Краковское восстание 1846 года, несмотря на свое поражение, оказалось событием, значение которого выходило далеко за пределы Польши. Впервые за полтора десятка лет в Европе возобновилась вооруженная борьба против сил Священного союза. Ход событий обнаружил ветхость Австрийской монархии, усилил надежды других угнетенных народов. Польское движение стало как бы предвестием последующих, более мощных потрясений. В Германии и Италии нарастало национальное движение, во Франции созревал острый политический кризис. Крестьянские движения в Восточной Европе, выступления рабочих на Западе начинали создавать угрозу существующему общественному строю. Готовящиеся к выступлению революционные элементы взирали на поляков как на сторонников демократии и врагов абсолютизма. Со времени Краковского восстания никто во всей Европе не сомневался, что поляки будут в первых рядах новой борьбы против Священного союза.

Среди эмигрантов Лелевель принадлежал к тем деятелям, кто был особенно внимателен к международным проблемам. В Национальном комитете 1832 года, а затем как руководитель «Молодой Польши» он всегда заботился о связях с левыми силами других народов. Теперь эти связи становились и более легкими, и более необходимыми, однако Лелевель уже не имел в этой области непосредственного влияния. Поэтому он лишь издалека наблюдал за усиливающимся в Италии политическим движением, за надеждами, которые связывали с новым папой Пием IX, и писал Зверковскому: «Братец! Если бы существовал наш комитет, то мы поразмыслили бы и, может быть, составили воззвание к Пию, к итальянцам, и было бы превосходно. Теперь мы не хозяева сами себе, и мыслей нет, а я вижу, что они нужны, но теперь другая политика».

Заявляя, что он не хозяин сам себе, Лелевель имел в виду свои отношения с Централизацией. Вскоре оказалось, что он не трактует эти отношения как чересчур связывающие его. Возникли обстоятельства, в которых Лелевель предпринял действия по собственному усмотрению, не обращая внимания на руководство общества.

В конце лета 1846 года к нему обратился с письмом Мадзини, в это время усиленно занятый подготовкой к новому республиканскому наступлению в Италии. Мадзини хотел созвать Европейский конгресс — собрание важнейших представителей прогрессивной мысли всех народов. Конгресс публиковал бы воззвания и манифесты в защиту прав национальностей, свободы и т. д. Лелевель заседал бы в нем как представитель Польши. Идея эта была абсолютно нежизненной и не имела никаких последствий. Прошел год, и Мадзини выступил с новым проектом, на этот раз Международной лиги, или Союза народов, — тайной организации, которая объединяла бы созревающие и разных странах революционные движения. Это было бы новое издание «Молодой Европы»; Мадзини резервировал в ней существенное место для славянских народов. Лелевель был знаком с Мадзини с первых лет эмиграции, шел с ним рука об руку в течение многих лет и никогда открыто с ним не порывал. Однако на этот раз он отнесся к замыслам Мадзини сдержанно, а вскоре принял участие в совершенно ином начинании.

18 ноября 1847 года, сообщая Зверковскому об обычных приготовлениях к празднованию годовщины восстания, он писал: «Немцы создали здесь свое национальное общество. Обсуждалась мысль создания интернационального общества. Немцы были готовы поддержать эту организацию, бельгийцы мешали. И меня пригласили в компанию». Это сообщение ценно. «Немцы», о которых идет речь, это брюссельская ячейка Немецкого рабочего общества, сильно проникнутая влиянием коммунистов. Ее руководителем был Карл Маркс. Все это происходило в канун создания Союза коммунистов и оформления идеологии, которая нашла свое выражение в «Манифесте Коммунистической партии». Представительством коммунистов в международном плане должна была стать, в частности, международная Демократическая ассоциация, основанная в Брюсселе в сентябре 1847 года. Его председателем стал бельгийский радикал Люсьен Леопольд Жотран, а его заместителями француз Жак Энбер, немец Маркс и поляк Лелевель.

Готовясь к приближающейся революции, Маркс стремился объединить вокруг себя родственные элементы из числа революционеров других народов. К этому же стремился и Мадзини. Однако между проектируемыми «интернационалами» Маркса и Мадзини существовало принципиальное различие. Мадзини ставил своей целью освобождение угнетенных народов, прежде всего Италии; в социальной программе он не выходил за рамки буржуазных реформ, протягивая руку и имущим классам; деятельность свою он обрамлял религиозной фразеологией; его девизом было — «Бог и народ». В отличие от него Маркс представлял интересы пролетариата; в центре своих концепций он ставил классовую борьбу; он ставил целью разрушение не только феодального строя, но и капитализма; наконец, он был последовательным материалистом. Как объяснить, что Лелевель отверг предложение Мадзини и приблизился к Марксу?

Коммунистом он не был, не стал он им и позднее. В отношении польской шляхты до недавнего времени он занимал компромиссную позицию; он менее охотно, чем Мадзини, ссылался на бога, но его трудно было отнести к числу атеистов. Два обстоятельства в этот момент могли повлиять на его выбор: во-первых, рабочий характер движения, которым руководил Маркс; во-вторых, выгоды, какие связь с этим движением могла принести польскому делу.

Было бы абсолютно ошибочным представлять Лелевеля борцом за рабочее дело лишь потому, что он носил блузу рабочего. Лелевель был поляком своего времени, он боролся за то, что в его время составляло важнейший для Польши социальный вопрос, за освобождение крестьян. Однако он жил на западе Европы и прекрасно видел, что в Бельгии, Франции, Рейнской области народ — это уже не крестьянин, а рабочий, ouvrier, поэтому свой демократизм он демонстрировал одеждой рабочего. Будучи так настроен, он радовался политическим контактам с рабочей средой. В отличие от своих соотечественников и бельгийских либералов он постоянно приглашал «увриеров» на польские годовщины. Поэтому его привлекло Немецкое рабочее общество: здесь наконец он имел дело с подлинно народной, а не мелкобуржуазной организацией; эта организация была важнее, чем то, что у Мадзини!

Эти рабочие были коммунистами. Лелевель принял участие в их деятельности; при его поддержке Демократическая ассоциация направила делегата в Лондон для установления связи с тамошней аналогичной организацией Братских демократов. Этим делегатом был Маркс. Как известно, именно Братские демократы поручили Марксу и Энгельсу написание «Коммунистического Манифеста». За связи с коммунистами Лелевеля ждали резкие замечания со стороны Централизации. Лелевель объяснял свое поведение Зверковскому: «Что за люди в этом обществе, я еще хорошо не знаю; знаю многих из них, вижу много увриеров, вижу удручающие личные стычки между ними; что кто из них думает, каких держатся взглядов, не знаю; демократических? наверно, многое выяснит конгресс. Я знаю, что есть люди, известные мне, которые действуют и двигают дело, что это общество полезно и может принести пользу нашему делу, что оно может стать даже исходным пунктом многих предприятий, выступлений и движений… [Высоцкий] утверждает, что эти радикалы — коммунисты. Но только они в Лондоне превосходно выступили в защиту польского дела!»

Здесь Лелевель выдвигал свой второй аргумент: международное рабочее движение было готово поддержать польский вопрос более решительно, чем это могли сделать либералы или даже демократы, объединенные вокруг Мадзини. Это логически вытекало из тогдашней ситуации: Польша была главным антагонистом Священного союза, поляки — авангардом революции. В этом движении разные лагери ставили себе разные цели: введение конституции в той или иной стране, всеобщее голосование, объединение Италии или Германии. Рабочее движение в своих планах шло дальше: оно стремилось преобразить мир, подымалось над национальными различиями, объявляло борьбу любому гнету. Именно поэтому на него могли рассчитывать поляки. В цитированном выше письме о том, как коммунисты «превосходно выступили в защиту польского дела», Лелевель имел в виду празднование 29 ноября в Лондоне, организованное Братскими демократами. На нем выступали Маркс и Энгельс. Первый развивал мысль, что условием освобождения Польши является всеобщая победа революции. Второй заявлял: «Освобождение Германии не может совершиться без освобождения Польши от угнетения ее немцами. Вот почему Польша и Германия имеют общие интересы».

В тот же день ноябрьское торжество в брюссельской ратуше стало также манифестацией радикального характера. Бельгийские и французские ораторы принимали польский вопрос за исходный пункт для изложения собственных политических требований. В особенности бельгиец Шарль-Луи Спильтхорн, выступавший от имени Демократической ассоциации, решительно подчеркнул связь польского дела с делом демократии и осудил польских реакционеров, как и врагов прогресса в других странах Европы. Выступал и Лелевель, основным мотивом речи которого было чувство надежды, внушаемое пробуждением народов Европы, надежды на помощь, какую может ожидать от них Польша.

В течение трех следующих месяцев Лелевель был исключительно деятелен, организуя все новые публичные выступления по польскому вопросу. Немецкое рабочее общество пригласило его на встречу Нового года. «В девять часов вечера, — рассказывал Лелевель Зверковскому, — я отправился в залу на верху харчевни «Под лебедем» на площади Ратуши. Зала широкая, стол в три ряда поставлен так: m. Я увидел себя в совершенно ином мире, в немецком мире, со своими физиономиями и своими обычаями. Было полтораста, может быть до двухсот человек, из иностранцев — Энбер, француз, Пикар, бельгиец, и я, поляк. Немок было более двадцати, привлекательные, ни одной не найти, чтобы была безобразна; было и несколько детей. Члены общества, как сидящие за столом, так и обслуживающие, все увриеры, все празднично одетые, деликатные… После прочтения каких-то предписаний общества и краткого обсуждения какого-то вопроса на стол, где стояли хлеб и салат, начали приносить фаро и кое-где вино. Около 10 часов вечера принесли миски с мясом, угощение завершало еще одно мясное блюдо. Во время этого ужина начались тосты». Одним из первых выступал Маркс, вслед за ним Лелевель на тему братства между народами. «Я сказал, что эти слова имеют большое значение, они могут создать союз народов, преодолеть религиозные несогласия, национальную неприязнь, они могут утвердить демократию со всеми ее последствиями. Польша в своем несчастье предлагает братство добрым соседям — немцам». Затем были еще тосты, потом песни, музыка, декламация, в частности, при участии госпожи Маркс. «Я ушел уже пополуночи, рассказывают, что еще долго потом танцевали».

Шесть недель спустя, 14 февраля, в годовщину смерти Конарского, Лелевель организовал «пестелевское» торжество, то есть посвященное памяти декабристов. На эстраде «шесть покрытых трауром стульев» напоминали о пяти русских и одном поляке, погибших в борьбе с царизмом. От имени русских выступал Бакунин, только что высланный из Франции за получившее широкий отзвук выступление на польском ноябрьском торжестве в Париже. Основной идеей речи Бакунина было то, что в России назревает революция, дни царизма сочтены, освобожденная Россия подаст братскую руку полякам.

Лелевель отвечал ему в подобном духе: «Ты сам хорошо знаешь, что взаимопонимание между русскими и поляками наталкивается на препятствия, которые на первый взгляд трудно преодолеть. Наше будущее во многих отношениях темно… оставим это будущее в стороне, не будем беспокоиться о нем… Свергнем прежде всего тирана, который нас гнетет, тиранию, которая нас принижает, поднимем дело народа, пробудим в нем демократический дух, а все образуется и наладится по общей воле всевластия обоих народов».

Еще большее политическое значение приобрело происходившее несколько дней спустя празднование второй годовщины Краковского восстания. Его не хотела организовывать польская колония, руководство которой захватили шляхетские либералы. Поэтому торжество проводилось в обычном месте сбора Демократической ассоциации и под ее покровительством. Поляков пришло немного, но зал был полон ремесленников и рабочих, говорят, что собралось до тысячи человек. Одним из первых взял слово Маркс, темой речи которого было часто выдвигаемое тогда утверждение, будто бы Краковское восстание 1846 года имело коммунистический характер. Ничего подобного, говорил он. «Коммунизм отрицает необходимость существования классов; он намерен уничтожить всякие классы, всякое классовое различие. А краковские революционеры хотели устранить лишь политические различия между классами; различным классам они хотели дать равные права». Но не будучи коммунистическим, польское движение поступало правильно, когда связывало национальный вопрос с вопросом социальным, когда старалось порвать цепи феодализма, ликвидировать барщину и наделить крестьян землей. Таким образом, — завершал Маркс, — «Польша снова проявила инициативу, но это уже не феодальная, а демократическая Польша, и с этого момента ее освобождение становится делом чести для всех демократов Европы». В этот момент встал Лелевель и среди всеобщих рукоплесканий обнял Карла Маркса.

В свою очередь, выйдя на трибуну, он начал с вопроса особенно для него болезненного. Дело в том, что после недавнего празднования 29 ноября Тышкевич и его группа атаковали Спильтхорна за его выступление против польских реакционеров. «Существование Польши не зависит от той или иной доктрины, модной на Западе», — провозглашал Тышкевич в заявлении для печати. Спор привлек внимание, левая бельгийская печать развивала взгляды Спильтхорна: «Польша для того, чтобы быть свободной и независимой, чтобы быть аванпостом европейской цивилизации, должна стать демократической… Иначе какое дело было бы Европе до Польши? Какая разница для жителей берегов Вислы между царским кнутом и палками своих прежних господ?»

Лелевель должен был от имени демократов дать Спильтхорну публичную сатисфакцию. Он говорил с возмущением и горькой иронией: «Остерегайся, бельгиец, говорить перед ними (поляками), что у тебя есть своя страна, что в ходе человеческих дел есть нечто такое, что нужно исправить и изменить; тебе нужно знать, что дело идет только о независимой Польше; пусть она будет рабской, это неважно, лишь бы она была независимой, и только. Польша не знающая сама себя, Польша без принципов, без совести, лишь бы была признана независимой. Не осуждай мнения противников, уважай их, молчи! Говорят, что человек без принципов, без совести либо глупец, либо подлец; я не хочу такой Польши!»

Сбросив с души эту тяжесть, Лелевель успокоился и перешел к теме сегодняшнего торжества. «Часто бывает, — говорил он, — что события именуют неточно и неправильно. Так случилось с варшавской революцией и краковским восстанием, которые, по моему мнению, следовало бы назвать как раз наоборот». События 29 ноября назвали революцией, но восстание, которое было ими начато, не: имело революционных черт. «Краковское восстание, наоборот, начинается с акта в высшей степени революционного, с акта социального: оно призывает народ к восстанию, к борьбе за свои права посредством радикальной революции, к коренному изменению социального строя. Поразительное воззвание, не хватало только среди вождей человека из простого народа; а воззвание не было написано достаточно ясным и народным языком, чтобы его мог легко понять простой народ. Неважно, кто был автором воззвания; принципы в нем изложены ясно.

Это первая социальная революция, которая открыто появилась на польском горизонте. С этого времени невозможна иная революция — революция с реакционными идеями… Отныне ни одно восстание в Польше не может обойтись без народа; самым деятельным будет то восстание, которое начнет сам народ, которому он даст стимул и укажет направление».

После Лелевеля выступал Энгельс, который развил шире мысль польского ученого: он сравнил два восстания, ноябрьское и Краковское, первое он назвал «консервативной революцией», а другому приписал «почти пролетарскую смелость». Всего выступало 11 ораторов, среди них сапожный подмастерье Пеллеринг, который на фламандском языке в острой форме характеризовал тяжелое положение трудящихся масс Бельгии. Затем был еще «популярный банкет», на котором пили за здоровье Лелевеля.

Участники торжества ощущали близость всемирных перемен; они не знали, что революция уже началась в Париже. Четыре дня спустя, 26 февраля, Бельгии достигла весть о низвержении монархии Луи-Филиппа. Брюссель встретил ее с энтузиазмом, толпа рабочих собралась перед ратушей, пели «Марсельезу», выкрикивали «Да здравствует республика!». Казалось, что столица Бельгии вот-вот пойдет по стопам французов.

Главным центром бельгийских республиканцев была международная Демократическая ассоциация. Ее правление созвало на следующий день, 27 февраля, совещание. Собрание было многочисленным, толпы народа стояли под окнами, выкрикивая: «Долой Леопольда! Да здравствует республика!» Дискуссия протекала весьма бурно, Маркс и Энгельс, как и француз Энбер, советовали обществу стать во главе движения, бельгийцы во главе с Жотраном отговаривали от радикальных выступлений. Республика, объясняли они, означает конец независимости Бельгии, она будет поглощена Францией. Под влиянием Маркса было решено обратиться к городскому совету с призывом расширить ряды национальной гвардии, то есть вооружить рабочих и ремесленников. Заседание еще продолжалось, когда на улице появились жандармы, которые начали разгонять толпу обнаженными саблями, избивая и арестовывая сопротивляющихся.

На том же собрании было решено направить адрес с приветствием Временному правительству в Париже. Адрес провозглашал, что Бельгия пойдет по пути Франции, и выражал надежду на близкое возрождение Польши. На этом документе, датированном 28 февраля, рядом с Марксом подписался и Лелевель. Отсюда можно заключить, что он присутствовал и на бурном заседании накануне вечером. Неизвестно, выступал ли он по обсуждаемым вопросам. Но когда на следующий день Спильтхорн выезжал в Париж с адресом общества, Лелевель дал ему рекомендательные письма к двум с давних времен ему знакомым членам Временного правительства — Дюпону де л’Эр и Карно. Одно из этих писем было следующего содержания: «Уважаемый гражданин! Привет Вам от давнего почитателя, привет делу новой славы! Адвокат Спильтхорн, член нашей международной Демократической ассоциации, изложит наши пожелания. Помните о Польше! Примите и т. д.».

Воодушевленный атмосферой момента, Лелевель не сообразил, что он принимает участие в выступлении против существующего в Бельгии строя. Адрес ассоциации одобрял свержение монархии во Франции и выражал надежду, что соседние страны последуют ее примеру. Брюссельская полиция была начеку: выезжающего Спильтхорна обыскали и нашли при нем письма Лелевеля. Последовало распоряжение о немедленной высылке из Бельгии подписавших адрес иностранцев, следовательно, как Лелевеля, так и Маркса. Приказ был уже подписан королем Леопольдом; буквально в последнюю минуту польского ученого уберегло чье-то дружеское вмешательство. На «декрете о высылке» Лелевеля было приписано: «Исполнить в том случае, если бы его дальнейшее поведение того требовало». Маркс в тот же день был отправлен под конвоем на границу Франции.

В этот критический момент Лелевель притих. Он не принадлежал к организаторам движения и не видел смысла в том, чтобы он, старик, отправлялся теперь в изгнание. Отказываясь от участия в этом мероприятии, он чувствовал себя оправданным тем, что раз бельгийцы сами не начинали революцию, то неуместно было гостю навязывать им это решение. Поэтому он позволил друзьям убедить себя и отступил на нейтральную позицию. 5 марта он писал Зверковскому: «Воскресенье, масленица, шумят, пляшут, уже вечер, заседает митинг международной Демократической ассоциации, шум и гам; не пойду туда, потому что я стар и не одобряю неловкости. Зачем лезть дальше?»

Одновременно он декларировал военному министру, «что ни один поляк не мешается в чужие дела, а я, хотя не мог не подписать, не одобрял этого воззвания». Несколько дней спустя он известил Жотрана о том, что выходит из общества. О бельгийских планах подражания французам он писал в это время с иронией: «Господин побрился, хватает и обезьяна бритву, горло себе перерезать. Впрочем, какая-то драчка, может быть, и будет. Только зачем?»

До «драчки» в Брюсселе в конце концов дело не дошло: местный пролетариат был слишком немногочислен и слабо организован. Правительство сумело успокоить общественное мнение, обещая реформу и взывая к бельгийским патриотическим чувствам. Революционные настроения пошли на убыль. Что же касается польских эмигрантов, то все их внимание обращалось теперь к делам своего народа.

В первых днях марта Лелевель получил письмо Зверковского с призывом срочно приехать в Париж. Централизация установила контакт с Временным правительством; был опубликован декрет о создании во Франции польского легиона; рисуется перспектива войны, публичного выдвижения польского вопроса. «Твое социальное положение, твое значение, твои знакомства, твои способности, твоя чистая любовь к национальному делу могут принести Польше самую действенную и лучшую помощь». Лелевель ответил не сразу и отрицательно. Во-первых, он чувствовал себя больным; во-вторых, был разорен всеобщими потрясениями, из-за которых издатель расторг договор на «Географию средних веков»; он должен теперь зарабатывать на жизнь, а не странствовать по свету. Затем: Централизация совсем в нем не нуждается, в течение двух лет он наблюдает с ее стороны «постоянные проявления подозрений, недоверия, ни одного братского жеста… Может ли им мое присутствие в Париже быть приятным?» И наконец: удержится ли французская республика? «Война? ох, не так уж сразу она начнется!» Так приводил Лелевель аргумент за аргументом для того, чтобы не двинуться с места. Настроение простительное для человека уже на седьмом десятке, привыкшего к жизни среди книг. Однако дело в том, что и 17 лет назад, во времена ноябрьского восстания, Лелевель обнаруживал подобную же беспомощность среди потока исторических событий. Он бывал вдохновителем революционных движений, бывал их организатором, но не умел стать во главе их, когда этого требовал исторический момент.

В середине марта ему могло представляться, что он руководствовался правильными предчувствиями, отказавшись ехать в Париж. Вслед за взрывом во Франции восстала Вена, за ней Берлин. Полякам нечего было сидеть дольше во Франции. Централизация сама бросила эмигрантам лозунг возвращения на родину. Сразу же двинулась волна эмигрантов: из Парижа и Лондона — через Брюссель — в направлении Берлина. Люди спешили, редко кто задерживался, чтобы побеседовать и попрощаться с Лелевелем. Зверковский «приехал сюда, зашел, не застал меня, погулял по городу и поехал дальше». Лелевель с известным скептицизмом наблюдал за этим массовым переселением; на вопросы иностранцев отвечал, что собирается в Польшу (он взял даже паспорт «в Пруссию, Австрию и Германию»), но не спешил с отъездом. Как вскоре оказалось, он был прав, что не отправился сразу.

Уже 14 апреля Зверковский сообщал ему: «Едва только я прибыл в Познань, как должен был скрываться от ареста и тюрьмы… Сегодня все диктуют пушки и ружья. Мы прячемся и сегодня выезжаем во Вроцлав, а оттуда в Краков… Организуют только четыре эскадрона и четыре батальона, остальных распускают. Эмигрантам не разрешают пребывание, зачем же тебе приезжать. Все пошло вкривь и вкось. Были небольшие столкновения. Письма перехватывают, статьи печатают только против нас… Таково наше критическое положение». Несколько недель спустя познаньское восстание было подавлено превосходящими прусскими силами. Демократические деятели из эмиграции искали теперь базы для своей деятельности в Галиции. Но между тем и Краков подвергся бомбардировке, австрийские власти также высылали из страны эмигрантов. Вопреки ожиданиям революция не подорвала мощи царизма и лишь на время поколебала австрийскую и прусскую монархии. Развеялись надежды на чудесное воскрешение Польши. Более того, революция клонилась к упадку и на Западе. Буржуазия — французская, немецкая и итальянская, — напуганная требованиями народа, переходила на сторону «защитников порядка».

Следя за развитием событий со своего брюссельского наблюдательного пункта, Лелевель не хотел пребывать в бездействии. Двигаться с места не было смысла, однако можно было поднять голос издали, если этот голос что-то значил и мог чем-либо быть полезен польскому делу. В середине апреля Лелевель опубликовал во французской и немецкой прессе открытое письмо к своему старому знакомому Карлу Валькеру. Этот уже пожилой либеральный политик из Бадена играл теперь большую роль в немецком объединительном движении. Лелевель приветствовал его во имя польско-немецкого братства и просил противодействовать шовинизму тех немцев, которые отказывали полякам в свободах в Познаньском княжестве и на Поморье. Это был не единственный случай, когда Лелевель упоминал о польской принадлежности Гданьского Поморья. Уроженец Варшавы, связанный душевно с Вильной, он хорошо понимал значение западных земель, населенных поляками. Об отвоевании Силезии народом он говорил студентам еще перед 1830 годом. Он не забыл о том, как горячо приветствовали жители Вармии и Мазур участников ноябрьского восстания, когда те складывали оружие на прусской границе. Отправляя в страну эмиссаров «Молодой Польши», он помнил и о Поморье. «Уже 8 лет я старался, но лишь теперь удалось связаться с кашубами», — сообщал он Зверковскому в 1839 году. Теперь, в апреле 1848 года, он писал Ворцелю, оставленному в Париже на страже интересов Демократического общества: «Если бы французская дипломатия затронула польский вопрос, то пусть помнит, пусть упорно стоит на том, что Гданьск и Кашубы (Prusse Occidentale) — это Польша».

Дипломатия Второй французской республики ничего не сделала для Польши. Она стремилась к поддержанию мира в Европе для того, чтобы легче было подавить у себя дома растущее рабочее движение. Фактический руководитель Временного правительства Ламартин публично заявил, что Франция уважает территориальные постановления Венского конгресса. Фактически это означало одобрение разделов Польши. Лелевель собирался «выстрелить в Ламартина письмом» и заклеймить его политику. Однако вскоре и Ламартин был сметен с политической арены ходом событий. Видя, как французское Национальное собрание шарахается перед каждым смелым шагом в заграничной политике, Лелевель выходил из себя, обвинял Ворцеля в «преступном бездействии», «созерцательной сонливости», требовал от него энергичных действий. На расстоянии он не ориентировался в безнадежности ситуации. Буржуазные политики, находившиеся у власти в Париже, и слышать не хотели о Польше, а те руководители левых сил, которые поднимали голос в защиту Польши, уже в мае и июне 1848 года оказались либо в тюрьме, либо в изгнании.

Спад дружественных Польше настроений еще сильнее выявился в Германии. В мае 1848 года Лелевель написал памятную записку, адресованную всегерманскому Национальному собранию, и направил с нею во Франкфурт своего друга Людвика Люблинера. Записка выражала протест против прусских насилий в Познаньском княжестве и против включения в состав Германии древней столицы Польши. Эта записка была прочитана в собрании и, как отмечал сам Лелевель, «пришлась не по вкусу озлобленной и взбешенной немчуре». Либеральное большинство собрания санкционировало включение в состав Германской империи двух третей Великой Польши вместе с городом Познань. Лелевель в это же время сообщал Зверковскому: «Люблинер не без пользы провел время во Франкфурте, он организовал превосходную петицию парламенту, подписанную тысячей увриеров». Вместе с Люблинером Лелевель обратился также с письмом к Марксу, прося его публично выступить в защиту Польши. Это обращение не осталось безрезультатно. В революционном 1848 году только коммунистические руководители рабочего класса последовательно защищали точку зрения, что возрождение Польши является необходимым условием освобождения и объединения Германии. В этом духе была написана известная серия статей Маркса и Энгельса, опубликованная в «Новой Рейнской газете».

Однако рабочему классу не было суждено одержать победу в эпоху Весны Народов. В Париже, Вене, Берлине, Дрездене, Вроцлаве его принудили к молчанию картечными залпами. Всюду брала верх контрреволюция, с ее торжеством гасли разбуженные польские надежды. В самой Бельгии мерилом смены настроений была судьба ноябрьского праздника. В предшествующие годы каждое 29 ноября было в Брюсселе политическим событием. Теперь, осенью 1848 года, лишь несколько знакомых спросило Лелевеля, состоится ли вообще это торжество. «Находящаяся в разброде наша польская колония и не думала о праздновании годовщины, — писал Лелевель, — и никакого празднования не будет… Царит удивительное безразличие, более того — отвращение, отталкивание. Чем мы виноваты перед Бельгией?» Другу давних лет, Яну Непомуцену Яновскому, он писал в ответ на новогоднее поздравление: «Что касается меня, то я не теряю надежды, но не вижу такой быстрой перспективы, как ты сулишь, а ведь я стар! Дождусь ли?»

В последующие годы Лелевель вновь обратился к научной работе, к «Географии средних веков» и исследованиям по истории Польши. Но это, как мы увидим далее, не означало, что он стал совершенно безразличен к текущим политическим событиям.