Она — темная лошадка в темном бизнесе благодаря страдающему ожирением монтировщику шин из Нунавейдинга, которому втемяшилось в голову, что ему необходимо увидеть свою родину вне зависимости от того, во что превратилась эта часть света. Тому, который знал по-английски только несколько слов, относящихся к рисунку протектора или давлению в шине, слов, которых он набрался от своих приятелей по работе. Поэтому, оказавшись в туристическом агентстве, он только кивал в ответ на все, что говорила ему Кимико, — из вежливости, но не понимая ничего. И продолжал кивать, глядя в ее карие глаза, вместо того чтобы посмотреть на пятно Хорватии на карте, когда она ткнула пальцем в эту самую Хорватию и спросила: «Здесь?»

Вот так она и отправила его в Хорватию. Где он и шатался некоторое время, ничего не понимая, пока не наступил на противопехотную мину, изготовленную в Италии с целью помочь Третьему Миру избавиться от коммунизма, которая и зашвырнула его правую берцовую кость в грудную клетку, продырявив ею по дороге печень.

После этого к ней явилась вся его австрало-белорусская родня, и выкрикивала ей проклятия, и рвала на себе черные волосы, пока не усыпала ими весь пол в ее офисе, и в конце концов объяснила-таки ей, что он хотел поехать вовсе не в Хорватию, а в старую добрую Белоруссию, страну его детства. На прекрасных мирных равнинах которой, подчеркивали они, невозможны ни ненависть, ни гражданская война, с которыми он повстречался в Хорватии и которые убили его.

Они выкрикивали проклятия и усыпали ее пол волосами. Поэтому она утешила их, предоставив им бесплатную поездку в старую мирную Белоруссию для захоронения урны с его прахом. И они шатались некоторое время по холмам и равнинам старой доброй Белоруссии в своих ярких спортивных костюмах из горитекса, подыскивая холм поживописнее, чтобы захоронить на его священном склоне урну с прахом, когда в старой доброй Белоруссии разразилась гражданская война, которая там не могла разразиться по определению, и засидевшиеся без работы белорусские снайперы не прильнули к своим телескопическим прицелам в поисках ближайших ярко окрашенных живых мишеней.

В итоге она потеряла пять членов австрало-белорусской семьи. Какового количества вполне достаточно, чтобы австрало-белорусы заставили парламентария от «Флэнегена», в котором всегда кишмя кишат белорусы, поставить перед министром иностранных дел вопрос: известно ли ему про темный туристический бизнес в «горячие точки», назвав при этом конкретно «Путешествия в Опасность» и Кимино имя. Имя женщины, которая зашла настолько далеко, что продает путевки в такие беспокойные и опасные места, как… Хорватия, скажем.

И этих австрало-белорусов в Парламенте достаточно, чтобы министр иностранных дел поднялся из-за своего стола и заявил, что, да, ему известно о существовании этого темного бизнеса и что, да, ему известно, что эта женщина, Айоки, там темная лошадка. Но что ни он, ни его министерство не видят никакой возможности помешать австралийским гражданам свободно перемещаться по миру, если не считать обычных предостережений насчет горячих точек, которые его министерство периодически предает гласности.

Нельзя сказать, чтобы огласка в Парламенте, когда ее публично обозвали «темной лошадкой», мало-мальски смутила ее. Она расценила это как комплимент со стороны министерства. Как фантастически эффективную рекламу. Она вывесила шикарную, метр на два, ламинированную фотографию с черно-белым крупнозернистым изображением всем известной дебильной, словно он только что перенес лоботомию, физиономией министра прямо на своей витрине, под вывеской «ПУТЕШЕСТВИЯ В ОПАСНОСТЬ», которую я для нее сделал. И под его лицом, в ярко-оранжевых пузырях, в каких обычно пишут реплики героев комиксов, красуется его изречение насчет темной лошадки в темном бизнесе.

Она заказала также пять тысяч брошюр с тем же самым портретом подвергнувшегося лоботомии дебила и той же самой ярко-оранжевой цитатой на обложке. Внутри же брошюры имелось все, что вам необходимо знать обо всех местах планеты, возбуждающе разорванных и восхитительно опустошенных войной. В сентябре оборот «Путешествий в Опасность, Лтд.» возрос на восемнадцать процентов. В этом месяце она послала первую группу туристов в Бейрут. И целый микроавтобус христианских проповедников из пригородов Мельбурна — в фундаменталистский Алжир. Она сказала им, что восхищается их смелостью.

Бразилия тоже выглядела обещающе. Там как раз вскипали страсти между имущими и неимущими в экзотических соломенных шляпах. Людям хотелось посмотреть на это. Пощупать это. Поглазеть из-за забора на тамошних неимущих в этих их экзотических соломенных шляпах.

А потом как-то раз с Брусвик-стрит вошел в «Путешествия в Опасность, Лтд.» молодой искатель приключений по имени Уэстон Мунро. Вошел, с треском распахнув дверь и громко топая, миновал Бреда, сидевшего за столом в парашютном костюме в обтяжку и спрашивавшего: «Чем могу помочь, сэр? Сэр! Вам помочь?» Вошел прямиком в кабинет Кимико, и уселся на ее стол, и придавил указательным пальцем клавишу телефона, по которому она разговаривала, так что разговор оборвался, не успела она отнять трубки от уха. Она даже рот раскрыла от такой бесцеремонности.

— Бугенвилль… — произнес он и помолчал, оглядываясь по сторонам. Взгляд его упал на осколки противопехотной мины, валявшиеся среди прочего хлама. — Бугенвилль — это, блин, всамделишная, живая, блин, гребаная Утопия. Это, блин, гребаный рай, каким его себе в шестидесятые хипари представляли. — Он снял палеи с клавиши и взгромоздил модные шузы на ее стол. — Ну, — спросил он, — и что вы мне всучили?

Ибо на поверку Бугенвилль оказался вовсе не тем зубы-на-полку-или-полные-штаны отпуском, который ему обещали, так что он все еще колебался, кому жаловаться на нее за недобросовестное описание цели путешествия: отделу надзора за торговлей, омбудсмену, союзу защиты прав потребителей или старому доброму суду.

Черт возьми, они даже закололи свинью в его честь! А уж он-то довольно попутешествовал по белу свету, чтобы знать, что в Англии ради него готовы пожертвовать вечером, в Южной Африке — кружкой пива, в Японии — песней. Однако здоровой свиньей в его честь до сих пор жертвовали только в Штатах, на Среднем Западе. К тому же на этом самом Среднем Западе даже здоровый хряк — не такое уж сокровище; его могут заколоть даже для дальнего родственника, или для еще более дальнего знакомого, или для близкого, но ублюдка. Каждый там готов собственноручно вымочить мясо в «Джеке Дэниелсе» и собственноручно отбить, чтобы гость мог вволю нажраться сала и эскалопов.

Более того, у англичан хоть отбавляй вечеров, у южноафриканцев — пива, у японцев — песен со всего мира, а у американцев со Среднего Запада полны свинарники откормленных хряков, но у этих людей, у бугенвилльцев, свиней и самим не хватает, ни хряков, ни маток — никаких. Выходит, со стороны нищих бугенвилльцев целая свинья — ни с чем не сравнимое проявление гостеприимства. Что уж никак не похоже ни на опасность, ни на враждебность, ни, блин, на приключение. Это, блин, самый что есть жест доброй воли. Это, блин, вовсе не те зубы-на-полку-или-полные-штаны, которые она ему обещала.

— Значит, — продолжал он, — что дальше? Управление по надзору за торговлей… или омбудсмен… или Общество Защиты Прав Потребителей… или старый добрый суд?

Убийство из гостеприимства откормленного хряка — куда более тревожная штука, чем убийство из обыкновенной ненависти пятерых австрало-белорусов, если ты зарабатываешь на жизнь турами в «горячие точки». Поэтому она решила, что скоро, как только позволят дела, ей придется сесть на реактивный лайнер рейсом на Морсби, оттуда на двухмоторном «Чероки» до Рабаула, а оттуда на попутном торговце до Бугенвилля и самой посмотреть, что это за невероятное заклание хряка и что это за невероятное дружелюбие — короче, достаточно ли этот остров опасен для того, чтобы посылать туда людей.

* * *

Я познакомился с ней в «Шелковой Панде» три года назад. Мы с Джеральдом Фарли, моим приятелем-радиотехником, баловались тогда кокаином, потому что под этим делом я чувствовал себя достаточно легким, чтобы перепрыгивать через многоэтажные дома и расовые барьеры, а он чувствовал себя так, словно он не извечно взъерошенный оглоед, шляющийся по городу в кожаной куртке старшего брата. Поэтому мы с Джеральдом покупали кокаин у китайца, владельца «Шелковой Панды», которого самого зовут Шелковой Пандой и который и торгует в Чайнатауне кокаином, как хорошо известно всем, покупающим кокаин в этом городе, самым чистым и дешевым в этом городе кокаином. Китайцы терпеть не могут разношерстного сброда, известного как посредники, на чью деятельность, по их мнению, нужно наложить запрет. В результате Шелковая Панда сам выучил испанский по курсу Берлица на CD, так что ему теперь не нужно прибегать к услугам посредников. Билли Стенвей утверждает, что за последние годы не один китаец, мечтавший заделаться посредником, провалился сквозь щели общества прямиком в юм-ча Шелковой Панды.

Вот мы и решили, что раз уж мы так и так сидим здесь, и что раз так и так обеденное время, и раз уж за последнее время, вроде бы, не пропадало никого из мечтавших заделаться посредником, и раз уж сам Шелковая Панда машет нам рукой, приговаривая: «Самым сибко-сибко рюбимым и старым криентам порцию юм-ча беспаратно» — и подмигивая своим косым глазом, когда ты собираешься платить за свой юм-ча, словно ты уже раскошелился за все эти граммы кокаина, раз уж все так сложилось, почему бы нам и правда не съесть по порции юм-ча.

Поэтому мы машем рукой внучатой племяннице Шелковой Панды, которая ростом от горшка два вершка и которая уж наверняка младше, чем разрешено по закону для того, чтобы работать официанткой, не говоря уже о том, чтобы приторговывать кокаином, и говорим ей: «Юм-ча, Маленькая Панда. Sans курноги». Французского нашего она, конечно, не понимает, но прекрасно знает, что, если она принесет нам эти пресловутые курноги, мы все равно откажемся от них, так убедительно делая вид, что нас тошнит, что ей придется бежать обратно на кухню со своими курногами, раскрасневшись и натыкаясь на столы.

Мы сидим за столиком номер четырнадцать спиной к шелковой, от пола до потолка занавеске, закрывающей вход в туалеты, на которой сплелись в тугой клубок два дракона. Шелковая Панда утверждает, что это бьются в своей извечной битве Слава Китая и Позор Китая, но мы-то знаем, что это просто трахаются до хруста в позвонках две мифические твари.

Шелковая Панда выходит из кухни, и подгребает к нашему столу, и хлопает нас обоих по спинам, и называет своими самыми сибко-сибко рюбимыми старыми криентами, с самого основания его заведения. Его габариты сполна отражают его процветание. Он щеголяет бородкой из восемнадцати волосков, которой он явно не стыдится. Из родинки на щеке растут еще три волоска, которые он теребит и поглаживает, обсуждая дела. Он запускает палец в свою бороду из восемнадцати волосков, и чешет подбородок, и медленно и мрачно сообщает нам:

— Врасть закона сибко-сибко опасно укарепирась тама, в Корумбии, — то есть в Колумбии. Он имеет в виду вовсе не то, что показывают в новостях, с Джорджем Нигусом на фоне застреленных судей, распластавшихся в причудливой формы лужах крови перед объективами его камеры, но всего лишь хочет сказать, что «Шелковая Панда» снова повысила цену.

— Ну? — спрашивает Джеральд. — Сколько?

— А сикорько нузно на одну понюску? — отвечает Шелковая Панда вопросом на вопрос. Очень, мать его так и так, зловещий встречный вопрос.

— Любимые старые клиенты, — напоминает ему Джеральд. — С самого основания твоего заведения. Не забыл?

— Моя не забыра, — кивает тот. — Как мозно? Моя не забыра. Но врасти закона на такие тонкости наперевать. Врасти закона наперевать на доргие-доргие относения с криентом. Бах, бах, бах — вот сто врияет на купрю-продазу, брин-тарарам. — Он морщится в досаде на то, как власть закона влияет на процесс купли-продажи и как и ей, и этому процессу плевать на давние отношения с лучшим клиентом.

Я в ответ только киваю.

— Ну? — спрашиваю я.

В общем, заканчивается все тем, что нам придется-таки смириться с сорокапроцентным повышением. Из чего следует, что мы передаем ему четыре сотни баксов, а получаем каких-то сраных два грамма, которые никак не стоят таких гребаных денег, даже с учетом того, что Шелковая Панда ни за что на свете не разбавит порошок чем-нибудь вроде рыхлителей для теста или составом для чистки кафеля ради лишних тысячи процентов прибыли, как это делает кое-кто другой.

Джеральду действует на нервы китайская музыка, тренькающая из динамиков вертака CD. Китай, говорит он, это лес из миллиарда деревянных ушей. Двух миллиардов, поправляю я его. Деревянное ухо — понятие фигуральное, возражает он. На каждого по одному. Выходит, миллиард. Ну, фигуральное так фигуральное, соглашаюсь я. Чего сразу-то не сказал?

Из кухни выплывает Шелковая Панда и протягивает мне ламинированную винную карту, в которую завернуты наши два грамма. Я не разворачиваю ее, а просто поворачиваю, словно чтобы посмотреть на перечень десертных вин, и опускаю на колени, и незаметно сдвигаю бегунок зиппера вниз, мимо шардонне и рислингов, а когда застегиваю молнию обратно, пакетик лежит уже у меня в штанах. На улице перед входом в ресторан одна из сестер Шелковой Панды шлепает кого-то из своих отпрысков и ругает его на чем свет стоит по-китайски за то, что тот рассыпал рис, которого он вовсе не рассыпал и который она сама исподтишка подкинула на пол. Шелковая Панда всегда требует, чтобы воспитание было строгим, так что его сестра шлепает своего отпрыска в порядке родительского контроля. Налицо пример серьезной, без дураков, патриархии. Я кладу сдачу в карман.

— Не постучать ли нашими бритвами? — предлагаю я Джеральду.

— Ага, еще как постучать, — соглашается он.

Мы удаляемся в туалет с силуэтом джентльмена в цилиндре на двери. Туалет относится к «Бамбуковой Роще», которая находится в том же здании, что и «Шелковая Панда», и принадлежит шурину Шелковой Панды, Фенгу, и именно здесь самые сибко-сибко рюбимые и старые криенты Шелковой Панды пробуют его товар, ибо он ни в коем случае не допускает, чтобы этот товар пробовали в его собственном туалете. Смельчаков, рискующих пробовать его в туалетах Шелковой Панды, утверждает Билли Стенвей, рано или поздно подают в маленьких бамбуковых плошках в составе дымящегося юм-ча по субботам.

Джеральд снимает зеркальце с верха перегородки, отделяющей кабинку «ЗАТРАХАЛИ ВО ВСЕ ДЫРКИ» от кабинки «ОТСОСИ, ПАДЛА», где мы всегда его храним, размещает рядом с раковиной, выкладывает на поверхности несколько дорожек, и мы вынюхиваем их все, а остаток подбираем и слизываем с пальцев, что считается зазорным и даже, мать вашу, непристойным, но, блин-тарарам, что нам еще остается делать при сорокапроцентном повышении цен?

После этого Джеральд наклоняется и смотрит на свое отражение в зеркальце, и, я полагаю, извечная взъерошенность его волос мгновенно проходит, поскольку он начинает вслух рассуждать о том, какие интеллигентные и почтенные люди эти колумбийцы и что они сполна заслужили этой, как он его называет, трудовой премии. Уж куда интеллигентнее и почтеннее, чем те типы, что промышляют производством пива и которых давно уже пора поприжать… и как это еще шерифы не барабанят к ним в дверь? Ибо колумбийцы следуют древнему завету номер один, каковой завещал давать людям то, что те хотят. Лопатами, мать их, кидают, говорит Джеральд.

Мы вытираем лица и выходим из туалета в зал «Бамбуковой Рощи». Проходя мимо старого Фенга, я хватаю его за руку.

— Удобства у тебя — высший класс, Фенгстер, — говорю я ему. И Джеральд тоже оттопыривает большой палец вверх:

— Воодушевляюще. Мировой уровень. Знаешь, до знакомства с тобой я верил россказням о том, что ты так себе, хреновый шурин. Но ты камня на камне не оставил от этих предубеждений — с такими-то удобствами!

И Фенг, которого вообще-то достали самые сибко-сибко рюбимые старые криенты его шурина, оккупирующие его сортир, запирающие дверь, просунув ножку стула в дверную ручку, и орущие «Занято!» сквозь силуэт джентльмена в цилиндре его законным посетителям, имеющим законное право и веские причины посетить означенный сортир, только отворачивается и смотрит сквозь ботанически безграмотную бамбуковую рощу, которую я намалевал на его витрине, на почти пустую Литтл-Бурк-стрит, и говорит: «Сапасиба, сапасиба». Фенга еще нельзя считать полноценным китайцем цивилизованного мира; в крови у него все еще сохранилось привитое тоталитарным государством унижение, он все еще держится по-крестьянски, и ему не хватает гордости и самоуважения, чтобы коленом под зад вышвырнуть обдолбанных ублюдков из своего ресторана.

Вернувшись за столик номер четырнадцать под трахающихся славного и позорного драконов, Джеральд пытается возобновить старый спор, оглянувшись на них и заявляя: «А ну, засади ей, Красный!» — после чего оглядывается на меня в ожидании возражений. Джеральд полагает, что самец — красный дракон. Я же полагаю таковым зеленого. Мы спорили на этот счет черт знает сколько раз. Обращаться к Шелковой Панде, чтобы тот рассудил нас, не имеет смысла, поскольку он вообще не разделяет нашей идеи о том, что они трахаются, а утверждает, что это бьются за власть Слава и Позор, несмотря на то, что любому ясно: какая там битва — траханье и все тут. Можно, конечно, спросить одну из Пандиных внучек: «Кто там у них кого делает на картинке?» — Джеральд сделал так однажды — но только тогда тебе, скорее всего, придется жениться на ней, дабы избежать позора. Чтобы отделаться от Джеральдового трепа на эту тему, я даже пошел на то, что предположил, будто драконы, возможно, гермафродиты. Сегодня я просто не обращаю на него внимания.

— Дери ее, Красный, дери! — говорит он своему дракону. Я оглядываю ресторан, словно меня интересуют другие посетители.

Входящий в означенную сумму заказ появляется сначала с горькой «Кроной» и кусочками свинины и креветок с каким-то уму непостижимым овощным гарниром — тоже с «Кроной», разумеется. И в голову приходит мысль, что это, возможно, не полноценный юм-ча, ведь Шелковая Панда готовит юм-ча только в обеденное время. Гораздо более вероятно, этот юм-ча приготовлен из недоеденных остатков чужих обедов — вот как наплевательски относится Шелковая Панда к требованиям гигиены.

Впрочем, недоеденные объедки чужих обедов — это как раз то, что нам нравится, решаем мы с Джеральдом. Есть подогретые объедки чужих обедов здесь куда безопаснее, чем специально приготовленный юм-ча, представляется нам с Джеральдом. Специально приготовленный юм-ча, возможно, состоит преимущественно из кусков проваренных посредников — вроде того специально приготовленного юм-ча, который подали Билли Стенвею, моему напарнику по части вывесок, который приторговывает кокаином Шелковой Панды в китайском квартале Футскрея. Выходит, он и сам заделался посредником, но только уже после Шелковой Панды.

Этот юм-ча ему подали после того, как Шелковая Панда помахал своими пухлыми ручками над пышущими ароматным паром бамбуковыми плошками первых пятнадцати блюд, приговаривая: «Кусайте на здоровие». Что Билли и сделал. То есть покушал от пуза. И несмотря на «Волшебную Гору», и на «Хой-Син», и на «Устрицу», и на соевый соус, и на сладкий чили, обнаружил во всех блюдах с первого по четырнадцатое что-то подозрительно одинаковое. Впрочем, до него так и не дошло сразу, что все эти соусы скрывают под собой, в сущности, одну и ту же биологическую основу.

В общем, когда одна из внучек Шелковой Панды, которой на судьбе написано всю свою жизнь подавать пятнадцатое блюдо юм-ча, подала Билли пятнадцатую пышущую ароматным паром бамбуковую плошку, ему пришлось сделать над собой усилие, чтобы взять эту плошку с подноса, и еще большее усилие, чтобы ответить улыбкой на ее почтительный поклон, и еще большее усилие, чтобы снять крышку (и где, интересно, был в тот момент сам Шелковая Панда?), под которой он обнаружил лишь сияющую позолотой пряжку от пояса посредника… Которую вари хоть тысячу лет, и с нее дай Бог чтобы позолота сошла, но и тогда в ней безошибочно можно будет распознать деталь, не позволяющую сползать брюкам посредника с его, посредника, пуза.

Такое вот недвусмысленное, обильно сдобренное соусом предостережение заставило Билли пулей вылететь из дверей «Шелковой Панды», и пулей влететь в дверь «Бамбуковой Рощи», и, расталкивая посетителей «Бамбуковой Рощи», сдерживая в горле малопристойные звуки, а на губах — еще менее пристойные выражения, вывалить все четырнадцать обильно сдобренных соусом блюд юм-ча из посредника в толчок той сортирной кабинки, на дверях которой написано «ЗАТРАХАЛИ ВО ВСЕ ДЫРЫ», в то время как Фенг, издавая звуки крайнего китайского неодобрения и крайнего шуринского неодобрения, пытался успокоить своих встревоженных клиентов и загнать их обратно в ту атмосферу Среднего Царства, откуда они вынырнули.

Что ж, печальный опыт Билли помогает нам с Джеральдом легче относиться к недоеденным объедкам чужих обедов, с удовольствием поглощая и «Волшебную Гору», и «Хой-Син», и «Устрицу», и сладкий чили, и соевый соус, и все тому подобное.

* * *

Что это, любовь? Или кокаин? Как назвать то, что проделывает с твоим организмом такие штуки? Что заставляет тебя окаменеть, уставившись взглядом сквозь поднимающиеся от еды клубы пара на то, как она входит? Что за вспыхнувшая страсть сдавливает твое горло? Или твой желудок?

Ибо она входит в зал… и эта страсть вспыхивает во мне. На ней черные кожаные брюки и черная футболка, и длинные волосы ее разметаны в таком беспорядке, словно она целый час потратила на то, чтобы свить их в безумный змеиный клубок. С ней еще две женщины, которых почти невозможно заметить, потому что здесь она и ты боишься проглядеть какое-нибудь упражнение из арсенала аэробики, которое она вот-вот исполнит в этом плотно облегающем ее тело наряде.

Шелковая Панда встречает их, кланяется, широко разводя руки, и провожает к столику. Джеральд шепчет мне на ухо три лишенных буквы «Л» вопроса, которые задает им сейчас Шелковая Панда:

— Как позивают мирые реди нынсе весером? — спрашивает шепотом Джеральд. — Зераете меню? Зераете винную карту? — Джеральд не выдерживает и прыскает со смеху. — Зераете карту? А, мирые реди? — Он обрывает смех, чтобы отхлебнуть пива. — Этот шепелявый Панда врет и не краснеет, — заявляет он. — Какие там мирые реди? Рыжая, косоглазая и художопая.

— Вон та, в черном, — возражаю я. — У нее с этим все в порядке. Все при ней. Супермодель.

— Нету там таких, — говорит Джеральд. — Нету, и все тут.

— Ты расистский ублюдок, Джерри. Ты просто не замечаешь других проявлений жизни, кроме родственных себе самому.

— О’кей, мистер Мандела, мост через расовые предрассудки. Ступай к их столу. Ставлю пять против одного. — Он тычет мне в подбородок пальцем.

— Против чего?

— Против возможности дружеской встречи твоей и ее ДНК. Против, так сказать, взаимно-перекрестного опыления ваших рас.

И вот тут-то колумбийцы творят главное свое волшебство. Или любовь творит. Вот тут-то ты встаешь со своего места, откуда бы ты ни за что не встал бы, и подходишь к женщине, к которой ни за что не подошел бы без помощи основного продукта колумбийского экспорта. Или любви. Ты встаешь, и, пока ты пересекаешь комнату, в голове твоей мелькают в ускоренной перемотке видения вас двоих, трахающихся до разрыва сердца где-нибудь на морском берегу. Каковые видения завершаются зрелищем тебя самого, лежащего на спине, потного и дрожащего, умирающего на этом гребаном пляже подобно теле, у которой выдернули жало… словно твой биологический вид, защищаясь, приносит тебя в жертву как прекрасного камикадзе. Ты весь — одно огромное предложение. Вот вам: чистая любовь, идеальный секс, безупречный акт творения, достойный того, чтобы рваться к нему до последнего удара сердца. Между черно-белым мужчиной и желтой женщиной.

На полпути к ее столику я поворачиваюсь и возвращаюсь к Джеральду.

— Это не имеет никакого отношения к твоим подначкам, — говорю я Джеральду. — Это потому, что мне этого хочется. Ясно?

— Ясно.

— Даже если в результате я помру от сердечного приступа.

— В результате чего? — переспрашивает он.

— Секса с ней, — объясняю я.

— Вот не слышал, чтобы страдающие недержанием семени погибали от секса, — заявляет он и начинает ржать как дурак, что можно считать еще одним проявлением действия кокаина, который хронически тебя оглупляет.

Я забираю свободный стул из-за стола номер семь, где китайская чета, едва не стукаясь лбами над столом, изо всех сил пытается ухватить рис палочками, и несу его к столу номер восемь, то есть к ее столу, и ставлю его спинкой к столу так, чтобы спинка касалась скатерти. Потом я по-ковбойски, верхом, сажусь на него, и облокачиваюсь на его обтянутую зеленым винилом спинку, и кладу подбородок на руки, повернувшись к ней лицом, и смотрю на нее сквозь медленно вращающиеся стаканы шардонне на подносе-вертушке, и говорю:

— Эй, вы. Вы меня преследовали?

И глаза ее расширяются, и она чуть отодвигается от меня.

— Нет, — говорит она. — Если только еще не приняли закона, по которому не знать о чьем-то существовании или не испытывать к кому-то никакого интереса расценивается как преследование.

— Черт, — говорю я. — Я и не думал, что вы это делали. А как насчет подумать об этом?

И только тут замечаю, что вломился в какой-то их душещипательный, помада-на-воротничке сценарий, с которым они явились в «Шелковую Панду», чтобы обговорить его за экзотическими блюдами, и что лицо той, что пониже ростом, сложилось морщинами, по которым слезы стекают куда-то к ушам, и что она всхлипывает, а рыжеволосая одной рукой держит ее за запястье, а другую положила ей на плечи и утешает ее:

— Не плачь, Сал. Лучше разозлись. Это же он виноват, а не ты. Где твое чувство собственного достоинства? Это он — та задница, что возвращается домой в трусах, от которых пахнет «Jardin De Bagatelle», не ты.

— Вы что, совершенно спятили? — спрашивает меня Кимико, смахивая волосы с глаз указательным пальцем.

— А знаете, у нас с вами вышли бы классные дети, — говорю я ей. — Славные такие, костлявые.

— Увы, решительно не вижу, каким образом, — возражает она. — Если только предварительно не заняться славным, костлявым сексом.

— Именно это я имел в виду, говоря о славных, костлявых детях. Которые, кстати говоря, не входят в мое предложение, и появления которых вполне можно избежать, приняв… меры предосторожности.

— Вы что, пришли предложить мне заняться с вами сексом?

— Да. Нет. Я, конечно, немного выбит из колеи тем, что мой друг, вон тот, — я тычу пальцем в сторону Джеральда, улыбающегося нам через весь ресторан, — бьется об заклад, что у меня не получится заняться с вами сексом, тогда как на самом деле мне хочется жениться на вас. Ну, не сразу, Прежде выпить с вами как-нибудь.

— Послушайте, мы пришли сюда, чтобы исправить хоть часть неприятностей, нанесенных вашим братом мужиком. Поэтому не будете вы так добры убраться?

— Эй, я ведь не из тех мужиков, что возвращаются домой в надушенных трусах, — возражаю я. Как выясняется, это не самое уместное обещание верности.

Та, что меньше ростом, взвизгивает, словно попала ногой в стальной капкан, и ее перекошенное отчаянием лицо мигом еще сильнее перекашивается от ярости и от чувства собственного достоинства, которые так старалась ей внушить рыжеволосая, и она хватает со стола стакан шардонне, и выплескивает его мне в лицо, словно это я сделал ей ручкой в трусах, от которых разило «Jardin De Bagatelle». И часть шардонне рикошетом отлетает от меня в пару за столом номер семь, отвлекая ее от сражения с рассыпчатым рисом и заставляя повернуться к нам, бормоча китайские ругательства вроде: «Ху, хей, ху, ва, ва, твою мать ва».

Лица сидящих за седьмым столом превращаются в моих залитых шардонне глазах в расплывчатые изображения вроде лиц тех педофилов, которых показывают в теленовостях, искажая их с помощью компьютерных технологий, пока их вину не подтвердил суд. Они, эти типы за седьмым столом, для меня — безликая злоба. Только «Хей», и только «Ху», и только «Ва, Ва, Твою Мать Ва» на повышенных тонах, что для китайца является наивысшим проявлением обиды. Я тычу пальцем в их сторону.

— Ага… ни в чем не повинные случайные жертвы, — говорю я женщине за столом номер восемь. — Нетрезвые жертвы, — на что Кимико смеется, и тут же осекается, прикрыв рот рукой, и говорит: «Прости, Сал».

И я наполовину вслепую, воспринимая всех посетителей «Шелковой Панды» как сборище искаженных компьютерными технологиями педофилов, возвращаюсь к четырнадцатому столику, за которым ждет меня хохочущий подозреваемый в педофилии, голос которого напоминает голос Джеральда.

— Как огурчик, Хантер. Все как по гребаному маслу.

И я беру салфетку и вытираю глаза.

— Там еще наложились старые обиды, — поясняю я.

И мы сидим за своим столиком номер четырнадцать, и едим свое секонд-хендовое китайское блюдо, а она сидит за столиком номер восемь и продолжает возмещать ущерб, нанесенный той, что покороче, типом в надушенных трусах и мной, словно виноваты мы оба.

Говядина с темной фасолью и бамбуковыми побегами, утиная шкурка, пожеванная свинина, по пинте горькой «Кроны». Время от времени она оглядывается по сторонам в поисках не нужного ей официанта — видимо, повод, чтобы высмотреть меня. Хрустящие цыплята с лимоном, обжаренный рис, говядина в устричном соусе, по пинте горькой «Кроны». Время от времени она с наигранным интересом разглядывает медные часы с картой Китая, висящие слева от меня, чтобы краем глаза посмотреть на меня. Время от времени она разглядывает Позор и Славу, обвивающих друг друга за моей спиной, а я пытаюсь передать ей — телепатически или облизывая губы кончиком языка, — что на их месте вполне могли бы оказаться Красная она и Зеленый я, до хруста напрягая наши позвонки в любовных конвульсиях. Что это мы могли бы обвивать друг друга наподобие Позора и Славы Китая.

Пока им не настает время уходить. И она идет к нам через всю комнату, и скрывается за занавеской с трахающимися Славой-и-Позором-Китая, и проходит в дверь с силуэтом дамы в пышной юбке, шляпке и с зонтиком, а когда выходит, то делает незаметное движение, сунув визитную карточку мне в тарелку с тающим мороженым, и идет дальше. Что по идее должно служить ультра-скрытым приглашением к дальнейшему знакомству. Однако карточка торчит из подтаявшего шарика мороженого как… ну, нет, пожалуй, менее скрытого объекта, чем собачьи какашки — так что пусть она торчит как собачьи какашки.

Кимико Айоки

Путешествия в Опасность, Лтд

ПУТЕШЕСТВИЯ ОТСЮДА И КУДА УГОДНО

Брунсвик-стрит, Фитцрой. тел./факс: 287 89781

И когда эта визитная карточка возникает ниоткуда и водружается на моем мороженом, я вскакиваю со стула и ору: «Вива…» — перекрывая негромкие разговоры в «Шелковой Панде», потому как вчерашней ночью смотрел по телику документальный фильм о зверствах и терроре дореволюционных кубинских капиталистов, так там основным лозунгом кубинских угнетенных было: «Вива Кастро!» Но «Кастро» после «Вива» здесь как-то не к месту, так что я просто добавляю еще пару «Вива». В общем, получается, что я стою, вскинув руки вверх, и ору: «Вива… (тут я прикидываю, стоит ли крикнуть: „Кастро“ — и отказываюсь от этой мысли) Вива, Вива». И она выскальзывает за дверь «Шелковой Панды» так, словно эти мои «Вива» — тройной залп, который я нацелил в нее.

И этот тройной вопль, как она сказала мне позже, доставил ей уйму неприятностей с рыжеволосой и той, что ниже ростом, которых, как выяснилось, зовут Вивьен и Сал, потому что при виде меня, размахивающего ее визиткой и орущего свои «Вива», до них доходит, что она тайно запала на меня, в то время когда ей полагалось всецело предаться осуждению мужской подлости и оплакиванию разбитого сердца — того сердца, что пониже ростом.

Так что когда два дня спустя я звоню ей в контору на Брунсвик-стрит и шагаю в новеньких ботинках по светлому паркету через гулкий минималистский мир ее вестибюля и когда Бредли, одетый в нечто, напоминающее форму санитара, проводит меня к ней в кабинет, первые три фразы, которые она говорит мне, представляют собой вопросы.

— Вива? — спрашивает она меня. Снимает руки с клавиатуры своего компьютера и вопросительно протягивает их в мою сторону. — Вива? — медленно встряхивает головой. — Вива?

И теперь мы любим друг друга. Так что… Вива Кастро!