Меня зовут Рут, вообще-то имя мое еще в древности означало «жалость». Но меня часто называют: «Безжалостная». Вроде древнего ископаемого хищника. Безжалостная хищница. Из-за таких разговорчиков во мне действительно просыпается инстинкт самосохранения. Все точно по Дарвину. Даже когда моя семейка налетела на меня, как шайка бандитов, уговаривая (вернее, приказывая), чтобы я согласилась на эту трехдневную пытку, я подумала: ладно, переживем — с помощью медитации — общение с этим типом, подумаешь, какой-то отвратный таг из Нью-Йорка. Главное — быть вне, отрешиться, быть выше этого. И все же было как-то стремно, даже руки дрожали. Задрожали сразу, как только все начали шикать и твердить «хватит, успокойся»; и когда я спросила у этого своего спасителя, могу ли я поговорить с мамой и с Тимом — это мой самый старший брат, — таг сказал «конечно».

Потом снова повторил «конечно», вот тут я и успокоилась, просекла, что дяденька и сам, видно, здорово нервничает. Я ведь ненормальная, всегда чувствую: когда люди психуют, над ними словно невидимые струи, они стягиваются во влажные набрякшие облака, которые клубятся и парят. Я старалась обогнать братьев и Фабио и шепотом считала… один, два, три, четыре. Они просто бесились… пять, шесть, семь, восемь… Но тагу этому хоть бы что, наверное, он не слышал моего бормотания. Над верхней губой — капельки пота, и пристально так на меня смотрит. Глазки ласковые, улыбчивые, с лучиками морщин, на вид — лет пятьдесят пять, пятьдесят шесть.

И вот мы торчим на заросшем травой холме. Я высматриваю хоть что-то приметное, но холмик так себе, уныло-ровный и скучный. Трава сухая, за моей спиной фермерский домик, а за домиком — холмы, холмы… Просторы тут: гуляй — не хочу, на десятки миль вокруг — ни души, не считая всех нас десятерых. Мы стоим, сбившись в кучку, пялимся на кирпично-красную пыль. Мои родичи все норовят подтолкнуть меня поближе, в серединку. Подходит мама, бубнит мне в самое ухо: «В комнату Пусс». Я невольно оборачиваюсь и смотрю на тетку, которая стоит рядом с дядей и как-то странно подмигивает. Да и все они как-то странно кивают и подмигивают. Бред, с чего бы это им? А с чего подмигивать моей тетке? Но она опять — точно! — слегка прищуривает правый глаз. Пусс — сестра моей матери, муж у нее — Билл-Билл, худенький, личико маленькое, очень смешливый. Детей у них нет, зато есть эму, Пусс называет этих страусих (строго говоря, они не страусы, но очень похожи) «мои девочки», в их увесистых тушах до фига протеина и почти нет холестерина. Кроме самой Пусс, они никого к себе не подпускают. До эму были кошки и тоже признавали одну ее.

Плетусь в дом — что ж теперь делать! Нет, не понимаю… какого черта они все это устроили: выманили-таки меня, тоже мне умники, прижали человека к стенке и довольны. А эти их уговоры с пеной у рта? Жуть! Но главная предательница, конечно, Пру Лемон. Это она проболталась о марихуане и о том, что я выхожу замуж за гуру.

Пру была моей подругой, да, именно «была», «прошедшее законченное». Или как там оно называется… В апреле мы рванули с ней вдвоем в Индию, почему-то именно туда, планы были грандиозные. Посмотреть на что-нибудь обалденное, невиданное. Про Индию мы не знали ничего, так, только всю эту набившую оскомину муть. Тадж-Махал, сари, слоны, расшитые покрывала и байки о каких-то вечеринках с травкой в Гоа, где задарят подарками, наговорят комплиментов, а главное — никто не будет устраивать потом скандалов и читать нотации. Индийцы, они плевали на тебя, твори что хочешь, никто не осудит, им бы с собой успеть разобраться, жуткие самоеды (как Вуди Аллен, он во всех своих фильмах такой). Они, наоборот, захваливают до тошноты. Сейчас вспомню. Ну-у… примерно так: «Ах, какая ты чуткая и красивая, ох, какая ты потрясающе умная, ух, ты самая-самая», — короче, сплошные сопли и лицемерие. Я спросила у одного такого балаболки, Шви его зовут, зачем он все это несет, все эти «ахи». Только расхохотался в ответ. «Ах, милая Ру-у-т, не сердись, все мы любим, когда нам льстят».

Что меня потрясло, так это дома из щебня; один такой город лепит себе же подобный, сбывая щебенку этому другому. Те здания, что из нормального камня, тоже не многим лучше: щербатые, полуразрушенные, огромные обвалившиеся куски крошатся, превращаясь в плотные кучи, нашпигованные ярко раскрашенными Кришнами и Шивами. Впечатление — как от «Алисы в Стране чудес», и вообще такое чувство, что ты попала в декорации библейского Ада и Райского сада. Никогда не знаешь, куда именно тебя занесет. Нас предупредили, что запросто могут и куда-нибудь завезти, поэтому после десяти старались держаться вместе — какое-то время. Постоянное ощущение: будто стоишь на голове и мозги твои куда-то пересыпаются, как песок в песочных часах. Чего я там только не насмотрелась! И сейчас перед глазами все как наяву: маленькие нищенки, их заскорузлые от грязи одежки даже не гнутся — будто они из картона. Сказочной красоты белая лошадь, и при ней целых тринадцать погонщиков в клевых прикидах — это полный отпад, экзотика. Рикша, который врезался в мула, его зеркальце для обзора — вдребезги. Женщины со странными резными протезами вместо ног или рук. Видела нескольких садху, это аскеты, с длиннющими — футов в шесть — усами. И еще запомнила танцоров со змеями, пластика у них обалденная, и малышек-танцовщиц с насурьмленными глазами. Смотришь, смотришь… на что-то минуту, на что-то мельком, часто одно наплывает на другое, перемешивается, не успеваешь крутить головой. Кто-то ковыряется в зубах щепкой, а у этого несчастного торчит из раны обломок кости, тоже похожий на щепку. Люди, ослики, лошади, снова человек, снова зверь. И опять лица, лица, и снова морды, мордахи, мордочки. Никогда не знаешь, что увидишь в следующую минуту и тем более — завтра.

А в Сиднее что? В Сиднее заранее известно (более или менее), что тебя ждет. Все по правилам, все «от» и «до». В Индии никаких правил, ее невозможно втиснуть в рамки и системы, ни одна система не выдержит этой непредсказуемости; а если все-таки попытаешься втиснуть, то все разрушишь.

После Гоа мы поехали в Кулу, а в ашраме под Ришикешем — разругались. Пру там все действовало на нервы: сама атмосфера, омовения, песнопения. А я только радовалась — потрясающая острота ощущений, полный балдеж! Но она изнылась вся: давай отсюда смотаемся. Я пыталась описать ей свое состояние. Эту разлившуюся по всем жилочкам теплоту и нежность: как будто у меня нет больше грудной клетки и чья-то ласковая рука гладит меня прямо по сердцу. Какое это было блаженство!

Я так и не поняла, чего она уперлась. Пристала, чтобы я ехала с ней домой, в Австралию, ноль внимания на все мои отнекивания. Пришлось даже перед ее носом сжечь свой билет на самолет, только тогда она наконец поверила, что я не прикалываюсь. И давай реветь. Но я же не ее собственность. Человек не может быть чьей-то собственностью — вот это я поняла твердо.

Из-за жары спальня так зашторена, что ни черта не видно. Мои глаза выхватили из этого пурпурного полумрака горшок с белыми нарциссами. Узнаю Пусс: всегда старалась свить тут уютное гнездышко, хотя в фермерских домах это редко кому удается. Присмотревшись, разглядела на кровати что-то розовое и мохнатое — розовая кошка, класс! Но это была всего лишь подушка из крашеной овчины. Я — сразу теребить подушечьи розовые космы и твердить про себя, как мантру: «Я не хочу в тюрьму, я не хочу в их тюрьму, не хочу». Потом легла и долго рассматривала безделушки: фарфоровых кошечек, всякие медные штучки, свадебные фотографии. У Пусси короткая стрижка, ежиком, почти как у парня, здоровый румянец. Мамуля моя, та всегда была бель фам — на затылке тугой аккуратный пучок, декольте, подвитые ресницы и не очень умело подведенные глаза.

Пусс крепенькая и жилистая, волосы у нее свои, не измученные краской, она ненавидит черное, чаще всего в чем-нибудь бордовом, любимый ее цвет, в ушах, — сережки на гвоздиках, кошмарные. Смотрю дальше. Кошки на комоде, кошки на книжных полках. Кошки мягкие, набитые поролоном, кошки фарфоровые, есть целые семейства, соединенные латунной цепочкой, — мама и трое котят. Полно картинок: раскрашенные от руки котята с удивленными глазками и распушенными щечками, у котят такой вид, будто им кто-то щекочет под хвостом. Боже, ну и тоска! Мне тогда вдруг подумалось (жуть!): ведь когда Пусси умрет, за всеми этими нарядными (есть и так себе) кисками придется кому-то ухаживать, а они на фиг никому не нужны.

…Встаю (это чуть позже), а голова как закружится, по спине мурашки, к горлу подступил комок — я успела-таки добежать до мусорного ведра, но чуть его не уронила. Запаха почти не чувствовалось, и я спрятала это синюшно-розовое ведерко в шкаф. Решила почистить зубы, и тут входит мама, с минералкой. Она почему-то на цыпочках (от напряжения даже слегка покачивается) семенит к кровати… Тим, тот явился с чаем и молча протянул мне чашку, но я гордо ее проигнорировала, и он так и стоял с протянутой рукой, а я заговорила с мамой — сама:

— Мам, он же таг, убийца.

— Ты ведь совсем не знаешь этого человека, Рути.

— И знать не хочу. Посмотри на меня, мамочка. Я научилась радоваться жизни. Мне хорошо, правда.

Я простодушно округляю глаза. «Ты же сама всегда говорила: делайте что хотите, лишь бы вам было хорошо», — напоминает ей мой взгляд.

Но на самом деле ничего хорошего, мне так же фигово, как им.

Мама теребит бумажный носовой платок. Тим приклеился к стене, эдакий красавец из мыльного сериала, когда тот в гневе: жилки на висках вздулись и пульсируют. Нужно срочно действовать. «Действуй, — учит Баба, — действуй, не упуская ни единой возможности». Надо убедить их, что я не чокнутая, просто каждая минута, проведенная тут с ними, мешает моему дальнейшему совершенствованию. Черт возьми! Как же мне с ними тут противно… не хочу я потакать их жалким инстинктам, убогой приземленности. Материалисты фиговы.

— Ну, хорошо, если вас так это напрягает, я не выйду замуж за Учителя, меня никто не заставляет, мне просто оказали честь, это лишь еще одно свидетельство его благородства. Баба хочет доказать, что любит меня, только и всего. Это его слова.

Мама поджала губы:

— Я не верю этому, Тим. С твоей сестрой всегда было очень трудно.

— А что трудного-то? — выпаливаю я.

— Не помнишь уже? Говорила, что идешь в школу, а сама пропадала в библиотеке. А теперь я вообще не знаю, где ты. Я боюсь, они манипулируют тобой, может, даже что-то подсыпают.

— О г-господи!

— Прости, но у меня сложилось такое впечатление. А в данный момент ты сама манипулируешь мной. — Она жадно припадает к бутылке с минералкой. — Мы же пытаемся спасти тебя, Рут.

— И зря. Спасать вам нужно себя. Ради бога, мама, как ты думаешь, для чего мы здесь?

— Где именно?

— На земле. Скажи, для чего? Какова цель твоей жизни?

Мамины глаза чуть скашиваются вбок, в сторону Тима.

— Она нарочно прикидывается блаженненькой, а, Тим? Ты же знаешь, это у нее любимое развлечение.

— Я не прикидываюсь, я говорю о смысле жизни, мама. Зачем ты живешь на свете? Ты когда-нибудь об этом задумывалась?

Тимми снова протягивает мне чашку с чаем. Мама, шурша, разворачивает очередной бумажный платочек.

— Неужели тебе неинтересна твоя сущность, то, чем ты отличаешься от всех иных сущностей? И тебе не хочется знать, что тебя ждет — потом… и что это означает — «познать себя». Так все-таки зачем? С какой стати Господу было так суетиться? Если учесть, что почти все люди — в том числе и ты — обращаются с дарованной им жизнью как с каким-то случайным недоразумением. Люди слишком довольны собой, но Небесный папочка в конце концов здорово их разочарует, дождутся. Одно бы хотелось узнать: зачем мы появились на белый свет, неужели тебе не любопытно, а, мам? Ну если бы можно было узнать?

Еще два платочка истерзаны в клочья.

— Тим, у нас нет времени на подобные дискуссии, он ждет.

Тим рывком отлепляется от стены, из его кармана на ковер падает мобильник. Тим наклоняется поднять. Физиономия у моего братца жутко кислая: бесится, что его привезли в эту дыру, а теперь еще затащили в типичное любовное гнездышко. Он предпочитает что-нибудь нестандартное, в голубых тонах.

— Так что же ты, сынок? — вопрошает мама. — Скажи что-нибудь, у тебя ведь должно быть свое мнение?

— Я думал, они зря паникуют, ну насчет…

— Насчет чего? — не выдерживаю я.

— Насчет тебя… — мямлит он.

— Да отвали ты!

— Погоди, не дергайся, дай договорить. Я думал, они зря гонят волну. А теперь я так не думаю.

— Интересно, почему?

Он сложил руки на груди и внимательно на меня посмотрел:

— Потому… потому что глаза у тебя какие-то странные.

Я захихикала и состроила рожу: скосила глаза к носу и часто-часто заморгала.

— Нет, ты послушай.

Изображаю предельное внимание.

— Мама с папой ухлопали кучу денег на этого профессора, кстати, специалист он классный.

— Кто это сказал?

— Как кто? Спецы по сектам.

— Значит, по-твоему, это секта?

Ему лично судить трудно, заявил мой братец и начал нудить, что три дня не срок, можно как-нибудь напрячься и потерпеть.

— Кончай вредничать. Каких-то паршивых три дня, трудно тебе, что ли?

Я сказала Тиму, что он ни хрена не понял. Эти самые «спецы» много кому готовы перекроить мозги: коммунистам, лесбиянкам, иудеям, женившимся на христианках, негру, запавшему на китаяночку. Лезут без мыла в душу.

— Ради бога, Тим… — бормочу я.

— Что ради бога-то? И не смотри на меня так, будто я всадил тебе в сердце нож.

— Значит, ты с ними заодно… но почему?

Тук-тук-тук — раздалось снаружи.

— Ч-черт… — шепчу я.

Мы все втроем смотрим, как открывается дверь.

— Вы позволите войти? — с порога спрашивает этот тип.

У нас у всех просто челюсти отвисли, когда мы его увидели. Мама вежливо закивала, хотя в глазах ее читалось: «ну и ну». Я стала опять по-наглому его разглядывать. Ну весь наглаженный: и джинсы, и спортивная рубашка, и курточка, а волосы зализаны. Полный отпад! И этот допотопный диск-джокей, ровесник моего папули, собирается вправлять мне мозги? Он пожал мне руку, очень нужно… и мало того, еще накрыл ее другой своей лапищей.

— Привет, Рут, страшно рад с тобой познакомиться, — и сладенькая, вроде бы простодушная улыбочка, весь так и сияет. Скуластый. Губы чуть выпячены, когда говорит, слегка причмокивает.

— Вы не могли бы… — виновато так — чмок-чмок; ему приходится отодвинуться, чтобы выпустить маму и Тима. Я их не останавливаю, он хоть не такой дерганый, как они. Он проверяет, плотно ли закрыта дверь, разворачивается и чуть враскачку идет ко мне, начинает очень прочувствованно, ласковый такой америкашечка:

— Рут, ты, наверное, успела меня возненавидеть, что вполне естественно при данных обстоятельствах…

Мои плечи невольно вздрагивают. Еще как успела, но нельзя, чтобы он ответил мне тем же.

— Зови меня просто Джон, — предлагает он, — или Пи Джей.

Оказывается, это часть его фамилии: Пи Джей Уотерс.

— Хочешь пить?

Хочу, но говорю «нет».

— Понял, — говорит он.

Потом, конечно, заводит волынку насчет того, что необходимо хорошенько во всем разобраться. И, разумеется, мои предки наняли его исключительно для этого, и если я даже решу возвратиться в Индию, мне очень полезно было бы его выслушать.

Я молчу, пытаюсь просечь, что ему надо и почему у дяденьки такие залысины. Я уже готова милостиво согласиться, но в этот момент в открытом окне появляется сияющая физиономия и машущая рука. Пи Джей решительно захлопывает его. Это Робби, мой младший старший брат, это ему всегда: «покачай нашего цыпленочка на качельках», то есть меня. Видок у него — с этим длинным высунутым языком — просто убойный: дразнится, гад. Потом изображает, что в руке у него ремешок, которым мне нужно сделать «атата».

Нет, все-таки от моих родственничков можно рехнуться. От этой суеты, которую они развели вокруг меня, от их кретинских сюсю-пусю. Ах, как мы все тебя любим, даже выписали для тебя ученую обезьяну — из самой АМЕРИКИ! Теперь эта макака сидит рядом со мной, усердно изображая искреннее участие.

— Невозможно сосредоточиться, эти шуточки очень отвлекают, — жалуется он и досадливо взмахивает руками. — Твои родственники очень эмоциональны, в такой обстановке работать нельзя.

Я старательно копирую его ужимки и серьезную мину, а сама умираю про себя от смеха, вспомнив про «шуточки» эмоциональных родственников… и мысленно одобрительно им киваю. Макака продолжает:

— Эти три дня должны быть предельно насыщенными, максимальное погружение в проблему. — Для большей убедительности он плотно стискивает свои ладони. — Раскрыться перед другим человеком, быть по-настоящему откровенным очень непросто. Отчасти это даже противоестественно. Мы склонны защищать то, во что верим, а не анализировать.

Вот именно, и чего ради человек должен в чем-то копаться, неизбежно при этом разрушая, это как раз проще всего. А он все нудит, втолковывает мне, что все мы играем в игры, и с собой и с другими, и, в сущности, мы только это и делаем. Я чувствую, как у меня пухнет голова от назойливых и как бы ироничных реплик, вроде «ну же, расслабься» или «ну что, суховато, надо бы смазать?». Он вскоре просек, что мне, собственно, ни к чему расслабляться, ведь я почти его не слушала, ну и запсиховал, притих, а когда начал снова, уже меньше умничал и красовался.

— Диалог между нашим осознанным «я» и внутренним — он происходит постоянно, то есть мы всегда прислушиваемся и к этому, сокровенному «я». Драматизм сущностного двуединства. Априорный дуализм. Главная трудность для нас, человеческих особей, не в том, что этот диалог практически никогда не прекращается, а в том, что мы не знаем, как найти общий язык с этим неведомым «я», с той незнакомой личностью, которая живет в каждом из нас.

Я опять почувствовала легкую тошноту, просто идиотизм какой-то, даже мой желудок отказывался переваривать весь этот бред. А дяденька так и сверлил меня взглядом и все время оттягивал пальцем тесный ворот рубашки.

— Полагаю, ты не задумывалась о том, какой непоправимый урон может быть нанесен сокровенной твоей сути, средоточию твоей личности, если ты вручишь себя такому субъекту… который может оказаться совсем не тем, кому можно довериться? — Он наклонился вперед, нащупывая в карманах спички. — «Искра зажглась в груди, я знаю: это огонь небесный». Джузеппе Верди. Душа похожа на пламя зажженной спички, на яркий всполох, осветивший твой путь.

Он чиркает спичкой, держит ее перед собой, медленно поводя из стороны в сторону. Мы оба наблюдаем за тем, как пламя постепенно гаснет. После он поднимается и, запрокинув голову, начинает бродить по комнате, почему-то обращаясь исключительно к потолку. Не иначе как там полно мух. Тоже смотрю вверх: да нет, всего несколько штук.

— А что, если я поищу более подходящее для наших бесед место? Ты как, согласна?

Говорит-говорит… короче, когда он спросил про подходящее место, я как раз искала на потолке мух, но все-таки ответила. «Да» — вот что я сказала. Просто чтобы он хоть ненадолго заткнулся, и еще я побоялась сказать «нет». Пришлось бы что-то изобретать, почему «нет» а у меня не было уже никаких сил, доста-а-ал. А главное, своим «нет» я признала бы, что вся эта мура, которой он меня грузит, как-то на меня действует, хотя на самом деле мне по фигу был и этот тип, и весь его выпендреж. В общем, сразу брякнула «да» и нагло улеглась, что в принципе означало абсолютное «нет», оставалось только нарочно захрапеть… и еще это означало, что я — бяка непослушная — по-прежнему не желаю его признавать. Мои родственнички — вот из-за кого я действительно психовала. По-моему, до них даже не доехало, что я, по их милости, стала жертвой, да-да, я серьезно… Что поделаешь, тормозные придурки. Отдали на закланье свою самую любимую свинку, и так рады, не передать. Торжествуют.

…Короче, это был его первый прокол.