В этом году было не такое уж плохое Рождество. Тем не менее, обстановка навевала непреходящее уныние, о чем напоминали и снежные заносы, скрывшие парк по другую сторону от квартиры Шиндлера, и густые шапки снега, казалось, навечно утвердившиеся на кровле Вавельского замка. Теперь никто уже не верил в быстрое разрешение положения дел: ни солдаты, ни поляки, ни евреи по обе стороны реки.

В это Рождество для своей польской секретарши Клоновской Шиндлер приобрел пуделька, забавную парижскую штучку, которого откуда-то раздобыл Пфефферберг. Для Ингрид он купил драгоценностей и некоторые из украшений послал милой Эмилии домой в Цвиттау. Пуделей сейчас не так-то легко разыскать, сообщил Леопольд Пфефферберг. Вот драгоценности – сущий пустяк. Сейчас такие времена, что камни то и дело переходят из рук в руки.

Оскар, казалось, продолжал поддерживать одновременные отношения с тремя женщинами, не говоря уже о случайных встречах с другими, не испытывая особых трудностей, которые как правило выпадают на долю ловеласов. Гости, посещавшие его апартаменты, не могли припомнить чтобы Ингрид когда-нибудь была в плохом настроении. Она неизменно оставалась доброй и симпатичной девушкой. Эмили, у которой были куда более веские основания возмущаться, обладала слишком большим достоинством, чтобы устраивать Оскару сцены, которых он, впрочем, более чем заслуживал. Если у Клоновской и были какие-то претензии, они никоим образом не сказывались на ее поведении в приемной ДЭФ, ни на ее преданности герру директору. Можно было предположить, что при том образе жизни, который вел Оскар, обычным делом должны были быть стычки между разгневанными женщинами. Но никто среди многочисленных друзей Оскара и его работников (а свидетелей его плотских грехов, которые при случае были бы не против позубоскалить над ними, было более чем достаточно) не мог припомнить таковых, что так часто выпадают на долю и не таких ловеласов, как Оскар.

Предположить, как делали некоторые, что женщин устраивало даже частичное обладание Оскаром, значило бы унизить их женское достоинство. Может быть, проблема заключалась в том, что, если вы изъявляли желание поговорить с Оскаром о таком предмете как верность, в глазах у него появлялось искреннее детское удивление, словно вы пытались втолковать ему теорию относительности, которую можно было понять только в результате не менее пяти часов неустанной концентрации. У Оскара никогда не было таких пяти часов, и он никогда не мог сконцентрироваться на подобной проблеме.

Если только речь шла не о матери. Рождественским утром, отдавая дань ее памяти, Оскар отправился к мессе в церковь Святой Девы Марии. Над высоким алтарем было место, где еще несколько недель назад резной деревянный триптих Вита Ствоша привлекал внимание молящихся своей божественной красотой. Пустое пространство и убогость каменной кладки на том месте, где был триптих, отвлекала и раздражала герра Шиндлера. Кто-то украл триптих. Он был отправлен в Нюрнберг. До чего гнусным стал этот мир!

Тем не менее зимой, как и раньше, дела шли как нельзя лучше. С началом года его друзья из Инспекции по делам армии стали намекать Оскару, что неплохо было бы организовать цех по производству противотанковых снарядов. Таковые интересовали Оскара куда меньше, чем кастрюли и сковородки. Их производство не доставляло практически никаких хлопот. После разделки металл шел под прессы, отштампованное изделие окунали в ванну и обжигали при соответствующей температуре. Не надо было тщательно калибровать оборудование, ибо сковородки не требовали такой точности, как оружие. Снаряды нельзя было спускать из-под прилавка, а Оскару нравилась торговля с черного хода – нравилась своим спортивным азартом, отсутствием бумажной волокиты и тем, что, несмотря на сопряженные с ней опасности, позволяла быстро оборачиваться капиталу.

Но, понимая, что такая политика пойдет ему только на пользу, он все же организовал участок по производству вооружения, поставив несколько мощных прецизионных прессов «Хило» и станки для обработки снарядных гильз, которые заняли целый ряд во 2-м цехе. Организация такого участка была довольно хлопотным делом; она заняла несколько месяцев планирования, размещения оборудования и проведения испытаний, прежде чем появилась первая качественная гильза. Большие прессы «Хило», тем не менее, позволили Шиндлеру увереннее смотреть в непредсказуемое будущее; по крайней мере, теперь он имел дело с настоящей индустрией.

Еще до того, как прессы «Хило» были смонтированы и отлажены, Оскар стал получать сигналы от своих друзей из СС на Поморской, что близится время организовать еврейское гетто. Он рассказал об этих слухах Штерну, дав понять, что тревожиться не из-за чего. Ну да, заметил Штерн, об этом поговаривают, слово сказано. Кое-кто уже предвидел такое развитие событий. Мы окажемся внутри, а враги останутся снаружи. Мы сможем заниматься своими делами. Никто не будет завидовать нам, даже камни на улицах. Вокруг гетто будут возведены непроницаемые стены. И они станут зримым выражением катастрофы.

Указ «ген.-губ. 44/91», датированный 3 марта, был опубликован в ежедневных газетах Кракова и его зачитывали через громкоговорители машин, разъезжавших по Казимировке. Находясь на участке вооружений, Оскар услышал, как один из его немецких техников, прокомментировал новость.

– Разве им там не будет лучше? – спросил техник. – Ведь всем известно, что поляки их ненавидят.

Указ объяснялся тем же предлогом. Организация закрытого еврейского квартала необходима, чтобы устранить расовые конфликты в генерал-губернаторстве. Пребывание в гетто носит обязательный характер для всех евреев, но обладатели соответствующих рабочих удостоверений могут отправляться из гетто на работу, возвращаясь по вечерам. Гетто будет размещено в пригороде Подгоже, по ту сторону реки. Конечный срок для переезда определен 20-м марта. В его пределах вопросами размещения будет ведать юденрат, а те поляки, которые в настоящее время живут в пределах гетто и которым, тем самым, придется переезжать, должны обращаться в соответствующие квартирные отделы в других частях города.

К указу прилагалась карта нового гетто. С севера оно ограничивалось рекой, с востока железнодорожной линией на Львов, с юга холмами за Рекавкой, а с запада – площадью Подгоже. Тут должна будет разместиться масса народа.

Но, по крайней мере, предполагалось, что репрессии хотя бы обретут какую-то форму и при всей ограниченности будущего существования, люди получат основания как-то предсказывать его. Для таких людей, как Иуда Дрезнер, оптовый торговец текстилем, которому довелось познакомиться с Оскаром, предыдущие полтора года были сплошной чередой ограничивающих распоряжений, грабежей и конфискаций. Он потерял контакты с кредитным агентством, свою машину и квартиру. Его банковский счет был заморожен. Школа, куда ходили его дети, была закрыта, не говоря уж о том, что их ждало исключение из нее. Фамильные драгоценности были конфискованы, как и радиоприемник. Ему и его семье запрещалось появляться в центре Кракова, он не имел права невозбранно ездить в трамвае. Он и ему подобные могли пользоваться только специальными вагонами. Его жена, дочь и сыновья то и дело попадали в облавы, когда их в принудительном порядке гнали убирать снег или на другие тяжелые и грязные работы. И когда вас силой загоняли на грузовик, никогда нельзя было знать, как долго продлится отсутствие и не попадете ли вы во время работы под надзор сумасшедшего охранника с пальцем на спусковом крючке. При таком режиме из-под ног уходила твердая почва и возникало ощущение, что ты стремительно катишься в бездонную яму. Но, может, дном ее и должно оказаться гетто, где хотя бы удастся привести мысли в порядок.

Кроме того, евреи Кракова были приучены – точнее было бы сказать, что это было их врожденным качеством – к мысли о существовании гетто. И когда наконец решение было принято, само это слово звучало успокоительно, вызывая воспоминания о ряде предков, обитавших в нем. Их дедушкам не разрешалось выбираться за пределы гетто в Казимировке вплоть до 1867 года, когда Франц-Иосиф подписал декрет, разрешавший евреям жить в городе всюду, где они пожелают. Циники утверждали, что австрийцам было необходимо откупорить Казимировку, разместившуюся в излучине притока реки недалеко от Кракова, чтобы польские рабочие могли найти себе пристанище недалеко от работы. Тем не менее, старики из Казимировки относились к Францу-Иосифу с нескрываемым уважением так же, как и в тех местах, где прошло детство Оскара Шиндлера.

Хотя они с таким запозданием получили свободу, среди старых краковских евреев жила ностальгия по старому гетто в Казимировке. Да, понятие гетто включало в себя грязь и запущенность, переполненные жилища, необходимость занимать очередь к умывальнику, споры из-за мест для сушки белья. Тем не менее, оно предоставляло евреям священное право заниматься своими делами, изучать богатство наук, распевать песни и обсуждать идеи сионизма, сидя бок о бок в кофейнях, где было вдоволь если не сливок, то хотя бы идей. Из гетто Лодзи и Варшавы доходили зловещие слухи, но, как планировалось, под гетто в Подгоже было отведено достаточно места и, если свериться с картой, становилось понятно, что гетто занимает район чуть ли не в половину Старого города – во всяком случае, хотя пределы его были ограничены, давки тут не предполагалось.

Кроме того появилось распоряжение достаточно успокоительного характера, которое обещало евреям защиту от их польских соотечественников. С начала 30-х годов в Польше существовала продуманно организованная межрасовая неприязнь. Когда началась Депрессия, и упали цены на сельскохозяйственную продукцию, польское правительство санкционировало организацию антисемитских политических групп, которые утверждали, что евреи являются причиной всех трудностей. Санация, Партия Морального Очищения маршала Пилсудского, после смерти старого вождя заключила союз с лагерем Национального Единства, с группой правых воззрений, травившей евреев. Премьер-министр Сладковски так и объявил в парламенте: «Экономическая война евреям? Отлично!» Вместо того, чтобы ввести для крестьян земельную реформу, Санация побуждала их в рыночные дни присматриваться к еврейским прилавкам как к символу исчерпывающего объяснения, почему сельская Польша так бедна. Начавшись в Гродно в 1935 году, в нескольких городах прошли еврейские погромы. Польские законодатели одержали победу, и еврейские предприятия начали задыхаться под гнетом новых законов о банковских кредитах. Промышленные гильдии закрывали свои двери перед еврейскими ремесленниками, а университеты ввели квоту или как они сами – испытывая приверженность к классикам – называли ее rumbus clausus aut nullus (количество ограниченное или равное нулю) на поступление еврейских студентов. Факультеты уступили настойчивым требованиям Национального Союза, чтобы евреям отводились специальные скамьи в аудиториях, с левой стороны лекционных залов. Привычным делом в польских университетах стали факты, когда яркие, симпатичные и одаренные девушки из семей городского еврейства выбегали из аудиторий, спасаясь от бритв, которыми полосовали их лица серьезные молодые люди из Союза Национального Единства.

В первые же дни немецкой оккупации завоеватели были удивлены радостной готовностью, с которой поляки указывали на имущество, принадлежавшее евреям и скручивали по рукам и ногам погруженных в молитву евреев, пока немцы выщипывали ортодоксам бороды или, не мудрствуя лукаво, уродовали им лица штыками. Тем не менее, в марте 1941 года можно было верить обещанию беречь евреев от эксцессов польских националистов.

Хотя евреи Кракова не выражали громогласно свою радость, складывая вещи для переезда в Подгоже, чувствовалось странное настроение якобы возвращения домой, перехода за ту черту, за которой, если повезет, можно не опасаться грабежей и издевательств. Во всяком случае, даже те, кто нашли себе пристанище в деревушках вокруг Кракова, таких, как Величка, Неполомице, Лишницы, Муроване и Тынеца, заторопились в Краков, опасаясь не успеть до 20 марта, пусть даже их и ждало окружение без всяких удобств. Потому что гетто по самой своей природе, по определению, означало возможность выжить, пусть даже время от времени подвергаясь нападениям. Гетто означало стасис – стабильность вместо неопределенности.

Появление гетто внесло некоторое неудобство в жизнь Оскара Шиндлера. Для него было привычным, оставляя свою роскошную квартиру на Страшевского, проезжать мимо величественного утеса Вавельского замка, перекрывавшего доступ к городу, подобно пробке в горлышке бутылки, затем проезжать через Казимировку, по моту Костюшко – и налево к своей фабрике в Заблбче. Теперь этот маршрут был перекрыт стенами гетто. Проблема была не так уж существенна, но она вызвала к жизни мысль, что имело бы смысл оборудовать себе квартиру на верхнем этаже административного здания на Липовой. Это было неплохое строение, возведенное в стиле Вальтера Гроппиуса. Обилие стекла и света, роскошная кирпичная кладка у въезда.

Когда бы в эти мартовские дни он не проезжал через город, направляясь в Заблоче, он видел, как упаковывались евреи Казимировки, как с раннего утра вереницы их двигались по Страдомской, толкая и таща за собой тележки, нагруженные стульями, матрацами и часами, – добром, которое перетаскивалось в гетто. Их семьи обитали в Казимировке еще с тех незапамятных времен, когда приток, называвшийся Старая Висла, отделил этот островок от центра. Точнее, с тех времен, когда Казимир Великий пригласил их обосноваться в Кракове, который, как и все прочие места, был опустошен проклятием Черной Смерти. Оскар предположил, что вот так же, более пятисот лет назад, их предки добирались до Кракова, толкая перед собой тележки со скарбом. И теперь они уходят из него, казалось, с теми же тачками. Приглашение Казимира отменено.

Во время утренних поездок по городу Оскар заметил, что план включает в себя проезд городских трамваев по Львовской и через самый центр гетто. Стены, подходящие к путям, возводились трудами польских каменщиков и все проходы перекрывались цементными преградами. К тому же все двери трамваев при въезде в гетто должны были оставаться наглухо закрытыми и транспорт не имел права останавливаться на его территории, пока опять не выезжал в Umwelt, арийский мир, на углу улиц Львовской и Кинги. Оскар понимал, что люди так и так будут пользоваться трамваями. Закрытые двери, езда без остановок, пулеметы на стенах – все не имело значения. В этом смысле людей было не изменить. Все равно они будут проникать внутрь – какая-нибудь преданная польская горничная с пакетиком сосисок. И люди будут выбираться за стены гетто, подобные лихим молодым атлетам, как Леопольд Пфефферберг, в карманах которого будут или драгоценные камни или пачки оккупационных злотых или зашифрованное послание для партизан. Люди будут использовать малейшую возможность выйти за пределы запертых дверей, выскользнуть из-за непроницаемых стен.

* * *

С двадцатого марта евреи, работавшие у Оскара, не должны были получать зарплаты, ибо предполагалось, что они будут существовать исключительно за счет своих продуктовых карточек. Вместо этого он должен был платить определенную сумму штаб-квартире СС в Кракове. И Оскар, и Мадритч – оба испытывали определенное неудобство, ибо понимали, что войне рано или поздно придет конец и рабовладельцы, подобно тому, как это было в Америке, будут подвергнуты позору и выставлены на всеобщее поношение. Суммы, которые он должен был выплачивать шефу полиции, были определены стандартами главного административно-хозяйственного дела СС – семь с половиной марки в день за квалифицированного рабочего, пять рейхсмарок за неквалифицированных и женщин. Надо сказать, что цены были все же дешевле, чем на свободном рынке рабочей силы. Но и для Оскара и для Юлиуса Мадритча ощущение морального дискомфорта перевешивало материальную выгоду. Но в том году платежные ведомости меньше всего беспокоили Оскара. Кроме того, он никогда не был идеальным капиталистом. В молодости отец часто упрекал его, что он легкомысленно относится к деньгам. Еще будучи простым коммивояжером, он обзавелся двумя автомашинами в надежде, что слух о них дойдет до Ганса и тот будет потрясен. Теперь же, в Кракове, он мог позволить себе целую конюшню – бельгийская «Минерва», «Майбах», кабриолет «Адлер» и БМВ.

Позволять себе расточительность и все же преуспевать куда больше, чем бережливый отец – то была одна из тех побед, которые Оскар хотел одержать над жизнью. Во времена бума стоимость рабочей силы не была предметом его забот.

Это же было свойственно и Мадритчу. Его предприятие по пошиву обмундирования находилось в западной части гетто, в миле или около того, от эмалировочной фабрики Оскара. Дела у него шли настолько хорошо, что он уже подумывал об открытии сходного предприятия в Тарнуве. Он так же пользовался симпатией и расположением инспекции по делам вооруженных сил, и доверие к нему было столь велико, что он получил кредит в миллион злотых из Эмиссионного банка.

Какие бы этические сложности они ни испытывали, ни Оскар, ни Юлиус не считали, что как предприниматели они несут на себе моральные обязательства избегать приема на работу евреев, устраивавших их. В этом была определенная сложность, но, поскольку оба они были прагматиками, склоняться перед препятствиями было не в их стиле. Во всяком случае, Ицхак Штерн, как и Роман Гинтер, бизнесмен, представлявший отдел трудоустройства юденрата, связались с Оскаром и Юлиусом, попросив их принимать на работу как можно больше евреев. Целью было обеспечить хоть какое-то экономическое существование гетто. На этом этапе Штерн и Гинтер сошлись во мнении, что евреи, которые представляют экономическую ценность для разбухшей империи, испытывавшей нужду в квалифицированной рабочей силе, пока избавлены от худшей судьбы. С чем согласились и Оскар с Мадритчем.

Итак, в течение двух недель евреи перетаскивали свои повозки через Казимировку и по мосту, стягиваясь в Подгоже. Семьям из среднего класса их польская прислуга помогала толкать тележки. На дне их лежали еще сохранившиеся брошки и меховые шубы, прикрытые скарбом из матрацев вперемешку со сковородками и кастрюлями с длинными ручками. Толпы поляков на Страдомской и Старовислинской веселились, кидая в них грязью:

– Евреи идут, евреи идут! Пока, евреи!

За мостом наспех возведенные деревянные ворота встречали новых обитателей гетто. Украшенные фестонами из светлой свежеоструганной древесины, которые придавали им какой-то причудливый вид, они включали в себя и две широкие арки для трамваев, которые пересекая гетто, возвращались в собственно Краков, а сбоку размещалась будка охраны из такой же светлой древесины. Над аркой красовалась надпись на иврите, которая должна была вселять спокойствие. «ЕВРЕЙСКИЙ ГОРОД», – оповещала она. Вдоль стороны гетто, выходящей к реке, была натянута высокая изгородь из колючей проволоки, а все прочие проходы в гетто были перекрыты цементными плитами трехметровой высотой с закругленными навершиями, напоминавшими ряды могильных надгробий, поставленных неизвестным мертвецам.

У ворот гетто нагруженных евреев встречали представители отдела внутренних дел юденрата. Если у поселенца была жена и большая семья, он мог рассчитывать на две комнаты и право пользоваться кухней. Даже в этом случае, после нормальной жизни в двадцатых и тридцатых годах, было мучительно трудно делить личную жизнь с другими семьями, с иными привычками, с другими, порой неприятными, запахами и правилами. Матери плакали, а отцы говорили, что могло бы быть и хуже, но, цокая дырявыми зубами, сокрушенно качали головами. Ортодоксам приходилось с отвращением смиряться с присутствием в одной комнате либералов.

К двадцатому марта переселение было закончено. Любой, оказавшийся вне пределов гетто, подвергался опасности, которая могла в лучшем случае кончиться штрафом. Внутри же, по крайней мере, в настоящий момент можно было как-то жить.

Двадцатитрехлетней Эдит Либгольд была предоставлена комната на первом этаже, которую она делила с матерью и ребенком. Падение Кракова восемнадцать месяцев назад ввергло ее мужа в мрачное настроение, граничащее с отчаянием. Он то и дело уходил из дому, пытаясь выяснить, какие у него есть возможности. Он носился с идеями, что удастся уйти в леса, найти возможность бегства. Однажды он так и не вернулся.

Из крайнего окна перед Эдит Либгольд открывался вид на Вислу, затянутый частоколом колючей проволоки путь в другую часть гетто, особенно в больницу на Венгерской, вел через Плац Згоды, площадь Мира, единственную площадь на территории гетто. На второй день пребывания в пределах этих стен, она всего на двадцать секунд разминулась с грузовиками СС, забиравшим всех встречных в город на принудительные работы по уборке снега и погрузке угля. По слухам, такие команды возвращались обратно, потеряв несколько своих членов. Но более всего Эдит опасалась оказаться в грузовике всего лишь через пару секунд после того, как она думала, что спешит в аптеку Панкевича, а через двадцать минут ребенка надо кормить. Таким образом, она с подругой отправилась в отдел занятости. Если ей удастся получить сменную работу, по ночам за ребенком присмотрит мать.

В эти первые дни отдел был переполнен. В распоряжении юденрата были собственные полицейские силы, ordnungsdienst (OD), организованные и предназначенные для поддержания порядка в гетто, и молодые люди в фуражках и с нарукавными повязками, выстраивали очередь перед конторой.

Группа, включавшая Эдит Либгольд, уже была за дверями, болтая, чтобы убить время, когда к ней подошел невысокий человек средних лет в коричневом пиджаке и с галстуком. С равным правом можно было предположить, что его привлекли и яркая внешность Эдит, и ее раскованное поведение. Поначалу все решили, что он решил подцепить Эдит.

– Послушайте, – сказал он. – Чем тут ждать... есть некая эмалировочная фабрика в Заблоче.

Назвав адрес, он увидел, какое воздействие произвел. Заблоче вне пределов гетто, сказал он им. Там можно меняться чем угодно с польскими рабочими. И ему нужно десять здоровых женщин для работы в ночную смену.

Девушки скорчили физиономии, словно у них был большой выбор занятий и они могли отказаться от его предложения. Работа не тяжелая, заверил он их. И их будут учить. Его имя, сказал подошедший, Абрахам Банкер. Он управляющий. Владелец, конечно, немец. Какого сорта немец? – спросили его. Банкер улыбнулся, словно у него появилась возможность разом удовлетворить их пожелания. Неплохой, сказал он им.

Этим же вечером Эдит Либгольд встретилась с остальными работницами ночной смены на эмалировочной фабрике и через все гетто, под охраной еврейской службы порядка, направилась в Заблоче. По пути они задавали вопросы относительно Дойче Эмалфабрик. Суп там дают наваристый, было ей сказано. Бьют? – спросила она. Там это не принято, сказали ей. Там не то, что на заводе бритвенных лезвий Бекмана. Скорее как у Мадритча. У Мадритча жить можно, и у Шиндлера тоже.

При входе на предприятие новые работники ночной смены были вызваны Банкером из колонны и он отвел их наверх, где, миновав пустые письменные столы, они оказались перед дверью с надписью «Герр директор». Эдит Либгольд услышала низкий грудной голос, который пригласил их войти. Герр директор встретил их, сидя на краю стола с сигаретой. Его волосы, цвет которых колебался между блондином и светлым шатеном, были недавно подстрижены; на нем был двубортный пиджак и шелковый галстук. Он выглядел как человек, который уже собрался на званый обед, но задержался специально, чтобы сказать им несколько слов. Он был высок и широкоплеч и было видно, насколько он еще молод. От такой воплощенной мечты гитлеризма Эдит ожидала услышать лекцию о военных усилиях и о необходимости увеличить выпуск продукции.

– Я хотел бы поприветствовать вас, – сказал он по-польски. – Вы стали частью коллектива этого предприятия. – Он отвел глаза в сторону; может, даже ему в голову пришла мысль: «Не стоит им этого говорить – им нет дела до этого места».

Затем, не моргнув глазом, без всяких вступлений и многозначительных жестов, он сказал им:

– Работая здесь, вы будете в безопасности. Если вы останетесь здесь, то выйдете живыми после войны. Затем, пожелав всем спокойной ночи, он оставил кабинет вместе с ними, дав Банкеру возможность попридержать их на верхней площадке лестницы, чтобы герр директор успел спуститься первым и сесть за руль своей машины.

Обещание поразило их. Но оно было словно глас Божий. Каким образом простой человек может им это гарантировать? Но Эдит Либгольд поймала себя на том, что сразу же и безоговорочно поверила ему. Не только потому, что ей хотелось верить; не потому, что клюнула на приманку бессмысленных обещаний. А потому, что в долю секунды она поняла: обещание герра Шиндлера продиктовано не мнением, а убеждением.

Новый набор женщин на ДЭФ получал инструкции, испытывая сладостное головокружение. Словно какая-то рехнувшаяся старая цыганка, даже не получив подаяния, пообещала им, что любая из них выйдет замуж за графа. Услышанные слова решительно изменили отношение Эдит Либгольд к жизни. И если бы даже ее стали расстреливать, она скорее всего возмутилась бы: «А герр директор сказал, что этого не может быть!»

Работа не требовала никаких умственных усилий. Захватами на длинных рукоятках Эдит переносила посуду из ванн эмалирования в печь для обжига. И все время в ушах у нее звучало обещание герра Шиндлера. Только сумасшедший может высказывать его с такой абсолютной уверенностью, не моргнув глазом. Но он явно не был умалишенным. Он был деловым человеком, который ехал на какой-то обед. Тем не менее он должен знать. Но это означало, что у него был какой-то иной подход, другой взгляд, он имел отношение или к Богу или к дьяволу, во всяком случае, к порядку вещей. Но, с другой стороны, его внешний вид, его холеные руки с золотыми кольцами меньше всего отвечали представлению о ясновидце. Руки его привыкли держать бокал с вином; у него были руки мужчины, вызывавшие желание ощутить исходящую от них ласку. Она снова и снова возвращалась к мысли, что он просто сумасшедший или крепко выпил – она искала какие-то мистические объяснения тому, какой уверенности она преисполнилась после слов герра директора.

В этом году и в последующих такие же размышления не покидали и всех остальных, кому Оскар Шиндлер дал столь же твердые обещания. Кое-кто пытался понять, есть ли под ними какое-то основание. Если этот человек ошибается, если при всей своей власти он столь необдуманно бросает слова, то, значит, нет Бога, и нет человечности, и хлеба нет, и нет цикория на земле. Это были, конечно, всего лишь предположения, но в них было зловещее предчувствие.