Польдек Пфефферберг обитал в комнате на втором этаже дома девятнадцатого столетия в конце Йозефинской. Поверх стены гетто ее окна выходили на Вислу, по которой вверх и вниз по течению ползли польские баржи, не догадываясь о последнем дне гетто, а патрульный катер СС легко болтался на воде, как прогулочная яхта. Пфефферберг со своей женой Милой ждал появления зондеркоманды, которая прикажет им убираться на улицу. Мила была хрупкой и нежной молодой женщиной двадцати двух лет; сбежав из Лодзи и очутившись в гетто, она вышла замуж за Польдека в первые же дни пребывания здесь. Она была родом из семьи потомственных врачей; ее отец, хирург, умер еще молодым в 1937 году, мать ее была дерматологом во время акции в Тарнуве в прошлом году она погибла той же смертью, что и Розалия Блау в инфекционной больнице: ее перерезала очередь из автомата, когда она отказалась покинуть своих пациентов.
У Милы было доброе и веселое детство, тоже прошедшее в Лодзи, где издавна травили евреев, но свое медицинское образование она решила получить в Вене за год до войны. Она встретила Польдека, когда в 1939 году жителей Лодзи переселили в Краков. Милу определили на постой в ту же квартиру, где жил Польдек Пфефферберг.
Как и Мила, он оказался последним представителем своей семьи. Его мать, в свое время создававшая декор квартиры Шиндлера на Страшевского, вместе с отцом была отправлена в гетто Тарнува. Оттуда, как в конце концов стало известно, их увезли в Бельзец, где и убили. Его сестра с мужем, который по документам был арийцем, исчезли в недрах тюрьмы Павяк в Варшаве. И он, и Мила остались одни на свете. С точки зрения темперамента они менее всего подходили друг другу: Польдека знали все в округе, он был типичным лидером и организатором, из тех ребят, которые, когда что-то случается и начальство спрашивает, кто это сделал, делают шаг вперед и берут ответственность на себя. Мила была большей частью погружена в молчание, потрясенная невыразимым ударом судьбы, поглотившей ее семью. В мирное время они были бы великолепной парой. Она была не только умна, но и мудра; при всей своей молчаливости, привлекала к себе внимание. Она была одарена склонностью к иронии, которая нередко умеряла ораторские порывы Польдека Пфефферберга. Тем не менее, именно сегодня они ссорились.
Хотя Мила была не против, если представится такая возможность, оставить гетто и даже видела перед своим мысленным взором себя с Польдеком в лесу в роли партизан, она смертельно боялась канализационных коллекторов. Польдек пользовался ими не раз, чтобы покидать пределы гетто, хотя порой на выходе и натыкался на полицию. Его друг и бывший преподаватель, доктор X., тоже не раз говорил, что канализация может стать путем спасения, ибо вряд ли ее будут так охранять во время появления в гетто зондеркоманды. Все дело лишь в том, чтобы дождаться наступления ранних зимних сумерек. Спустившись, сразу же надо уходить в левый туннель, который мог привести под улицы, находившиеся не в еврейской части Подгоже; сток выходил на берег Вислы рядом с каналом на улице Заторской. Вчера доктор X. сообщил ему четко и определенно: врач и его жена попробуют уйти через коллектор и будут только рады, если Пфефферберги присоединятся к ним. Но Польдек еще не мог принять решение за Милу и за себя. Мила испытывала обоснованные страхи, что эсэсовцы могут затопить коллекторы газом или каким-то иным образом захватить их, явившись сразу же в квартиру Пфефферберга в дальнем конце Йозефинской.
День в их мансарде тянулся медленно и напряженно, полный гаданий, в какую сторону им придется подаваться. Соседи, должно быть, тоже ждали. Кое-кто из них, наверное, не в силах больше выносить ожидание, двинулись по дороге, нагруженные багажом и чемоданчиками с самым необходимым, ибо мешанина зловещих звуков заставила их спуститься вниз – зловещий грохот раздавался уже в квартале отсюда, а тут все еще царила застарелая тишина, нарушаемая лишь поскрипыванием перекрытий дома, отмерявшего последние и самые страшные часы жизни в нем. С наступлением сумеречного дня Польдек и Мила поели каждый по куску непропеченного хлеба – те 300 грамм, что приходились на их долю. Звуки акции уже докатились до угла Вегерской, что была лишь в квартале от них и, стихнув там, к полудню возобновились снова. Они перемежались минутами напряженной тишины. Кто-то тщетно пытался забиться в туалет на площадке первого этажа. В этот час отчаянно хотелось верить, что таким путем удастся спастись.
Последний серый день их жизни в доме номер 2 по Йозефинской, несмотря на наступающие сумерки, отказывался подходить к концу. Хотя сумерки так сгустились, что, по мнению Польдека, можно было рискнуть проникнуть в коллектор и до наступления темноты. Поскольку воцарилось относительное спокойствие, ему хотелось бы встретиться и посоветоваться с доктором X.
– Прошу тебя... – сказала Мила. Но он успокоил ее. Он будет держаться подальше от улиц, прокладывая себе путь через сеть дыр и проломов, которые соединяли один дом с другим. Он был полон уверенности. Этот конец улицы вроде не патрулируется. Он не попадется на глаза ни еврейской службе порядка, ни случайным эсэсовцам на перекрестках и через пять минут вернется.
– Дорогая, – сказал он ей. – Дорогая, я обязан связаться с доктором X.
Спустившись по задней лестнице, он попал во двор через проем в капитальной стене и, избегая открытых участков улиц, добрался до отдела трудоустройства. Здесь он рискнул пересечь широкий бульвар, нырнув в глубь треугольного квартала многонаселенных домов напротив, где под навесами, во дворах и коридорах стояли группки людей, обсуждая слухи и прикидывая, что делать. На Кракузу он вышел как раз напротив дома врача. Не замеченный патрулями, сместившиеся к южной границе гетто, он пересек улицу в трех кварталах отсюда, оказавшись в том районе, где Шиндлер впервые стал свидетелем ужасающей расовой политики Рейха.
Дом доктора X. был пуст, но во дворе Польдек встретил растерянного мужчину средних лет, который рассказал ему, что зондеркоманда уже была здесь, а доктор и его жена сначала прятались, а потом спустились в канализационный колодец. Может, они и правильно сделали, сказал человек. Они еще вернутся, эти СС. Польдек кивнул: он уже знал тактические приемы акции, которые смогли пережить не так много людей.
Он вернулся тем же путем, которым уходил, и снова ему пришлось пересекать улицу. Но дом встретил его пустотой. Мила исчезла с их вещами – все двери были распахнуты, все комнаты пусты. Он прикинул, может, на деле все спрятались в больнице – доктор X. с женой и Мила. Может, супруги X. взяли ее с собой, видя в каком она состоянии и из уважения к ее происхождению из длинного ряда врачей.
Польдек торопливо проскочил сквозь другое отверстие в стене и другим путем добрался до больницы. Как символы безоговорочной капитуляции, с обоих балконов верхнего этажа свисали окровавленные полотнища простыней. На булыжной мостовой лежала гора трупов. У некоторых были проломаны головы, сломаны руки и ноги. Среди них, конечно, не было последних пациентов врачей X. и Б. Это были люди, которых днем согнали сюда, а потом перебили. Некоторых из них пристрелили наверху и выкинули во двор.
И много позже, когда Польдека расспрашивали о количестве трупов во дворе больницы гетто, он утверждал, что там было 60 или 70, хотя, конечно, у него не было времени сосчитать наваленные грудой тела. Краков был провинциальным городом, и Польдек вырос в Подгоже, где все знали друг друга; затем его семья переехала в центр, где ему вместе с матерью приходилось посещать достойных и уважаемых горожан – и теперь он опознал в наваленной куче трупов несколько знакомых лиц – старых клиентов его матери, тех, кто интересовались его успехами в старших классах школы Костюшко, улыбались его ответам, угощали его конфетами и печеньем, восхищенные его раскованностью и обаянием. Теперь же они распластались в бесстыдных откровенных позах на этом залитом кровью дворе.
Почему-то Пфеффербергу не пришло в голову поискать среди них тела своей жены и супругов X. Он осознавал, что привело его сюда. Он неколебимо верил, что придет лучшее время, время беспристрастного трибунала. Он чувствовал, что ему придется предстать перед ним свидетелем – то же, что испытал Шиндлер, стоя на холме над Рекавкой.
Его внимание привлекла толпа людей на Вегерской, куда выходил больничный двор. Она двигалась к воротам на Рекавке, напоминая мрачное скопище фабричных рабочих, которые, не выспавшись, поднялись утром в понедельник, или разочарованную толпу болельщиков проигравшей футбольной команды. В толпе он заметил соседей с Йозефинской. Он вышел со двора, неся с собой единственное оружие – память обо всем происшедшем. Что случилось с Милой? Видел ли ее кто-нибудь? Она успела уйти, сказали ему. Зондеркоманда прочесала все вокруг. Но она уже была за воротами, направляясь в Плачув.
Он с Милой, конечно, обговорил порядок действий на случай таких непредвиденных обстоятельств. Если один из них окажется в Плачуве, другому лучше держаться подальше от этого места. Он знал, что Мила обладает способностью быть незаметной – неоценимый дар для заключенного; но она может не выдержать мук голода. Оставаясь на свободе, он будет поддерживать ее. Он не сомневался, что ему удастся как-то решить эту проблему, хотя это будет нелегко – толпы ошеломленных людей, подгоняемые эсэсовцами к воротам с южной стороны и дальше, к обнесенным колючей проволокой предприятиям Плачува, говорили, и, вероятно, вполне справедливо, что спасение для этой массы людей на долгое время будет связано только с этим местом.
Несмотря на поздний час, посветлело, потому что пошел снег. Польдеку удалось пересечь улицу и проникнуть в пустую квартиру в подвальном этаже. Добираясь до нее, он попытался представить, действительно ли она пуста или забита притаившимися обитателями гетто, которые то ли наивно, то ли предусмотрительно считают, что где бы СС ни выловило их, путь лежит прямиком в газовую камеру.
Польдек искал надежное убежище. Проходными дворами он добрался до дровяного склада на Йозефинской. Лесоматериалов тут почти не осталось. Штабелей пиловочника, за которыми можно спрятаться, не было видно. Место, которое виднелось из-за железных ворот у входа, выглядело куда лучше. Темный металл их высоких створок обещал укрытие на ночь. Позже он не мог поверить, что с такой охотой сам выбрал это место.
Он скорчился за одной из створок, откинутой к стене брошенного дома. Сквозь щель между воротным столбом он видел Йозефинскую с той стороны, откуда он появился. Леденящий холод литых металлических листьев говорил ему, что опускается холодный вечер, и он запахнул на груди куртку. Мимо пробежали мужчина с женщиной, стремясь к воротам и спотыкаясь о брошенные узлы и чемоданы, на которых болтались бесполезные теперь ярлычки со старательно выведенными фамилиями. «Клейнфильд», в последних проблесках вечера успел прочитать он. Лерер, Баум, Вейнберг, Смолар, Струе, Розенталь, Бирман, Цейтлин... Имена тех, кому уже никогда не получить своих вещей. «Груды добра, отягощенного лишь памятью», – потом описал это зрелище молодой художник Иосиф Бау.
Из-за пределов этого поля битвы, усеянного брошенными трофеями, до него донесся яростный собачий лай. С Йозефинской, двигаясь по дальней ее стороне, показались трое эсэсовцев, один из них удерживал поводок, с которого рвались три огромных полицейских пса. Они втянули своего проводника в дом 41 на Йозефинской, а остальные двое остались ждать на мостовой. Основное внимание Польдека было приковано к собакам. Они походили на помесь далматинского дога и немецкой овчарки. Пфефферберг продолжал считать Краков своим родным городом, полным тепла и добродушия, и эти псы на его улицах выглядели чужаками, словно бы они появились из какого-то другого мира с более жестокими законами. Даже в свой последний час, среди разбросанных вещей, скорчившись за железными воротами, он испытывал любовь к этому городу, и ему хотелось, чтобы неминуемая страшная развязка произошла в другом, не столь родном месте. Но не прошло и полуминуты, как эта мысль покинула его. Худшее, что могло быть, теперь было накрепко связано с Краковом. Сквозь щель он увидел то, что заставило его понять: если и есть в мире воплощение зла, то находится оно не в Тарнуве, Ченстохове, Львове или Варшаве, что бы вы ни думали. Оно явило себя на Йозефинской, в ста пятидесяти шагах от него. Из дома с криком выбежали женщина и ребенок. Один из псов, разорвав в клочья одежду на женщине, вцепился ей в бедро. Эсэсовец, который управлялся с собаками, вырвал из рук у нее ребенка и с размаха ударил его головкой об стену. Звук разлетевшегося черепа заставил Пфефферберга закрыть глаза и он услышал выстрел, который положил конец истерическому крику женщины.
И так же, как Пфефферберг бегло насчитал во дворе больницы от 60 до 70 трупов, он неизменно утверждал, что этому ребенку было два или три годика.
Может быть, еще до того, как голова девочки была размозжена о стенку, не осознавая, что им движет, он поднялся, словно решение было властно продиктовано внутренним голосом, управляющим его действиями. Пфефферберг откинул заиндевевшую металлическую створку ворот, поскольку она все равно не спасла бы его от собак и понял, что находится на открытом пространстве двора. Он сразу же обрел военную подтянутость, которой его научили в польской армии. С деловым видом выйдя с дровяного склада, он, нагибаясь, стал оттаскивать с дороги узлы и чемоданы, складывая их у стены. Он слышал приближение трех эсэсовцев; он чувствовал зловонное дыхание собак и все события вечера сконцентрировались лишь в одной мысли: только бы они не сорвались с поводков. Когда он прикинул, что они шагах в десяти от него, он позволил себе выпрямиться, изображая покорного еврея из какого-то захолустья Европы. В глаза ему бросились голенища сапог, забрызганные кровью, но их владелец отнюдь не испытывал смущения, представ в таком виде перед другим человеком. Офицер, что был между ними, отличался высоким ростом. Ничто в его облике не говорило, что он был убийцей; изящный рисунок рта и крупные черты лица говорили о его эмоциональности.
Несмотря на свой ободранный пиджачок, Пфефферберг попытался в польском стиле щелкнуть сбитыми картонными каблуками и отдал честь высокому эсэсовцу в середине. Он не разбирался в званиях СС и не знал, как обращаться к этому человеку.
– Герр комендант! – сказал он.
Под угрозой смерти его мозг работал с бешеной энергией. И как оказалось, он нашел точные слова, ибо высоким был Амон Гет, которого прошедший день наполнил радостью жизни, полный воодушевления от достигнутых за день успехов, и в той же мере, в какой Польдек Пфефферберг хотел обвести его вокруг пальца, он был полон желания проявить власть.
– Герр комендант, почтительно докладываю, что я получил приказ сложить все это барахло по одну сторону дороги, чтобы не препятствовать сквозному движению.
Собаки, пытаясь вывернуться из ошейников, тянулись к нему. В силу жестокой дрессировки и после напряженного дня акции, они были полны стремления вцепиться в руки и промежность Пфефферберга. Их рычание было полно не просто ярости, а пугающей уверенности в неизбежном исходе и дело было только в том, хватит ли у герра коменданта и эсэсовца силы удержать их на поводках. Пфефферберг не ждал ничего хорошего. Он бы не удивился, если бы псы стали его рвать и их ярость утихомирилась бы только после пули ему в голову. Если мольбы матери не разжалобили их, что ему может дать эта выдумка с узлами, с расчисткой улицы, по которой никому из людей не ходить.
Но Пфеффербергу удалось привлечь внимание коменданта в большей степени, чем несчастной матери. Он был типичным Ghettomensch, изображающим солдата в присутствии трех чинов СС, к которым он испытывает раболепие, если не преклонение. Но кроме того, его манеры ничем не напоминают поведение жертвы. При всех великих свершениях этого дня, никто еще не пытался щелкнуть каблуками. Поэтому герр комендант испытал чисто королевское желание проявить непонятное и неожиданное великодушие. Голова его откинулась назад и он громко и искренне расхохотался, а его спутники, улыбаясь, в удивлении покачивали головами.
Своим выразительным баритоном гауптштурмфюрер Гет сказал:
– Мы сами во всем разберемся.
Последняя группа покинула гетто. Verschwinde! – То есть, убирайся, польский оловянный солдатик!
Пфефферберг, не оглядываясь, кинулся бежать, не удивившись, если бы его сбил с ног бросок сзади на спину. Не сбавляя шага он оказался у угла Вегерской и повернул на нее, миновав больничный двор, где несколько часов назад он был свидетелем бойни. Когда он очутился около ворот, окончательно спустилась тьма, скрадывая очертания последних знакомых улиц гетто. На площади Подгоже стояли последние группки заключенных, окруженные редкой цепочкой эсэсовцев и украинских полицейских.
– Я должен выйти отсюда живым, – сказал он людям в толпе.
* * *
Если и не он, то таковым должен был стать ювелир Вулкан с женой и сыном. Все эти месяцы Вулкан работал на «Прогрессе» и, по опыту догадываясь, что должно произойти, явился к инспектору Анкельбаху с массивным алмазным ожерельем, которое два года хранилось, зашитое в подкладке пальто.
– Герр Анкельбах, – сказал он инспектору. – Я готов отправиться всюду, куда меня пошлют, но моя жена не может вынести все эти ужасы насилия.
Вулкану, его жене и сыну была предоставлена возможность провести этот день в полицейском участке под присмотром знакомого из OD и где-то в течение дня, скорее всего, явится лично герр Анкельбах, который в целости и сохранности препроводит их в Плачув.
Так что с самого утра они расположились в маленькой комнатке в стенах участка, но ожидание было не столь пугающим, словно бы они оставались у себя на кухне; мальчик то пугался, то, утомленный, засыпал, а жена не переставала шепотом укорять его. Где же он? Да явится ли он вообще? О, эти люди, эти люди! В первой половине дня Анкельбах в самом деле явился, заскочив в участок, чтобы посетить его туалет и попить кофе. Вулкан, выйдя из кабинета в котором сидел в ожидании, увидел Анкельбаха в таком виде, в котором никогда прежде не знал его: облаченный в мундир унтер-офицера СС, он курил и непринужденно болтал с другими эсэсовцами; одной рукой держа кружку, из которой жадно отхлебывал кофе, он то и дело глубоко затягивался сигаретой или, отложив ее, отрывал куски хлеба, в то же время не снимая левой руки с автомата, который, подобно отдыхающему животному, лежал рядом с ним на столе; темные потоки крови виднелись у него на груди форменной рубашки. Уставившись на Вулкана, он не узнал ювелира. Вулкан сразу же понял, что Анкельбах не отказывается от сделки, но он просто забыл о ней. Человек был пьян и не только от алкоголя. Если Вулкан обратится к нему, он просто уставится на него, ничего не понимая. После чего, возможно, случится и что-то более худшее.
Отказавшись от своего намерения. Вулкан вернулся к жене. Она продолжала втолковывать ему: «Почему ты не поговорил с ним? Я сама обращусь к нему, если он еще здесь!» Но тут она увидела, какими глазами Вулкан смотрит на нее и бросила взгляд через щелку в двери. Анкельбах уже собирался уходить. Она увидела незнакомую форму и кровь тех мелких торговцев и их жен, которая заливала ее. Подавив вскрик, она вернулась на свое место.
Как и ее муж, она впала в отчаяние, для которого были все основания, но ждать стало как-то легче. Присутствие знакомого еврейского полицейского заставляло их метаться от надежды к отчаянию. Он сказал им, что всех их из службы порядка, кроме преторианцев Спиры, к шести вечера выведут из гетто и по улице Велички они направятся в Плачув. Он позаботится, чтобы семью Вулкана погрузили на одну из машин.
После того, как сгустились сумерки и Пфефферберг миновал Вегерскую, после того, как последняя группа заключенных собралась у ворот на площади в Подгоже, а доктор X. и его жена пробирались в восточную часть города в компании и под защитой пьяных поляков; в то время, когда группы зондеркоманды отдыхали и перекуривали перед последним обходом домов, к дверям полицейского участка подъехали два фургона на конской тяге. Семья Вулкана с помощью знакомого полицейского нашла убежище под грудами коробок с бумагами и тюками одежды. Симху Спиры и его компанию нигде не было видно – то ли они были заняты делами на улицах, то ли пили кофе в компании эсэсовцев, радуясь тому, что система продолжает испытывать в них нужду.
Но прежде чем фургон выехал за ворота гетто, Вулкан, распластанный на полу, услышал шквал автоматных очередей и пистолетных выстрелов, раздававшихся со всех улиц, которые оставались позади. Они говорили о том, что Амон Гет и Вилли Хаас, Альберт Хайар, Хорст Пиларцик и несколько сот других поливали огнем чердачные перекрытия, ложные потолки и стены, погреба и ниши, находя тех, кто весь день пытался хранить спасительное молчание.
В течение ночи таким образом было обнаружено больше четырех тысяч человек, и все они были расстреляны прямо на улицах. В течение последующих двух дней их тела на открытых платформах свозили в Плачув, где им предстояло быть захороненными в двух общих могилах в лесопосадках под новым лагерем.