «Синни Нортклифф — ну, та, молодая, хотя она последняя из них, и ей тогда уже было добрых шестьдесят-шестьдесят пять, — предоставила мне эксклюзивное право по нашему району на продажу своего поместья, и я дал рекламу в бостонских газетах. Как-никак дельце на сто двадцать тысяч долларов, так что я решил — оно стоит того, чтобы потратить пятьдесят долларов на рекламу. И вот на следующий день являются эти два типа: бородатый старикашка и этот малый, его сын — лет пятидесяти или что-то около того. И старикашка говорит (переговоры вел он, а акцент у него такой, что его еле можно было понять): „Вы агент по участку Нортклиффов?“ Я говорю: „Да, сэр“. А он тогда: „И сколько же они хотят?“ Я говорю: „Сто двадцать тысяч долларов“. Тогда он кивает сыну, они отходят в угол комнаты и о чем-то спорят. Мне было слышно, но они говорили не по-английски, так что без толку было прислушиваться. Потом они возвращаются к моему столу, молодой человек выписывает чек и дает его старику подписать. Старик снимает очки, надевает другие и начинает читать чек, причем водит головой туда-сюда и шевелит губами. Потом берет авторучку — старомодную такую, которую надо заполнять чернилами, — встряхивает ее несколько раз и ставит свою подпись, чуть ли не вычерчивая каждую букву. Потом вручает чек мне, и я вижу, что это чек на сто тысяч долларов, подписанный Мозесом Горальским. Тогда я говорю: „Это на сто тысяч, а цена — сто двадцать тысяч“. Хотя вообще-то такое говорить глупо, потому что, конечно, недвижимость так не покупают: даже не посмотрев участка, не задав ни единого вопроса, не заведя речи о продаже в кредит, о закладной, о второй закладной… Я имею в виду, что до этого я никогда не продавал недвижимость таким вот образом. Чек на пять тысяч или даже на тысячу — как залог, или там премиальные — это было бы нормально, вы же понимаете. Так вот, он говорит: „Свяжитесь с вашим продавцом. Скажите, что получили чек на сто тысяч долларов. Я могу подтвердить, если хотите“. Ну, естественно, я связался с мисс Нортклифф, а она говорит: вперед. Тогда — я говорю ей: „Мисс Нортклифф, если они предлагают сто тысяч, то наверняка смогут добавить еще двадцать“. И вы знаете, что она на это сказала? „Лэндис, говорит, вы просто болван, который ни черта не понимает в бизнесе. Принимайте это предложение“. Вот так оно и ушло, это поместье».

Это был большой особняк из серого камня, отделенный от улицы несколькими акрами лужайки и окруженный высокой железной оградой. Задняя сторона дома выходила на море, являясь фактически частью берегового укрепления, и когда машина подъехала к воротам, рабби Смолл и Мириам услышали мощные удары прибоя о стену и ощутили свежее дыхание океана.

Машина описала полукруг и остановилась перед парадным входом. Шофер проворно выскочил наружу и открыл перед ними дверь. Почти тут же появился Бен Горальский — высокий, тяжеловесный мужчина со смуглым лицом, синеватым подбородком и густыми черными бровями. Он взял рабби за руку и с признательностью ее пожал.

— Спасибо, рабби, спасибо. Я бы сам за вами заехал, но не хотел оставлять отца. — Он повернулся к шоферу. — Можете идти, но машину оставьте здесь. Я отвезу их.

Гостям он пояснил:

— Сегодня вечером и завтра у всей прислуги, кроме экономки, выходной. Отец считает, что поскольку они относятся к нашему дому, то не должны работать. Но я сам отвезу вас в храм. Не беспокойтесь, вы не опоздаете.

— Как он? — спросил рабби.

— Неважно. Доктор был примерно полчаса назад. Наш доктор — Хэмилтон Джонс. Вы наверняка слышали о нем. Самый крупный специалист в своей области, профессор Гарвардского университета.

— Ваш отец в сознании?

— Да, конечно. Иногда впадает в дремоту на какое-то время, но вообще в полном сознании.

— Это что — случилось неожиданно? По-моему, еще недавно я видел его в миньяне.

— Правильно, во вторник. По вторникам он посещает миньян. А в среду он почувствовал себя неважно, в четверг немного поднялась температура и появился кашель, так что сегодня, когда я увидел, что ему не становится лучше, я решил, что надо кого-нибудь позвать. Доктор говорит, это стрептококковая инфекция. А вы ведь понимаете: то, что для меня — небольшая простуда, для старика может быть серьезно.

Они остановились в изысканно украшенном вестибюле.

— Ничего, если мы оставим вас здесь, миссис Смолл? — спросил Горальский. — Экономка наверху…

— Конечно, мистер Горальский. Не беспокойтесь из-за меня.

— Сюда, рабби. — И он повел Смолла по широкой мраморной лестнице, покрытой посередине толстым красным ковром.

— Когда он меня позвал? — спросил рабби.

— О, он вас не звал, рабби, это была моя идея. — Горальский вдруг смутился. — Понимаете, он не хочет принимать лекарства.

Рабби остановился и недоверчиво посмотрел на него. Горальский тоже остановился.

— Нет, вы не так поняли. Доктор велел ему принимать лекарства каждые четыре часа, то есть всю ночь. Нам даже приходилось будить его ради этого. Я говорил доктору, что не хотел бы его будить, а он сказал, что если я хочу, чтобы мой отец выжил, то нужно будить. Они такие бессердечные, эти врачи. Для него мой отец — всего лишь один из пациентов. Вот поэтому я и пригласил вас, а делать это или не делать — вам решать.

— То есть вы хотите, чтобы я давал ему лекарства?

Горальский, казалось, отчаялся втолковать рабби свою мысль.

— Лекарства могу давать я или экономка. Но он не хочет их принимать, потому что сейчас Йом-Кипур и это будет означать нарушение поста.

— Но это же нелепость. Это правило не распространяется на больных.

— Я знаю, но он упрямится. Я подумал — может быть, вы уговорите его. Может, от вас он их примет.

Они дошли до площадки второго этажа, и Горальский повел рабби коротким коридором.

— Вот здесь, — сказал он, открывая дверь.

При их появлении экономка встала, и Горальский жестом попросил ее подождать за дверью. Комната заметно отличалась от остальных помещений дома — во всяком случае, от тех, которые рабби успел увидеть, поднимаясь по лестнице. Середину занимала большая, старомодная латунная кровать, на которой лежал обложенный подушками старик. У стены стояло старинное дубовое шведское бюро, доверху заваленное кое-как набросанными, громоздящимися друг на друге бумагами, а перед бюро — не менее старинное вращающееся кресло красного дерева. Поверх его потрескавшегося ледеринового сиденья лежала изрядно потертая гобеленовая подушка, когда-то, видимо, принадлежавшая какому-нибудь древнему дивану. В комнате было также несколько стульев с прямыми спинками, обитых зеленым плюшем, — от столового гарнитура Горальских, как предположил рабби.

— Папа, к тебе пришел рабби, — сказал Горальский.

— Спасибо ему, — ответил старик. Он был маленький, с бледным, восковым лицом и растрепанной бородой. Темные, глубоко запавшие глаза лихорадочно блестели. Худые пальцы нервно перебирали одеяло.

— Как вы себя чувствуете, мистер Горальский? — спросил рабби.

— Чтоб Насер себя так чувствовал. — Старик усмехнулся, как бы осуждая сам себя.

Рабби тоже улыбнулся.

— Так почему же вы не принимаете лекарства?

Старик медленно покачал головой.

— В Йом-Кипур, рабби, я соблюдаю пост.

— Но предписание по поводу поста не относится к лекарствам. Это исключение, специальное правило.

— Про специальные правила и исключения, рабби, я не знаю. А что я таки да знаю, я узнал от своего отца, да покоится он в мире. Он не был ученым, но в деревне, в той прежней стране, никто не мог сравниться с ним, когда он молился. Он верил в Бога, как в отца. Он не задавал никаких вопросов, и он не делал никаких исключений. Вот как-то раз — мне было тогда, наверное, лет четырнадцать — он был дома, за утренней молитвой, и тут к нам вломились какие-то мужики. Они были навеселе, искали приключений. Крикнули отцу, чтоб дал им бромфен, бренди. Мы с матерью перепугались, она меня прижала к себе, а отец даже и не взглянул на них и в своей молитве не пропустил ни единого слова. Один парень подошел к нему, мать закричала, а отец продолжал себе молиться. Тогда остальные занервничали, забрали своего приятеля и пошли прочь!

Бен Горальский, очевидно, слышал эту историю — много раз, поскольку на его лице появилась нетерпеливая гримаса, но старик этого не заметил и продолжал:

— Мой отец много работал и всегда ухитрялся накормить нас и одеть. Так и я. Я всегда соблюдал правила, и Бог всегда обо мне заботился. Иногда приходилось работать слишком много, иногда случались неприятности, но так, если вспомнить, — было больше хорошего, чем плохого. Так что то, что мне велено делать, я делал, и, наверное, это было угодно Богу, потому что он дал мне хорошую жену, которая дожила до преклонных лет, и хороших сыновей, а к старости он даже сделал меня богатым.

— Вы думаете, что все предписания — молиться, соблюдать шабат, поститься во время Йом-Кипура — вроде талисманов на счастье? — спросил рабби. — Но ведь Бог дал вам еще и разум — для того, чтобы размышлять, чтобы беречь жизнь, которую он вам доверил.

Старик пожал плечами.

— Если человек болен, — продолжал рабби, — то специальное правило предписывает, что он не обязан поститься. И это не исключение — это общий принцип, который лежит в основе нашей религии.

— А кто сказал, что я болен? Доктор сказал, что я болен, так это уже делает меня больным?

— И вот так все время, — сказал Бен восхищенно. — Ум, как железный капкан. Послушай, папа, — обратился он к отцу, — я спрашивал доктора Блума, кого он посоветует, и он сказал, что лучше доктора Хэмилтона Джонса здесь не найти. Вот мы и обратились к Хэмилтону Джонсу. Он не просто врач — он профессор, из Гарвардского университета.

— Мистер Горальский, — сказал рабби серьезно, — человек был создан по Божьему образу и подобию. Так что пренебрегать здоровьем тела, которое было доверено нашим заботам, — здоровьем образа Божьего, мистер Горальский, — тяжкий грех. Это хилуль-ха-Шем — оскорбление Всемогущего.

— Послушайте, рабби, я старый человек. По меньшей мере семьдесят пять лет — за семьдесят пять я вам ручаюсь — я соблюдал пост в Йом-Кипур. Так вы думаете, что в этот Йом-Кипур я собираюсь есть?

— Но лекарства — не еда, мистер Горальский.

— Если я что-то беру в рот и глотаю, для меня это таки еда.

— Вы его не переубедите, — шепнул Бен на ухо рабби.

— Вы понимаете, мистер Горальский, — сказал тот серьезно, — что если вы, Боже упаси, умрете из-за того, что отказываетесь от лечения, то это может быть сочтено самоубийством?

Старик ухмыльнулся. Было ясно, что он наслаждается, получает своеобразное удовольствие от спора с молодым раввином. Дэвиду тоже хотелось улыбнуться, но он сделал последнюю попытку, постаравшись придать своему голосу мрачный, зловещий оттенок.

— Подумайте, мистер Горальский. Если я буду вынужден засвидетельствовать, что вы совершили самоубийство, то вас не смогут похоронить по всей форме. Над вашей могилой не произнесут надгробного слова, не объявят траура, не будут читать «Кадиш» в память о вас. В соответствии со строгим толкованием Закона вас похоронят в дальнем углу кладбища, а не рядом с вашей дорогой женой, и вашим детям и внукам будет стыдно…

Худая, с синими венами рука старика перестала перебирать одеяло.

— Слушайте, рабби, или я кому-то в жизни хоть раз причинил вред? Или я когда-то мошенничал, или я лжесвидетельствовал? Я уже пятьдесят лет имею свой бизнес, и покажите мне хотя бы одного человека, у которого я отнял хоть грош. Так чтоб вы не сомневались: Господь обо мне позаботится и не даст умереть сегодня ночью.

Рабби не смог удержаться от гамбита.

— Если вы в таких хороших отношениях с Господом, мистер Горальский, то почему он позволил вам заболеть?

Старик удовлетворенно улыбнулся, как если бы оппонент попался в расставленную им ловушку.

— Что за вопрос? Если бы он не дал мне заболеть, то как бы он дал мне выздороветь?

— Он может так парировать до скончания века, — заметил Бен.

— Не переживайте, рабби, — сказал старик, — я не собираюсь умирать этой ночью. Бенджамин, пришли сюда эту женщину. А вы лучше идите, а то опоздаете на «Коль-нидрей». — И он закрыл глаза в знак того, что разговор окончен.

Когда они спускались по лестнице, рабби сказал:

— Боюсь, я не очень-то помог. — Он вопросительно посмотрел на Бена. — Но мне кажется, что вас бы он послушал…

— Когда это родители слушали детей, рабби? — с горечью сказал Горальский. — Для него я всего лишь мальчишка. Когда другие говорят обо мне что-то хорошее, он гордится мною. В прошлом году меня расхвалили в «Тайме», так он носил в бумажнике вырезку и вытаскивал ее всякий раз, как кто-нибудь упоминал мое имя. А если меня никто не упоминал, он показывал ее сам: «Вы читали про моего сына, Бенджамина?» Но когда речь о том, чтобы принять мой совет, — тут уж совсем другое дело. По части бизнеса он еще может меня выслушать, но что касается его собственного здоровья — как об стенку горох.

— Он всегда был здоров?

— Он никогда не болеет. Годами не ходит к врачам. В том-то и проблема: он считает себя вечным, и когда случается вот такое, то не находит нужным что-либо предпринимать.

— Ему ведь уже, наверное, порядочно лет.

— Восемьдесят четыре, — сказал Горальский с гордостью.

— Тогда, может быть, он и прав, — предположил рабби. — Во всяком случае, спорить с ним бесполезно. Если в этом возрасте он здоров и не имеет дела с врачами, то, возможно, он просто инстинктивно умеет о себе заботиться.

— Может быть, рабби, может быть… Ну, во всяком случае, спасибо за попытку. Я отвезу вас и миссис Смолл в храм.

— А вы не собираетесь на службу?

— Нет. Думаю, сегодня мне лучше побыть здесь — так будет вернее.