Когда разразился скандал, я еще училась в художественной школе в Париже и, как это сплошь и рядом со мной случается, не запомнила никаких подробностей. Я, разумеется, слышала о Дэвиде Бэнкрофте и даже видела его однажды на выставке моего приятеля в Лондоне, но в то время мое профессиональное мастерство еще не достигло того уровня, когда начинаешь интересоваться художественными критиками. И все же его чудовищная смерть наделала шуму даже в Париже. Я, правда, вскоре уехала на этюды в глухое местечко в Альпах и больше ничего об этой истории не слышала. Тогда я и представить себе не могла, что все это так близко коснется меня. На самом деле все началось пять лет спустя перед моей первой выставкой, и особенно ясно я вижу один день – день, словно вобравший в себя все то длинное и восхитительное французское лето.
Я помню то утро так отчетливо, как будто это было сегодня. Я только приступила к портрету Гастона, портрету, которому было суждено вовлечь меня в ужасную историю предательств и убийств и навеки изменить течение моей собственной жизни. Но обо всем этом мне предстояло узнать много позже. Тогда все казалось простым и понятным, И мне было важно только суметь передать на холсте, что такое Гастон.
– Гастон! Умоляю! Ты можешь побыть в покое?
Но было поздно, – я обращалась к пустому, залитому ярким солнечным светом пространству. Гастон был самым замечательным ребенком на свете, но и самой отвратительной моделью. Пытаться писать его было все равно, что писать натюрморт под названием «Перышко во время урагана».
Я оставила попытки работать, отложила уголь в сторону и принялась за ним наблюдать. Гастон – чудное созданье с густой шапкой непослушных темных волос, огромными карими глазами и напоминающим розовый бутон ртом, наподобие тех, что так любил писать на потолках часовен Микеланджело. Правда, сходство Гастона с ангелом на этом кончалось. В остальном он был типичным девятилетним мальчишкой: неуемное любопытство, помноженное на безостановочную болтовню, прямая как стрела фигурка, утратившая плавность детских линий, но еще пока не ставшая по-юношески угловатой. Длиннющие загорелые ноги с вечно ободранными коленками, торчащие из-под потертых коротких штанов, мелькали в данный момент у меня перед глазами, в то время как их хозяин носился как угорелый по лугу, на котором мы, точнее я, сидела, оглашая воплями окрестности. В конце концов он устремился ко мне подобно заходящему на посадку бомбардировщику.
– Вы видели меня, мадемуазель? Правда, я быстро бегаю? Правда, я бегаю быстрее всех мальчишек?
– Потрясающе быстро, Гастон, но, может быть, теперь ты будешь любезен присесть?
– Да, конечно, мадемуазель, – согласился Гастон, сопроводив свои слова небрежным пожатием плеч ей – движением столь типичным для его соотечественников и неподражаемо мужским. – Но вы же понимаете, что я мальчик и мне надо двигаться. Я не могу сидеть столько часов подряд, пока вы разглядываете меня так и эдак.
– Понимаю, Гастон, – засмеялась я в ответ. – Но я же вовсе не прошу тебя сидеть здесь часами. Вот что я тебе скажу, давай-ка на сегодня закончим, и я поучу тебя работать акварелью.
– Ой, пожалуйста, мадемуазель! – с радостью согласился Гастон и тут же устроился возле моего этюдника, правда, предварительно собрав аккуратно сделанные мною за утро наброски. – По-моему, сегодня хорошо получилось, мадемуазель Клэр. Как это выговорите, – вы поймали мое сходство?
– Уловила, дурачок ты мой. Похоже, твоего тщеславия хватит на десять парижанок.
– Ага! – согласился Гастон и, не удержавшись, захихикал. – Может, это потому, что я не такой, как все. Очень красивые люди это о себе знают.
Я расхохоталась и покачала головой. С последним утверждением было трудно спорить. Хотя для своих лет Гастон был маловат, а его родители были типичными сельскими жителями, которые никогда не читали ничего кроме еженедельной газеты, он был на редкость умен и рассудителен. Держался он, как правило, особняком, мало общаясь с другими деревенскими ребятишками. Я познакомилась с ним год назад, когда покупала свой маленький домик неподалеку от Сен-Виктора на деньги, которые заработала сама, продав несколько картин. Дом, Грижьер, достался почти даром, так что мне даже удалось усовершенствовать более чем скромный интерьер, и теперь я могу похвастаться своей первоклассно оборудованной ванной комнатой с душем и даже небольшой стиральной машиной.
Уже два лета подряд я пишу французскую деревню и местных жителей. Гастона отчего-то очень заинтересовала «американская тетя, которая рисует», и я почему-то сразу ему понравилась. Видимо, мы оказались родственными душами. Я ведь тоже всегда была не «такой как все», вечно делала не то, что положено. В общем Гастон стал ходить за мной по пятам, и я решила учить его английскому, который, к моему величайшему удовольствию, он схватывал с необыкновенной легкостью и любил использовать при каждом удобном случае.
Ну и еще, конечно, моя привязанность к нему усиливалась оттого, что он очень любил рисовать и был поразительно талантлив. Мы тогда совершенствовались с ним в работе акварелью, несмотря на то, что он ужасно хотел начать писать маслом. Я отказывалась откликнуться на его просьбу только лишь из опасения, что с масляными красками ему пока не удастся справиться.
Я наблюдала за тем, как он, держа в руке кисть, размышляет о композиции.
– А не нарисуешь ли ты мне барашка, – попросила я.
Он затрясся от смеха и сказал:
– Но ведь так говорил Маленький принц, «мадемуазель, честное слово!»А вы не можете быть Маленьким принцем, потому что он это я! А вы взрослая, вы что, забыли?
– Разве я могу забыть, если ты только и делаешь, что мне напоминаешь? – Гастон был ненасытным читателем и обожал «Маленького принца». Он не понимал, что напоминает мне Маленького принца куда больше, чем ему кажется – любопытство и наивность сочетались в нем с удивительной мудростью.
– Нет, сегодня я решил нарисовать вас, мадемуазель Клэр, – он зажал кисточку зубами и принялся с важным видом разглядывать меня, затем нагнулся к своим краскам и начал работать аккуратными длинными мазками. – Волосы я вам сделаю такого цвета, как подсолнечник, потому что они на него похожи, только без черной серединки.
– О, уж пожалуйста, Гастон, иначе все подумают, что я крашусь!
– Pardoп?
Почти не обращая на меня внимания и полностью сосредоточив внимание на листе лежавшей напротив него бумаги, он прикусил свою очаровательную губку и нахмурил брови. Целый час позируя ему, я старалась не шелохнуться и, запоминая меняющееся выражение чудесной мальчишеской мордашки, мечтала только добраться домой, чтобы успеть сделать набросок. Ну а потом он наконец закончил и торжествующе протянул мне работу.
– Хорошо, тadeтoiselle? Я, кажется, поймал сходство?
– Очень хорошо, малыш, – ответила я с улыбкой. Получилось и в самом деле совсем недурно, хотя черная краска у моего ученика предательски затекла на голубизну зрачка, отчего создавалось впечатление, будто я только очнулась после глубокого наркоза. Но Гастон, надо было отдать ему справедливость, действительно уловил сходство, хотя едва ли этот портрет помог бы мне завоевать победу на конкурсе красоты.
– Реализм в искусстве, – заметила я печально. – Могу я взять его себе?
Гастон любезно кивнул.
– Благодарю вас, месье. Собственного портрета у меня никогда не было. Знаешь, он мне до того нравится, что я обязательно его повешу. Ну, давай собираться. Твои родители начнут волноваться.
– Моих родителей волнуют только деревенские сплетни. Они никогда не беспокоятся обо мне и не спрашивают, куда я пошел.
Это была чистая правда, и я это знала, но все же с отвратительным лицемерием взрослого человека сказала:
– Ты не должен так говорить, Гастон, и мы не имеем права заставлять их волноваться.
– Ха! – крикнул он через плечо, стремглав пронесся через луг и исчез за холмом, а поскольку солнце уже скрылось за верхушками деревьев, я поспешила за ним.