Карнавал короля Иеронима

Кениг Генрих Йозеф

Часть третья

 

 

I. Partie fine

Вечер у графа Гарденберга принадлежал к числу тех празднеств, которыми высшее кассельское общество чествовало возвращение Иеронима в столицу. Королева отказалась от приглашения под предлогом нездоровья, и даже король, вследствие своего визита к обер-гофмейстерине, приехал почти к концу вечера. Он имел озабоченный вид и был настолько рассеян, что, против своего обыкновения, едва ответил на поклон графа Бохльса, который увидел в этом знак немилости и сильно огорчился.

В это время граф добивался вакантного места обер-церемониймейстера при королевском дворе и был озабочен продолжительным отсутствием жены, которая гостила в Мюнстере у своих родственников. Она выехала из Касселя в тот самый день, когда Иероним отправился в свое путешествие, и хотела вернуться в одно время с ним. А теперь, когда все придворные друг перед другом стараются чем-либо выказать свою преданность их величествам, он один лишен возможности принять их у себя благодаря капризу графини Франциски. Но Бохльс мысленно решил, не дожидаясь возвращения своей супруги, устроить что-либо для увеселения короля, который, по его наблюдениям, стал гораздо холоднее относиться к нему, чем прежде. Его мучила боязнь, что в обществе из этого выведут заключение, что в расположении Иеронима к нему, которому все завидовали, скорее играют роль роскошные плечи его жены, нежели его личные заслуги в государственном совете.

Граф Бохльс был среднего роста, хорошо сложен, хотя избыток тучности придавал некоторую неподвижность его фигуре, он держал себя с достоинством и даже немного чопорно. Но выражение гордой решимости, которую можно было подметить на лице графа, совершенно не соответствовало его характеру: он легко подчинялся всякому влиянию и нередко, в угоду другим, действовал против собственных убеждений. Между тем по природе это был честный и добродушный человек, и он всегда являлся таким в тех случаях, когда был предоставлен самому себе. При этом время от времени в нем пробуждалось благочестие, особенно в те минуты, когда он имел повод быть недовольным собой.

Вечер у графа Гарденберга навел его на мысль устроить нечто в другом роде, а именно одну из так называемых «parties fines», которые были далеко не в его вкусе, но нравились королю и с некоторого времени вошли в моду в Касселе. Это были музыкальные вечера в тесном кругу избранного общества, где музыка служила предлогом и прикрытием далеко не утонченных увеселений. Граф Бохльс хотел, чтобы на этот раз были исполнены одни «nocturno» на двух рожках в соединении с арфой, так как это была любимая музыка короля. Он обратился к Блавгини, учителю музыки королевы, который с величайшей готовностью взялся сочинить две новые пьесы к назначенному дню, так как ловкий итальянец пользовался всяким случаем, чтобы выдвинуться через влиятельных лиц.

Король не раз потешался над графом Бохльсом, когда тот приходил в смущение от свободного обращения с дамами, которое господствовало в интимных придворных кружках, особенно при «parties fines». Поэтому Иероним был очень удивлен, когда граф, пригласив его на музыкальный вечер, спросил с улыбкой:

— Не угодно ли будет его величеству, после двух «nocturno», видеть балет?

— Понимаю, в чем дело, мой милый граф! — воскликнул со смехом король. — Прекрасная мысль! Когда жена долго не возвращается, то нужно искать какого-нибудь утешения… Впрочем, очаровательная графиня Франциска своим долгим отсутствием вполне заслужила это! С удовольствием принимаю ваше приглашение, только переговорите относительно вашего вечера с Маренвиллем. Мне любопытно будет видеть, как вы будете играть роль церемониймейстера в настоящем случае, когда не должно быть никаких церемоний!..

Переговоры с Маренвиллем, о которых упомянул король, касались преимущественно выбора приглашаемых гостей. Естественно, что на подобных вечерах могли присутствовать только люди, пользующиеся особым доверием короля, и при которых он не чувствовал никакого стеснения, а для этого требовалось от них не столько высокое положение в свете, сколько такт и умение держать себя в обществе. Выбор лиц менялся, смотря по обстоятельствам, и был особенно строг в тех случаях, когда на «parties fines» допускались немцы.

Главным действующим лицом в этого рода увеселениях являлся сам Маренвилль, секретарь, гардеробмейстер короля и его неизменный Меркурий по любовным делам, который по мере накопления сомнительных тайн пользовался все большим доверием его величества. Это был молодой, красивый человек, высокого роста, с умным, выразительным лицом, приличными манерами, обладавший при этом достаточным запасом легкомыслия, что было немалым достоинством при веселом дворе. Когда он оставался наедине с Иеронимом, то разговор их принимал самый интимный характер, всякий этикет был изгнан, но Маренвилль был настолько умен, что никогда не кичился этим, и вестфальский король, со своей стороны, относился к нему дружелюбнее, нежели к кому-либо.

После Маренвилля наибольшей милостью короля пользовался его адъютант Ревбель, женатый на сестре его первой жены, человек средних лет, с предупредительными, вкрадчивыми манерами, посвященный во все закулисные тайны театрального мира. Придворная капелла и дворцовая прислуга находились в его ведении. Затем к числу приближенных короля принадлежали: дворцовый префект Бушпорн, сын бывшего правителя Корсики, женатый на семнадцатилетней дочери одного французского префекта, майор Росси, дальний родственник короля, и капитан гвардии Каррега, брат красивой статс-дамы Бианки Лафлеш, который, наравне с предыдущими, был неизменным посетителем «parties fines». Из немцев обыкновенно допускались немногие, а именно: генерал Лепель, молодой человек изящной аристократической наружности, служивший прежде при вюртембергском дворе, где, по слухам, у него была какая-то романтическая история с принцессой Екатериной, нынешней вестфальской королевой, что, однако, не мешало ему пользоваться благосклонностью Иеронима. В такой же милости был и полковник Гаммерштейн, прозванный «balafre», вследствие глубокого шрама на лице, полученного во время битвы, у которого под личиной беззаботной веселости скрывались более положительные достоинства: неподкупная честность, мужество и любовь к родине.

Все эти лица должны были фигурировать на вечере графа Бохльса, который беспрекословно внес их в список приглашенных со слов Маренвилля, но слегка поморщился, когда ему пришлось вписать имя графа Левен-Вейнштейна, так как этот неизбежный участник всех пирушек короля не всегда отличался умеренностью в употреблении спиртных напитков. Тем не менее Бохльс решил покориться обстоятельствам и деятельно занялся приготовлениями к предстоящему вечеру. Но по мере приближения рокового дня он чувствовал все большее беспокойство и накануне не мог заснуть всю ночь. Когда он услышал удар колокола к ранней обедне, им овладела сильная тоска. Он размышлял о том, как трудно совместить спасение души с придворной жизнью, мысленно давал разные благочестивые обеты и готов был проклинать милость короля, которой до этого добивался с таким усердием.

Он не предчувствовал, что его затея, стоившая ему столько нравственных мучений, расстроится сама собой. Около полудня слуга подал ему записку Маренвилля, который извещал его, что король не может быть у него сегодня вечером. Граф Бохльс никогда не чувствовал себя таким счастливым, как в эту минуту, и тотчас же послал отказ приглашенным музыкантам и танцовщицам. В то же утро граф получил письмо от своей супруги с радостным для него известием о ее немедленном возвращении в Кассель.

 

II. Женский орден

Иероним настолько любил всякие увеселения, что только одна болезнь могла помешать ему воспользоваться приглашением графа Бохльса.

Действительно, в последнее время ежедневные совещания по случаю предстоящего рейхстага, утомительные празднества и ночные кутежи значительно расстроили его слабое здоровье. В надежде восстановить свои силы, он велел влить в свою утреннюю ванну несколько лишних стаканов одеколона, вследствие чего с ним сделался обморок, и он должен был лечь в постель. Но к вечеру он уже почувствовал себя лучше и вскоре оправился.

Когда наступили теплые июньские дни, король, отчасти пресыщенный шумными городскими увеселениями, вздумал устроить сельский идиллический праздник. С этой целью он велел, в тайне от королевы, приготовить небольшой загородный замок Шенфельд и расчистить прилегающий к нему парк. Обед предполагался на открытом воздухе, при этом все время должны были играть музыканты, скрытые за деревьями. На праздник приглашено было небольшое избранное общество.

Графиня Антония также приехала из города, хотя она охотно отказалась бы от почетного приглашения. Время, проведенное ею в уединении, и тяжелые впечатления рокового вечера привели ее в меланхолическое настроение, ей было неприятно возвращаться к веселой и легкомысленной придворной жизни. Между тем карета ее свернула с большой дороги на боковую аллею и направилась к замку, который был скрыт за деревьями и цветущим кустарником. Она велела кучеру остановиться и, выйдя из кареты, пошла пешком по извилистой дорожке, ведущей в парк; лакей следовал за ней на некотором расстоянии. Ей не хотелось расстаться со своими грустными мыслями, упреки совести продолжали мучить ее вместе с беспокойством за Адель; хотя она и дала ей практический совет изъявить скорее свое согласие на брак с Морио, но не была уверена, кончится ли этим вся эта неприятная история. В первые минуты, когда смущение молодой девушки возбудило в ней наихудшие опасения, она была глубоко возмущена поведением Германа, но по зрелом размышлении ей пришлось во всем обвинить свое собственное непростительное легкомыслие. Когда она пришла к этому выводу, то у нее появилось сомнение: не ошиблась ли она? Тем более что Адель, по своему живому характеру, способна была все преувеличить. На Германа она также взглянула снисходительнее, у нее появилось опять желание помочь ему в устройстве его карьеры, но нужно было придумать, как возобновить с ним отношения…

Среди этих размышлений она незаметно подошла к горе, на которой находился замок; тишина сельской природы живительно подействовала на нее; в парке слышалось веселое щебетанье птиц, заглушаемое звуками настраиваемых инструментов. Графиня стала подниматься на гору, покрытую группами тенистых деревьев и перерезанную в разных направлениях тропинками, вскоре ее глазам представился замок Шенфельд, который далеко не соответствовал своему громкому названию. Это были два небольших сельских дома, в виде павильонов, соединенные двухэтажным строением с приделанной к нему широкой лестницей. Замок Шенфельд принадлежал прежде одной дворянской фамилии и был куплен Иеронимом, который прельстился его красивым местоположением.

На верхней площадке, окруженной деревьями и цветочными клумбами, собрались приглашенные гости в ожидании прибытия королевской четы. Между ними шел оживленный разговор, который был прерван появлением обер-гофмейстерины, а затем графа Бохльса с женой. Графиню Франциску скорее можно было назвать видной, нежели красивой женщиной; она была средних лет, но сохранила все очарование молодости — живые, выразительные глаза, прекрасный цвет лица и роскошные каштановые волосы. Манеры ее были безукоризненны; она была в самом веселом расположении духа и приветливо поздоровалась со всеми.

— Я только что вчера приехала в Кассель, — сказала она, обращаясь к обер-гофмейстерине, — и едва успела явиться во дворец, как получила милостивое приглашение на сегодняшний вечер. Но что с вами, графиня? Вы чем-то расстроены? Никогда не видала я у вас такого озабоченного вида!

Обер-гофмейстерина ничего не ответила, потому что в эту минуту вдали показалась королевская карета, и все поспешили выйти навстречу их величествам.

На королеве был в первый раз надет недавно учрежденный Иеронимом женский орден, который был накануне получен от парижского ювелира. Орден состоял из двух скрещенных шпаг, осыпанных бриллиантами. Королева просила своего супруга, чтобы он пожаловал орден ее обер-гофмейстерине прежде других придворных дам. Иероним тем охотнее изъявил свое согласие, что, оказывая любезность королеве, в то же время исполнял свое затаенное желание.

После обмена обычными приветствиями король подал футляр своей супруге, и та собственноручно приколола орден к плечу обер-гофмейстерины, которая при этом сделала низкий реверанс со свойственной ей грацией. По лицу графини Бохльс пробежала тень неудовольствия, которая не ускользнула от внимания короля, и он воспользовался удобной минутой, чтобы подойти к ней. При этом все стоявшие около них немедленно удалились на известное расстояние, как это делалось всякий раз, когда Иероним говорил с какой-нибудь дамой. Хотя графиня Бохльс, по-видимому, относилась к королю очень почтительно, но это было не более как внешнее соблюдение формы и совершенно не подходило к интимному тону их разговора. Иероним нежно упрекал ее за долгое отсутствие. Она отвечала, что считает для себя величайшим счастьем, если король заметил ее отсутствие, потому что принимает это за доказательство его дружбы и расположения к ней.

— Но помимо желания испытать чувства вашего величества ко мне, — сказала графиня, — более серьезные мотивы заставили меня тогда уехать из Касселя. Вам известно, в каком я положении… Мне необходимо было повидаться с моими родными…

— Многие уже подозревают это, моя дорогая Франциска, — заметил с улыбкой король.

— Теперь уже не может быть никаких сомнений относительно самого факта, — сказала графиня, кокетливо опуская свои длинные ресницы.

— Ну, что же! Появится на свет маленький граф!

— Не граф, а принц, — заметила она с легким оттенком упрека в голосе.

— Боже мой, Франциска… Вы требуете от меня невозможного… Но завтра… Ecoutez! Завтра, после обеда, приезжайте сюда в обычное время наших свиданий… Я хотел высказать вам насколько я чувствую себя счастливым. К тому же вы получите от меня небольшой подарок, который будете носить в память радостного для нас события. Не забудьте, что я буду ожидать вас, Франциска! Разумеется, вы застанете меня одного…

Графиня Бохльс почтительно поклонилась в знак согласия.

Иероним поспешил к своей супруге и, взяв ее под руку, предложил ей показать новое убранство замка.

Обер-гофмейстерина воспользовалась отсутствием их величеств, чтобы совершить небольшую прогулку. Бюлов вызвался сопровождать ее.

— Какое прелестное место! — воскликнула графиня Антония. — Неудивительно, что король пожелал приобрести этот замок, уединение среди такой красивой природы может доставить истинное наслаждение…

— Вполне разделяю ваше мнение! — отвечал Бюлов. — Шенфельд по своему местоположению и всем условиям как нельзя более соответствует требованиям сельской жизни. Но внутреннее его убранство мне не по вкусу, я нахожу, что здесь слишком много роскоши. Замок в своем нынешнем виде напоминает жилище какого-то восточного эмира: везде диваны, ковры, вазы для цветов, зеркала и занавеси. Разумеется, вся эта обстановка имеет известное назначение, но она совершенно не гармонирует со строгим характером окружающей природы. Об уединении здесь также не может быть и речи, при такой близости столицы трудно избавиться от людей и всевозможных дел.

— Вы упомянули о делах, барон, — сказала графиня, — кстати, позвольте обратиться к вам с маленькой просьбой: не можете ли вы пристроить куда-нибудь на службу одного молодого человека, разумеется, немца и даже пруссака. История его довольно интересна, когда я буду в сентиментальном настроении, то расскажу вам ее…

Бюлов почтительно поклонился своей собеседнице и, указывая на вновь пожалованный ей орден, сказал с улыбкой:

— Я вижу, моя дорогая графиня, что эти две скрещенные шпаги не в силах удержать вас от обнаружения затаенных желаний вашего сердца. Но что за странная эмблема для женского ордена!

Она задумалась и ничего не ответила на это замечание.

— Если я не ошибаюсь, — продолжал Бюлов, — то две скрещенные шпаги должны обозначать борьбу любви и в то же время примирения. Вам, моя дорогая графиня, орден этот пожалован королевой в знак отличия; для большинства придворных дам он будет служить средством приманки. Король начнет раздавать его дамам за особые заслуги… Вы, конечно, слыхали, что в католическом мире существует монашеский орден иеронимитов, так называемых отшельников св. Иеронима. Не думает ли король устроить в этом замке обитель для вновь учрежденного им женского монашеского ордена иеронимиток! Мне было бы любопытно знать, кто будет настоятельницей этой обители?

— Перестаньте злословить, — сказала со смехом графиня, — и вернемся в замок, вероятно, скоро позовут к столу.

— Известно ли вам, графиня, что король думает еще учредить так называемый орден «вестфальской короны», который будут носить одни мужчины. Рисунок послан на рассмотрение императора, а в случае его одобрения и этот орден будет заказан в Париже.

Бюлов и гофмейстерина подошли к замку в тот момент, когда их величества сходили с крыльца. Иероним подал знак гофмаршалу, чтобы он пригласил гостей к обеду. Назначенный на этот день chevalier d’honneur повел королеву к столу, который был накрыт в тенистой аллее, и, как только их величества заняли свои места, за деревьями заиграла музыка под управлением Блангини. Королева взглянула на своего супруга с ласковой улыбкой, в которой выражалась благодарность за оказанное ей внимание.

 

III. Бриллиантовое ожерелье

На следующий день графиня Бохльс отправилась в Шенфельд в простом домашнем платье, без сопровождения лакея, и привезла оттуда богатое бриллиантовое ожерелье, которое муж ее оценил в двенадцать или пятнадцать тысяч франков. При этом у графа вырвался невольно возглас неудовольствия, но, когда она произнесла повелительным тоном: «Это что за новость, граф?» — он тотчас же смирился и, видимо, взвешивая каждое слово, сказал:

— Извини, Франциска, но этот роскошный подарок удивляет меня… Сделай одолжение, не придавай дурного значения моим словам, но я должен заметить тебе, моя дорогая, что отношения людей уравновешиваются некоторыми взаимными обязательствами. У нас, юристов, существуют известные аксиомы, как, например, do, ut facias, или: facio, ut des, но так как ты не понимаешь латинского языка, то я переведу тебе эти изречения, которые имеют такой смысл: «я даю, чтобы ты делал» или: «я делаю, чтобы ты давал» и т. д.

— Что из этого следует? Я все-таки не понимаю, граф, в чем дело! — проговорила она, разглядывая ожерелье.

— Видишь ли, мне кажется… пятнадцать тысяч франков… такой подарок… По какому случаю? — хотел я спросить…

— Этого еще недоставало! — воскликнула она с негодованием. — Пожалуйста, избавьте меня от ваших недостойных подозрений.

— Разумеется… ну, да… знаешь ли, моя дорогая Франциска, я нахожу, что иногда очень выгодно удалиться на время от двора.

— Вот ты и догадался, в чем дело, мой дорогой Лео! — сказала она более ласковым тоном. — Действительно, в некоторых случаях отсутствие бывает крайне полезно: если вас не забудут, то вы получаете еще большую цену в глазах известных людей. Но во всяком случае это рискованная игра, хотя я и решилась на нее!

— В смелости ты не уступишь Ульриху фон Гуттенну, — произнес граф, делая над собой усилие, чтобы улыбнуться, — jacta est alea!

— Пожалуйста, избавь меня от своей латыни, — продолжала она. — Помимо всего, подарок этот служит залогом будущего кумовства. Я тебе говорила, что король хотел побеседовать со мной о каком-то деле: оказалось, что он так милостив… одним словом, его величество обещал быть крестным отцом, если у нас родится сын или дочь… Надеюсь, что ты ничего не имеешь против этого, мой милый Лео?

— Ну, это другое дело! — ответил граф с иронией, в которой слышался едва скрываемый гнев. — Я вижу, Франциска, наше положение самое завидное: мы снисходим принять милость, которой так добиваются другие люди, и даже заранее получаем за это щедрое вознаграждение!

— Какое остроумное замечание! — воскликнула со злобным смехом графиня, поспешно укладывая в футляр разложенное на столе ожерелье. — Я положительно поражена твоим необыкновенным остроумием, Лео, хотя дала бы тебе дружеский совет реже выказывать его или по крайней мере применять к чему-либо другому… a propos мы должны непременно дать une fete, в самом непродолжительном времени; не хочешь ли заняться приготовлениями? Король желает этого, заодно пригласим Морио с его невестой и графа Фюрстенштейна, который, вероятно, скоро женится на мадемуазель Сала, хотя я решительно недоумеваю, как мог он найти в ней что-либо привлекательное.

— Мне самому хотелось сделать тебе сюрприз, Франциска, по поводу твоего возвращения, в виде музыкального вечера, но это не удалось мне. Когда же ты хочешь, чтобы я устроил празднество: завтра или послезавтра? Ты должна решить этот вопрос, чтобы я мог сделать необходимые распоряжения.

— Мой добрый Лео! — воскликнула она с такой обворожительной улыбкой, что он не только поцеловал протянутую ему руку, но обнял роскошный стан своей супруги.

— Я не могу требовать от тебя такой поспешности, — продолжала она. — Ты сам выберешь наиболее удобный день и пошлешь приглашения, относительно устройства также мне нечего вмешиваться — такого церемониймейстера, как ты, не найдешь в целом свете. А теперь, до свидания, мне нужно одеться, чтобы ехать с королевой в театр… Кстати, я совсем забыла приказать кучеру, чтобы он заложил сегодня новую карету, будь так добр, распорядись, мой добрый Лео!

Граф Бохльс удалился с легким поклоном.

— Мой добрый Лео, — пробормотал он сквозь зубы, проходя по коридору, — все было бы прекрасно, если бы моя милая супруга… одним словом…

Он не договорил начатой фразы, как бы из опасения, что кто-нибудь может услышать его, и махнул рукой в ответ на собственные мысли.

Уже не в первый раз услужливый муж устраивал при дворе и у себя дома различные празднества, которые доставляли королю удобный случай ухаживать за его женой, и графиня Франциска до известной степени даже гордилась этим, не обращая внимания на мнение кассельского общества, хотя оно вообще не особенно дружелюбно относилось к ней.

На этот раз граф Бохльс превзошел самого себя в блестящем устройстве празднества и убранстве своего дома, где даже сени были увешаны коврами и венками из цветов. Вся лестница до самого верху была уставлена миртовыми и померанцевыми деревьями в виде сплошной аллеи, отсюда из открытых дверей виднелись две ярко освещенные залы, украшенные зеленью и цветами. В каждой был особый оркестр; один предназначался для танцев, другой должен был играть в антрактах в красивой беседке из зелени. За главной залой был устроен буфет со всевозможными десертами, затем следовала анфилада других комнат, искусственно увеличенная с помощью зеркал и транспарантов. В верхнем этаже был накрыт ужин на маленьких столиках.

Музыка приветствовала прибытие их величеств; гости поочередно подходили к ним с почтительными поклонами. По окончании этой церемонии бал начался полонезом: король и хозяйка дома составили первую пару, за ними следовала королева с графом Бохльсом, который был, видимо, польщен такой честью. Графиня Франциска была в своем новом бриллиантовом ожерелье и, как бы назло двусмысленным обращенным на нее взглядам, имела гордый, самоуверенный вид, хотя король обходился с ней крайне сдержанно. Вообще у Иеронима было достаточно такта, чтобы соблюдать внешние приличия в присутствии королевы. Так и теперь он держал себя с большим достоинством, что, по-видимому, не особенно нравилось графине Бохльс, которая в этом отношении считала себя вправе быть требовательнее прежнего.

Едва кончился полонез, как в соседней зале заиграл оркестр, которым дирижировал Блангини. Это были все пьесы итальянских и французских композиторов, хотя немцы-музыканты крайне неохотно исполняли их. Блангини благодаря своей ловкости имел сильную поддержку при дворе, и его покровители хлопотали, чтобы он заменил Рейхардта и занял его должность.

Обер-гофмейстерина воспользовалась перерывом между танцами, чтобы удалиться вместе с Бюловом в небольшую изящно убранную гостиную, где пока никого не было, и они могли без свидетелей продолжать начатый разговор.

— Я вполне разделяю ваше мнение, графиня, — сказал Бюлов, садясь рядом с ней на диван, — маленькая любовная неудача не может отразиться на будущности вашего protege. Когда пройдет первый пыл страсти, в нем проснется чувство собственного достоинства, и он отнесется, как следует, к изменчивой привязанности красивой креолки. Прежде всего нужно подумать, как пристроить его. На меня он произвел впечатление крайнего идеалиста, и поэтому я нахожу, что ему было бы полезно заняться цифрами в моем министерстве, да и вообще следует засадить его за систематическое занятие. Но, к сожалению, мне предстоит поездка в Париж, а перед этим я должен многое обдумать, составить доклад императору и перечесть массу всяких бумаг; поэтому юноше придется подождать моего возвращения.

— Как! Вы едете в Париж! — воскликнула графиня. — Должно быть, никто не знает о вашей поездке, потому что я первый раз слышу о ней.

— Это случилось совершенно неожиданно. Император все настоятельнее требует доплаты контрибуции и преобразования войска, численность которого он определил в 10 тысяч пехоты, 2 тысячи кавалерии и 500 человек артиллерии. А сколько, помимо этого, поглощает денег здешний двор и вновь устроенное государство! Но об этом распространяться нечего, так как вы имеете надлежащее понятие о здешних порядках. Мы должны, между прочим, содержать в Магдебурге французское войско в 12 500 человек и отправить в Испанию 6 тысяч человек, снабдив их боевыми и всякими другими запасами. При этом император еще упрекает нас в медлительности; ему и в голову не приходит, что он отнял у нас наиболее доходные земли для раздачи своим генералам и что Вестфалия истощена до последней степени, чему немало способствует постоянное передвижение войск с военными постоями, поставкой фуража и прочим. Все письменные переговоры не привели ни к каким результатам, поэтому я еду в Париж для личной беседы с Наполеоном. Быть может, мне удастся убедить его, чтобы он смягчил свои требования или по крайней мере не особенно настаивал на выполнении их, пока не соберется рейхстаг и назначит новые налоги или решит сделать внешний заем.

— Ваше положение довольно критическое, барон, потому что вы должны обладать магическим жезлом, чтобы справиться с нашими финансами! Но, скажите, пожалуйста, долго ли вы пробудете в Париже?

— Постараюсь вернуться как можно скорее и надеюсь, что молодому человеку придется недолго томиться в ожидании. Но если вместо государственной службы он хочет посвятить себя служению науке, то мое мнение… да вот, кстати, сюда идет господин Миллер — это хорошее предзнаменование, графиня!

Эти слова относились к вошедшему в комнату известному историку Иоганну фон Миллеру, который в это время занимал в Касселе почетную должность члена государственного совета. Бюлов тотчас же уступил ему свое место около обер-гофмейстерины и пересел на ближайшее кресло.

— Вы как будто предчувствовали, господин фон Миллер, что графиня желает обратиться к вам с небольшой просьбой, — сказал Бюлов. — Дело заключается в том, что нет ли у вас свободной профессорской кафедры в одном из пяти немецких университетов, которые находятся в вашем ведении, — я мог бы рекомендовать молодого, красивого ученого, который стремится служить науке, а пока завоевывает сердца наших дам…

— Вы говорите — пяти университетов! Еще не известно, долго ли они просуществуют? Я рассчитываю на вашу помощь, барон, чтобы отстоять их. В ваших руках финансы страны; неужели, в надежде наполнить данаидину бочку государственной казны, вы лишите целые города с их округами умственной пищи и в то же время оставите стольких юношей без высшего образования!

— Во всяком случае Геттингенский университет не будет закрыт, — ответил уклончиво Бюлов, — но, по моему убеждению, он безусловно требует прилива новых сил…

— О, конечно! — ответил Миллер. — Король был так милостив с профессорами в Геттингене, что в этом отношении беспокоиться нечего!.. Да и вообще едва ли можем мы при настоящих условиях желать лучшего правителя, нежели Иероним. Он чувствует все большее расположение к немецкой нации и мог бы через своих министров познакомиться с внутренним положением страны. Но, к сожалению, у нас все идет через префектов, подпрефектов и мэров… Однако, простите, я совсем забыл о молодом ученом; не можете ли вы сообщить о нем какие-либо подробности, а также я желал бы знать его фамилию.

Бюлов передал в общих чертах то, что слышал от графини и сослался на ее рекомендацию.

— Вот все, что мне известно об этом юноше, — добавил он, — а зовут его Герман Тейтлебен, не правда ли какая странная фамилия!

— Простите, не могу согласиться с вами, барон. Имя одного из представителей этой фамилии занимает видное место в старой немецкой литературе. Затем Каспар фон Тейтлебен был в числе главных учредителей известного веймарского общества «Пальм» в 1617 году.

— Что вы скажете на это, графиня? — сказал Бюлов. — Какова память у нашего известного историка!

— Как видно, господин Миллер, вы совсем оправились после вашей болезни, чему я душевно рада, — заметила графиня. — Вы даже посещаете балы, а этого, кажется, никогда не бывало с вами прежде!

— Я сегодня на балу по исключительному случаю: король зачем-то вытребовал меня сюда, пожалуй, заставят еще меня протанцевать кадриль… — ответил с улыбкой Миллер. — Но вообще, где же я бываю? Каждую неделю мне приходится раза два заседать в государственном совете и столько же раз бывать при дворе, затем изредка играю в шахматы у моего друга Simeon’a, а все остальное время я живу отшельником. Но здоровье мое действительно поправилось, и мне остается только благодарить вас за участие, графиня. Главный источник моих болезней — нравственные огорчения, которые неизбежны, когда дело идет не так, как следует, и страдает правда…

В эту минуту вошел хозяин дома, который видимо искал кого-то и, заметив Миллера, заявил ему, что король желает говорить с ним.

Миллер извинился перед обер-гофмейстериной и Бюловом, что должен оставить их.

— Во всяком случае, — добавил он, — пришлите ко мне вашего protege; нужно решить, на какой факультет он может поступить. К тому же, я узнаю от него не потомок ли он Каспара Тейтлебена?.. Однако до свидания!

С этими словами Миллер поспешно удалился. Обер-гофмейстерина также встала, чтобы присоединиться к остальному обществу. Бюлов проводил ее до дверей залы, где они встретили французского посланника, который любезно поздоровался с ними.

— Вы только что приехали, барон Рейнгард? — спросила обер-гофмейстерина с удивлением.

— Меня задержали дела, — ответил посланник. — Но благодаря этому я застал бал в полном разгаре и тотчас же заметил, что дамы о чем-то таинственно перешептываются между собой. Это так заинтересовало меня, что я попросил генеральшу Сала объяснить мне, в чем дело. Она саркастически улыбнулась и, бросив многозначительный взгляд на графиню Бохльс, изрекла тоном Пифии: «Высокопоставленный преступник выдал себя!» Тут я невольно обратил внимание на дорогое бриллиантовое ожерелье графини Франциски, очевидно, подаренное ей королем, и, чтобы позлить генеральшу, заметил ей, что я не вижу особенного преступления в том, что графиня Бохльс надела свое новое ожерелье, потому что оно чрезвычайно идет ей…

Обер-гофмейстерина улыбнулась, но скорее из приличия, так как все ее внимание было обращено на Морио, который шел под руку со своей невестой и казался задумчивее обыкновенного.

Между тем оркестр в соседней зале доиграл Adaggio, и граф Бохльс воспользовался этой минутой, чтобы представить Блангини его величеству. Иероним сказал ему несколько приветливых слов относительно выбора и исполнения услышанных им пьес. Французская партия старалась всеми силами выдвинуть музыкального учителя королевы, и он неизменно дирижировал на всех придворных концертах. Блангини не был лишен таланта и имел несомненные достоинства, но он сам сознавал это едва ли не больше всех и вообще у него было довольно высокое мнение о собственной особе. На вид ему было около сорока лет; он был небольшого роста, с худощавым смуглым лицом, отличался живостью движений и необычайной любезностью. Недоброжелатели находили, что у него лакейская наружность, чему способствовал отчасти покрой коричневой форменной одежды с золотым шитьем, в которой его фигура казалась еще невзрачнее и хлыщеватее. Одобрение короля настолько польстило самолюбию итальянца, что он хотел распространиться о своих музыкальных сочинениях, но граф Бохльс успел вовремя остановить его.

В это время составлялись пары для французской кадрили. Ревбель пригласил мадемуазель Ле-Камю и увел ее в соседнюю залу. Морио, не принимавший участия в танцах, подошел к обер-гофмейстерине и попросил позволения сказать ей несколько слов. Видно было, что он не раз посещал буфет, так как находился в возбужденном состоянии и лицо его было краснее обыкновенного.

— Я должен поблагодарить вас, графиня, — сказал он, понизив голос. — Вы совершили чудо с моей Аделью!..

Обер-гофмейстерина не знала, как понять эти слова, и сердце ее усиленно забилось от беспокойства.

— Покаюсь вам, как честный человек, — продолжал Морио, — что за минуту перед тем как Адель осчастливила меня своим согласием, я был в таком бешенстве, что готов был решиться на все. Король предупредил меня, иначе я ворвался бы к вам во время немецкого урока и, разумеется, досталось бы тогда от меня учителю и ученице… одним словом, не знаю, что вышло бы из этого… Но делать было нечего, я отправился к графу Фюрстенштейну, который был так озадачен всем, что я сообщил ему, что в первую минуту онемел от удивления… Я остался у него, так как решил ждать возвращения Адели; ни одному из нас не пришло в голову отправиться на вечер к графу Гарденбергу, куда мы были оба приглашены. Естественно, что наше нетерпение возрастало с каждой минутой… наконец, отворяется дверь… вбегает Адель, увидя меня, начинает рыдать, и прежде чем мы успели разразиться упреками, она очутилась в моих объятиях… Она едва могла выговорить: «Простите, я буду вашей женой!..» Конечно, в эту минуту все было забыто мной и даже ее прежнее резкое обращение… Теперь я счастливейший из смертных! Но, к сожалению, должен сознаться, что этим обязан вам, графиня, хотя до сих пор для меня загадка: какую роль играла тут немецкая грамматика?.. Вероятно, была какая-нибудь сцена, потому что Адель произносит ваше имя с особенной интонацией. Весь вопрос в том, что собственно произошло!..

— Следовательно, вы знаете о немецких уроках? — спросила рассеянно обер-гофмейстерина, так как в это время обдумывала свой ответ.

— Я узнал о немецких уроках от Берканьи, который сообщил мне о них во дворце и, очевидно, со злым умыслом!

— От Берканьи? — воскликнула она с удивлением.

— Разве вам неизвестно, графиня, что этот ловкий плут везде имеет своих ищеек? Конечно, у вас не совсем надежные слуги…

Обер-гофмейстерина встревожилась и перебирала в уме, кто из ее слуг мог быть подкуплен полицией, но когда Морио опять заговорил о немецких уроках, она ответила шутливым тоном:

— Вы должны учиться у меня, как справляться с Аделью, генерал Морио. В ней столько детского, что всякое противоречие заставляет ее делать наперекор, между тем как, уступая ее желаниям, вы можете постепенно всего добиться от нее.

— Вы не поверите, графиня, как изменилась Адель: она серьезна и сдержанна в обращении с другими, но относительно меня выказывает необыкновенную уступчивость и предупредительность. Я никогда не допускал возможности такого быстрого превращения!

— Очень рада слышать это! Я уверена, что Адель будет верной и любящей женой, — заметила обер-гофмейстерина в надежде, что разговор кончился, и она будет избавлена от неприятного собеседника.

Но Морио не думал прекращать разговора и сказал тихим голосом, старательно подбирая выражения:

— Видите ли, графиня, меня беспокоит еще одно обстоятельство. Адель почему-то возненавидела этого господина… как его фамилия… ну, одним словом, немецкого учителя, хотя говорила прежде, что он нравится ей… Что это значит? Я не мог добиться от Адели никаких объяснений… Вдобавок этот господин имел дерзость явиться к ней, когда она была одна дома, чуть ли не через три дня после того вечера. Конечно, Адель не приняла его! Все это рассказал мне камердинер графа Фюрстенштейна. Молодой человек хотел было оставить какое-то письмо, но передумал и поспешно удалился… Не можете ли вы, графиня, сказать мне: в чем дело? Вероятно, нужно заплатить за немецкие уроки, или чего доброго не вздумал ли он влюбиться и позволил себе… Черт возьми! В таком случае…

Графиня побледнела и не нашлась, что ответить, но, опасаясь какой-нибудь грубой выходки со стороны генерала Морио, попросила его последовать за ней в одну из отдаленных комнат, где никто не мог подслушать их разговора.

Морио повиновался, но для светской женщины достаточно было нескольких минут, чтобы овладеть собой. Когда они очутились наедине, графиня сказала равнодушным голосом:

— Вы говорите, генерал, что она ненавидит его, хотя мне кажется, что это не более как личная антипатия. Такие своенравные девушки, как Адель, часто впадают в крайность и способны все преувеличивать. Когда ей пришла фантазия брать немецкие уроки, она точно также почувствовала к вам ненависть за то, что вы не хотите уступить ее желанию. У меня тогда же мелькнула мысль устроить уроки под моим наблюдением, чтобы заставить ее отказаться от своего каприза. Действительно, мои ожидания вполне оправдались: Адель скоро почувствовала отвращение к немецкому языку, который был слишком труден для нее, а затем невзлюбила и учителя. Вероятно, ей представилось, что он дурно учит, потому что при ее самолюбии не хотела приписать плохие успехи, сделанные ею в языке, собственному нерадению. Не напоминайте об этом Адели, и все уладится понемногу. Относительно платы также не беспокойтесь: молодой человек не будет в убытке!.. По моим соображениям, он приходил поздравить Адель с помолвкой и, — быть может, хотел поднести ей стихи собственного сочинения — это в немецком духе и нисколько не удивило бы меня…

Графиня Антония остановилась и невольно покраснела, но тотчас же овладела собой и сказала непринужденным тоном:

— Однако наша беседа продолжается слишком долго, генерал Морио, и может привлечь общее внимание, поэтому я предлагаю вернуться в залу.

С этими словами она направилась к дверям, не дожидаясь ответа своего собеседника, на лице которого выражалось полное недоумение. В зале было душно, перед глазами графини Антонии мелькали фигуры танцующих, но она не различала их, говор и музыка неприятно действовали на нее, тем более что теперь у нее появились новые причины для беспокойства. Мысль, что не все кончено с помолвкой Адели, неотступно преследовала ее, к тому же она узнала от Морио, что у нее в доме между слугами есть изменник, подкупленный тайной полицией, который может во всякое время сделать на нее донос… Что пользы, если она даже откроет его, Берканьи не замедлит подкупить кого-нибудь другого из ее слуг. Но во всяком случае ей следует предостеречь Адель, чтобы она была осторожнее и не выказывала так явно своей ненависти к Герману, так как у Морио уже появились некоторые подозрения…

Она решилась подойти к Адели и переговорить с ней по окончании танца, хотя не особенно рассчитывала на успех при тех холодных отношениях, какие установились между ними после памятного для нее вечера.

 

IV. Перемена

Бал у графа Бохльса продолжался далеко за полночь; ярко горели бесчисленные свечи в люстрах, отражаясь в стенных зеркалах; много было всяких проявлений страсти, любви, зависти и ревности под личиной светских разговоров и любезных улыбок. Одуряющий аромат тропических цветов еще более увеличивал духоту в обеих залах и раздражительно действовал на нервы. Гул громких и тихих разговоров сливался со звуками музыки, звоном стаканов у буфета и возгласами игроков за карточными столами.

Перед домом стояли ряды экипажей и толпился народ, глазевший в открытые окна, у которых время от времени появлялись фигуры дам и кавалеров в бальных костюмах. Была тихая июньская ночь, собиралась гроза, но никто не думал о ее приближении. В нескольких шагах от графского дома была гауптвахта, около нее расположились солдаты в ожидании отъезда короля. Пивная, находившаяся по соседству, была переполнена посетителями, слышались громкие голоса пирующих, прерываемые веселым хохотом.

На улицах верхнего города около древней крепости также заметно было оживление. Под арками разгуливали влюбленные пары, из французского ресторана доносилось монотонное пение подгулявшего посетителя, в беседке одного из частных садов собралось много гостей и играл оркестр по случаю какого-то семейного торжества.

Хотя уличный шум был явственно слышен в комнате Германа благодаря открытому окну, но он не обращал на него никакого внимания. Не более как полчаса тому назад он вернулся с музыкального вечера у Рейхардта, где были и Гейстеры; ему пришлось петь дуэт с Линой, что было для него нелегкой задачей при его нравственном состоянии. К тому же он должен был постоянно следить за собой, чтобы казаться веселым из опасения каких-либо шуток или вопросов со стороны друзей. В последние дни он пережил много тяжелого, упреки совести мучили его, и в то же время у него появлялись самые дикие предположения. Он переходил от чувства гордого самодовольства к малодушию и не мог понять, как одно так быстро сменилось другим — счастье и утрата, любовь и ненависть. При его неопытности и идеализме ему казалось чем-то чудовищным, что Адель могла возненавидеть его после того, что произошло между ними, а тем более сделаться невестой нелюбимого человека. Но здоровая, сильная натура Германа помогла ему перенести и это горе. У него появилось стремление к более чистой, высокой любви, что уже было своего рода примирением с жизнью. Все эти разнообразные ощущения придали особенную выразительность и законченность его пению. Друзья тотчас же заметили это и поздравили Германа, не подозревая, что причиной такой перемены было затаенное горе, которому он особенно предавался, когда был наедине с собой.

Но тут его печальные мысли были прерваны звуками музыки в соседнем саду. Оркестр играл «Полонез» Огиньского; рассказывали, что композитор в этой пьесе хотел выразить ощущения человека, который под влиянием отчаяния решается на самоубийство, а затем внезапно чувствует в себе достаточно мужества, чтобы остаться жить. Герман подошел к окну и задумчиво слушал звуки музыки, которая так гармонировала с его душевным состоянием, в ней находил он отголоски пережитых им ощущений. Все спокойнее и радостнее становилось у него на сердце, в нем проснулось смутное сознание, что не все кончено для него и счастье опять улыбнется ему…

Между тем за горами собирались тучи, с двух сторон засверкала молния, но грома еще не было слышно, мертвящая тишина царила в воздухе, изредка прерываемая легкими порывами ветра. Но вот раздался первый удар грома, начал накрапывать дождь, который скоро перешел в ливень. Разом опустели улицы и смолкла музыка.

Герман закрыл окно и зажег свечу, чтобы прочесть записку баронессы Бюлов, переданную ему Луизой, о которой он случайно вспомнил в эту минуту. Письмо было адресовано Луизе: баронесса просила свою приятельницу сообщить Герману, что ее муж принимает участие в его судьбе и советует ему сделать визит историку Миллеру, который будет заранее предупрежден относительно этого и, вероятно, не откажет господину доктору в своем покровительстве.

Хотя записка не заключала никаких определенных обещаний, тем не менее самолюбие Германа было польщено участием, какое оказывали ему высокопоставленные лица. Но, с другой стороны, его смущало то обстоятельство, что он сам до сих пор не сделал ни одного шага для устройства собственной судьбы и предался безумной любви, которая поглотила все его помыслы. Теперь он решил немедленно приняться за дело и на следующее утро сделать визит Миллеру. Если барон Бюлов успел переговорить с ним, тем лучше, если нет, то все-таки это не может помешать ему представиться известному историку и лично переговорить с ним. Адель своей помолвкой с генералом Морио разрешила все его сомнения и не только избавила от каких-либо обязательств по отношению к ней, но даже отчасти сняла с него ответственность за преступное увлечение. По своему легкомыслию, он ни минуты не задумывался над тем, какие могут быть последствия этого увлечения и насколько они отразятся на будущности обоих.

Он вспомнил слова Эммериха, что «некоторых людей вывозит счастье», и невольно улыбнулся при мысли, как удачно выпутался он из последней любовной истории. Разве не то же слепое счастье помогло ему порвать всякие отношения с Берканьи?.. Размышления на эту тему окончательно успокоили Германа, и он заснул с мыслью, что так проживет всю жизнь и что счастье будет неизменно сопутствовать ему во все трудные минуты.

 

V. У историка Миллера

На следующее утро Герман, окончив свой туалет, сел к письменному столу в ожидании времени, когда ему казалось приличным отправиться с визитом к историку Миллеру. Занятия его были прерваны появлением барона Рефельда, который, упрекнув его за долгое отсутствие, рассказал множество городских новостей, не представлявших для него особенного интереса, но одно известие глубоко взволновало его. Дело касалось Адели. Барон сообщил ему, что по случаю близкой свадьбы Морио король собирается устроить при дворе пышный праздник в честь своего любимца, и добавил, что придворные не могут объяснить себе, почему красивая креолка так внезапно решилась выйти замуж за человека, к которому она всегда относилась с видимой неприязнью.

— Разумеется, — продолжал барон, — по этому поводу плетут всякий вздор, сочинили целую историю о несчастной любви мадемуазель Ле-Камю к какому-то бедняку, вероятно, немцу, потому что наша знать не особенно разборчива относительно всякого французского сброда. Я убежден, что в основе всех этих толков зависть и недоброжелательство к генералу Морио, который нажил себе много врагов своим грубым обращением с людьми. Говорят, он очень ревнив, а креолки, как известно, отличаются легкомыслием и страстностью…

Герман ничего не ответил и поспешил переменить тему разговора, но едва успокоил он себя мыслью, что действительная история его отношений к Адели останется тайной для всех, как барон Рефельд коснулся другого, не менее щекотливого вопроса.

— Кстати, — сказал он, — чуть было не забыл сообщить вам, что вчера я получил письмо, в котором меня извещают, что по распоряжению министра Штейна арестован Кельн, член прусского военного совета, и будет предан суду за свою последнюю книгу «Интимные письма». Мало того, что этот господин позволил себе осуждать распоряжения прусского правительства и возбуждать против него неудовольствие, что более чем неуместно в теперешнее бедственное время, но еще вздумал в своем сочинении распространяться о доходах государства. Понятно, что сообщение каких-либо сведений о наших делах, которыми могут воспользоваться французы, составляет своего рода донос и должно подлежать строгой ответственности…

Герман невольно покраснел, вспомнив о своем докладе генерал-директору полиции, и, чтобы скрыть свое смущение, прекратил неприятный для него разговор заявлением, что должен немедленно отправиться к историку Миллеру.

— Вот вы увидите первостепенного труса! — воскликнул барон Рефельд. — Представьте себе, что этот выдающийся, богато одаренный человек, с его обширным умом, отличается полным отсутствием гражданской доблести. Хотя роковая судьба и его собственное честолюбие вывели Миллера на политическое поприще, но он настолько малодушен, что не может сохранить равновесия в бурном море революционного времени. О нем можно смело сказать: придерживайтесь его слов, но не берите примера с его действий! Быть может, вы слышали, что случилось с ним в Берлине?

— Мне передавали содержание разговора Миллера с Наполеоном после торжественного въезда французского императора в Берлин; но в те времена все это мало интересовало меня и, сознаюсь, что в моей памяти не сохранилось никаких подробностей.

— Ну, я расскажу вам об этой встрече дорогой, потому что вам пора идти, господин доктор, если вы не желаете отложить вашего визита до следующего дня. Надеюсь, что вы ничего не имеете против того, чтобы я проводил вас до квартиры Миллера?

Когда они вышли на улицу, барон Рефельд продолжал начатый разговор.

— Нужно заметить, — сказал он, — что едва ли в ком-либо из нынешних выдающихся людей можно встретить такое малодушие в соединении с детским тщеславием, как у Миллера, чем объясняется шаткость его политических убеждений. Как известно, он служил некоторое время у майнцского курфюрста и в венской государственной канцелярии, после чего поселился в Берлине, в звании академика и бранденбургского историографа. Здесь, с целью поднять патриотизм нации, издал он сочинение Гаммера «Трубный глас священной войны» со своим предисловием. Но после сражения под Иеной, когда Наполеон приблизился к Берлину, на Миллера напал страх, что его привлекут к ответственности и, пожалуй, расстреляют, как Пальма, хотя, разумеется, ничего подобного не могло случиться, так как Наполеон, в виде особенной милости к известному немецкому историку, потребовал его к себе для личных объяснений и принял самым дружелюбным образом. Во время этого свидания произошел знаменитый разговор, о котором было столько толков. Миллер высказал свой взгляд на историю и развитие народов, и так понравился императору своим широким, всеобъемлющим умом, что тот назначил его членом государственного совета в Кассель и генерал-директором народного просвещения. Почтенный историк несмотря на все свое честолюбие всячески старался отклонить это почетное назначение, вероятно, предчувствуя, что ему придется плохо на таком высоком посту. Но ничто не помогло, и он должен был отправиться в Кассель, где испытал столько неприятностей, что заболел от огорчения… Однако до свидания, мы дошли до его дома… В былые времена я считал бы своим долгом сделать небольшое предостережение, но теперь Миллер больной человек…

— Говорите яснее, барон, я не понимаю вас, — сказал Герман. — Какое предостережение?

— Какое? — повторил со смехом барон Рефельд и, пожав руку Герману, свернул в соседнюю улицу.

Герман вошел в дом, где жил Миллер, и велел доложить о своем приходе. Старый камердинер провел его в кабинет историка, который приветливо встретил его и, указав на стул, просил обождать несколько минут.

Миллер был не один, за его письменным столом сидел доктор Гарниш и прописывал рецепт, давая разные наставления относительно лечения. Герман невольно сравнил между собой этих двух людей, наружность которых представляла полный контраст. Миллеру было более пятидесяти лет, небольшого роста, довольно тучный, с бледным, как бы припухшим лицом, он отличался вялостью и медленностью движений, большие глаза навыкате, лишенные выражения, блестели лихорадочным блеском, между тем как мягкие очертания полных губ придавали его лицу какое-то детски добродушное выражение. Доктору Гарнишу было под тридцать лет, он также был невысокого роста, но отличался необыкновенной живостью и представлял собой олицетворение здоровья и физической силы: румяный, с мужественными, немного резкими чертами лица, выразительным взглядом и густыми темными волосами. Он одинаково владел французским и немецким языками, имел безукоризненные манеры и при своем блестящем остроумии всегда находил подходящий ответ; знатные дамы охотно избирали его в поверенные своих сердечных тайн, что не мешало ему лечить со спокойной совестью их мужей. При этом доктор Гарниш несмотря на некоторую самоуверенность и гордое сознание своего медицинского авторитета был неизменно приветлив со всеми. Так и теперь, исполнив свою докторскую обязанность, он любезно обратился к Герману и напомнил ему, что не раз имел удовольствие встречать его у Рейхардтов.

— Сегодня я узнал от моего почтенного Гиппократа, что он знаком с вами, господин Тейтлебен! — сказал Миллер. — Его лестный отзыв о вас служит для меня наилучшей рекомендацией, кроме того, министр Бюлов и обер-гофмейстерина принимают самое живое участие в вашей судьбе…

Германа особенно поразило то обстоятельство, что обер-гофмейстерина продолжает благосклонно относиться к нему, хотя он, со своей стороны, настолько чувствовал себя виноватым перед ней, что даже избегал проходить мимо ее дома.

Доктор Гарниш, заметив смущение молодого человека, улыбнулся:

— Вас можно поздравить, господин Тейтлебен, — сказал он, — по-видимому, вы пользуетесь таким же доверием государственных людей, как и знатных дам!

— Это служит лучшим доказательством его дипломатических способностей, — сказал Миллер, — но во всяком случае я рад за него, что он хочет посвятить себя науке. Вот я, например, нахожусь в вечном колебании между ученой и государственной деятельностью и не раз вспоминал изречение моего покровителя и друга, старика Тронхина, что только на поприще науки я буду работать честно и с успехом.

— Этот взгляд кажется мне слишком односторонним! — возразил Гарниш. — Если до сих пор вы способствовали своим пером развитию патриотизма в сердцах наших соотечественников, то теперь наступила пора действовать живым словом. Мы рассчитываем на то влияние, какое вы можете оказать на короля, министров, немецкую нацию; говорю это, не стесняясь присутствия молодого человека, так как он друг Рейхардта и ему все известно. Вы знаете, что готовится в Пруссии и на севере Германии и какое значение имеет там имя Иоганна Миллера! У вас обширные знакомства среди государственных людей и ученых, и вы должны сделаться центром союза друзей родины; теперь не время писать историю, а нужно выступить в ней действующим лицом…

Гарниш говорил вполголоса, но с таким воодушевлением, что лицо его разгорелось; Миллер был также взволнован, но еще более недоволен, что нарушают его душевный покой, и поэтому ответил с некоторым раздражением:

— Вы напоминаете мне древних пророков, мой дорогой medicus; они говорили тем же торжественным тоном, но, призывая людей к покаянию, не требовали от них невозможного. Пророк Иеремия выплакал себе глаза, видя, что его родина перейдет к вавилонскому царю, но советовал Израилю покориться необходимости, хотя, разумеется, нельзя заподозрить его, что он забыл свой народ или недостаточно любил его. Я не сравниваю себя с Иеремией, но в душе чувствую такое же горе, надеюсь, что вы оба понимаете меня…

Миллер остановился, затем продолжал более спокойным голосом:

— Благодаря событиям 1806 года целые нации попались в силки великого птицелова, так что вся Европа вскоре обратится в empire Fraпсаis, но не на 70 лет, как было в Вавилоне, а несравненно долее. Быть может, Наполеон представляет собой орудие судьбы и ему суждено совершить нечто новое и небывалое во всемирной истории. Эта мысль пришла мне в голову во время моей беседы с этим необыкновенным человеком; я был так подавлен ею, что долго не мог успокоиться и наконец заболел. Теперь я опять чувствую себя здоровым благодаря вашему искусству, мой почтенный Гарниш, но, поймите, что я не более как пришелец в этом многогрешном Вавилоне, и сознание моего полного бессилия томит меня более, чем кого-либо!

На глаза Миллера навернулись слезы, но Гарниш не обратил на это никакого внимания и ответил с легкой усмешкой:

— Вы упустили из виду одно обстоятельство, мой почтенный друг, что мы не в плену и не уведены в Вавилон, а продолжаем жить на собственной земле и имеем полную возможность прогнать наших врагов. Разумеется, нам нечего рассчитывать на помощь немецких курфюрстов и королей, которых можно считать главными виновниками вторжения чужеземцев; я не теряю надежды, что немцы рано или поздно придут к сознанию, что вся сила в народе и что правители существуют для него, а не он для них!

— Особа правителя должна быть священной для народа, — пробормотал Миллер, — но никто не станет доказывать, что какой бы то ни было гнет, а тем более чужеземный, был бы желателен или полезен для народа…

— Мы поговорим об этом в следующий раз, — сказал Гарниш и, взяв со стола шляпу, удалился с любезным поклоном.

Миллер был, видимо, рад возможности прекратить разговор о политике, он приветливо обратился к Герману и пригласил сесть рядом с собой у письменного стола. Добродушное выражение его глаз и улыбка ясно показывали, что молодой претендент на кафедру произвел на него приятное впечатление.

— Теперь мы одни, — сказал Миллер, — и я просил бы вас сообщить о себе некоторые подробности: к чему вы стремитесь, что намерены делать.

Герман обыкновенно отличался живостью и простотой изложения, но на этот раз присутствие известного историка и его приветливое обращение так благотворно подействовали на него, что он становился все красноречивее.

— Вы, несомненно, обладаете даром слова, господин Тейтлебен, — сказал Миллер, — а это не последнее достоинство в профессоре, так что вы можете смело рассчитывать на блестящий успех. Но прежде всего я должен объяснить вам положение дел: в настоящее время мне приходится главным образом отстаивать существование наших пяти университетов. К осени вопрос будет решен, но если даже некоторые из них будут закрыты, то все-таки нам нужен будет прилив новых сил, и я устрою вас, быть может, в Геттингене. А пока не советую искать службы при дворе, это будет совершенно лишнее для вас и потребует напрасной траты времени. Займитесь лучше какой-нибудь научной работой, переведите, например, «Пир» Платона с надлежащими комментариями относительно тогдашних и теперешних воззрений на любовь. Ни в одном из классических сочинений мы не встречаем такого прекрасного сочетания поэзии и философии и такого возвышенного взгляда на любовь. Появление такой книжки было бы особенно желательно в данный момент и подействовало бы отрезвляющим образом на наше общество, среди безумного карнавала кассельской жизни.

— Какая прекрасная мысль! — воскликнул Герман. — Я считал бы себя счастливым, если бы мог осуществить ее!

— Очень рад слышать это! — сказал Миллер. — В моей библиотеке собрано много литературы как относительно этого, так и других «Диалогов» Платона. Вы получите от меня нужные для вас книги, и мы переговорим подробно относительно вашей работы, но, конечно, вы должны посещать меня, как можно чаще.

— Бесконечно благодарен, — отвечал Герман, — но время так дорого для вас…

— Разумеется, хотя отдых для меня еще дороже. Шумные вечера, где мне приходится бывать время от времени, только усиливают мое утомление; масса просителей, которые ежедневно осаждают меня, также не могут доставить особенного удовольствия. Одним словом, не стесняясь, приходите ко мне… но опять-таки повторяю вам, не стремитесь к придворной службе, лучше поищите частных уроков в знатных домах или места чтеца — вы сделаете полезные знакомства и у вас явятся кое-какие связи. Я охотно дам вам рекомендательные письма к некоторым лицам…

Миллер не окончил начатой фразы и задумался. Герман воспользовался этой минутой, чтобы проститься с ним и поблагодарить за участие.

— До свидания, — сказал Миллер, также поднимаясь с места. — Счастливец! Глядя на вас, я невольно вспоминаю свою молодость. Было время, когда и я обладал здоровьем и мог надеяться на будущее. Господь да благословит вас!..

 

VI. Друзья

Герман вернулся домой взволнованный. Он зашел к хозяйке дома, чтобы поздороваться с ней, и застал Лину Гейстер, которая обратилась к нему с вопросом, не захочет ли он почитать с ней что-нибудь:

— Это будет для меня большим одолжением, — добавила она, — со времени нашего возвращения в Кассель, я прочла немало всяких книг, но при моем невежестве многое непонятно для меня, а Людвиг так занят, что я не решаюсь обращаться к нему за какими-либо объяснениями.

Герман охотно согласился, так как рад был случаю развлечься и избавиться хотя на короткое время от тяжелых мыслей, которые в последнее время неотступно преследовали его.

Молодая женщина не могла привыкнуть оставаться целый день дома в полном одиночестве. Гейстер обыкновенно проводил в министерстве время от девяти до пяти часов, когда они садились за обед по французскому обычаю; если случалось, что он утром заходил домой, то не более как на несколько минут, и опять уходил на службу. Лина, деятельная по природе, не знала, как убить время, небольшое и далеко не сложное хозяйство не требовало от нее особенного внимания. Поэтому она много читала и почти ежедневно бывала у матери, которая также скучала без нее.

Когда они вышли на балкон и сели за чтение, Лина заметила, что Герман чем-то взволнован и одет тщательнее обыкновенного. Мысль, что, быть может, он вернулся от своей возлюбленной, промелькнула в ее голове; она со смущением взглянула на него и, видимо, обрадовалась, когда Герман сообщил ей, что был у генерал-директора народного просвещения, Миллера.

— Вероятно, он объявил, что тебе нечего надеяться на получение места? — спросила она.

— Напротив! Но не это смутило меня… Я не в состоянии передать тебе, какое странное впечатление произвел на меня Миллер. Невольно преклоняешься перед этим человеком, но в то же время он возбуждает в вас какое-то сожаление. Фигура его невзрачная и несмотря на поразительный ум он производит крайне неприятное впечатление своим робким, заискивающим обращением, хотя вообще исполнен добродушия и самых благородных стремлений. Он все сваливает на болезнь, но, мне кажется, что у него просто тоска по родине и он чувствует себя здесь чужим человеком, как многие в Касселе.

— А ты, Герман, разве ты чувствуешь себя чужим среди нас? — спросила она взволнованным голосом.

— Конечно, нет, но только до тех пор, пока я с вами или среди природы, но когда я думаю о своем будущем или о здешнем обществе, то чувствую себя одиноким и несчастным. После того, что мне пришлось испытать в последнее время, я искренно желал бы ограничить все мои отношения с людьми вами и Рейхардтами. Уединение поможет мне сосредоточиться и приготовить себя к той деятельности, на которую указал мне Миллер.

— Какая деятельность, Герман, и как ты будешь готовиться к ней?

— Видишь ли, это ученая работа, которую я должен исполнить под руководством Миллера; осенью он надеется предложить мне кафедру, и даже, быть может, в Геттингене…

— Радуюсь за тебя, — сказала молодая женщина, — хотя из-за этого нам придется расстаться с тобой, и даже теперь, если ты погрузишься в работу, то, пожалуй, забудешь о нашем существовании.

— Это не может случиться по многим причинам, а тем более по характеру заказанной мне работы, так как это трактат о любви. Ты, может быть, имеешь понятие о Платоне и его сочинении «Пир»?

— Я слышала мельком от Людвига, что Платон был греческим мудрецом или философом, но, конечно, это слишком мало, и я просила бы тебя рассказать мне, как можно подробнее, о Платоне и его сочинениях.

Герман охотно исполнил желание своей молодой приятельницы и, коснувшись в общих чертах наиболее известных сочинений Платона, подробно изложил содержание «Пира».

— Ну, а теперь не можешь ли ты сообщить мне, какие именно речи были произнесены в этом «Пире» в похвалу богу любви? — спросила Лина.

— Изучение этих серьезных и юмористических речей, в которых проводится различный взгляд на любовь, и составляет главную задачу моей работы. Здесь требуется не только точный перевод Платона, но и последовательное изложение современных взглядов на любовь. Время, когда был описан пир в Афинах, имеет много общего с нынешними условиями жизни. Высшие классы общества ничего не признавали, кроме наслаждения, как будто это была их неизбежная обязанность, а для остальных смертных дни шли за днями без радости и какой-либо надежды на лучшее существование…

Герман замолчал, потому что в эту минуту явилась госпожа Виттих с приглашением к обеду. Лина не решилась остаться, несмотря на настойчивые просьбы матери, и отправилась домой.

Дорогой самые разнообразные мысли приходили в голову молодой женщине. Она сравнивала свою сегодняшнюю беседу с Германом с рассказами Людвига о разных любовных приключениях при дворе. Идеальные воззрения Германа были настолько же симпатичны ей, насколько она вообще возмущалась взглядами Людвига на жизнь. Отсюда мысли ее невольно остановились на Германе и на той перемене, какую она замечала в нем. Она не думала, чтобы причина заключалась в сердечной привязанности, потому что в этом случае Герман всецело предался бы своему чувству и не стал бы увлекаться наукой; еще менее казалось ей возможным, чтобы ее друг мог потерпеть неудачу в любви. Сказанные им слова, что «он чувствует себя одиноким в Касселе», не выходили у нее из головы, и она решила сделать все от нее зависящее, чтобы по крайней мере у них в доме он не испытывал ничего подобного.

За обедом Лина сообщила мужу о печальном настроении их друга, но Гейстер холодно заметил, что, по его мнению, Герману прежде всего нужна практическая деятельность, которая бы поставила его в необходимость трудиться изо дня в день. «Насколько я мог заметить, — добавил он, — избыток сил чаще нарушает наше душевное равновесие, нежели недостаток их. Поверь мне, Линхен, Герман недоволен собой, а не Касселем, и в этом главная причина его дурного расположения духа».

 

VII. Интрига

Тесная дружба обер-гофмейстерины и барона Бюлова не ускользнула от внимания его врагов, равно и то обстоятельство, что благодаря влиянию их обоих немецкая партия заметно усилилась при дворе, а в министерстве финансов наиболее видные места были замещены немцами. Поэтому Берканьи, руководитель французской партии, поставил себе целью низвергнуть министра финансов и заменить его более надежным человеком. После отъезда Бюлова, он вступил в переговоры с членом государственного совета Мальхом, которого склонил на свою сторону обещанием содействовать его назначению на пост министра финансов. Мальх не мог ни в каком случае помешать его планам, потому что индифферентно относился ко всем партиям и готов был пристать к той из них, которая наиболее соответствовала его личным интересам. Это был человек лет сорока, еврей не только по фамилии, но и по типу, который явно свидетельствовал о его восточном происхождении. Изворотливость была отличительной чертой его характера и в значительной мере помогла ему пробить себе дорогу в свете, в соединении с редким трудолюбием, знанием дела и коварством.

Надежда сделаться министром финансов возвеличила Мальха в собственных глазах и отразилась на его обращении с людьми, к которым он стал относиться с небрежной снисходительностью знатного человека. Теперь он принимал посетителей не иначе, как развалясь на диване, с трубкой в руках, давал односложные ответы или слегка кивал головой в знак одобрения. Оставаясь наедине с женой, он ни о чем другом не мог говорить с ней, как об ожидаемом почетном назначении. В один из таких моментов слуга доложил о прибытии Берканьи; госпожа Мальх тотчас удалилась из кабинета, между тем как ее супруг поспешно отложил трубку и сделал несколько шагов навстречу посетителю.

Генерал-директор полиции вошел с торжествующим видом, держа в руках какую-то бумагу.

— Как? Неужели? — воскликнул Мальх, лицо которого просияло от удовольствия. — Могу ли я надеяться!.. Разве наш план так близок к осуществлению? Говорите скорее, не томите меня…

— Вы угадали, мой друг, — сказал Берканьи развязным тоном, — теперь, более чем когда-либо, я рассчитываю на успех. Кстати, я принес французские стихи, которые оставлю вам для прочтения, они написаны в насмешку над Бюловом и его финансовыми операциями; мы напечатаем их с немецким переводом. Поверьте, что они скорее подорвут авторитет этого господина, нежели что-либо другое, и в обществе неизбежно будет поднят вопрос: действительно ли его заслуги так велики, как нам хотят представить их?..

Мальх, не ожидавший услышать что-либо подобное, был заметно смущен и пробормотал сквозь зубы, что такого рода стихи могут привлечь внимание…

— Чье внимание? Не сыскной ли полиции? — спросил со смехом Берканьи. — Даю вам честное слово, что мои агенты не откроют имени автора этого пасквиля. Но, конечно, все это пустяки, а главное то, чтобы Бюлов по возвращении из Парижа нашел здесь совсем другую атмосферу, кроме того, я не сомневаюсь, что его поездка не будет иметь никаких результатов.

— Мне кажется, — возразил Мальх, — что мы прежде всего должны вооружить против него короля и убедить его величество в том, что Бюлов намеренно уменьшает цифру доходов страны, чтобы придать себе больше цены!

— Я не разделяю вашего мнения, мой милый друг, — сказал Берканьи, — у короля хватит настолько понимания, чтобы не поверить этому, хотя он и не любит заниматься делами. До тех пор, пока доставляются деньги на удовольствия, Бюлов останется «l’homme par excellence, le phenix de la Westfalie»… Но знаете ли, что всего сильнее могло бы подействовать на короля при его настоящем состоянии духа?

— Что именно? — спросил Мальх.

— Если бы можно было убедить Иеронима, что Бюлов имеет тайные отношения с Пруссией и действует заодно с тамошними противниками Наполеона.

— Бюлов пользуется слишком большим доверием его величества, — возразил Мальх, — к тому же это подозрение ни на чем не основано…

— Напротив, — заметил Берканьи. — Я не сомневаюсь, что он принимает известное участие в политическом движении Пруссии, судя по тому, что он посылает и получает письма через особых гонцов. Жаль, что нельзя пересмотреть его бумаги! В левой тумбе его письменного стола есть потайной ящик, где он хранит свою частную корреспонденцию. Мне известно, что ключ хранится не особенно тщательно, потому что, кроме секретаря Провансаля, никто из чиновников не смеет войти в кабинет министра без зова. Этот швейцарец так привязан к своему начальнику, как магнит к железу. Бюлов познакомился с ним в Магдебурге, где Провансаль занимал место пастора и при случае помогал ему составлять отчеты и писать донесения на французском языке. Когда Бюлов сделался министром, то призвал сюда Провансаля, назначил его своим секретарем и даже предложил ему жить в своем доме. Теперь такая тесная дружба связывает их, что о подкупе секретаря не может быть и речи, тем более что он человек непрактический, хотя довольно сведущий в делах. Вдобавок, по некоторым данным, Провансаль, вероятно, также принимает участие в прусском заговоре.

— Как вы полагаете, нельзя ли сделать обыск у Бюлова во время его отсутствия? — спросил Мальх.

— В его отсутствие! — повторил задумчиво Берканьи. — Конечно, такая мера вернее всего привела бы нас к цели, но, пожалуй, король найдет это неприличным. Едва ли даже можно будет добиться от его величества разрешения, чтобы мой агент пересмотрел втайне корреспонденцию министра, хотя, конечно, придется подкупить камердинера, который бы впустил его в кабинет.

— Разве вам так необходимо согласие короля? — спросил Мальх.

— Разумеется! Представьте себе, что найдется какой-нибудь документ, который нужно будет представить королю для достижения наших целей, — не могу же я объявить, что обыск произведен мной самовольно!

— Вы правы, — сказал Мальх, — но во всяком случае не мешает сделать попытку хоть до известной степени уронить Бюлова в мнении короля.

Берканьи задумался, а затем сказал решительным тоном:

— Я последую вашему совету, только предварительно постараюсь подготовить почву.

— Через кого?

— Через Дюшамбона.

— Как! — воскликнул с удивлением Мальх. — Неужели вы думаете, что король обратит малейшее внимание на слова этого шута, от которого никто не ждет ничего путного?

— Не в этом дело! Король никогда не видел Дюшамбона в том состоянии духа, в каком он находится в настоящее время! Я встретил его у дверей вашего дома, он вне себя от ярости, что ему не выдали денег из главного казначейства, так как он намеревался выплатить месячное жалованье придворным певцам. Директор мотивировал свой отказ тем, что нет денег в кассе, и выразил надежду, что они будут скоро получены из провинций. Но, когда Дюшамбон, вероятно, подстрекаемый мадемуазель Галло, начал настаивать на исполнении своего требования, то директор флегматично заметил ему, что прежде следует удовлетворить плачущих, а затем уже поющих, и этим замечанием окончательно рассердил вспыльчивого француза. Этот хотел тотчас же отправиться с жалобой к его величеству, но я объявил ему, что сегодня до обеда нельзя видеть короля, и просил его предварительно зайти ко мне. Я хочу подучить Дюшамбона, чтобы он, жалуясь на директора, сделал бы донос и на самого министра, а именно, что Бюлов, будучи в Магдебурге, отправил в Пруссию всю казну и ценные вещи, не уведомив об этом главного французского интенданта. Таким образом король будет подготовлен и, быть может, сам заговорит со мной об этом, а тогда мне будет нетрудно заручиться дозволением сделать тайный обыск в кабинете министра.

— Прекрасно! — воскликнул Мальх, лицо которого заметно повеселело. — Кстати, не вы ли сказали мне вчера, что на днях должен прибыть сюда из Берлина наш посланник барон фон Линден?

— Мне известно это из верного источника, — сказал Берканьи, — и я могу добавить, что барон едет сюда по приглашению Иеронима, который с нетерпением ожидает известий о положении дел в Пруссии и тамошнем движении. Хотя трудно встретить человека, который писал бы такие подробные и точные донесения, как посланник, но король находит их недостаточными и надеется получить от него еще большие сведения при личном свидании. Вы знакомы с ним?

— Я встречал его в обществе еще в то время, когда он был простым каноником. Это высокий худощавый господин… и, скажу вам по секрету, отчаянный игрок и круглый невежа, хотя получает громадное жалованье…

— Ему выдают ежегодно 40 тысяч франков на непредвиденные расходы, — заметил Берканьи.

— Кроме жалованья в 170 тысяч франков! — воскликнул Мальх раздраженным тоном.

— Но все-таки нам не приходится завидовать ему, — возразил с улыбкой Берканьи. — Он не только в полной зависимости от нашего короля, но должен исполнять приказания Наполеона и даже маршала Даву…

— Не найдете ли вы нужным сообщить посланнику ваши подозрения относительно политической неблагонадежности Бюлова? — спросил Мальх. — Весьма возможно, что барон фон Линден уже имеет некоторые сведения о сношениях Бюлова с Пруссией и, конечно, не замедлит донести о них королю. Если же он узнает об этом от нас, то почувствует себя сконфуженным и передаст наши слова в преувеличенном виде, что было бы всего желательнее.

— Ма foi, вы поражаете меня своим знанием людей! — воскликнул генерал-директор полиции, дружески пожимая руку своему сообщнику. — Но так как вы знакомы с посланником и более меня заинтересованы в этом деле, то возьмите на себя исполнение придуманного вами маневра. Я сведу вас с бароном фон Линденом, вы переговорите с ним, узнаете, как он относится к Бюлову, а затем уже передадите ему наши подозрения… Однако мне пора идти. Au plaisir de vous revoir!

С этими словами Берканьи поспешно удалился. Мальх подошел к окну и задумчиво смотрел вслед отъехавшему экипажу. Его заветная мечта сделаться министром финансов казалась ему теперь более осуществимой, нежели когда-либо; он перебирал в уме различные сложные операции, с помощью которых надеялся поправить расстроенные финансы Вестфалии. У него не было ни малейшего сомнения в том, что в этом отношении он далеко превзойдет Бюлова.

 

VIII. Кабинет министра

Герман после своего визита к историку Миллеру целую неделю просидел у себя дома за работой, но при тревожном состоянии духа он не мог всецело сосредоточиться на ней. Печальная развязка отношений с Аделью не переставала мучить его; в то же время внимательное изучение речей друзей Платона навело его на мысль, что страсть и любовь имеют между собой мало общего, и что он ничего не чувствовал к хорошенькой креолке, кроме мимолетного увлечения. Это сознание еще более усиливало в нем желание испытать ту глубокую идеальную привязанность к женщине, о какой он мечтал во времена своего студенчества. Научная работа, которая до этого доставляла ему только нравственное удовлетворение, теперь получила для него другого рода интерес, он увидел в ней средство добиться прочного положения в свете и законных прав на любовь.

При таком настроении, наука сама по себе стала казаться Герману слишком сухой и безжизненной, в нем опять пробудилось стремление к обществу, он стал чаще прежнего бывать у Гейстеров, не пропускал ни одного музыкального вечера у Рейхардтов. Здесь он встречал большей частью обычных посетителей, и поэтому появление нового гостя тотчас же привлекло его внимание.

— Вас, кажется, интересует — кто этот господин? — спросила его баронесса Бюлов, с которой он разговаривал в это время. — Его фамилия Провансаль, это секретарь моего мужа и его друг, хотите, я познакомлю вас с ним? У вас много общего, он, вероятно, понравится вам…

Затем баронесса, не дожидаясь ответа своего собеседника, подозвала Провансаля и, познакомив молодых людей между собой, отошла от них, чтобы не стеснять своим присутствием.

Провансаль был человек лет тридцати, привлекательной наружности, среднего роста, с бледным смуглым лицом и задумчивыми карими глазами. Вежливый и деликатный в обращении, он не отличался особенно блестящим умом, но был хорошо образован, начитан и по своей безукоризненной честности и знанию дела вполне заслуживал то доверие, с каким относился к нему Бюлов.

— Все, что я слышал о вас, господин Тейтлебен, — сказал Провансаль, — давно возбудило во мне желание познакомиться с вами. Министр Бюлов принимает в вас самое живое участие и пишет мне, что если вы не особенно стремитесь к научной деятельности, то он предлагает вам службу в нашем министерстве, где теперь идут преобразования и будет увеличен штат.

Это неожиданное предложение озадачило Германа, так как шло вразрез с его мечтами о научной деятельности. Но лестное доверие министра и надежда скоро занять видное положение в блестящем кассельском обществе были настолько заманчивы, что он не решился ответить отказом и только выразил сомнение относительно своей пригодности к государственной службе при полном отсутствии практических сведений.

— Ваше недоверие к себе может служить мне прямым упреком, потому что я поступил в министерство финансов еще с меньшей подготовкой, нежели вы, — сказал Провансаль, — что же касается практических сведений, то это дело навыка, а пока вы не освоитесь с делами, я всегда к вашим услугам. Мы поговорим об этом подробнее, если вы навестите меня или, вернее сказать, сделаете визит баронессе, потому что я живу у них в доме. Баронесса фон Бюлов не раз выражала удивление, что вы никогда не зайдете к ней.

Герман был смущен этим лестным для него приглашением и, пробормотав извинения, спросил, в котором часу он может явиться к баронессе?

— Баронесса принимает в обычное время визитов, — пояснил Провансаль, — а меня вы всегда застанете дома, между двенадцатью и часом дня…

Разговор молодых людей прекратился, потому что к ним подошла Луиза Рейхардт и пригласила Германа спеть с ней дуэт.

Предложение места в министерстве финансов застало Германа врасплох; теперь ему предлагалось на выбор: посвятить себя ученой деятельности или поступить на государственную службу. От решения этого вопроса зависела вся его будущность и, хотя он не считал пока возможным дать определенный ответ секретарю Бюлова, но тем не менее через день после музыкального вечера у Рейхардтов собрался к нему с визитом.

* * *

Провансаль встретил Германа с изысканной вежливостью, но с некоторым оттенком чопорности, напоминавшей о его бывшей пасторской профессии. Он провел своего гостя в кабинет министра. Это была большая, светлая комната, комфортабельно устроенная, но с первого взгляда поражавшая строгой простотой убранства и всей обстановки. Боковая дверь вела в канцелярию, налево от нее стоял большой письменный стол красного дерева, направо — шкаф с книгами, у противоположной стены поставлен был мягкий диван и несколько кресел. Над письменным столом висел поясной портрет Иеронима в золотой раме, стены были украшены различными пейзажами.

— Эта комната служит министру для работы и отдыха, — сказал Провансаль, — и он не любит, чтобы кто-либо нарушал то или другое. Вы не найдете здесь ничего лишнего, каждая вещь имеет определенное назначение, начиная с шкапиков на столе: в правом хранятся наиболее важные деловые бумаги, в левом находится частная корреспонденция министра. Все остальные бумаги распределены у него по ящикам стола в таком строгом порядке, что ему никогда не приходится тратить время на поиски. Несмотря на близость канцелярии никто из служащих не смеет явиться без зова, а вот эта потайная дверь ведет в комнаты баронессы, но она всегда умеет выбрать время, когда войти, не помешав занятиям своего супруга…

Провансаль, упомянув о баронессе, воспользовался удобным случаем, чтобы распространиться о ее необыкновенных достоинствах. Он, видимо, преклонялся перед ней; легкий румянец, выступивший на его бледном лице, показывал, что сердце его не осталось равнодушным и что ему приходится выдерживать внутреннюю борьбу между чувством и сознанием долга. Затем, как бы опомнившись, он неожиданно прервал свою восторженную речь и спросил Германа: не желает ли он осмотреть вместе с ним разные отделения министерства, чтобы наглядно познакомиться с назначением каждого из них?

Герман поспешил изъявить свое согласие. Когда они проходили через переднюю, Провансаль приказал слуге доложить о них баронессе.

Несколько минут спустя потайная дверь кабинета отворилась, и вошла баронесса Бюлов в сопровождении доктора Гарниша, который казался сильно взволнованным.

— Но где же эти господа? — воскликнула с недоумением баронесса. — На столе оставлена шляпа, — вероятно, они скоро вернутся: не подлежит сомнению, что Провансаль не вытерпел и повел молодого человека в канцелярию, чтобы познакомить его с делами…

— В которых он сам ничего не смыслит, — заметил с усмешкой Гарниш.

— Вы неисправимы, доктор, — сказала баронесса строгим тоном, который совершенно не гармонировал с приветливым выражением ее доброго лица. Ласковая улыбка была настолько свойственна ей, что не исчезала даже в те минуты, когда баронесса действительно была недовольна, вследствие чего являлось невольное сомнение: серьезно она сердится или нет? Так было и теперь, хотя назойливое ухаживание Гарниша было крайне неприятно ей и она не знала, как дать ему это почувствовать, не оскорбляя его.

Гарниш принадлежал к числу тех людей, у которых любовь играла первую роль в жизни, он готов был скорее лишиться пациентов, чем отказаться от нежных отношений. Он всего охотнее лечил дам и приписывал все их недуги сердечному неудовлетворению, почему пользовался всяким случаем, чтобы явиться в роли утешителя. Хотя в этом отношении Гарниш нередко терпел неудачи, но ничто не могло образумить его или ослабить той самоуверенности, с какой он шел на приступ в каждом отдельном случае.

— Сделайте одолжение, садитесь, господин доктор, — сказала баронесса.

— Но не иначе, как возле вас, если позволите, — отвечал Гарниш, сделав движение, чтобы подвести ее к дивану.

— Не трудитесь, — возразила она с улыбкой, — я найду себе место, а вы садитесь на диван, против портрета короля, быть может, это заставит вас держать себя несколько приличнее.

Гарниш почтительно поклонился портрету, затем сел на указанное место.

— Ваше желание исполнено, баронесса, я нахожусь теперь под присмотром выбранного вами монарха, но позвольте вам напомнить, что сам Иероним далеко не отличается строгостью нравов и своей смелой тактикой с дамами может ввести в соблазн любого из нас…

— Это ни в коем случае не должно относиться к нам, доктор! У нас, конечно, найдутся более серьезные интересы: на ваших руках больные, меня заботит муж, который так завален делами, что я не знаю, надолго ли хватит у него сил выносить подобную жизнь!

— Вот вы и проговорились, баронесса! — воскликнул Гарниш. — Ваша чрезмерная заботливость о муже служит для меня верным симптомом душевного недуга… Как хотите, это ненормально, и вы должны лечиться у меня! Прежде всего предписываю вам полное доверие ко мне, а я, со своей стороны, всецело преклоняюсь перед теми совершенствами, какие нахожу в вас. Будьте самовластной повелительницей моего сердца, которое также требует исцеления! Испробуйте его, постарайтесь быть благосклоннее ко мне, и вы увидите, что все заботы исчезнут сами собой!..

— Как вы добры, доктор! — заметила она с лукавой улыбкой. — Но мне кажется, что предписанное вами лекарство подействует только в том случае, если вы будете сообразовываться с моими желаниями, или, говоря иначе, ваше поклонение может быть приятно мне, насколько оно соединено с уважением.

— Прелестная женщина! — воскликнул с восторгом Гарниш, делая движение, чтобы обнять ее.

Она отстранила его рукой и сказала серьезным тоном:

— Вы забываетесь, господин доктор!

— Простите, — возразил он, взяв ее руку и почтительно поцеловал.

— Это также совершенно лишнее, врач обязан щупать пульс больной, а не целовать ей руки… Но я слышу шаги, вероятно, эти господа идут сюда!

Гарниш был, видимо, смущен и торопливо пересел на другую сторону дивана.

— Боже мой, что с вами, баронесса? Вы больны? — спросил Провансаль, пораженный ее бледностью, и при этом с укоризной посмотрел на Гарниша.

— Нет, я здорова, благодарю вас, — ответила баронесса, — хотя уход за больным ребенком, действительно, утомил меня.

Затем она любезно поздоровалась с Германом и выразила удовольствие, что, наконец, видит его у себя.

— Мой муж принимает в вас самое живое участие, господин Тейтлебен, — добавила она. — Но, прошу вас, садитесь, господа!

— Скоро ли вернется министр? — спросил Гарниш.

— Мы ждем его со дня на день, — ответила баронесса. — Время рейхстага приближается, он не может долее откладывать свой приезд… На его имя получена масса писем…

— Какие вести из Берлина? — спросил опять Гарниш.

— Не особенно утешительные, — ответила баронесса, — так как пока дела идут плохо. Но одно может радовать нас, как пишет мне моя приятельница, что люди, стоящие во главе движения, такие, как Фихте и Шлейермахер, не падают духом и поддерживают надежду на лучшее будущее. По слухам, много военных и даже государственные сановники вступили в союз, так что можно надеяться, что приступят к более решительным действиям.

— Это несомненно произведет больше впечатления, нежели все, что было сказано с церковной и университетской кафедры, — сказал Гарниш. — Замечательно, что все надежды патриотов связаны с Пруссией: от нее ждут восстановления Германии! В этом обломке монархии все еще сохранилась духовная сила, и народ одарен военными способностями, чего мы не встречаем ни в одном из государств Германии…

— Но везде господствует одна идея, — заметил Провансаль, — и у всех одно желание посвятить себя делу освобождения родины!

При этих словах задумчивый взгляд молодого человека остановился на баронессе, как будто сказанное им относилось к ней одной.

Она была сконфужена и проговорила с улыбкой:

— Я считаю своим долгом посоветовать вам, месье Провансаль, чтобы вы были осторожнее в выражениях. Конечно, здесь, с друзьями, ничто не мешает вам говорить без стеснения, но если такие мысли будут высказаны вами при незнакомых людях, то это может иметь дурные последствия! Вы служите у моего мужа, у него много врагов, которые не замедлят обвинить его в том, что он разделяет ваши взгляды. Бюлов прусский уроженец и…

Баронесса замолчала, видя смущение Провансаля, и, чтобы сгладить впечатление, произведенное ее словами, обратилась к Герману с вопросом: разделяет ли он мнение Гарниша о необходимости перейти от слов к делу?

— Мне кажется, — ответил Герман, — что после того унижения, которое испытывала немецкая нация, в ней пробудилось сознание своего нравственного упадка и необходимости общего возрождения. Последнее возможно только при условии, если к этому будут направлены все усилия лучших людей Германии, тогда только в народе может пробудиться гражданское мужество и он сумеет отстоять свои права!

— Сначала нужно приобрести их, — возразил Гарниш, — а для этого нет другого средства, кроме пороха и оружия!

— Но духовное возрождение должно во всяком случае предшествовать этому, — сказал Провансаль, — еще долго будут отзываться следы нравственной порчи, охватившей все слои общества после смерти великого короля…

— Об этом можно спорить до бесконечности, — заметил Гарниш. — К сожалению, я должен идти!

— До свидания! — сказала баронесса в ответ на его почтительный поклон. — Пожалуйста, не забывайте вашего маленького пациента…

 

IX. Приготовления

Герман вернулся домой вполне довольный своим визитом. Провансаль познакомил его в общих чертах со сложным делопроизводством министерства финансов; и он настолько рассчитывал на свои силы, что надеялся в непродолжительном времени освоиться с делами и справиться с работой. Любезное обращение баронессы льстило его самолюбию, хотя он не подозревал, что этому немало способствовал тот интерес, какой был возбужден в ней загадочной историей с Аделью, о которой она слышала от своего мужа.

Многое побуждало Германа принять предложение Бюлова или по крайней мере временно поступить на службу в министерство финансов, чтобы испробовать свои силы. Он не считал Миллера способным рассердиться на него за этот шаг и даже хотел спросить его совета, чтобы не прерывать с ним отношений и на всякий случай не закрывать себе дороги к ученой деятельности. Друзья Германа, со своей стороны, настаивали, чтобы он поступил на государственную службу, особенно Рейхардт, который находил, что это даст ему возможность применить с пользой свои способности и познакомиться с жизнью, вследствие столкновения с разного рода людьми. «Если даже вы не будете принимать участия в предстоящей борьбе, — сказал он Герману, — то во всяком случае молодые силы нужны для возрождения нашей родины, или, вернее сказать, для ее преобразования. Опыт показал, что старые порядки никуда не годятся, и что только благодаря им Наполеону удалось поработить нас…»

Луиза поддерживала мнение отца, хотя не высказала своей тайной надежды, а именно, что Герман, живя среди общества, скорее поддастся господствующему настроению, тем более ей было известно, что Бюлов втайне сочувствует патриотическим стремлениям Пруссии.

Одна Лина Гейстер была недовольна намерением Германа поступить на службу, и даже рассердилась на мужа, когда он высказал по этому поводу свое одобрение.

— Ну, Герман! — воскликнул Гейстер, пожимая ему руку. — Радуюсь за тебя, что ты вступишь на настоящую дорогу и примешься за дело! Поверь, что это лучшее средство против ипохондрии, и ты живо излечишься от нее. Если встретишь какие-либо затруднения в делах и тебе понадобится совет или справка, а также книги из моей библиотеки, то все это к твоим услугам. Вдобавок у нас будет новая тема для разговора…

Лина молчала, хотя ей стоило большого труда скрыть свою досаду, но когда Герман вопросительно взглянул на нее, она сказала с принужденной улыбкой: «Увидим, как еще понравится тебе эта перемена, Герман! Ты оставишь поэтов и мыслителей и подчинишься ярму французских канцелярских порядков, будешь глотать пыль старинных актов и писать никому не нужные бумаги. Сколько раз сам Людвиг жаловался на это, а теперь уговаривает тебя идти по той же дороге!»

Людвиг улыбнулся. Хотя он часто подсмеивался над мечтательностью и возвышенными стремлениями своей жены, но в глубине души радовался этому и не желал видеть ее иной. С другой стороны, он слишком доверял ей, чтобы находить что-либо предосудительное в том живом участии, с каким она относилась к Герману.

Но Лина объяснила по-своему его улыбку и смутилась при мысли, что он мог увидеть упрек в ее словах. Хотя она невольно вспомнила о тех минутах, когда Людвиг возвращался со службы усталый, недовольный, безучастный ко всему, но все-таки ей не следовало говорить об этом при постороннем лице. Ей казалось несомненным, что то же будет и с Германом, и что если он сделается чиновником, то в самом непродолжительном времени круг его интересов сузится и он также, как и Людвиг, станет с воодушевлением толковать о служебных делах, придворных интригах и легкомыслии высшего общества. Сердце ее сжималось при мысли о скорой разлуке с другом: их беседы и совместное чтение прекратятся сами собой, и большую часть дня она будет осуждена на одиночество.

Она была в таком печальном настроении, что почти обрадовалась, когда Герман с Людвигом ушли на прогулку и оставили ее одну. Теперь ничто не мешало ей предаться своим невеселым размышлениям. Не менее огорчало ее и то обстоятельство, что Луиза Рейхардт в последнее время стала неприязненно относиться к ее дружбе с Германом и даже при случае позволяла себе делать по этому поводу обидные для нее намеки. Еще на днях Луиза принесла ей брошюру Шлейермахера «Катехизис разума», которую советовала внимательно прочесть, и при этом добавила, что мысли автора крайне назидательны для каждой замужней женщины, а тем более в Касселе, при господствующей распущенности нравов…

Лина была глубоко оскорблена подозрениями своей новой приятельницы, но тем не менее прочла рекомендованную брошюру; и это заставило ее впервые задуматься над характером ее отношений к Герману. Она, несомненно, была привязана к нему, но разве это мешало ей любить по-прежнему Людвига; к тому же Герман постоянно относился к ней с полным уважением и высказывал такие благородные взгляды на любовь и неприкосновенность брака, что с этой стороны всякие опасения были бы совершенно лишними. Молодая женщина, успокоенная этими мыслями, решила до времени избегать всяких объяснений с Луизой Рейхардт в надежде, что истина рано или поздно обнаружится, и она будет оправдана.

Между тем в городе шли деятельные приготовления к открытию рейхстага, который возбуждал много толков и беспокойства. Некоторые из депутатов приехали заранее: одни — чтобы познакомиться с положением дел, представиться ко двору и министрам, другие — чтобы заручиться знакомством с влиятельными людьми для своих личных дел, приискать себе удобную квартиру и прочее; у иных были знакомые в Касселе, и они хотели провести с ними время до начала заседаний.

Барон Канштейн, занимавший в это время должность кассельского мэра, суетился едва ли не больше всех и без устали разъезжал по городу, делая разные распоряжения. При крайнем педантизме, это был человек, помешанный на внешнем и придававший значение всяким мелочам.

Порядок, установленный при старых гессенских сеймах, не годился для настоящего случая, так как теперешний рейхстаг должен был состояться на ином основании и с особенной торжественностью. Собрание должно было состоять из ста депутатов: были выбраны семьдесят землевладельцев из наиболее известных дворянских фамилий; пятнадцать депутатов из ремесленного и торгового сословия; остальные пятнадцать человек выбраны из высших сановников, профессоров и заслуженных лиц в отставке. Мэр считал наиболее приличным разместить депутатов по частным квартирам, сообразуясь по возможности с положением и вкусом каждого из них, хотя этим распоряжением он неизбежно наносил немалый урон гостиницам. Тем не менее хозяева гостиниц считали не лишним приготовить комнаты для приезжих в надежде, что некоторые охотнее поместятся у них, нежели на частных квартирах, где они будут стеснены во многих отношениях.

Парижские портные, поселившиеся в Касселе, открыли по случаю предстоящего рейхстага новые магазины с хвастливыми вывесками; во главе был «Legendáre, tailleur bréveté de sa majesté le roi de Westfalie». Фирма Пайоль и Мартель вывесила объявление о продаже готовых мундиров для депутатов со всеми принадлежностями, включая шляпу и верхнее платье, за 777 франков. Газеты были переполнены всевозможными рекламами и объявлениями. Между прочим, какой-то M-eur Augustin, peintre en miniature, племянник и ученик знаменитого Augustian, живописца императора, предлагал свои услуги представителям рейхстага в надежде на выгодный сбыт их портретов.

В числе приезжих было несколько дам сомнительного общественного положения, о которых трудно было сказать, что, собственно, привлекло их в Кассель: желание ли видеть торжественные шествия и блистательные празднества или надежда утешить представителей рейхстага в разлуке с женами и детьми? Из этих дам особенно обращали на себя внимание госпожа Штейнбах, бывшая в разводе с мужем, и «шведская графиня», снявшая квартиру у ювелира Иолберга, молодая, роскошно сложенная женщина, о которой ходили самые разноречивые слухи.

В театре выступили девицы Пейч из Гамбурга, известные балетные танцовщицы, обладавшие всем необходимым, чтобы привлекать сердца мужчин. Предстояло немало других развлечений, которые должны были вывести кассельцев из колеи обыденной жизни и заставляли их нетерпеливо ожидать открытия рейхстага.

 

X. В королевском саду

Наступил конец июня. В загородном королевском дворце готовилось большое торжество по случаю католического праздника Петра и Павла; к королевскому столу в числе других гостей были приглашены приехавшие в Кассель депутаты. Дворцовый сад и примыкавший к нему парк были в этот день открыты для публики и с раннего утра наполнились нарядной толпой. Герман не был там со времени своей первой поездки с бароном Рефельдом и поэтому охотно принял предложение Провансаля отправиться туда вместе в наемном экипаже.

Провансаль явился в условленный час и тотчас же сообщил Герману о возвращении министра Бюлова.

— Но он так занят массой дел, накопившихся в его отсутствие, — добавил секретарь, — что даже отказался сегодня от парадного обеда во дворце!

— В таком случае, мне будет неудобно представиться министру финансов? — спросил Герман, немного смущенный этим известием.

— Напротив, он примет вас дня через два, а пока приказал мне достать вам билет для входа в день открытия рейхстага, так как, вероятно, вы захотите видеть это торжество. Однако нам пора, экипаж ожидает нас!.. Если вы ничего не имеете против этого, то мы заедем по дороге за моим старинным магдебургским приятелем Натузиусом, который приехал сюда в качестве депутата от департамента Эльбы и также приглашен к королевскому столу. Он остановился у одного из чиновников министерства юстиции, Энгельгардта, и так как он никогда не бывал в Касселе, то я обещал довезти его до дворца. Я уверен, что Натузиус понравится вам, редко можно встретить такого симпатичного и хорошего человека, как он!

Герман поспешил изъявить свое согласие, и Провансаль отдал приказ кучеру остановиться перед домом Энгельгардтов. Здесь им не пришлось долго ждать, потому что Натузиус, увидя из окна подъехавший экипаж, тотчас же вышел к ним. Это был человек лет сорока, но моложавый на вид, с приличными манерами, изящно одетый и с красивым, выразительным лицом. Он встретил Германа как старого знакомого и тотчас же разговорился с ним, припоминал приятные часы, проведенные им в доме Бюлова, когда тот жил в Магдебурге, расспрашивал о кассельской жизни и с большой похвалой отозвался о семье Энгельгардтов, которая произвела на него самое приятное впечатление.

За разговором они незаметно доехали до дворцового сада. По главной аллее расхаживали взад и вперед разряженные кавалеры и дамы с длинными шлейфами, в ожидании часа, назначенного для королевского приема. Провансаль знал в лицо всех придворных и даже многих из приезжих депутатов и называл их по имени. Владетельный епископ фон Корвей, служивший в это утро обедню в церкви Петра и Павла, был в полном праздничном облачении; он разговаривал с генералом, который издали поражал своим необычайным сходством с Фридрихом Великим.

— Это граф Шуленбург-Кенерт, член вестфальского государственного совета, — пояснил Провансаль.

— В былые времена я не раз встречал этого господина, который заслужил печальную известность в Германии своей беспримерной трусостью! — сказал Натузиус. — Занимая важный пост прусского военного министра, он пользовался своим влиянием, чтобы уговорить берлинцев покориться чужеземному игу и, между прочим, не нашел нужным заблаговременно вывезти боевые запасы из столицы и оставил их в распоряжении французов! Он же подал голос за второй раздел Польши и поход против Франции. Впрочем, трудно было и ожидать от него чего-либо лучшего! Насколько мне известно его прошлое, он смолоду занимался всякими спекуляциями, играл на бирже, постоянно нянчился с евреями и легкомысленными женщинами и при своей близости к старому прусскому королю занимал его рассказами о городских сплетнях и любовных интригах. Я уверен, что его деятельность в Вестфалии не принесет ничего, кроме вреда… Но кто эта прелестная женщина, которая идет к нам навстречу?

— Это Бианка Лафлеш, жена королевского интенданта, уроженка Генуи, — сказал Провансаль.

— Редко можно встретить такую красавицу! — продолжал с восторгом Натузиус. — У нее голова и фигура античной статуи, и какой ослепительно белый цвет лица!

— Иероним познакомился с ней в Генуе, — сказал вполголоса Провансаль.

— Когда же король был там?

— Разве вы забыли, что Иероним приезжал в Милан для расторжения своего брака с Елизаветой Паттерсон! Отсюда Наполеон отправил его в алжирскую экспедицию для освобождения пленных генуэзцев. Иерониму, действительно, удалось доставить с собой из экспедиции человек двадцать, которых он привез в Геную, где народ восторженно встретил его; здесь же познакомился он с красивой женой банкира Лафлеша и попал под власть этой кокетки. Когда Иероним сделался вестфальским королем, Бианка переселилась сюда со всеми своими родственниками…

Провансаль замолчал, потому что в эту минуту они снова поравнялись с госпожой Лафлеш, она шла под руку с каким-то смуглым господином, который, видимо, старался занять свою собеседницу интересным разговором.

— Кто этот господин? — спросил Натузиус. — У него умное лицо.

— Это шевалье Пишон, — ответил Провансаль, — первый оратор государственного совета; Бюлов уважает его, как человека идеи и весьма сведущего, он обладает замечательной памятью и редким красноречием; все партии заискивают перед ним, но он не принадлежит ни к одной из них… Однако вам пора идти, вы видите — все спешат во дворец…

Королева в это время только что вернулась из парка и поднималась по главной лестнице в сопровождении первого камергера барона де Шале и своей статс-дамы, мадам Молле де ла Рошет.

Натузиус простился с молодыми людьми, которые, проводив его до дворца, свернули в боковую аллею. Но тут, к ужасу Германа, они встретили обер-гофмейстерину, которая шла в сопровождении двух королевских пажей. Она остановилась, видимо, поджидая его, так как отослала пажей. Провансаль почтительно поклонился и также прошел мимо. Таким образом Герман очутился наедине с обер-гофмейстериной и, сняв шляпу, в смущении стоял перед ней. Она обратилась к нему с приветливой улыбкой.

— Очень рада видеть вас, господин доктор! Мне уж приходило в голову, что вы уехали из Касселя или умерли, потому что не знала, чем объяснить ваше долгое отсутствие! Между тем я до сих пор в долгу у вас за немецкие уроки.

Герман окончательно растерялся при этих словах, которые живо напомнили ему прошлое, и проговорил с усилием:

— Вы так добры ко мне, графиня… я чувствую себя глубоко виноватым перед вами…

Он остановился из боязни, что сказал слишком много, и не мог придумать, как выйти из затруднительного положения.

— К сожалению, я не могу продолжать нашего разговора, — сказала графиня, — потому что во дворце могут заметить мое отсутствие, но я должна многое сообщить вам… Зайдите ко мне, когда я буду в городе. До свидания!..

Она сделала несколько шагов, затем опять вернулась и добавила торопливо:

— Едва не забыла сказать вам, что генерал Морио узнал о немецких уроках от генерал-директора полиции… Скажите, пожалуйста, вы никогда не встречали переодетых полицейских в моем доме?

— Нет, графиня, я ведь не знаю никого из них, да и вообще мне не приходилось встречать незнакомых в вашем доме.

— Значит, это кто-нибудь из прислуги… вероятнее всего — моя горничная!.. Я знаю, Морио был невежлив с вами, а теперь все изменилось… Адель осчастливила его; поэтому не избегайте встречи с ним и не отказывайтесь, если он обратится к вам с каким-нибудь предложением… Сделайте это для Адели! До свидания!

Графиня поспешно удалилась, оставив Германа в полном недоумении. Последние слова были произнесены ей с особенным ударением и настолько озадачили его, что он напрасно старался уяснить себе их смысл.

Он поспешил нагнать Провансаля, но был так занят своими мыслями, что с трудом мог поддерживать разговор. За обедом он мало-помалу развеселился; приветливое обращение графини Антонии рассеяло его последние сомнения относительно приключения с Аделью, которое несмотря на его легкомыслие все-таки беспокоило его время от времени.

Он встал из-за стола в наилучшем расположении духа и предложил Провансалю сесть в экипаж и отправиться пить кофе в загородный ресторан Кейлгольца.

— Кстати, — добавил он, — никогда не был там, но слышал…

— Allons! — прервал его Провансаль, — прекрасная мысль! Там можно подчас встретить интересное общество, и во всяком случае нам дадут чашку хорошего кофе.

 

XI. Полицейский агент

Молодые люди застали у Кейлгольца многочисленную публику, кроме обычных посетителей, было много приезжих. Полицейский агент Вюрц сидел за отдельным столиком, он был в новомодном штатском платье и явился сюда в надежде подслушать неосторожные речи, так как Берканьи поручил ему следить за депутатами. Он разыгрывал роль bon vivant, велел подать себе изысканный обед и заговаривал со всеми, прибавляя к каждому слову: «Могу вас уверить! та parole d’honneur! как честный человек!» При этом Вюрц был особенно откровенен с приезжими, рассказывал придворные сплетни, порицал положение дел и лиц, стоящих у «кормила правления», хотя не называл их имен.

Но пока все старания полицейского агента не привели ни к каким результатам; все, видимо, избегали его, так как многие знали в лицо и поспешили предостеречь более доверчивых. Только один депутат из Гарца, Мельгауз, начал возражать Вюрцу и задавать ему вопросы, но его остановил молодой военный врач, сидевший с ним за одним столом.

— Господин Мельгауз, — сказал он громко, — советую вам не особенно доверять господину Вюрцу, если вы сообщите слишком много сведений, то ему трудно будет донести их до полицейского бюро, тем более что он плотно покушал. Пожалейте этого «честного человека»!

— Что вы хотите сказать этим? — воскликнул Вюрц, поднимаясь с места. — Надеюсь, что это сделано не с целью возбудить против меня подозрение этих господ!.. Вы слишком смелы, monsieur le chirurgien aide-major! Вы знаете меня…

— Конечно, знаю, потому и говорю! — ответил со смехом молодой врач.

— Я могу пожаловаться на вас полковнику Рюэллю! — сказал Вюрц угрожающим тоном. — Мне уже удалось проучить нескольких!

— Это всем известно, а равно и то, что часть штрафа, наложенного на виновных, попала вам в карман! — продолжал врач. — Но заранее предупреждаю, что от меня будет вам плохая пожива!

— Вы осмеливаетесь порицать закон! — воскликнул Вюрц. — Штрафы установлены законом, и ни один благонамеренный гражданин не может находить в них ничего предосудительного!

— Я никогда не позволю себе ничего подобного! — возразил врач, который, видимо, находился под влиянием выпитого вина и все более возвышал голос. — Напротив, я восхищаюсь ежедневно нашими прекрасными законами и полезными нововведениями! Вот, например, что может быть лучше двух учреждений, заимствованных нами из Франции, которые доставляют заработок стольким людям, а именно: тайная полиция и публичные дома!

Насмешливый тон молодого врача смутил присутствующих, некоторые из сидевших с ним за одним столом встали со своих мест и отошли в сторону, но, к общему удивлению, Вюрц одобрительно кивнул головой.

— Вы правы, молодой человек! — сказал он. — Многим пришлось бы умереть с голоду, если бы не было этих учреждений, хотя между ними большая разница… Но оставим этот вопрос! Разумеется, при том щекотливом положении, в каком я нахожусь в Касселе, у меня много врагов! Но кто эти враги? Безумцы, которые прежде всего вредят самим себе, навлекая подозрение полиции своими незаконными поступками…

— Прекрасно! — заметил врач. — Но в таком случае не следует вводить в соблазн этих людей, выпытывать их, а затем объяснять в дурную сторону сказанные ими слова.

— Выпытывать! Как вы странно выражаетесь! — воскликнул Вюрц. — Объясните, пожалуйста, что вы понимаете под этим словом?.. Насколько я мог заметить, каждый человек стремится противодействовать закону; это как бы его прирожденный грех, от которого он должен избавиться, если хочет быть хорошим гражданином. Если он не следит за собой, то может наступить момент, когда его нравственный недуг настолько усилится, что общество должно исключить его из своей среды. Если какое-нибудь должностное лицо, допустим, даже полицейский, желает предупредить этот момент и с этой целью задает некоторые вопросы, то едва ли можно найти тут что-либо предосудительное и называть это выпытыванием! Надеюсь, вы поняли меня?..

— Еще бы! Я уверен, что и все присутствующие здесь поняли, что вы хотели сказать, — возразил молодой врач, — нам остается только поблагодарить вас за откровенность…

Эти слова вызвали общий хохот.

— Что означает этот смех, милостивые государи? — произнес Вюрц повелительным тоном. — Не думаете ли вы издеваться надо мной!.. Я вижу, что попал в невозможное, могу сказать, непозволительное общество… Но куда девался хозяин? Господин Кейлгольц, пожалуйте сюда!

Содержатель ресторана тотчас же явился на зов.

— Что вам угодно? — спросил он почтительным тоном, обращаясь к Вюрцу, хотя был, видимо, доволен происходившей сценой.

— Я посоветовал бы вам, господин Кейлгольц, — заметил с раздражением полицейский, — побольше обращать внимания на общество, которое собирается у вас, тем более что ваше заведение за городом, и полиции трудно следить за тем, что происходит здесь. Сегодня я имел случай убедиться, что у вас рассказывают анекдоты о придворной жизни, осуждают общественные учреждения и положение дел и вдобавок издеваются над представителями закона.

Вюрц остановился, вытер носовым платком крупные капли пота, выступившие на лбу, и, окинув все общество грозным взглядом, продолжал тем же тоном:

— Мы еще увидимся с вами, господин Кейлгольц! Я справлюсь, когда кончается срок вашего патента! А вас, господа, я также знаю всех в лицо и при случае напомню вам о себе!

С этими словами Вюрц торжественно вышел из комнаты.

— Счастливого пути! — крикнул ему вслед молодой врач с громким смехом, но на этот раз весьма немногие вторили ему, потому что угроза полицейского агента смутила большинство присутствующих.

Герман и Провансаль сидели вдали, но слышали весь разговор. Когда Вюрц прошел мимо них, размахивая своим носовым платком, от которого распространился запах «eau de bouquet», Герман невольно вспомнил тот вечер, когда он, выйдя из гостиной обер-гофмейстерины, остановился в коридоре около комнаты горничной и разговаривал с ней. Сильный запах тех же духов и тогда поразил его, при этом послышался какой-то шорох за дверью, но в то время он не обратил никакого внимания на это обстоятельство. Несомненно, что в комнате горничной скрывался Вюрц; это подтверждалось и словами графини Антонии, что «она не вполне доверяет нарумяненной француженке».

Герману казалось необходимым сообщить немедленно обер-гофмейстерине свое подозрение и предостеречь ее относительно горничной, которая, служа в тайной полиции, могла навлечь на нее много неприятностей. Он настолько погрузился в свои размышления, что не расслышал первых слов хозяина, который, стоя у одного из столов, о чем-то громко рассказывал.

— Это отчаянный плут! — ораторствовал Кейлгольц. — Он также противен мне, как и его духи, которыми он заражает воздух в домах честных людей! Как вам нравятся его угрозы?.. Положим, я не особенно боюсь их! Он расплачивается таким образом за еду и вино в гостиницах, потому что не считает нужным тратить на это деньги. Во всех местах, где его личность не известна, он выдает себя за честного немца и беспрепятственно исполняет роль полицейского шпиона, а если очутится среди людей, знающих его, то проклинает свою службу, которая лишает его общественного доверия и прочее. Вы не можете себе представить, господа, что это за лицемер и негодяй! Он знакомится с горничными и покоряет их сердца, чтобы следить за господами и проникнуть в семейные тайны. Этим способом Вюрц пробрался в дом Штрейха, который благодаря его доносу недавно потерял место в военном министерстве и очутился с женой и детьми в самом бедственном положении…

— На этот раз я не согласен с вами, — возразил молодой врач. — Штрейх был безусловно виноват, освобождая за деньги сыновей богатых крестьян от солдатчины в ущерб беднякам, и Вюрц хорошо сделал, что донес на него, хотя вы сами знаете, насколько я ненавижу это отвратительное пресмыкающееся животное!

Хозяин заступился за Штрейха; из-за этого начался спор, в котором приняли участие многие из присутствующих. Герман и Провансаль вышли из ресторана и сели в экипаж, чтобы отправиться в город.

Провансалю наскучило продолжительное молчание спутника и он решился наконец заговорить с ним.

— Господин Тейтлебен, — начал он с некоторым смущением, — простите, если я позволю себе не совсем уместное замечание… После встречи с графиней Антонией, вы стали особенно задумчивы… Не думайте, что только праздное любопытство руководит мной, но мне показалось, что между нами существует симпатия! У каждого человека бывают минуты, когда ему особенно приятно поверить свою сердечную тайну тому лицу, к которому он имеет особенное доверие. Я первый покажу вам пример откровенности и говорю без обиняков, что люблю одну знатную даму, хотя до сих пор никогда не высказывал ей моих чувств, и так как она, по-видимому, не замечает их, то мне остается только молча поклоняться ей.

— Со своей стороны, прошу извинения, если я прерву вас, — сказал Герман. — Глубоко ценю ваше доверие ко мне, не думайте, чтобы в настоящем случае я хотел что-либо скрывать от вас, но действительно между мной и графиней Антонией нет и тени любви. У нас есть одно общее дело, которое еще не кончено, и я не знаю, как поступить в данном случае. Мне кажется, что я напал на след одной тайны, которая имеет большое значение для графини Антонии и, что всего замечательнее, что этим открытием я обязан духам господина Вюрца… Это настолько невероятно, что вы будете смеяться надо мной!

— Нисколько, — возразил Провансаль, — дела, где замешана тайная полиция, можно открывать только чутьем, так как ее агенты также руководствуются этим в большинстве случаев…

— В настоящую минуту я не могу сообщить вам никаких подробностей, — продолжал Герман, — но когда дело выяснится, я все расскажу вам и даже, быть может, попрошу вашего совета.

Провансаль ничего не возражал, и они молча доехали до города.