В конце 1836 года Лелевель сообщал брату, жившему в Швейцарии: «У меня тут недавно было удивительное сочетание людей: кроме итальянцев, французов, бельгийцев, которых всегда приходится видеть многих, были бразилец, мадьяр, ганноверец, валах, вестфалец, мадагаскарец, русский». Такие информации повторялись нередко в письмах Лелевеля. Великий ученый и «патриарх польской демократии» становился постепенно славой не только брюссельского масштаба. Туристы, посещающие Бельгию, путешествующие ученые и, разумеется, политические эмигранты различных национальностей находили дорогу на Дубовую улицу в комнату Лелевеля: чтобы побеседовать одни — со знаменитым специалистом по нумизматике, другие — с тайным руководителем «Молодой Польши», третьи — просто с чрезвычайно интересным человеком.

Среди этих гостей встречались и русские, иногда старые знакомые времен доноябрьского восстания. Лелевель любил эти беседы, в которых нередко его гость позволял себе высказать свою неприязнь к царизму. Дружеское отношение Лелевеля к русским не было ни для кого секретом; ведь это он был автором девиза «за нашу и вашу свободу», с которым ноябрьское восстание обращалось к царским солдатам. В самом начале эмиграции Лелевель опубликовал революционное воззвание к русским, за что был выслан из Парижа. По прибытии в Брюссель, 25 января 1834 года Лелевель организовал торжество в честь декабристов, точно в третью годовщину подобного торжества, какое состоялось в восставшей Варшаве. Свою речь он закончил здравицей в честь нового русского поколения, которое примет от декабристов традицию борьбы с царизмом.

С этого времени он с пристальным вниманием следил за редкими известиями, приходящими из глубины России: о крестьянских волнениях, о неподчинении в армии, о загадочно распространяющихся пожарах. Уже в конце 1833 года он выдвинул тезис, что Польша возродится не по милости Запада, а «лишь благодаря высвобождению России из фрунта и разгрому Пруссии и Австрии, при этом в одно и то же время». Поэтому он так настойчиво рекомендовал Конарскому искать контакты с революционным движением в России. Когда в начале 1844 года он узнал о новых арестах в Познани, реакция его была весьма характерна: «Может быть, это полностью парализует Великую Польшу, но это не беда, это пробуждение, напоминание, это произведет большой эффект, распространись в сторону России, и лучше, чтобы пожар занялся оттуда».

В июне того же 1844 года к Лелевелю явился русский, не похожий на предшественников: это был человек уже тридцатилетний, но полный юношеского темперамента, помещик из Тверской губернии, находящийся за границей легально, для занятий философией, — Михаил Бакунин. Этот гость стал перед Лелевелем как ученик перед учителем; он с энтузиазмом принял теорию об исконном гминовладстве славян и доказывал, что русская деревня сохранила еще древний дух равенства и институты совместного владения землей, что именно из крестьянства придет возрождение России. Бакунин утверждал, что под гнетом Николая в России накопилось много горючего материала, он заявлял сам готовность сотрудничества с поляками для борьбы против общего врага. Лелевель был очарован этим страстным, вулканическим человеком. Давая Бакунину рекомендательные письма друзьям во Францию, он писал: «Юноша заслуживает того, чтобы оказать ему внимание». Бакунин перевел и слегка переделал воззвание Лелевеля к русским 1832 года, а комитет Объединения должен был найти способ переправить его в Россию в большом числе экземпляров.

Визит Бакунина был для Лелевеля одним из первых сигналов приближающейся в Европе революции. Одновременно до него доходили волнующие известия из Польши. «В Познани и Познаньском княжестве неописуемое брожение, — записывал он 2 февраля 1844 года. — То, что сообщают газеты, это ничто, это слабо. Бурлят все классы. Наверное, в данный момент из этого ничего не последует, но какие-то чрезвычайные события на нашей земле надвигаются и скоро произойдут». Революционное брожение в Польше было действительно результатом деятельности тайных союзов. Самые смелые и самые радикальные из этих союзов возникали совершенно самостоятельно. Некоторые имели связи с Централизацией Демократического общества, находящейся в Версале. Со времени ареста Конарского Лелевель уже не восстановил свое прежнее влияние на конспирацию в стране. У него, правда, сохранились контакты с отдельными организациями, но он не мог ими руководить; в этой области его решительно опередила версальская Централизация.

В начале 1844 года — как кажется, после долгого перерыва — он направил в Польшу эмиссара. В июле он получил рапорт, содержание которого излагал Зверковскому: «В королевстве и в губерниях (т. е. в Литве, Белоруссии и Украине) все готовится в большом масштабе, тихо и энергично, сердце каждого кипит, все гласит: настало время!..Демократическое зерно родило колосья. Одна лишь шляхта, как бы потрясенная величием замысла, остается в созерцании и бездействии, не отказывая, впрочем, в деньгах на различные общественные цели. Демократическая пропаганда… распространяется повсюду. Крестьян наставляют, что то, что они заберут, принадлежит им, а тот, кто не с ними, тот против них».

Под впечатлением этих сообщений Лелевель пришел к мысли, что комитет Объединения также должен выступить с воззванием к простому народу. Он писал это воззвание сам, долго и с немалым трудом, избегая как диалектных «мазурских выражений», так и иностранной терминологии, стараясь формулировать «кратко и адресоваться непосредственно к привычным народу понятиям». По совету коллег он согласился, хотя и с неохотой, ввести в самом начале воззвания несколько религиозных моментов. Воззвание к народу рисовало печальную картину судеб угнетенной Польши. «Вы скажете, что виновниками этого несчастья являются паны. Мы этого не отрицаем. Но если паны столько напортили, то вам надлежит спасать родину без панов… В будущей Польше каждый сам себе будет паном, каждый будет иметь свою землю… Не будет ни барщины, ни тягостных поборов за пропинацию , ни какой-либо даремщины или толок . Каждый будет работать сам на себя, а не один на другого». Воззвание заканчивалось громким призывом: «Пробудись, народ! Восстань, возьмись за оружие в защиту родины и оскорбленного бога. Познай свои силы — они достаточны, чтобы уничтожить всех врагов… Начинайте сами и восстаньте! Никто вас не покинет, все пойдут за вами, ибо необходимо, чтобы все двинулись вместе…»

Эти слова могут свидетельствовать об эволюции взглядов Лелевеля под впечатлением нарастающих событий. На страну эти слова не оказали влияния. Воззвание к народу согласовывали между собой члены комитета Объединения; они издали его в Брюсселе лишь в январе 1845 года. Неизвестно, удалось ли его переслать в Польшу и в каком количестве, читал ли кто-нибудь его крестьянам. Между тем уже в октябре 1844 года потерпела неудачу первая попытка крестьянского национального восстания. Ксендз Петр Сцегенный, крестьянский сын, который в течение нескольких лет готовил народ к борьбе за свободу и социальное равенство, был арестован, а его организация разгромлена накануне намеченного восстания.

Среди таких известий, волнующих и тревожных, Лелевелю пришлось организовывать в 1844 году обычное ноябрьское торжество. Его изумило одно обстоятельство: на этот раз на вечернее, «бельгийское» торжество записалось двенадцать ораторов, в то время как обычно удавалось уговорить выступить двух-трех иностранцев. Как определил Лелевель, «бельгийцы намерены зажарить свое жаркое на том же вертеле». Это ему было по душе: он терпеть не мог, когда ораторы-иностранцы в подобных случаях читали полякам проповеди, как им следует поступать; напротив, он радовался, когда польское дело мобилизовывало демократов других народов. «Бельгийцы при наших торжествах жарят свое жаркое и правильно делают, ведь это общее дело», — писал он под впечатлением ноябрьского торжества. В этом году в зале ратуши было меньше дам и богатых купцов, зато пришли в большом числе «оружейники, кабатчики, представители народа и народного дела». Лелевель потирал руки: «Я доволен бельгийцами, что у них такое же жаркое, как у нас».

Несколько недель спустя, 17 декабря, его неожиданно посетил Эдвард Дембовский, молодой конспиратор, об аресте которого в Познани Лелевелю сообщали не так давно. Прусская полиция выслала его из Познаньского княжества; Дембовский отправился на Запад для того, чтобы перед возвращением к конспиративной деятельности установить контакты с эмиграцией. Лелевель никому не упоминал об этой беседе, зато Дембовский сообщил о ней в письме жене: «Сегодня утром я был у Лелевеля… Когда я увидел почтенного старца, историка и великого политика, живущего сейчас в ужасающей нужде, в комнатке на чердаке, куда проходят через грязную харчевню, — когда я увидел его в сюртуке, залатанном собственноручно, я заплакал, ибо какова судьба каждого из эмигрантов, если такой великий муж, как Лелевель, так сейчас страдает. Беседа с Лелевелем произвела на меня огромное впечатление». Понятно, что в обычном письме, отправленном по почте, Дембовский не мог написать ничего более.

Что бы для нас значило сейчас обстоятельное сообщение об этой встрече «отца польской демократии» с самым пламенным ее борцом! Дембовский мог рассказать Лелевелю о развитии конспирации в стране, о возможностях поднять народ на восстание, о противодействии аристократии и колебаниях версальской Централизации. Он мог также заявить, что ставит себе целью как можно быстрее довести дело до вооруженного выступления.

Как ранее при встрече с Бакуниным, Лелевель был захвачен энергией этого необыкновенного двадцатидвухлетнего юноши. Есть данные, что он отсоветовал ему ехать во Францию, а тем самым воспрепятствовал его контакту с версальской Централизацией. Из Брюсселя Дембовский отправился прямо в Лондон. Возможно, это означало, что в том споре, который тогда происходил между Централизацией и конспираторами в самой Польше, — ждать ли еще или восставать немедленно, Лелевель принял сторону более горячих и более радикальных элементов конспирации в стране.

Следующий год — 1845-й — прошел во всех трех частях Польши под знаком усиленных повстанческих приготовлений. Версальская Централизация, не имея возможности уже далее оттягивать вооруженное выступление, согласилась принять на себя руководство им; вождем восстания она назначила Людвика Мерославского. «В разных пунктах что-то приближается, — писал Лелевель в марте 1845 года. — Пожалуй, не пройдет и года, а в нескольких пунктах вспыхнет пожар… Наши живы, это главное! А эмиграция — труп».

Если и не всей эмиграции, то, во всяком случае, самому близкому Лелевелю Объединению грозила скорая естественная смерть. Бездеятельность организации влекла за собой переход более энергичных членов в Демократическое общество. Летом 1845 года в Объединении были проведены пятые выборы в Национальный комитет. Из 2450 номинальных членов голосовало уже только 700. Были избраны Ворцель, Лелевель, Зверковский, Штольцман и Винцентий Тышкевич. Этот последний отказался участвовать в комитете, который начал действовать в составе четырех человек. Свое первое воззвание он завершил в боевом тоне: «Кипит кровь в жилах, тлеет пожар. Мы чувствуем ускоренное биение сердец и приближающуюся минуту боя и победы; ибо ничто не воскресит Польшу, ничто не обеспечит ей победу, как только оружие и бой… Будьте настороже, прислушивайтесь, занимайте свои посты, беритесь за руки, чтобы действовать вместе. Когда прогремит призыв народа к оружию, настанет конец эмигрантскому долгу, но начало действия для Польши наступит лишь для тех, кто был до конца верен исполнению этого долга».

В течение следующей зимы до Лелевеля доходили вести из страны о растущем брожении среди крестьян. «Внимательные наблюдатели отмечают сильное брожение среди православных простолюдинов на Украине и Побережье (старинное название Поднестровья); они предвидят, что не пройдет и года, как могут произойти ужасные события. Этим может воспользоваться царь». Лелевель пытался предотвратить эту опасность, составляя новое воззвание — «Землякам на Украине». Этот текст заслуживает внимания: он проливает свет на чрезвычайные трудности, с которыми сталкивалось тогдашнее поколение польских патриотов.

Люди, родившиеся, как и сам Лелевель, еще во времена старой Речи Посполитой, люди, которые целью своей жизни считали уничтожение преступного раздела Польши, такие люди, естественно, представляли себе Польшу в ее границах до раздела. Каждое стремление к «неполной» Польше они расценивали как пагубный компромисс; Чарторыского осуждали именно за то, что в дипломатических переговорах он ограничивал требования территорией королевства, созданного Венским конгрессом. Лозунг границ 1772 года был, таким образом, общим для всей польской эмиграции, этот лозунг признавал и Лелевель. «Всякое уменьшение древних границ следует оценивать как ущемление интересов нации, нарушение ее независимости». Такое заявление в устах Лелевеля не означало стремления угнетать братские народы. Наоборот, Лелевель представлял себе, что освобожденная демократическая родина исправит грехи шляхетской Речи Посполитой, что она сделает равными между собой все племена, сословия и вероисповедания, что она обеспечит литовцам и украинцам равные нрава с поляками.

Будущее должно было показать, что это были иллюзии, и притом опасные иллюзии. Во всей восточной части старой Речи Посполитой польский элемент представляла прежде всего шляхта. Тот, кто хотел возобновить борьбу за эти земли, должен был искать поддержки у шляхты, в польских усадьбах. А эти усадьбы по-прежнему жили за счет барщины, за счет эксплуатации крестьян. Тот, кто жил в помещичьей усадьбе, закрывал себе путь в литовскую, белорусскую или украинскую деревню, не мог завоевать доверия крестьян. С этой дилеммой мучился Конарский в течение двух лет своей эмиссарской деятельности. Чтобы освободить Польшу, нужно было поднять на борьбу массы, а значит, низвергнуть шляхетские привилегии. Но тот, кто боролся с господством шляхты, одновременно нарушал польское «владельческое право» на востоке, шел на риск утраты границ до разделов.

Представляя себе это положение, мы лучше поймем воззвание, которое опубликовал Лелевель 3 февраля 1846 года. Это воззвание было обращено к полякам-помещикам на Украине; оно напоминало им уманьскую резню и указывало на угрозу столкновений между шляхтой и крестьянством. «Но кому же удобнее, кому уместнее разрушать эти преграды, как не землевладельцам? Кто, как не они, ежедневно общается с сельским людом? Приближаясь к народу делом, словом, вниманием, они могут оказывать на него благотворное влияние». Пусть шляхта сама освободит крестьян, в дальнейшем она извлечет из новых отношений даже материальную выгоду. «Когда же будущее определило неизбежность перемен между вами и гмином, то горе вам, если бы кто-либо третий, чужого или отечественного происхождения, вторгнулся в это, взял на себя инициативу и устанавливал порядки». Таким образом, вместо того чтобы призывать крестьян к свержению феодального гнета в огне общей борьбы с царизмом, Лелевель старался убедить шляхту, что отказ от барщины в ее собственных интересах. Уже ближайшие дни должны были убедить его в том, насколько запоздалой являлась такая постановка вопроса.

Версальская Централизация назначила начало общепольского восстания на 22 февраля 1846 года. Слишком поздно выяснилось, что страна не была в достаточной мере подготовлена, что конспирация не вела за собой ни имущих классов, ни народных масс. Богатые помещики противодействовали повстанческим выступлениям. Крестьяне, не подготовленные заблаговременно демократической пропагандой, выступили в Галиции на борьбу против шляхты и одновременно против польских повстанцев. Вооруженные выступления произошли лишь в нескольких пунктах страны и угасли спустя считанные часы.

Только в Кракове движение приняло большие масштабы; провозглашенное здесь Национальное правительство объявило об отмене барщины и наделении крестьян землей. Однако австрийские власти использовали крестьянское антишляхетское выступление в Галиции для подавления польского национального движения. Краковское восстание было подавлено, погиб Эдвард Дембовский, демократическая идея потерпела тяжелое поражение, при этом от руки крестьян, которым она хотела принести освобождение.

Польская эмиграция следила за этими событиями в чрезвычайном возбуждении. Первый порыв надежды не угас сразу, долго не хотели верить сообщениям о поражении.

Лелевель писал 10 марта, когда в Польше все уже было кончено: «Страна в огне, не только около Кракова, не удалось около Седлец, письмо из Риги сообщает о движении в Литве, на Жмуди. О боже, когда же ты благословишь свой народ!» Для демократов-эмигрантов казалось важным лишь одно: страна восстала, «Манифест» Национального правительства сформулировал принципы движения. Комитет Объединения уже 7 марта заявил, что подчиняется новой национальной власти и призвал все партии в эмиграции объединиться для общего действия.

Между тем на Запад приходили страшные известия о тарновских событиях. Крестьянство, столько столетий угнетаемое, поднялось против своих панов, разгромило несколько сот помещичьих усадеб, перебило около тысячи человек. Во всей западной и средней Галиции крестьяне явочным порядком перестали отбывать барщину. Все, что было в Польше связано со шляхтой, смотрело на эти события с ужасом. Консерваторы обвиняли эмиссаров, что это их пропаганда побудила мужиков к резне. Многие считали, что во всем виновато австрийское правительство: это его чиновники выплачивали мужикам награды, по полтора десятков гульденов за голову убитого шляхтича; только таким образом подбили на преступление темный и обманутый народ. Лишь немногие польские демократы отваживались тогда глянуть правде в глаза — признать галицийское движение проявлением классовой борьбы.

В этом споре принял участие и Лелевель, на этот раз не как политический деятель, но как историк. Однако смысл его выступления был недвузначен. 18 марта и 7 апреля 1846 года, то есть в тот момент, когда вся Европа возбужденно обсуждала галицийские события, в «Белом орле» появилась статья Лелевеля «Утрата сословием кметей в Польше своих гражданских прав».

Это был сокращенный, изложенный популярно фрагмент более крупного произведения, того самого, которое позднее было опубликовано под названием «Размышления над историей Польши и ее народа». Статья касалась событий X и XI веков, но ее звучание было в высшей степени актуально.

«Обитатели края, — писал Лелевель, — расположенного между Вислой и Вартой, который является колыбелью Польши, делились на два класса, или на два сословия, отличавшихся друг от друга по своему юридическому положению, — лехитов и кметей… Из этих двух классов класс лехитов был представителем аристократического принципа неравенства, а класс кметей — принципа общинного равенства… На оба сословия распространялось одинаковое гражданское право, с незначительными различиями в зависимости от богатства и вида владения землей. Для обоих сословий существовало единое право. Их судили одни и те же суды по одним и тем же законам». Далее автор описывал, как «злехтичи» — лехиты постепенно подчиняли кметей и закрепощали их. «Простой народ, попавший под ярмо, стал с тех пор называться невольным, рабским… Общественные классы превратились в касты, связь между которыми посредством заключения браков стала невозможной. Простой народ потерял право участвовать в военной службе, нести охрану замков и укрепленных мест… Стало считаться неуместным и оскорбительным для лехитского сословия поручать кметям какие-либо правительственные должности».

Мы уже отмечали, что эта лелевелевская трактовка начального периода польской истории содержала немалую долю фантазии. Но в ней было правильно одно положение: что зависимость крестьян существовала в Польше не от начала истории, что она появилась с установлением феодальной эпохи, а следовательно — как мог догадаться читатель — исчезнет вместе с упадком феодализма.

В свете рассуждений об утраченных гражданских правах крестьянское движение в Галиции не могло трактоваться как бунт и как грех. Оно было актом справедливой борьбы со стороны обиженных, борьбы за давно утраченные права.

Опубликование статьи именно в этот момент было со стороны Лелевеля определением политической позиции и именно так было повсеместно понято. Поэт Зыгмунт Красиньский, магнат и консерватор, ставил знак равенства между теориями Лелевеля и галицийской «резней». «Отвратительный род профессоров, которые сидят и пишут чернилами, а эти чернила потом за 300 миль от них превращаются в человеческую кровь» — так реагировал он в письме к другу на статью об «Утраченном гражданстве».

Как мы уже знаем, у Лелевеля не было непосредственных связей с конспирацией в стране, поэтому он не отвечал за ход движения и его последствия. Фактом является, однако, что научные теории Лелевеля служили делу демократии среди эмигрантов и в стране и косвенно прокладывали путь польскому антифеодальному движению.

В конце марта 1846 года поражение восстания было уже очевидным для всех. Эмигрантские партии каждая по-своему делали отсюда дальнейшие выводы. Правые атаковали версальскую Централизацию как виновницу несчастья. Централизация ссылалась на краковский манифест: поскольку Национальное правительство признало демократические принципы, вся эмиграция должна подчиниться Демократическому обществу. Руководители Объединения возвращались к своей традиции сближения между собой эмигрантских лагерей. По согласованию с Лелевелем Зверковский возобновил в Париже переговоры на тему «слияния», причем как с Демократическим обществом, так и с партией Чарторыского. Идеологической основой такого союза должен был, разумеется, быть краковский Манифест.

Относительно Централизации Лелевель высказывался осторожно, с оговорками: «Они имеют заслуги, конечно же, имеют, но одновременно их преступные действия в немалой мере способствовали краковскому несчастью: однако и в том их заслуга, что они потрясли Европу и подняли на более высокий уровень дело Польши». Он надеялся, что «слияние» прекратит разобщение организаций. «Я понимаю необходимость обществ, — писал он, — необходимость, чреватую опасностями, так как общества тяготеют к монополии… Я по-разному трактую общества политические и иные, считая, что хотя это зло, но необходимое, неизбежное». Он советовал, объединить все группировки в одну организацию под названием «Демократическая эмиграция». Сам он отказывался от участия в комитете, не претендовал на место в новом руководстве.

Для переговоров с Демократическим обществом он давал такие установки: «Пусть Централизация слиянием отдаст должное принципам, пусть она наложит демократический отпечаток на Объединение, на массу, на эмиграцию, пусть наложит этот отпечаток на Польшу, на ее дело в эмиграции, пусть покажет миру, что именно это, а не что-то иное есть знамение массы».

Эти замыслы основывались на иллюзиях. При первой вести о взрыве восстания все эмигрантские партии, даже Чарторыского, подчинились новой власти, установленной в Кракове. Зато после поражения идеологические отличия проявились с удвоенной силой. Правое, шляхетское крыло Объединения было напугано крестьянским движением и возмущено против Централизации; оно не хотело объединяться с Демократическим обществом. Эти тенденции взяли верх даже в брюссельской гмине. На бурном собрании 23 апреля прозвучали обвинения в адрес Лелевеля, Ворцеля и других членов комитета. «Революционным способом», то есть пренебрегая формальностями, избрали новый комитет во главе с Винцентием Тышкевичем.

Тышкевич начал переговоры с монархистами и потянул своих сторонников направо. Лелевель протестовал против переворота и получил поддержку большинства гмин во Франции. Однако Объединение было разбито, а это осложняло его руководителям переговоры с Демократическим обществом. Централизация решительно отвергла проект роспуска обеих организаций. Она установила лишь временно льготы для тех, кто пожелает вступить в Демократическое общество. С тяжелым сердцем комитет Объединения принял эти условия и в июле 1846 года рекомендовал своим членам, чтобы они вступали в Демократическое общество. Большинство членов организации последовало этому призыву; из числа ее руководителей при очередных выборах в состав Централизации вошел Ворцель.

В своем последнем воззвании «К соотечественникам на родине» комитет Объединения характерным образом коснулся волнующего общественное мнение крестьянского вопроса. Деление на касты, заявлял автор воззвания Лелевель, это несчастье Польши, но положение можно поправить. «Что отделяет гмин от шляхты! Между тем их сближает общая родина, общность происхождения, общий язык, вера, обычаи; перед ними открывает перспективу совместной жизни общий земледельческий труд. Сядьте же на одной лавке с гмином, искренне, от всего сердца назовите его братом. Ничто не объединяет так людей, как семейные узы. Пусть не будет кастового деления! Пусть женщины из гмина станут матерями шляхты; пусть ваши дочери и сестры изберут себе мужественную гминную молодежь; пусть священник перед алтарем благословит их супружества и погибнет деление каст. Проявятся способности гмина, а бог благословит Польшу».

Сомнительно, чтобы в то время идея Лелевеля нашла много горячих последователей. Из консервативных кругов на него посыпались громы, что он подстрекает мужиков и хочет выдать им на поругание благородную шляхетскую кровь. Сама идея была для своего времени утопической: шляхту от крестьян отделяли не только сословные предрассудки, но также — и прежде всего — столкновение интересов. Общий «земледельческий труд» не объединял, а противопоставлял жителей усадьбы и деревни. Прошло еще полвека со времени крестьянской реформы, пока первые потомки шляхетских семейств начали жениться на крестьянках. В побуждающих мотивах Лелевеля следует прежде всего отметить стремление к наиболее глубокой демократизации Польши. После ликвидации юридических различий между гражданами должно наступить культурное сближение — необходимое условие укрепления сил нации.

Так в середине 1846 года под давлением политических событий Лелевель оказался, хотя без энтузиазма, в рядах Демократического общества. Лично он не заявил о своем присоединении, делая оговорку: «Я не лезу туда, где меня не хотят». Централизация лишь девять месяцев спустя заявила, что считает Лелевеля членом общества. Он сам, к чему он, по его словам, давно стремился, наконец-то оказался вне комитета. Но, как это нередко бывает, он чувствовал себя еще более не в своей тарелке — отстраненный от всего, бездеятельный, ненужный. Поэтому он с горечью писал Зверковскому, что «раз и навсегда старику дали коленом в зад». Впрочем, он лояльно просил уведомить Централизацию: «Я буду им верно служить, полностью воздерживаясь от атак, даже в беседах буду воздерживаться от выражения своего мнения, чтобы не сказали, что могу им вредить». Он не думал также воевать с группой Тышкевича, которая свергла его в Брюсселе, и вместе с ней участвовал в праздновании 29 ноября. По собственной инициативе он организовал новое празднество 22 февраля 1847 года, в первую годовщину Краковского восстания. В своей речи он осудил всех тех, кто отрекается от провозглашенного год назад манифеста, то есть главным образом сторонников Чарторыского. Манифест, заявлял он, должен стать символом, который объединит для общей борьбы демократов всей Европы.

Зверковскому в это же время он писал: «Ты пишешь, братец, что мы можем вести более живую переписку, потому что имеем на это больше времени. О нет! Теперь у меня на это меньше, гораздо меньше времени. Когда был комитет, я тратил время, устраивал перерывы в работе и имел больше оказий для переписки. Комитет нанес мне ущерб, может быть не столь большой, как первый (1832 г.), тем не менее значительный. Я должен поправлять дела, и, целиком погруженный в свою работу, я не могу отрываться, иначе я пропаду». Отстраненный от текущей политики, Лелевель возвращался к научным исследованиям, к «Польше средних веков» и «Географии средних веков». Неожиданно для самого ученого большая политика еще раз постучалась в дверь его комнатки.