Я стою на стремянке на тротуаре Брунсвик-стрит и малюю на витрине французского ресторанчика под названием «Sacre Bleu» новый флаг, поскольку французы взорвали под атоллом Муруроа атомную бомбу и мы их теперь ненавидим. В очередной раз.

Я соскребаю со стекла их триколор и малюю на его месте австралийский флаг моего собственного изобретения.

В основе моего флага лежит Южный Крест. Как же обойтись без Южного Креста? С Южным Крестом не поборешься. Он нам дан свыше. Это наш тотем. А раз так… Пусть это будет Южный Крест, но с падающими от звезд вверх и на запад желтыми, красными и черными тенями. Без «Юнион Джека» я обойдусь, поскольку ресторатор сплевывает на тротуар сквозь зубы, увидев, как я намечаю его контуры, и приговаривает: «Гастрономическое захолустье!»

Я чуть отодвигаюсь от витрины, чтобы полюбоваться своим флагом. Результат меня вполне радует, и тут идущий мимо меня парень, этакий гранж-бой с белой крысой на плече, сталкивается на тротуаре с каким-то дряхлым старикашкой, бредущим ему навстречу. Дряхлый старикашка хватает его за руку и просит у него пару долларов на хлеб… прошу вас, мистер. На мой взгляд, гранж-боя еще ни разу в жизни не называли мистером. Весь его облик буквально кричит: «Революция!», и «Мочи его!», и «Тебя туда же, чувак!»

Поэтому этот прохожий гранж-бой принимает такое обращение за оскорбление и толкает старикашку в грудь, так что дряхлый старикашка выписывает на тротуаре пьяный зигзаг и врезается прямиком в мою стремянку, в связи с чем мне изо всех сил приходится цепляться за верхнюю перекладину, чтобы не слететь, а кисть, которую я держу в руке, оставляет в нижней части намалеванного мною флага произвольный жирный ярко-красный мазок.

Я советую этому гранж-бою отвалить, пока я не сделал его белой крысе домик из его гранжевого черепа с дверью на месте его гранжевого ротового отверстия.

— Тук-тук-тук… вот и я, крошка, — кричу я со своей стремянки и стучу костяшками пальцев в воображаемую дверь, изображая самца крысы, возвращающегося после трудового дня и стучащего по черепушке гранж-боя, оповещая о своем возвращении свою жену-крысу, угнездившуюся в черепушке гранж-боя.

Гранж-бой поднимает взгляд на меня и советует мне идти и служить подтиркой где-нибудь в другом месте. Тут дряхлый старикашка встает, и отцепляется от моей стремянки, и прыгает на гранж-боя сзади, и оба они катятся на тротуар прямо мне под стремянку. Дряхлый старикашка берет гранж-боя на захват, которому его научили в армии, дабы душить имперских япошек в сороковых, когда ему хватало и мускулатуры, и ненависти. Однако теперь он всего лишь дряхлый старикашка, и силы его мышц недостаточно, чтобы оторвать шейный позвонок номер два гранж-боя от шейного позвонка номер три гранж-боя. Сцепившись и задыхаясь, они катаются по тротуару и обзывают друг друга козлами и жопами, пока из дверей ресторана не выбегает Иван Гучик, хозяин «Sacre Bleu», и не разнимает их.

Эти двое продолжают, задыхаясь, обзывать друг друга ослами и жопами, а гранж-бой при этом шарит за пазухой своей черно-белой камуфляжной куртки. Раскраска этой черно-белой камуфляжной куртки наводит на мысль, будто где-то в черно-белых джунглях солдаты устраивают засаду врагу в какой-то черно-белой войне, развязанной из-за черно-белых проблем. Как выясняется, он шарит в поисках своей белой крысы, которую спрятал там во время драки. Крыса обнаруживается в левом рукаве куртки. Спрятанную из-за драки крысу все равно раздавили. Она лежит на его ладони безжизненным комком. Он поднимает ее за хвост и шепчет: «Кеннет? Кеннет?» Потом протягивает руку с болтающейся под ней крысой в сторону старикашки, и обзывает его садистом, и угрожает ему Обществом Защиты Животных От Жестокого Обращения.

— Смотри, мать твою, что ты сделал с Кеннетом, — говорит он ему. Крыса висит головой вниз, медленно вращаясь. Дряхлый старикашка смотрит на нее, словно не веря своим глазам. Смотрит так, словно белые крысы преследовали его всю жизнь, ни разу не встретившись с ним в открытом бою.

— Так ты убил ее, — шепчет он. — Молодец, сынок. Молодец.

И гранж-бой тут же заявляет ему, что он его самого убьет. Что он его в тюрягу закатает, что он напустит на него самого д-ра Уоллеса Фонтану из ОЗЖЖО — легендарного защитника животных, который уж не пройдет мимо намеренно задавленной крысы. Уж этот-то д-р Фонтана ему настоящую вендетту объявит, утверждает гранж-бой.

Иван утихомиривает их и направляет гранж-боя на север по Брунсвик-стрит, в сторону парка, а дряхлого старикашку — на юг, в сторону благотворительной столовки.

Проковыляв метров тридцать, дряхлый старикашка останавливается, и оборачивается на гранж-боя, и кричит ему:

— Молодец, сынок! Такие люди нам нужны. А то, понимаешь, расплодилось тут этих, длиннозубых.

Гранж-бой продолжает держать крысу за хвост и угрожать ему д-ром Фонтаной. Потом поднимает крысу и принимается раскручивать ее над головой, словно собирается запулить ею в дряхлого крысоненавистника, послужившего причиной ее кончины. Однако крыса летит в другую сторону и приземляется на крышу проходящего по улице трамвая номер девять.

Я бы предположил, что у нее просто оторвался хвост. Я бы предположил, что центробежная сила, возникшая при вращении крысы над головой разъяренного владельца крысы, превысила силу сопротивления хвостовых позвонков, соединительных тканей и кожного покрытия крысиного хвоста. Гранж-бой торопливо вытирает большой и средний пальцы правой руки о свои камуфляжные штаны, чтобы избавиться от того, что, судя по всему, представляет собой полдюйма хвоста. Смотрит вслед удаляющемуся трамваю, увозящему его мертвую крысу из его жизни. Поворачивается к нам и желает нам всем затрахаться к чертовой матери.

Я все еще стою на верхней ступеньке стремянки. Вот что ты можешь наблюдать отсюда: богемных отпрысков и горьких алкашей, живущих бок о бок на этой каменной полоске общественного тротуара; богемные отпрыски с их крысами, и пятнистыми шевелюрами, и военными обносками представляются горьким алкашам этакой белой горячкой, плодом их воспаленного войной и депрессией воображения, а горькие алкаши, как представляется богемным отпрыскам, в жизни не знали ничего, кроме старости, и бедности, и пьянства, и одиночества.

Мы с Иваном оба считаем: никогда не знаешь, что случится здесь в следующую минуту.

— Белая крыса одного — это белая горячка другого, — говорю я ему.

— Тоже верно, — кивает он. — Тоже верно.

Мы обсуждаем вероятность того, что д-р Уоллес Фонтана, этот рыцарь на белом коне, защитник белых крыс, заявится сюда, в «Sacre Bleu», чтобы вынюхивать и расспрашивать. Или через улицу, в ночлежку Св. Марии, чтобы засудить старую развалину за то, что тот в пьяном виде раздавил грызуна. Вряд ли, соглашаемся мы.

Тут Иван замечает флаг, который я намалевал на парадной витрине «Sacre Bleu» на том месте, где красовался, пока я его не стер, французский флаг. Он возбужденно вскидывает руки вверх и кричит мне снизу вверх, что это просто здорово. С ума сойти, как здорово. Настоящая, говорит он, Австралия… такую даже из проезжающей машины не спутаешь. Надеюсь, не спутаешь, добавляет он. Начиная с любимого созвездия — это он Южный Крест имеет в виду — и до Айерс-Рок, это все его любимая страна. Вот только… может, сделать Айерс-Рок чуть поматериальнее? Повыпуклее, что ли?

И я, видевший до сих пор в том, что он называет Айерс-Рок, всего лишь случайный мазок красной краски, получившийся от случайного взмаха кисти, когда я потерял равновесие оттого, что дряхлый старикашка свалился от толчка гранж-боя прямо мне на стремянку, я поворачиваю голову и говорю ему:

— Улуру. Теперь он называется Улуру. Только я его еще не закончил. — Я скругляю его очертания, и добавляю немного теней, и даже прикидываю, не нарисовать ли мне маленьких, черных, похожих на муравьев япошек-туристов, но в конце концов воздерживаюсь от этого.

В результате флаг представляет собой белый Южный Крест на темно-синем фоне с Улуру — порождением стычки дряхлого старикашки с гранж-боем, — размещенным примерно по оси флага в нижней его части. Каждая из пяти звезд Кречета отбрасывает цветную тень снизу вверх, словно свет исходит от самой Австралии, олицетворением которой служит здесь Улуру. Тени от звезд раскрашены в черный, желтый и черный цвета. Две красные тени, две желтые и одна черная. Цвета-аборигены. Флаг растянулся на всю ширину его витрины.

Экий мощный национальный символ, говорит Иван. Эта штука показывает людям, где у них находится сердце. И вернет людей в «Sacre Bleu». И остановит тех людей, которые по ночам расписывают фасад «Sacre Bleu» граффити с антифранцузскими и антиядерными лозунгами. Граффити вроде: «Помни о Муруроа!» Или: «Нет — бомбам!» Но, по большей части, граффити вроде: «Подавись дерьмом, лягушатник!»

И остановит людей, забрасывающих из проезжающих мимо фургонов с наклейками защитников леса, витрину его ресторана яйцами, из-за чего посетителям ресторана приходится возвращаться из его псевдофранцузского уюта обратно в реальный мир. Эти яйца, которыми его забрасывают, особенно огорчают Ивана. Как может емкость с эмбрионом, эта портативная утроба, каковой является яйцо, стать орудием оскорбления? Орудием нападения? Бомбой? Нет, правда, бомбой? Этого он никак не может взять в толк.

Ивану вовсе не нужно, чтобы весь антифранцузски настроенный мир протоптал дорожку к его ресторану, вооружившись яйцами и аэрозольными баллончиками с краской. Особенно если учесть, что сам он если и француз, то фальшивый. На деле-то он чех-иммигрант, который на собственной шкуре понял, что чешская кухня не принадлежит к числу повсеместно признанных и годится разве на то, чтобы раз в жизни потратить в порядке эксперимента несколько баксов, и то лишь в критические дни вроде кануна Нового года, когда до потенциального клиента доходит, что все места в пристойных ресторанах давным-давно уже забронированы и единственный выбор, который ему остается, — это между чешским рестораном и «Макдональдсом».

В то время как французская кухня повсеместно признана как идеальная для того, чтобы пойти и выложить кучу баксов на твой день рождения, или на годовщину свадьбы, или просто в свободный вечер. Достаточно баксов для того, чтобы чех-иммигрант отказался от своей чешской или там словацкой кухни и стал изображать из себя француза. Достаточно Для того, чтобы сменить название ресторана. С «Пражской Весны» — со вздохом — на «Sacre Bleu». Чтобы самому питаться всеми этими французскими обедами и закусками, хотя они и противоречат его природе и привычке питания. Чтобы обращаться на ломаном французском к пьяным утренним клиентам. Что сам он расценивает как предательство. Как предательство, которое он острее всего ощущает по воскресеньям, когда звонит матери в Прагу и лжет ей, будто Новый Свет относится к нему как к вернувшемуся, давно пропавшему сыну. Ибо он не говорит при этом, что звонит ей не из «Пражской Весны», а из «Sacre Bleu». Именно об этом ему не хотелось бы упоминать своей семидесятилетней матери, слушающей его в маленькой квартирке, в далеком северном городе.

Поэтому ему вовсе не хочется страдать теперь из-за того, что творят французы в Тихом океане. Ему достаточно и того, что творят французы у него на кухне.

Я сметаю ошметки белой, синей и красной красок с тротуара в совок и ссыпаю их в урну. Красные, белые, синие. Спуск одного флага, подъем другого. Я несу совок с ошметками в «Sacre Bleu», прохожу за барную стойку и с возгласом «Вуаля» ссыпаю все эти красные, белые и синие ошметки в мусорное ведро. В ответ на мое «Вуаля» Иван презрительно фыркает, ибо в этом заведении и без моего участия произносится довольно фальшивых «Вуаля». Тем более, до открытия еще час.

Я укладываю свою стремянку на крышу фургона и присаживаюсь за один из Ивановых уличных столиков. Он выносит мне сотню баксов за намалеванный мною флаг, и мы вдвоем сидим и попиваем капучино. Французам предстоит взорвать еще шесть бомб. Это его сильно беспокоит. Будут ли насилие и антифранцузские настроения усиливаться с каждым новым взрывом? Или все сохранится на уровне граффити и яиц? Или вообще жизнь его сделается теперь легче благодаря придуманному мною австралийскому флагу, украшающему его парадную витрину?

— Не думаю, чтобы люди пошли на оскорбление Южного Креста, — говорю я ему. — Ты ведь ясно выразил свои предпочтения. Любой, кто зовет тебя сейчас сраным лягушатником, делает это разве что ради забавы. К ядерному разоружению это не имеет никакого отношения. Даже, возможно, и к движению «зеленых».

— Кстати, — спрашиваю я его, — Санта-Клаусы тебе еще не нужны? Колокольчики? Оленьи упряжки? У меня все трафареты здесь с собой, в фургоне. — Я киваю в сторону своего фургона, на боку которого красуется надпись: «КОЗИНС И Ко, УЛИЧНЫЕ ВЫВЕСКИ». Что на деле всего лишь каламбур, предполагающий высокую точность, а может, и вовсе ничего не означающий, но убеждающий людей в том, что он означает очень даже много, а не ерунду какую-нибудь, поскольку трудно представить себе, чтобы надпись на фургоне не означала ничего.

— Так ведь сентябрь еще. Подожди пока с Рождеством, — говорит он. Но я уже начинаю малевать рождественские картинки. Мне потребуются целых три недели на то, чтобы расцветить улицу этим прибыльным великолепием. Оно барочной пышностью расцветет в витринах старых австралийцев, понаехавших сюда из Европы, где ему традиционно полагается цвести барочной пышностью. Оно съежится до узкой параболической полоски святости в витринах индусов, вьетнамцев и китайцев. Само по себе оно нравится не всем. Но всем нравится прибыльность этого великолепия, так что все заказывают уж по меньшей мере параболическую полоску святости.

Поэтому по всей этой улице высыпет на витрины всевозможных заведений целая армия моих Санта-Клаусов. Они дадут людям понять, что рождественская оккупация уже началась, хотя Мельбурнский Кубок даже еще не разыгрывался. Они пожелают всем Веселых Праздников, и Счастья в Новом Году, и Мира во Всем Мире.

К Рождеству Санта-Клаус и его бесчисленные воспроизведения обживутся во всех витринах. Слегка выцветшие, с детскими инициалами, накорябанными на белой бороде внутри кривоватых сердечек в проявлениях щенячьей любви, объявляющих всем, что А.Б.+В.Г.=ЛЮБОВ. Ну и, конечно, с неизбежными ФАКами и ШИТами, НИРВАНАми и ПЕРЛД-ЖЕМами, из скуки или мелкого бунтарства нацарапанными на его красных штанах и тулупе, а черные башмаки его будут забрызганы мочой перебравших в Рождественский вечер алкашей и бродячих псов. Так что, когда действительно настанет день очередной годовщины рождения нашего Спасителя, все мои Санта-Клаусы на витринах будут изгвазданы и осквернены.

* * *

Взрывы продолжаются. Второй, третий, четвертый. Тихий океан кипит, и рыба вываливается из тралов в трюмы рыболовных судов уже вареной. С белыми глазами. С побелевшим, отваливающимся от костей мясом. Обильно сдобренная плутонием.

Французы заметно расширили свои познания насчет того, как убивать научно. Мы заметно расширили свои познания о самих французах.

* * *

Однако яйцами в Иванов «Sacre Bleu» никто больше не швыряется. Да и граффити, продолжающие расцветать пышным цветом в других местах, обходят «Sacre Bleu» стороной. Иван называет меня гением-миротворцем и упоминает мой флаг в разговоре с Габриэлем, владельцем «Латинского Квартала» на Сидней-роуд, который покупает эсгароты у того же поставщика, что и Иван. Иван терпеть не может эсгароты; он считает, что они годятся в пищу лишь скоту и французам. Однако они обладают своей легендой, мистикой и своеобразием, благодаря которым ты уходишь из ресторана, словно приобщившись к какой-то важной тайне. Поэтому он подает их на закуску в чесночном масле.

Я стою на нижней ступеньке своей стремянки — маленькой, фирмы «Кеннетт» — и вывожу от руки флюоресцентной оранжевой краской здоровые, в фут высотой, буквы объявления о 40-процентных скидках на байковые пижамы местного производства на витрине «ПОСТЕЛЬНОГО БЕЛЬЯ СУПА-ВАЛУ» на Смит-стрит, когда из моего кармана доносится пронзительный визг моего мобильника: «ТЫ НЕ МОЖЕШЬ… НЕ ОБРАЩАТЬ НА МЕНЯ ВНИМАНИЯ. ТЫ НЕ МОЖЕШЬ… НЕ ОБРАЩАТЬ НА МЕНЯ ВНИМАНИЯ». Это новая модель мобильника, купить которую уговорил меня Джеральд, — он всегда старается не отставать от моды по этой части. Новая модель под названием «Саунд-Байт», которую можно подключить к компьютеру и, скачав любой звук продолжительностью не более пяти секунд, хранить его в оцифрованном виде в миниатюрном телефонном мозгу, используя вместо привычного, устаревшего звонка.

Джеральд из тех, кто считает пердеж верхом культурности. Поэтому он решил, что особо звучное газоиспускание из его пищепроводящего тракта, повторяющееся с четырехсекундным интервалом, станет наиболее подходящим сигналом для нового «Саунд-Байта». С этой целью он подключил свой «Саунд-Байт» к микрофонному входу своего «Компака» и принял полную рассчитанную на семью банку бобов в ветчинном соусе в один конец вышеозначенного тракта, после чего устроился на четвереньках на своем вертящемся кресле, нацелив другой конец вышеозначенного тракта в свой «Компак». И принялся ждать. Поначалу результат оказался разочаровывающим: почти неслышным, хотя и изрядно удушающим. Однако в конце концов пресловутые бобы сработали-таки, и от получившегося в результате звука, как он утверждает, возможно, дернулись стрелки сейсмографов во всей округе, а его «Компак» очнулся от сна, и вращающиеся в бездонной черноте монитора разноцветные кубы сменились сначала надписью «Добро пожаловать в Windows», а потом — «Куда пойдем сегодня?»

На что он, как всегда, ответил: «В турне с „Роллингами“».

В момент, когда «Саунд-Байт» Джеральда принял первый входящий звонок, он находился в восемьдесят девятом трамвае, направляясь на работу. И от этого воскрешенного электроникой гулкого пердежа его попутчики поспешно отодвинулись, косясь на него сначала в панике, потом в ужасе, а потом и сочувственно, словно на пораженного какой-то ужасной болезнью вроде рака. Пердеж повторялся с правильными интервалами и, казалось, мог стихнуть только с последними признаками жизни в его теле. Так продолжалось до тех пор, пока он не достал из кармана мобильник и не сказал в микрофон: «Алло?» — и потом: «А, привет, мам», — пока толпа сочувствующих вглядывалась в него в поисках признаков разложения и скорой кончины.

Джеральд не мог перенести того, чтобы люди изобретали ему несуществующие болезни, а потом жалели за плачевное состояние его здоровья. Поэтому он стер пердеж и заменил его доханьем папаши Гомера Симпсона из мультика. А мне так и не хватило духа сказать ему, что жалость у его попутчиков вызвало не столько плачевное состояние его здоровья, сколько его чувство юмора. Человека с таким чувством юмора, как у него, действительно можно пожалеть.

Он до сих пор любит рассказывать случайным слушателям — разным там торговцам, мальчишкам, звонящим к нему в офис с сумками, доверху набитыми дешевыми корейскими галстуками по пять баксов штука, продавцам мобильников, мешающим ему своими дурацкими предложениями спокойно ужинать, а также проповедникам различных экзотических религиозных ветвей, которые призывают к нравственному очищению, стучась к тебе в дверь субботним утром, — о том, как пробудил однажды двадцатипятимегабайтный «Компак» от его электронного сна, используя всего только банку бобов в ветчинном соусе и нижнюю часть своего туловища. Можно сказать, породил искусственный разум, громко пукнув.

Мы же с Кими для программирования моего «Саунд-Байта» хорошенько, набрались водки. Подключили его к ее «Эппл-Маку» и принялись изображаться. Выкрикивали в него подходящие и почти подходящие строчки, запомнившиеся нам из фильмов. Эту — «Ты не можешь… не обращать на меня внимания» — визжала Гленн Клоуз в фильме, где она по ревности и вздорному нраву варит заживо домашнего кролика. Ко времени, когда Кими вспоминает ее, она уже достаточно пьяна, чтобы воображать себя самым тупым и самовлюбленным животным двадцатого века… кинозвездой. Она визжит эти слова с волосами, разметавшимися по лицу, с размазавшейся помадой, брызгая в экран слюной, выпучив глаза, как какой-нибудь кавказец. И визг в результате получился такой, что, доносясь из лежащего у меня в нагрудном кармане или висящего на поясе мобильника, заставляет случайных прохожих съеживаться так, словно их то и дело преследуют сбрендившие тетки со столовыми ножами в руках и размазанным по лицу макияжем.

«ТЫ НЕ МОЖЕШЬ… НЕ ОБРАЩАТЬ НА МЕНЯ ВНИМАНИЯ. ТЫ НЕ МОЖЕШЬ… НЕ ОБРАЩАТЬ НА МЕНЯ ВНИМАНИЯ».

Я снимаю мобильник с пояса и нажимаю кнопку «Ответ».

— «Козине и Компания», уличные вывески.

— Это вы тот парень, что нарисовал флаг Ивану? — спрашивает меня этот Гэбриел, с которым я никогда еще не встречался. — Ну, тот, со скалой, который остановил этих ублюдков-патриотов.

— Ивану, владельцу «Sacre Bleu»? — переспрашиваю я. — Этому чешско-французскому Ивану?

— Ага. Так это вы нарисовали ему на витрине флаг, чтоб показать, что он в первую очередь наш, австралиец?

— Верно, это разработка «Козине и Компании», — отвечаю я. — Вам что, тоже нужен такой? Мой собственный дизайн. Восемьдесят баксов.

— Мне нужен такой. Да, сэр. Иван говорит, он буквально чудеса творит. Он остановит этих ублюдков-патриотов. Подъезжайте-ка ко мне, сэр. — Он диктует мне свой адрес.

Его ресторан сделался мишенью местных сквернословов, которые предпочитают, чтобы французы варили рыбу у себя в ресторанах, а не в океане.

Поэтому свой второй флаг я малюю на витрине «Латинского Квартала». Первым делом я достаю из своего фургона растворитель, надеваю маленькую хирургическую маску и удаляю со стекла надпись, сделанную акриловой краской из баллончика: «ГАДЬ В СВОЕМ СОБСТВЕННОМ ПРУДУ, ЛЯГУШАТНИК ЧЕРТОВ». После этого я надуваю по трафарету темно-синий прямоугольник и от руки наношу на него пять звезд Южного Креста с падающими от них черными, желтыми и красными тенями, а потом подрисовываю к ним снизу Улуру, который на самом деле всего лишь след конфликта Гранж-боя с Дряхлым Старикашкой.

Этот Гэбриел толст сверх всякой меры. На нем башмаки на деревянной подошве, обрезанные выше колен джинсы и майка. Пока я работаю, он выносит мне на тротуар капучино, ставит его на верхнюю ступень моей стремянки и становится у меня за спиной, держа в руках миску чего-то, сильно смахивающего на куриные гузки в соусе из младенческого дерьма. Он держит миску обеими руками, ныряет в жижу вытянутыми пухлыми губами и вылавливает эти куриные гузки одну за другой, гузку за гузкой. Потом выпрямляется и стоит, жуя эти куриные гузки и глядя на то, как я малюю флаг. Сообщает мне, что жизнь ресторатора — сплошной ужас, сэр. Ужас сплошной. Приходится есть на бегу, сэр. Он снова ныряет губами за очередной куриной гузкой.

Ярко светит солнце. Сидней-роуд открыта для движения грузовиков. Отражения машин мелькают в витрине, бесшумно исчезают в полотнище моего флага у флагштока, а потом так же бесшумно выныривают из его игриво развевающегося на ветру противоположного края. Это здорово отвлекает внимание, но я привык. Правда, иногда я не могу отделаться от мысли о том, что бы делал Микеланджело, лежа на спине на верхнем ярусе своих лесов, если бы его ангелов то и дело давили восемнадцатиколесные «Вольво», а патрульные машины с включенными синими и красными мигалками разъезжали по его едва намеченному небесному сценарию. Как знать, возможно, с такими-то помехами у него вышел бы совсем другой потолок. Возможно, тематика его росписи имела бы больше отношения к искусству выживания в уличном потоке, к умению петлять и уворачиваться, нежели к восхвалению Господа.

— Вам бы послать этот флаг, — говорит Гэбриел моему отражению.

— Послать? — не понимаю я, глядя на то, Как его отражение ныряет в миску за особенно смачной куриной гузкой.

— На конкурс, — поясняет он.

— На какой еще конкурс? — Я немного скругляю Улуру и добавляю ему выпуклости, ибо на этот раз он меньше похож на Улуру. Он больше похож на страдающую ожирением обувную коробку. Изображать Улуру непросто — это скала с яркой индивидуальностью.

Он подносит миску к губам и выпивает остаток соуса. Потом уходит в глубь «Латинского Квартала»; бедра его трясутся, сталкиваясь при ходьбе, словно два борца сумо в решающем поединке. Возвращается он с мятым субботним номером «Эйджа» и громко шелестит страницами, пока не находит того, что искал.

— Ага, — произносит он. Губы его имеют специфический желтый оттенок. — «Триколор, Кленовый Лист, Звездно-Полосатое Знамя, — читает он вслух. — Кто сможет создать флаг, размахивая которым австралийцы ощущали бы гордость?» «Если вам кажется, что вы способны на это…» — продолжает он. В общем, речь идет о национальном конкурсе на проект нового флага того, что называется нашей молодой демократией. Нашей расцветающей республики. Ей нужен флаг, объединяющий всех ее граждан и передающий ее дух. Что, на мой взгляд, немного многовато для того, что может передать кусок ткани. Однако победитель конкурса помимо того, что сохранится в истории наряду с дюжиной других людей, которые умерли, но в истории этой продолжают жить благодаря тому, что создали флаг демократической нации, получит также чек на сорок тысяч долларов.

Мои уши мгновенно встают торчком. Сорок тысяч долларов. Может, и правда Южный Крест с отброшенными красными, желтыми и черными тенями и с Улуру снизу сможет объединить всех граждан, от саксов до славян, посланных сюда войнами или революциями, и даже тех граждан, что жили здесь до того, как войны или революции прислали сюда саксов и славян? Может, эти шесть предметов могут передать дух Австралии?

— Можно посмотреть? — спрашиваю я.

— Да берите себе, сэр. Сейчас я вам оторву. — Он без труда разрывает газетный лист по сгибу от правой кромки к середине, потом, фыркая и чертыхаясь, — коряво, от середины к верхней кромке. Потом протягивает мне мятый обрывок, в верхней части которого красуется заголовок: В ПОИСКАХ НАЦИОНАЛЬНОГО ФЛАГА, 2000. Я пробегаю статью глазами, складываю обрывок и убираю в задний карман джинсов. Сорок тысяч потенциальных долларов.

Из кухни на тротуар выходит жена Гэбриела, которой надоело жариться, и париться, и с омерзением готовить что-то французское. Она смотрит на то, что я делаю, и обращается к мужу, будто меня тут нет или словно нормальная, присущая художнику душевная тонкость у меня отсутствует:

— И как, по-твоему, это поможет бизнесу? — Она тычет пальцем в мой флаг. — Сколько это стоит? Что? Так, черт подери, много?

Он объясняет ей, что это, возможно, будущий национальный флаг. Тот, возможно, флаг, размахивая которым австралийцы будут испытывать чувство гордости. Скептически поджав губы, она проходится взглядом от флагштока, по скале, по звездам, вплоть до весело трепещущего на ветру края, — и говорит, что ей так не кажется. Готова поспорить, говорит она, что никаких изменений к лучшему не предвидится… только тень на их обеденный бизнес. Большая тень. Съест три четверти солнечных лучей в обеденное время и две трети их обеденной легкости и яркости, а их и без того в обращенном на восток заведении в этом говенном (она произносит «merde») мельбурнском климате и так негусто.

Я смотрю, как искривляется на легкой неровности стекла проносящийся через витрину «Кенворт».

— Это расценят, — возражает он ей, — как национальную гордость. Завтрашние австралийцы будут, весьма вероятно, держать этот флаг, — он назидательно поднимает палец, — как святыню.

— Завтрашние австралийцы, — говорит она, — не обедают сегодня.

Она смотрит на отражение моего лица.

— Вы уж меня простите. Но национальная гордость… — Она стучит пальцем по виску, и издает горлом этакий звук, и возвращается на кухню к тому, что заставляет ее жариться, париться и испытывать омерзение.

— Она француженка, — поясняет Гэбриел, быстро покачав головой из стороны в сторону, словно качок влево объясняет, что он связался с ней именно из-за этого ее французского происхождения, а качок вправо — нет, не в ее французском происхождении причина того, что он делит с ней жизнь и ресторан.

* * *

Я отсылаю мятый обрывок субботнего номера «Эйдж» и получаю по почте заявочную форму для участия в конкурсе.

Комитет по выбору национального флага поздравляет меня с участием в конкурсе.

Условия конкурса дополняются вопросом: в состоянии ли участник в случае его победы в конкурсе уделить определенное время (приблизительно 6 недель) для тура по стране с целью поддержки и пропаганды нового национального флага? Указанный тур включает в себя выступления по радио и ТВ, фото и интервью в региональной прессе, торжественные церемонии поднятия национального флага в различных городах и так далее.

Ниже этого вопроса следуют две подчеркнутые тонкой черной линией пустые строки, в которые я должен вписать свой ответ.

Ну… угу. Вероятный лауреат конкурса в состоянии. Вероятному лауреату конкурса потребуется только запереть «КОЗИНС И КОМПАНИЮ» в какой-нибудь надежный гараж, ибо не зря ведь говорят, что город — это джунгли, что, может, и не так, но у подростков мужского пола здесь глаза голодных львов. И глаза эти смотрят на стоящую без движения машину как на подраненную добычу, которую они окружают ночью и разбирают по кусочку своими сидхромовыми челюстями. А я не переживу, если моего «КОЗИНС И КОМПАНИЮ» окружат и разберут на кусочки восемнадцатилетние львы из Порт-Мельбурна, сюжетные татуировки которых будут шевелиться как живые, пока они будут терзать его своими серебряными челюстями, чтобы унести по кускам и загнать в какую-нибудь мелкую авторемонтную мастерскую на задворках, где механики используют для починки битых тачек только оригинальные, снятые с живого донора запчасти.

Итак, вероятному лауреату конкурса потребуется надежно запереть свой фургон. И оставить сообщение на автоответчике для обычных своих клиентов, которые жаждут взбудоражить мир сообщениями о 40-ПРОЦЕНТНОЙ РАСПРОДАЖЕ ЗИМНЕЙ ОДЕЖДЫ или о том, что СНОВА В МЕНЮ БЕФСТРОГАНОВ, чтобы они на время воздержались от объявлений в своих витринах, поскольку я отправляюсь по стране рекламировать собственный творческий гений в компании дюжины пляшущих передо мной на задних лапках членов конкурсного комитета.

Я пишу: «С ЭТИМ НИКАКИХ ПРОБЛЕМ» — крупными буквами по диагонали поперек обеих подчеркнутых черными линиями, отведенных для моего ответа строчек.

Затем следует листок формата А4 с отступающей на два сантиметра от краев черной рамкой, внутри которой ты должен нарисовать свой флаг. Снизу под рамкой имеется место для твоего имени и четырехзначного номера-пароля. Я — Хантер Карлион, 3417.

Для официального конкурса рисунок от руки, как на моих намалеванных на витринах флагах, не годится. Тут нужно чертить. Тут нужно сгорбиться над листком и не уступать в старательности какому-нибудь средневековому монаху. Напрягать зрение и работать с картографической точностью. Склониться к самому листу так, чтобы он сделался для тебя Вселенной. Твоим холстом. Главная отличительная черта моего флага — это реальное созвездие с реальными расстояниями между звездами. Это нельзя изображать на глаз, как на витрине французского ресторана.

Для этого приходится долго рыться в кипах старых журналов «Дик Смит», пока не найдется Южный Крест подходящего размера, чтобы нанести его примерно в центре ограниченного черной рамкой пространства, отведенного тебе конкурсным комитетом. Приходится вымерять расстояние от одной звезды до другой, чтобы тени от каждой из них падали строго под одним и тем же углом. Приходится как-то абстрагироваться от досадной помехи, выражающейся в отсутствии проносящихся по твоему произведению искусства отраженных грузовиков.

Приходится найти в тех же «Диках Смитах» сделанный со среднего удаления цветной снимок Улуру и, не обращая внимания на счастливого курортника в традиционном дурацком пробковом шлеме, который одним видом своим отпугивает мух, поместить эту снятую со среднего удаления скалу в нижней части флага. Приходится с мучительной аккуратностью раскрашивать флаг плакатной гуашью «Гольбейн». Потом приходится нести его в копировальный центр и прогнать его через их цветной ксерокс, чтобы он имел профессиональный вид и не смазался за время пересылки, как, возможно, смажутся другие конкурсные работы. Потом отправить его по указанному адресу и забыть о нем, как забываешь о любом купленном когда-либо лотерейном билете.