В пятницу вечером в крошечной молельне дома Гилеля присутствовало меньше двадцати пяти человек, и рабби Смолл подозревал, что некоторые из них христиане. Один, сидевший далеко сзади, и одетый в черное, с воротником священника, точно уж не был евреем. Рабби предположил, что это директор Ньюмен-клуба в колледже; так и оказалось, когда тот подошел к нему в конце службы и представился. Лет примерно тридцати, живой и стройный, отец Беннет охотно смеялся.
— Отслеживаете оппозицию, отец? — поддразнил рабби.
Священник засмеялся.
— Я просто подумал, что пригожусь вам, чтобы укомплектовать ваш миньян. Так это называется?
— Так. Да, посещаемость довольно неутешительная.
— На самом-то деле я удивляюсь, что вы и столько собрали. Большинство студентов уехали сегодня в полдень или раньше — сразу после последнего занятия. Но и рабби Дорфман не толпы собирает, вы же понимаете. Честно говоря, я сам собираю не больше четверти студентов из тех, которых должен бы, — поспешно добавил он, словно не желая принизить рабби Дорфмана. — В нашем-то случае это понятно: церковь все время меняется, мы пытаемся ее модернизировать. Вот многие из наших молодых людей и уклоняются, словно хотят сначала посмотреть, куда мы придем. Они не согласны принимать все на веру; они сомневаются, обсуждают и спорят.
— Вас это беспокоит?
— Нисколько, — быстро сказал священник. — Но на многие их вопросы мы не в состоянии ответить. Например, вопрос ограничения рождаемости. Многие из наших студентов-католиков происходят из больших семей. В большинстве случаев они первые из семьи поступили в колледж. И из их разговоров вы понимаете, что они не собираются заводить шестерых-семерых детей — максимум двоих или троих, а это означает ограничение рождаемости.
— И что?
— Конечно, состоятельные католики делали так многие годы. В высших слоях общества большое семейство — скорее исключение, чем правило. Но эти молодые люди ужасно искренни. Если церковь устанавливает правила, которые противоречат их здравому смыслу, они не станут просто игнорировать их, как делали предыдущие поколения. Они скорее вообще отойдут от церкви.
— Взрослея, молодые люди становятся мудрее или, по крайней мере, терпимее.
— Возможно, хотя, честно говоря, я надеюсь, что церковь тоже будет становиться более терпимой. Например, по поводу ограничения рождаемости, в комитете, который создал папа римский для изучения вопроса, подавляющее большинство было за разрешение использовать пилюли.
— Но папа римский выступил против пилюль.
— На сегодня да. Но существует большая вероятность, что в ближайшее время он может изменить доктрину.
Рабби покачал головой.
— Он не может. Никак не может.
Священник улыбнулся.
— Видите ли, это не догма, а церковь — истинно человечная организация.
— Она также очень последовательная организация, а вопрос ограничения рождаемости посягает на святость брака, который является догмой.
— А как вы к этому относитесь?
— Видите ли, мы считаем моногамный брак весьма искусственным институтом, который является, однако, наилучшей системой организации общества. Он подобен юридическому контракту, который может быть прерван разводом, когда его продолжение становится невозможным для обоих участников. Но для вас брак — таинство, и ваши браки заключаются на небесах. Вы не можете разрешить развод, потому что он предполагает, что небеса допустили ошибку, а это невероятно. Самое большее, что вы можете себе позволить — аннулирование, своего рода юридическая фикция, будто его никогда и не было.
Они вышли из дома Гилеля и прогуливались по аккуратной аллее университетского городка. Наконец они подошли к дому Дорфмана.
— И каким образом, по вашему мнению, ограничение рождаемости наносит ущерб нашему учению о браке? — спросил отец Беннет.
— Это зависит от того, что считать целью брака, — сказал рабби. — Если это размножение, то, думаю, есть смысл считать его делом небес. Очень трудно представить себе, чтобы небеса были озабочены институтом, в основном предназначенным для развлечения. А он станет таким, если допустить употребление пилюль.
Когда отец Беннет покинул их, а приходящая няня ушла и они остались наедине, Мириам спросила:
— Что на тебя нашло сегодня вечером, Дэвид? Ты нарочно дразнил этого милого отца Беннета?
Он удивленно посмотрел на нее и усмехнулся.
— Думаю, я вряд ли вступил бы в дискуссию такого рода с отцом Берке в Барнардс-Кроссинге. Здесь я почему-то чувствую себя свободнее. Возможно, это из-за академической атмосферы. Ты думаешь, ему это не понравилось?
— Не знаю, — ответила она. — Если и да, то он хорошо с этим справился.
Профессор Ричардсон жил в старом викторианском доме. Большой квадратный вестибюль был отделен раздвижной дверью от гостиной, в другом конце которой была еще одна пара скользящих дверей, ведущих в столовую. Обе пары дверей были раздвинуты, образуя одну огромную комнату в форме буквы L. К девяти часам вечера в субботу вечеринка была в полном разгаре. Люди стояли маленькими группами, потягивая напитки. В одном конце комнаты вокруг маленького стола стояло несколько стульев. Рабби и миссис Смолл сидели с хозяином, профессором Ричардсоном — спортивного вида моложавым мужчиной, который постоянно прерывал беседу с рабби и вскакивал, чтобы поздороваться с какими-нибудь новыми гостями, которых он подводил, чтобы представить. Миссис Ричардсон расхаживала между гостями, время от времени делая набеги на кухню, чтобы пополнить запасы напитков и закусок.
Вопросы были однообразны: «Почему ваши люди надевают во время службы такой платок с бахромой по краям?» «Вам нужно десять мужчин, чтобы молиться?» «Эти ваши диетические законы — они принимались для охраны здоровья, правда? Зачем же они вам теперь, когда существуют современные методы замораживания?» «Что делается, чтобы осовременить синагогу?»
Многие преподаватели с факультета заглянули ненадолго; они тоже задавали вопросы, бессмысленные, вежливые вопросы, чтобы только поддержать разговор: «Вы из этих краев, рабби?» «Как вам нравится наша школа?» «Вы займете место Боба Дорфмана?»
Молодежь же, как он скоро понял, пришла, в основном, чтобы встретиться не с ним, а друг с другом. Они стояли маленькими группами; в одном углу шесть или восемь ребят сидели на полу, один из них лежал на животе, махая в воздухе ногами в поношенных мокасинах. По их негромкой беседе, прерываемой взрывами смеха, он заключил, что они рассказывали анекдоты — вероятно, рискованные анекдоты. Некоторые из тех, кто подходил к нему, извинялись за то, что пропустили службу накануне вечером. Когда президент Гилеля присел на стул рядом с ним, рабби отметил это. Юноша кивнул.
— Видите ли, рабби, во что бы вы это ни одевали, как бы ни подавали, это все еще религиозная служба. А открытый дом вроде этого — уже вечеринка. В такое место можно пригласить девушку, и получается свидание. Понимаете?
К ним подошел высокий, нескладный светловолосый студент.
— Хелло, рабби, миссис Смолл. — Это был Стюарт Горфинкль.
— О, Стью, мы пытались найти тебя, — сказал рабби.
— Мы звонили пару раз, — сказала Мириам, — и оставили сообщение.
— Да, я получил его. К сожалению, я не смог попасть на службу в Гилель вчера вечером. У меня было свидание.
— Все в порядке, — сказал рабби. — Ты едешь домой с нами? Мы собираемся уехать часов в девять завтра утром.
— Понимаете, рабби, тут такое дело. Ребята из Глостера уезжают сегодня вечером и предложили подвезти меня…
Он выглядел смущенным, и рабби быстро сказал:
— Конечно, Стюарт.
— Я бы… я думал заглянуть к вам завтра во второй половине дня, если вы будете дома. — Юноша сел.
— Конечно! Мы всегда ждем ребят, которые приезжают на каникулы.
Отец Беннет подошел и сел на свободный стул возле рабби. Он взглянул на Стюарта, слегка кивнул, словно был не вполне уверен, что знает его и улыбнулся Мириам.
— Я должен извиниться перед вами, отец? — спросил рабби. — Жена решила, что я подтрунивал над вами вчера вечером.
— В самом деле? — Он засмеялся. — Вы, конечно, понимаете, миссис Смолл, что ваш муж — иезуит. Лично я не очень силен в казуистике и теологических спорах. У вас есть какое-то название для таких рассуждений, так ведь, рабби?
— Пилпул, — сказал рабби, — хотя я думаю, что этот прием несколько отличается от обучения у иезуитов.
— Возможно, и нет, — сказал отец Беннет. — Но, как говорит моя молодежь, каждый человек должен заниматься своим делом, а мое дело, по существу, — давать советы. Я стараюсь вселить в моих людей простую веру и оставляю все тонкости крупным церковным шишкам. Мне кажется, если у человека есть вера, то все остальное идет правильно. И поскольку все мы в значительной степени согласны с этим, я считаю это своим вкладом в дух экуменизма.
Рабби сконфуженно кашлянул.
— Видите ли, мы не во всем согласны. Есть различие в ориентации. Вы, католики, ориентированы на небеса, в то время как мы, евреи, довольствуемся этим миром. В средние века был святой, который никогда не смеялся…
Священник кивнул.
— «Мой Спаситель распят, а я буду смеяться?»
— Именно. И это по-настоящему логичное отношение в свете вашего богословия. Вы стремитесь к святости. Мы довольствуемся человеческим уровнем. Конечно, — добавил он, — это не потому, что нам не хватает страсти или стремления. Скорее, мы считаем, что если вы стремитесь к чему-то выше человеческого уровня, имеется серьезная опасность упасть ниже его.
— Но вера, рабби. Если у вас есть вера в величие и славу Господа…
— Да, но у нас нет…
— Нет веры? — Священник был шокирован.
— Никакой предписанной нам веры. Наша религия не требует этого так, как ваша. Я подозреваю, что это своего рода особый талант, которым одни обладают в большей степени, чем другие. В сущности, наши взгляды соответствуют словам пророка Михея: «Чего требует от тебя Господь, кроме как ходить путями Его?».
— Разве это не то же самое?
— Не совсем. Можно идти Его путями и все же сомневаться в Его существовании. В конце концов, вы не можете всегда контролировать ваши мысли. Когда вы подтверждаете вашу веру, разве это не подразумевает, что непосредственно перед подтверждением вы сомневались? Наши сомнения не сопровождаются чувством вины и страха, которые приводят в отчаяние ваших людей. Думаю, с точки зрения психологии это более безопасно.
— А вы, рабби, вы веруете?
Рабби улыбнулся.
— Подозреваю, что, как и вы или — раз уж на то пошло — кто угодно, иногда верую, а иногда нет.
Стюарт поднялся.
— Мне пора сматываться, рабби. Мы скоро едем. До завтра, наверное? — Он неуверенно кивнул священнику.
— Конечно, Стюарт.
— Езжай осторожно, — сказала Мириам.
Рабби огляделся и заметил, что почти вся молодежь ушла. Он взглянул на Мириам и обратился к отцу Беннету:
— Думаю, нам…
В эту минуту подошел профессор Ричардсон.
— Нет-нет, рабби, вы не уйдете сейчас. Мы ждем Люциуса Рэтбоуна. А, вот и он!
Профессор поспешно отошел, чтобы приветствовать нового гостя.
— Люциус Рэтбоун?
— Поэт, — объяснил отец Беннет. — «Песни гетто». «Блюз»… Наш местный поэт. Билл Ричардсон говорил, что он может заглянуть.
Рабби с любопытством посмотрел на дверь и увидел высокого, светлокожего негра лет сорока, великолепно выглядевшего в белом свитере с высоким воротом и черном шелковом пиджаке в стиле Неру. На шее у него висела серебряная цепочка с медальоном, который он теребил пальцами. Пока Ричардсон под руку вел его через комнату, он раздавал направо и налево мимолетные улыбки; между тонкими, словно наведенными карандашом усиками и небольшой эспаньолкой сверкали крепкие белые зубы. Ричардсон говорил, а он, высоко держа голову, смотрел из-под прикрытых век вдоль своего орлиного носа.
Они подошли.
— Рабби Смолл заменял на этой неделе Боба Дорфмана, Люциус. Миссис Смолл, рабби, Люциус Рэтбоун.
Поэт протянул руку и позволил рабби пожать ее. Не отпуская его, Ричардсон обнял рабби за плечи.
— Теперь, когда молодежь ушла, рабби, мы можем вместе спокойно выпить чашку кофе за столом.
— Мы действительно должны идти, профессор. У нас приходящая няня…
— Для чашки кофе время уж точно найдется.
Рабби согласился. Вокруг стола сидело человек двенадцать, и обращались они в основном к поэту.
— Пишете сейчас что-то новое, Люциус?
— Что вы думаете о заявлении Прекса по поводу Афро-американской студенческой лиги?
— Вы слыхали о новом департаменте городской социологии, Люциус?
Для рабби было очевидно, что они пришли не ради него, а в расчете на встречу с поэтом. Очевидным было и то, что он наслаждается их вниманием. Он отвечал на вопросы иногда с сарказмом, иногда даже язвительно, но всегда с безапелляционной уверенностью. И если его ответ смущал спрашивающего, он откидывал голову назад и громко смеялся, как бы для того, чтобы ясно показать, что у него не было никакого злого умысла. Он словно играл с ними. Заметив, что рабби смотрит на часы, он окликнул его через стол:
— Вы же не собираетесь уходить сейчас, а, рабби? — будто сама эта мысль обидела его.
— Боюсь, что мы должны…
Лицо поэта приобрело лукавое выражение.
— Вы знаете, мой дядя был раввином.
— Правда? — сказал рабби, хотя и понял, что его провоцируют.
Голос Рэтбоуна внезапно перешел на более высокий тон, почти на фальцет, и он заговорил на уличном диалекте негритянского гетто.
— По крайней мере, так мы его называли. Он был проповедником, в витрине у него стояла церковь, которую он называл Храм Сиона. Преподобный Люциус Харпер. Меня назвали в его честь. Мы всегда называли его рабби Харпер. Мой старый папаша сказал как-то, что тот сам придумал эту религию, чтобы подмазаться к домовладельцу-еврею и не платить за аренду. Но рабби Харпер заявил, что он это сделал по убеждению и что мы, бедные чернокожие, жили бы богаче, если бы остались верны Ветхому Завету. Что вы думаете об этом?
— Естественно, я думаю, что это так, — сказал рабби.
— Да? Тогда как получилось, что все магазины в округе, которые наживались на нас, принадлежали евреям?
— Послушай, Люциус… — Профессор Ричардсон был явно обеспокоен.
На обычно бледных щеках рабби появился румянец. Он сказал спокойно:
— Я знаю только одного еврейского торговца, у которого был магазин в негритянском районе города, где я вырос. Его отец открыл магазин задолго до того, как ваши люди переехали в этот квартал. Он вовсе не был богат. Он не мог продать магазин, и у него, конечно же, не было денег, чтобы закрыть его и открыть новый в другом месте. В конце концов, все решили за него, когда в районе были беспорядки. Ему разбили окна и обчистили все полки.
Негр не смутился; напротив, он впился в рабби взглядом, и когда заговорил, это был опять нормальный поставленный баритон, в котором звучало обвинение.
— И от меня ждут, что я буду шокирован тем, что мой народ, наконец, вышел из повиновения и вернул себе немного своего имущества? Четыреста лет вы угнетали нас, издевались над нами, порабощали нас, отнимали у нас наше наследие и наше мужество…
Рабби поднялся, Мириам тоже встала.
— Нам действительно надо идти, миссис Ричардсон.
Он повернулся к негритянскому поэту.
— Те четыреста лет, о которых вы говорите, мистер Рэтбоун, мой народ жил в гетто Европы — в Польше, России, Германии — и там не было никаких негров. Мой дедушка, приехавший в эту страну из маленького городка в России в начале века, как и остальные мои предки, никогда и не видел ни одного негра, а уж тем более не порабощал его, не издевался над ним и не отнимал у него его мужество. — Мириам подошла и стала рядом с мужем; он взял ее за руку. Теперь он смотрел прямо в сердитые глаза красивого, светлокожего негра. — Вы можете сказать то же самое о ваших предках, мистер Рэтбоун?