В шесть часов(!) двадцать четвертого я все-таки испортила им праздник. Мама безропотно везет меня в больницу, уверяет, что никогда не любила Рождество и что ничего я не испортила, наоборот, ей очень приятно проехаться с утра пораньше. Мама наклоняется и сжимает мою руку:

— Ну как ты, солнышко?

Жмет еще сильнее, мне даже больно.

— Ох, прости, дорогая, я нечаянно.

И снова:

— Так как ты?

Совсем меня достала, но, честно говоря, мне это страшно нравится.

Когда мы подъезжаем к воротам, на меня вдруг находит ступор — от смущения. Сидим в машине, молчим. Начинает мама:

— Та-а-ак.

— И что? Что ты хочешь этим сказать?

— Так, — снова произносит она и гладит мой лоб, — тебе совсем не обязательно это делать, — ее пальцы ловко убирают с моей брови выбившуюся прядь, — если хочешь, давай развернемся и поедем домой.

Одна захожу в калитку, из кроны дерева доносятся пронзительные вопли розовых какаду. Тут прохладно, в этом шатре из света и тени, но ладони сразу потеют. Такое ощущение, что с меня сняли кожу и теперь каждый может увидеть мою душу, все мои недавние постельные подвиги. Толкаю дверь туалета, мою руки, пью, присаживаюсь пописать. Сама не знаю, зачем я пришла, знаю только, что должна каким-то образом закончить эту историю. Вот только, спрашивается, как? Хотелось бы попроще, без всяких выкрутасов, но я совсем не уверена, что сумею… без выкрутасов. Вижу дверь с цифрой 113: сто тринадцать и огромная стрелка, указывающая налево. Потрескавшиеся потолки, на полу чуть заметные следы от колесиков каталок, в местах разворота, лампы без абажуров, детские рисунки на стенах, бирюзовые занавески. Вся проблема в том, что я вряд ли бы смогла так — чтобы больше с ним не увидеться. Да, в этом весь прикол. Мама меня поняла, и я очень ей за это благодарна.

Его бокс в самом конце коридора, напротив огромного, залитого солнцем окна. На ручке висит табличка: «Просьба не беспокоить». Я робко берусь за ручку, чуть поворачиваю, но, помедлив, кручу назад, так и не открыв замок. Топчусь около окна, наблюдаю за попугаями, которые скачут по газону. На его зеленой поверхности желтеют заплатки высохшей травы. Несколько вытоптанных тропинок: по ним короче идти к парковочной площадке. Под деревом болтают две медсестрички, все время хохочут, что-то пьют из белых одноразовых чашек. Та, что в голубой кофточке, сняла туфли и гладит ступней ствол. У второй в руках пакет с воздушной кукурузой. Открыв его, она бросает на газон пригоршню кукурузы. Попугаи чумеют от восторга…

Вот это нормальная жизнь, мелькает у меня в голове.

Так зачем я сюда явилась? Может быть, мной двигало желание снова оказаться в одном с ним пространстве: не просто в комнате, а в его комнате. Боже, какая же я дура и мерзавка, накручивала себя, делала из него чудовищного монстра, дурацкие глюки. Когда мы разговаривали, ничего подобного не происходило, я видела его таким, какой он и есть. Но стоило мне отойти в сторону, фантазия начинала работать. Я мысленно раздувала его могущество и коварство, превращала бедного Пи Джея в ВОПЛОЩЕНИЕ ЗЛА. А когда мы снова усаживались за столик, он становился обыкновенным человеком, и я понимала, как сильно я раздула своего виртуального надувного чертика, именно чертика, а не черта. Да, настоящий Пи Джей, из костей и мяса, разочаровывал, а мне жутко хотелось видеть в нем рокового злодея, страшного и сильного. Иногда я даже внушала себе, что он прячет другое свое «я» — тщательно упакованное — в гардеробе…

А боюсь я вот чего: сейчас войду, а он опять скажет что-нибудь не то, какую-нибудь коронную свою фразу, я заведусь и снова проиграю. Вычислить, что это будет за фраза, конечно, невозможно. Так что нечего и дергаться.

Ну а сама-то я что ему скажу? Что у меня к нему куча всяких претензий и я такое могу сказануть, что мало не покажется. Покажется очень даже много, гарантирую. Например, вот это: «Ради денег ты не моргнув глазом ввязался в эту историю с моим похищением»; или: «Ты, индивидуалист хренов, даже одеться не умеешь нормально, ходишь в этой своей униформе: отстойные рубашки, глаженые джинсы, жуткие ботинки»; или: «Ты шарлатан, и я не хочу выслушивать твои объяснения, потому что это сплошное вранье. Не хочу, потому что ты никто, и на фиг мне сдалась твоя помощь… у меня все в порядке. В отличие от тебя. И не такой уж ты добренький, до сих пор ненавидишь своего гуру. А со мной ты как… стоило мне что-то рассказать, ты тут же оборачивал это против меня, тут же демонстрировал свою силу и власть. Быть главными хотят все. Только слабые на это не способны, и по-настоящему сильные личности должны быть терпимы, ведь они у власти». И еще я ему сказала бы: «Я тебя вроде как обвиняю, но так уж устроен мир: каждый всегда ищет виноватых».

А он бы мне в ответ на все это:

«Рут, у тебя изумительно красивое те…»

Нет, он скажет другое:

«О-ох. Пожалуйста, посмотри на свой лобик. И прочти, что там написано».

Поворачиваю ручку и вхожу. В комнате темно, и по абсолютно полной тишине понимаю: он спит. Первая мысль: притворяется, самый лучший способ застать меня врасплох, схватить… Боже, какая чушь… И веки, и губы, и кожа на голове чудовищно распухли и сплошь в волдырях. Голова у него стала вдвое больше, над бровью — рана, стянутая швом. Хочу прикоснуться, погладить и — боюсь. Но гораздо страшнее то, что он в таком тяжелом состоянии. И еще то, что он сейчас чем-то напоминает смешного уродца Франкенштейна. Подхожу к раковине и рассматриваю в зеркале свое припухшее лицо и… не знаю, что же мне делать. Нащупываю в кармане случайно завалявшийся обрывок бумаги, пишу:

МНЕ ПОНРАВИЛОСЬ. НЕ ВСЕ. ПРИВЕТ. РУТ.