Тетрадь первая
ГУБНАЯ ПОМАДА. Это было первое, что она мне вручила при знакомстве. Она представилась как фрау Людвиг и сказала, что будет ухаживать за мной, пока я буду жить здесь. А потом фрау Йохум и герр Ульман пожелали мне спокойной ночи и обещали вернуться завтра днем.
Я понятия не имела, где нахожусь. Меня передали фрау Йохум и герру Ульману на каком-то мосту. Как я узнала позже, это был Glienicker Brücke, который пересекает реку Хафель между Потсдамом и Берлином; его еще называют (это я тоже узнала потом, от герра Ульмана) Мостом шпионов, потому что на нем обычно происходил обмен агентами, арестованными «другой стороной». Фрау Йохум представилась сотрудником западногерманской разведки. Ульман — худой, высокий, в строгом костюме, очках в стальной оправе, очень похожий на американца — заговорил со мной на хорошем немецком. Он сказал, что работает в «американской миссии в Западном Берлине»… но я знала, что раз уж он находится в этой машине вместе с агентом Федеральной разведывательной службы, то наверняка из ЦРУ. Я удивилась, когда он сказал, что очень рад встрече со мной, поскольку давно следит за моим делом. И добавил, что я как раз из тех, кого они стараются вызволить. На что я заметила, что не являюсь диссиденткой и никогда не занималась политикой. Они сказали, что им все это известно и нам предстоит очень многое обсудить, но прежде я должна хорошенько выспаться.
Хоть я по-прежнему старалась изображать недоумение — как меня инструктировали, — происходящее действительно вызывало немало вопросов. Яркий свет фар, ослепивший меня на мосту. Может, это было задумано специально, чтобы агенты со стороны ГДР не видели лиц своих западных коллег, встречающих меня? Тот факт, что фрау Йохум была так хорошо одета. Кожаный интерьер самого роскошного автомобиля, в который мне когда-либо доводилось садиться (разумеется, это был «мерседес»), и его бесшумное движение. Негромкие умиротворяющие голоса фрау Йохум и герра Ульмана. Но когда я спросила про Юргена, то заметила, что они обменялись взглядами, и оба как будто испытали неловкость. Вот тогда я все поняла. На мою настойчивую просьбу рассказать, что с моим мужем, они снова ответили, что мы обо всем поговорим позже, когда я высплюсь. Он мертв, говорила я себе. И эти подонки — в тюрьме, где держали меня, — ничего мне об этом не сказали. Ничего.
Я снова начала допытываться у фрау Йохум. На этот раз она ответила, что Юрген повесился в тюремной камере. Моя реакция была странной. Да, я была шокирована. Но, поскольку мне не сразу сказали правду, я успела к ней подготовиться. Хотя новость и резанула по сердцу, я не стала убиваться, как положено вдове. Возможно потому, что Юрген, пусть и официально считавшийся моим мужем, был для меня лишь человеком, с которым я проживала под одной крышей. Но я догадывалась, что фрау Йохум и герр Ульман уже знают об этом из моего досье. Так же как знают и то, что именно из-за его безумного поведения я оказалась в тюрьме несколько недель назад… или, по крайней мере, мне казалось, что прошло несколько недель. Меня держали в полной изоляции, так что я не соображала, сколько времени просидела взаперти. Когда бы я ни спрашивала у полковника Штенхаммера — следователя Штави, который допрашивал меня чуть ли не каждый день, — что наговорил обо мне мой муж, он неизменно отвечал, что вопросы я задавать не вправе, а потом требовал, чтобы я призналась в чем-то.
— Если вы станете сотрудничать с нами, вернуть Йоханнеса будет намного легче.
Но поскольку мне не в чем было признаваться…
Так тянулись недели. В моей камере круглосуточно горел свет, на полчаса меня выпускали на прогулку в бетонный блок с потолком из колючей проволоки, а по утрам шли пятичасовые допросы. Другими словами, меня планомерно уничтожали. Дни и ночи напролет я думала только о Йоханнесе, которого они у меня забрали и теперь твердили о том, что никогда не позволят мне — предавшей родину! — распространять свое пагубное влияние на «сына народной республики».
Ты никогда его не увидишь, если не станешь сотрудничать с ними, говорила я себе вновь и вновь. И сознание того, что Юрген — своим эгоизмом, ребячеством, безответственностью по отношению к жене и, главное, к собственному ребенку — привел нас с сыном ктакой катастрофе…
Так что, когда фрау Йохум сообщила мне о его смерти, все, о чем я подумала (после того как прошел первоначальный шок), было: по крайней мере, теперь тебе не придется жить с болью и последствиями своего идиотизма.
Стекла «мерседеса» были тонированными, так что неоновые огни города, каких я никогда еще не видела, отражались сквозь темную призму.
Наконец мы въехали на огороженную территорию. Ворота. Люди в форме. Яркие огни. Повсюду охрана. Мы остановились перед маленьким домиком. На пороге стояла женщина. Это была фрау Людвиг. Лет за сорок. Спокойная. Доброжелательная, как и положено профессионалу.
— Ты, должно быть, Петра, — сказала она, когда фрау Йохум передала меня на ее попечение и попрощалась, сказав, что завтра мы продолжим нашу беседу. Я вдруг почувствовала дикую усталость и страх, ничуть не уступавшие тому, что я испытывала все эти недели в заточении, когда мне говорили, что я должна сотрудничать со Штази, иначе меня сгноят в этой тюрьме и я никогда не увижу своего сына.
В конце концов я все-таки сдалась и сделала все, что они просили от меня. Включая подписание тех чертовых бумаг, позволяющих им…
Но все это было частью сделки. Сделки, которая требовала от меня выполнения некоторых заданий.
— Это в высшей степени серьезная и важная работа, — сказал мне полковник Штенхаммер. — Работа, которая принесет такую пользу нашей демократической республике, что я не вижу причин, почему бы не удостоить вас чести выполнить ее.
После чего он представил мне свое предложение. Предложение, которое, как он выразился, «позволяет вам надеяться».
Как я могла отказаться, зная, что иначе мои надежды рухнут?
Поэтому я согласилась, и настолько быстро, что Штенхаммер настоял на том, чтобы меня вернули в камеру еще на сорок восемь часов. Я должна была тщательно обдумать, готова ли я к столь ответственной работе. Сорок восемь часов в условиях полной изоляции? С сознанием того, что мой единственный шанс на спасение — в том, чтобы выполнить все их требования?
Вот тогда я окончательно сломалась — я умоляла его не запирать меня снова в камере, обещала полное и безоговорочное сотрудничество, присягала на верность. Да, я даже ввернула и это слово, означающее верность вассала, которое по-немецки звучит Lehenstreue. Штенхаммер улыбнулся, когда услышал.
— Какое средневековое словечко, фрау Дуссманн, — сказал он. — Хотя и с сильными семантическими коннотациями. Рыцари присягали на верность государю. И хотя средневековый феодализм противоречит демократическим принципам нашей республики, я, как гражданин, поклявшийся защищать республику от ее капиталистических врагов, принимаю вашу метафору Lehenstreue как ответ на наше предложение. Я также вижу, что, осознав свой долг перед государством, которое столько вам дало, вы готовы приступить к работе как можно скорее, понимая, что, чем быстрее она даст результат, тем ближе вы будете к тому, чтобы…
Он не закончил фразу, зная, что гораздо эффективнее держать меня в подвешенном состоянии. Это была наживка, и у меня не было другого выбора, кроме как проглотить ее.
Возможно, поэтому мне было так неуютно в эти первые часы пребывания на Западе. Любезность фрау Йохум и герра Ульмана. Их очевидная порядочность. Доброжелательность по отношению ко мне. А я все это время чувствовала себя плохим провинциальным актером, вынужденным играть роль Фауста в театре «Дойче Опера» Западного Берлина, и бесконечно мучалась сомнениями, принимают ли они мою игру.
Фрау Людвиг тоже выказывала верх гостеприимства и, насколько ей это было позволительно, проявляла ко мне сострадание. Квартира, где меня поселили, была шикарной, казалась оазисом спокойствия и безопасности, и меня переполняло чувство благодарности к этим людям, которые пытались сделать мою жизнь максимально комфортной. Сказав, что приготовит мне ванну, фрау Людвиг добавила, что у нее есть для меня маленький подарок, и вручила мне очень элегантный тюбик губной помады. Я прослезилась. Потому что сразу вспомнила эпизод из книги о Второй мировой войне, написанной одним английским историком; эту книгу присылали на рецензию в издательство, где я работала переводчиком. Как я узнала позже, ее рассматривали только потому, что у автора была безупречная репутация социалиста. Но очень скоро она оказалась в куче макулатуры, предназначенной на сжигание, — так мы поступали с книгами западных авторов, не имевших шанса на публикацию, чтобы они не попали в чужие руки. Я увидела эту книгу, потому что она лежала сверху в одной из корзин. Мне она показалась интересной и — с точки зрения властей ГДР — ревизионистской. Поэтому я рискнула и незаметно сунула ее в сумку, принесла домой и спрятала в тайнике кухонного шкафа в своей комнате. Это было за месяц до того, как я переехала к Юргену. Поздно вечером, когда мне не спалось, я доставала эту книгу и читала; оказывается, все, что нам вдалбливали о нацистах, пришедших из Западной Германии, было обманом. Они пришли из всех уголков Das Vaterland [108]Отечество (нем.).
. Хотя мы и знали о концлагерях, масштабов ужасов, творящихся там, даже не представляли. Английский историк нарисовал объективную картину этого чудовищного позора нации. Он не пытался ничего приукрасить. Он просто излагал факты, а они уже говорили сами за себя. Точно так же он проводил параллель с ужасами сталинских ГУЛАГов, про которые мы, разумеется, слышали, но говорить вслух не решались.
Как странно, не правда ли, что среди рассказов о детях, насильно разлученных с родителями, о зловещих медицинских экспериментах, когда женщинам заливали в матку жидкий цемент, о газовых камерах, о сборе золотых коронок с зубов жертв вдруг промелькнет маленькая деталь, которая проясняет все. В своей книге оксфордский историк упомянул о том, что британские солдаты, освобождавшие концлагерь в Бельзене, дарили губную помаду всем выжившим узницам. И те рыдали от столь мелкого в материальном смысле, но психологически громадного жеста, от этого кусочка роскоши, который признавал женственность в изможденных, истерзанных и униженных существах.
Поэтому, когда фрау Людвиг вручила мне губную помаду, я была настолько потрясена, что извинилась и прошла в ванную комнату. Закрыв за собой дверь, я расплакалась. Я плакала, потому что не могла вынести боль разлуки с Йоханнесом, потому что мое горе было безграничным. Я плакала и потому, что была растрогана этим простым человеческим жестом фрау Людвиг и его великим смыслом.
Мои слезы были и о том, что отныне я должна была предавать всех, кто окружает меня в этом новом мире. И сознавать это перед лицом такой доброты…
Я не могу жить с собой.
Я должна жить с собой. Это единственный путь назад.
* * *
Я могу лгать другим. Я не могу лгать себе. Юрген постоянно обманывал себя. Он убеждал себя в том, что он великий драматург. Великий радикальный мыслитель. Великий ниспровергатель. Кто он был на самом деле, кого он видел перед собой, когда тайком разглядывал себя в зеркале? Человек, бездарно промотавший свой талант. Вместо того чтобы разжечь искру своей единственной и неповторимой пьесы, он поддался голосам, которые внушали ему, что он гений, и в то же время нашептывали, что он никогда не повторит свой успех.
Но кто я такая — женщина без творческой жилки, скромная переводчица, которой за всю жизнь не доверили ни одного стоящего произведения, — чтобы критиковать мужчину, действительно написавшего талантливую вещь, которую, пока он не вляпался в неприятности с властями, ставили во всех театрах нашей маленькой страны?
Да, я все понимаю про себя. Но знаю, что это лишь часть правды что условия, в которых существует человек, заставляют его корректировать правду просто для того, чтобы выжить.
Поэтому я постоянно пытаюсь оправдать перед собой свои поступки. В то же время моя другая половина — я назвала бы ее брутальной — хватает меня за шкирку, тащит к зеркалу и говорит: прекрати этот самообман, притворство, жульничество, взгляни на себя — и отбрось великодушие.
Этот голос — голос моей матери. Она всегда находила жестокие слова для меня. Похвала, сказала она однажды, опасная тенденция. Она рождает нарциссов и эгоцентриков. В то время как самокритика, умение признать собственные ошибки делают тебя основательной, принципиальной.
Я могла бы добавить еще одно слово: несчастной.
Несчастна ли я? Я вспоминаю, сколько счастья принес мне Йоханнес. Он делал каждый день моей жизни осмысленным, ценным, его присутствие в моей жизни компенсировало все, что ее омрачало. Однажды я так и сказала полковнику Штенхаммеру:
— Йоханнес — единственный смысл моей жизни.
На что он сухо ответил:
— Тогда, я уверен, вы сделаете все, что в ваших силах, чтобы убедить свое государство в том, что заслуживаете чести воспитывать сына.
Разумеется, я сказала, что выполню все его требования.
Я могу лгать другим. Я не могу лгать себе.
Здесь я должна восстановить хронологию своих откровений. Я пишу эти строки через четыре недели после той ночи, когда меня передали фрау Йохум и герру Ульману. До сегодняшнего вечера я не бралась за перо, пытаясь собрать воедино свои мысли обо всем, что произошло со мной, что мне пришлось скрывать. Через день после того, как меня перевезли на Запад, фрау Людвиг спросила, не нужны ли мне «письменные принадлежности». Возможно, она чувствовала, что после всего пережитого у меня возникнет потребность записать собственную версию событий и в процессе попытаться выразить свои ощущения от происходящего… выплеснуть на бумагу свою ярость, агонию от потери сына, злость на Штенхаммера, скрывшего от меня самоубийство Юргена, если это действительно было самоубийство. Но он знал, что эта новость могла дестабилизировать меня перед отправкой на Запад — и, может, в таком состоянии я бы и не пошла на эту дьявольскую сделку с ним. Наверняка он рассудил, что, оказавшись на той стороне, я обязательно спрошу у своих западных покровителей — или же им придется сказать мне — о судьбе мужа. Это, конечно, стало бы страшным ударом для меня, даже если мои чувства к Юргену были в лучшем случае, смешанными. Штенхаммер рассчитывал на то, что это известие породит во мне еще большее чувство одиночества, страх перед тем, что своим отказом от сотрудничества я обреку себя…
Итак… правда. Или, по крайней мере, моя правда.
Я пишу эти строки в комнате, которую они подыскали мне в Кройцберге. До сих пор я записывала всякую ерунду в другую тетрадь, которую держала закрытой на маленьком столике в своей комнате. Я вложила между страниц той тетради три волоска — и каждый день, уходя из дому на несколько часов, возвращалась, готовая обнаружить, что люди фрау Йохум и герра Ульмана рыскали в моей комнате и читали мой дневник.
Но тетрадь оставалась нетронутой, и волоски всегда были на месте.
Убедившись в том, что мою комнату не обыскивают, я провела небольшую инспекцию в подвале дома и наткнулась на заброшенную вентиляционную шахту в темном углу этого подземелья. Заглянув в шахту, я обнаружила там маленькую полку прямо над входом, где вполне могли уместиться несколько тетрадей.
В тот же день я пошла в магазин и купила вторую тетрадь — точную копию той, что оставляла на столе как приманку. Вечером я начала писать дневник, который продолжаю и сегодня, пытаясь изложить на бумаге все, что произошло со мной с первых часов пребывания на Западе. С тех пор я раз в несколько дней достаю из тайника свой дневник и доверяю ему то, что не могу рассказать никому.
Я бдительно слежу за тем, чтобы мой дневник никогда не покидал стен этого дома; заканчивая писать, всегда отношу его в тайник, и делаю это после полуночи, когда все ложатся спать. И я продолжаю вести довольно прозаичный ложный дневник, в котором описываю свои впечатления о Западном Берлине, свое одиночество и (да!) тоску по сыну. Как только я начну работать, стану носить его с собой, а дома буду по-прежнему оставлять на столе другой дневник — на случай, если шпионы из ЮСИА, присматривающие за всеми сотрудниками «Радио „Свобода“», решат, что мною следует заняться. Тогда они смогут прочитать мои безобидные высказывания о коллегах, мои переводы и (это единственная правда в моем дневнике) мои мрачные мысли, вызванные разлукой с сыном.
Но до сих пор никто из охранников на радиостанции не просил меня показать содержимое моей сумки (в которой всегда лежит дневник-фальшивка). И волоски, которые я продолжаю прятать между страниц, остаются на месте, когда я оставляю тетрадь дома на столе. Похоже, никто не заглядывает ко мне в мое отсутствие.
Что же до «настоящего» дневника, в котором я сейчас пишу эти строки…
Хоть я и прячу его — никогда не держу дома дольше того времени, что мне требуется для записей, — я знаю, что все равно страшно рискую, описывая ту ложь, в которой вынуждена жить. Но я просто не могу все время держать ее в себе; мне нужно кому-то выговориться, рассказать о том, что со мной происходит, рассказать об обмане и предательстве, которыми теперь пронизана моя жизнь. Если бы у меня не было этой «жилетки», я бы сошла с ума. Я не ищу искупления… но мне необходима исповедь.
Я пишу в этом дневнике раз в несколько дней. Это всегда бывает поздно вечером — когда я достаю его из подвала, убедившись, что в холле никого нет, прячу под рубашкой или свитером, крадусь в свою квартиру, а потом возвращаю в тайник. Я никогда не спускаюсь в подвал днем, даже если мне очень хочется записать что-то важное.
Кройцберг. Такое унылое место. Но я настояла на том, чтобы жить именно здесь, потому что как-то в «разговоре» (а они случались почти каждый день) фрау Йохум, в ответ на мои настойчивые просьбы, сообщила мне, что Йоханнеса поместили в семью сотрудников Штази, которая живет во Фридрихсхайне. Я тогда попросила карту Западного Берлина и увидела, что ближе всего кфридрихсхайну находится Кройцберг. Стена перерезала эти два квартала, словно рваный шрам, зашитый трясущимися руками хирурга.
— Я хочу жить здесь, — сказала я, ткнув пальцем в Кройцберг.
— Вы считаете, что это хорошая идея? — спросила фрау Йохум. — Психологически это будет тяжело. Вы ведь будете жить по соседству с Йоханнесом.
— В том и смысл, — сказала я. — Я хочу быть рядом с сыном.
— Лично я считаю, что это не лучшее решение.
— Но лично для меня жизненно необходимое, — ответила я.
Я видела, что фрау Йохум задумалась, прежде чем ответила:
— Хорошо, со временем, когда вы будете готовы к встрече с внешним миром… да, мы поможем вам подыскать квартиру в Кройцберге.
«Квартира» оказалась этой комнатой. Через неделю фрау Людвиг повела меня в город на поиски жилья. Она сказала, что просто поможет мне сориентироваться в городе, но я чувствовала, что они боялись оставлять меня одну, хотели убедиться, что я стабильна и готова к самостоятельной жизни. У меня было подозрение, что они собираются и дальше держать меня под наблюдением.
Вот почему я не приняла предложенный мне фрау Людвиг блокнот, в котором я могла бы записывать свои мысли в те первые недели, пока меня «интервьюировали». Я боялась, что они станут читать мой дневник, когда меня нет дома. В конце концов, на то они и разведчики, и меня предупреждали на той стороне, что они будут радушными и дружелюбными, но все равно проверят, насколько я чиста.
— Тот факт, что ваша история настолько трагическая, — говорил мне Штенхаммер, — что вас ни за что посадили в тюрьму… да еще отобрали ребенка…
— Но вы же действительно посадили меня ни за что, — возразила я. — И действительно отобрали ребенка…
— Тогда почему вы вчера подписали согласие на добровольное усыновление?
Мне захотелось крикнуть: «Потому что вы меня заставили, сказали, что, если я не дам согласие на усыновление Йоханнеса, вы начнете уголовное преследование, подадите в суд на лишение меня родительских прав, и тогда меня навсегда лишат сына».
— По крайней мере, — сказал Штенхаммер, — когда вы докажете свою преданность республике, искупите свою вину, вопрос о возвращении вам Йоханнеса может быть рассмотрен положительно. Если все пройдет хорошо, вы получите его обратно в течение восемнадцати месяцев. Но это зависит исключительно от эффективности вашей работы. Вы должны понимать, что вам придется лгать людям, которые будут добры к вам, будут считать вас героиней, жертвой «тоталитарного режима» — так они называют наше эгалитарное общество, где ни один ребенок не голодает, где бесплатная медицина для всех, где существуют высшие стандарты образования, где ценят и субсидируют искусство, где труд, а не деньги, решает все…
Пока он сыпал этими пропагандистскими банальностями, я мысленно спорила с ним.
Всё, что ты описываешь — отсутствие нищеты, бесплатные больницы, великолепные бесплатные школы, — существует в каждой Скандинавской стране. Но, в отличие от нашей маленькой республики, там не лишают своих граждан свободы перемещения, не сажают в тюрьму за то, что кто-то осмелился выступить против политики государства. И они не отнимают детей у матери, которая виновата лишь в том, что ее психически нездоровый муж совершил безрассудный поступок.
Но ничего этого я не сказала, лишь повторила:
— Я сделаю все, что вы просите. И верю, что вы сдержите свое обещание вернуть мне сына, если я справлюсь с работой.
В глубине души я понимала, что надеяться на это глупо; теперь, когда Йоханнеса отдали семье сотрудников Штази, наверняка бездетных, приемные родители уже не захотят с ним расставаться. Я знала и то, что Штенхаммеру нельзя доверять, он был коварным манипулятором, и все козыри были у него на руках. И это было тяжелее всего — сознавать, что ему совершенно безразлична моя судьба, он играет в свою игру, и я в ней лишь пешка. Но он предлагал мне надежду — а что у меня еще оставалось, кроме надежды?
Я не стану подробно описывать три недели ежедневных «бесед» с фрау Йохум и герром Ульманом, скажу только, что они проходили в вежливой и цивилизованной манере. И опять мне предлагали «фаустовскую сделку» — благополучную жизнь на Западе в роскошной квартире, настоящие джинсы «Левис», красивую одежду и косметику, достойную работу (собеседование должно было состояться через пару дней), неплохую сумму «подъемных», пока я не начну сама зарабатывать. Взамен они хотели получить от меня информацию. Их интересовало буквально все — начиная от методов ведения допросов, которые применял Штенхаммер, и заканчивая тем, сколько сигарет «Мальборо» он выкуривал ежедневно. Они хотели знать, какого цвета стены в тюрьме, где меня держали, что за линолеум лежит на полу, какова высота клетки, где мне разрешали заниматься физкультурой, какое записывающее оборудование использовалось во время допросов. Даже задали вопрос: «Штенхаммер заваривал себе какой-то особенный сорт кофе?»
Информация, говорили они, это сила. Но после трех недель таких дотошных расспросов мне уже хотелось крикнуть: «Информация — это тоска!» Но, конечно, я не могла этого сделать. Мне нужны были эти люди в качестве союзников. Хотя и педантичные до занудства, они оба вели себя очень достойно, были любезны и внимательны ко мне.
Разумеется, я для них была источником информации. Или entree в закрытый мир. Ведь я попала в самую воронку этого страшного смерча и теперь могла рассказать обо всем, что видела и испытала там.
Как же мне хотелось открыться фрау Йохум, признаться в том, какую миссию мне уготовили на той стороне. Но я боялась, что они тут же поместят меня в категорию «отбракованного товара» и вышвырнут обратно — и тогда моей судьбой уж точно станет тюрьма (Штенхаммер угрожал мне этим в случае разоблачения «врагом»), а надежда вернуть сына окончательно рассеется. Между тем он обещал мне…
Бывают моменты, когда мне просто хочется умереть. Выйти из дому, дойти до станции метро и броситься под поезд. Когда я думаю об этом, мне кажется, что только так можно избавиться от нескончаемой боли, покончить с этой вечной агонией. Потому что я живу в ней каждый час, каждую минуту. В агонии этой вынужденной двойной жизни. В агонии одиночества. В агонии разлуки с сыном и сознания того, что его держат передо мной в качестве приза, который я должна получить за хорошую работу.
Йоханнес останавливает меня всякий раз, когда я задумываюсь о самоубийстве. Я говорю себе, что, пока существует хотя бы малейшая возможность вернуть его, я должна жить.
Я не могу отказаться от своей надежды. Потому что это все, что у меня есть. Мой сын — это все, что у меня есть. Кроме него, у меня нет ничего в этой жизни. Ничего.
* * *
Эта комната… Я не хотела переезжать сюда. Мне хотелось остаться в той роскошной норке, где кто-то каждый день убирал мне постель, менял полотенца и белье, готовил вкуснейшую еду (одни овощи чего стоили, к тому же я и не знала, что бывают такие свежие продукты), пополнял корзину с фруктами. Яблоки, персики, бананы, клубника — все, что было экзотикой по ту сторону Стены, здесь присутствовало в изобилии. Я не переставала задаваться вопросом — может, усиленное питание положено только тем, кто находится в этом закрытом комплексе БНД? Как у нас в стране, где партаппаратчикам открыт доступ в спецраспределители, где они покупают дефицит — от свежих фруктов до сигарет «Мальборо». Поразительная система. «Диктатура пролетариата», как называл ее Ленин, в которой элита — управляющая диктатурой в интересах социального равенства — следила за тем, чтобы народ довольствовался малым и не роптал, а сама вела себя как правящий феодальный класс, пользуясь привилегиями, недоступными для рабов. Неудивительно, что Юрген сошел с ума. Он думал, что блистательный талант послужит ему защитой от безжалостной системы. Эти люди ненавидели творческую интеллигенцию, даже тех, кто пел дифирамбы республике, зная, что в их сердцах всегда живет дух свободолюбия и инакомыслия. В самом деле, кто доверяет писателям? Мало того что они обнажают правду жизни (как говорил Юрген), так еще осмеливаются произносить вслух то, о чем остальные только думают.
Вот такой поток мыслей вызвали у меня свежие фрукты. Я почему-то была уверена, что сладкая, спелая клубника по утрам была положена мне лишь как особому «статусному» гостю, источнику важной информации. Но вот однажды фрау Людвиг предложила мне прогуляться по окрестностям. Я обнаружила, что мы находимся на окраине города, по соседству с тюрьмой Шпандау. Но район был обжитым и зеленым, с красивыми особняками и современными многоквартирными домами. Фрау Людвиг сказала, что это рабочий район, но магазины ломились от продуктового изобилия. Я понимаю, насколько наивно и «по-коммунистически провинциально» звучат мои комментарии. Но это правда: при виде огромных соцветий брокколи, помидоров размером с кулак, двадцати сортов шоколада возле кассы у меня глаза на лоб полезли. Такой шикарный выбор продуктов был доступен даже в самом маленьком магазинчике. Кто-то на моем месте возбудился бы от возможностей, которые открывались перед ним. Но я думала лишь об одном: да, я оказалась за границей, но я по-прежнему не свободна. Потому что меня связали по рукам и ногам надеждой на воссоединение с Йоханнесом.
И моя квартира в этом закрытом комплексе… она была такой уютной, здесь я чувствовала себя спокойно и в полной безопасности. Но я понимала, что вскоре мне предстоит вернуться в мир суровый и опасный. Опасный потому, что придет день, когда меня вызовет их «контакт» в Западном Берлине. И тогда…
В беседах с моими покровителями я не скрывала своего страха перед внешним миром. И это не было игрой. Я действительно испытывала ужас перед тем, что меня ожидало за стенами этого уютного гнездышка. Фрау Людвиг и фрау Йохум сообща старались заверить меня в том, что моя реакция вполне естественная, те же самые чувства испытывали все политзаключенные, которых они принимали здесь, кому помогали интегрироваться в западное общество. Фрау Йохум сказала:
— Мне часто приходилось видеть людей, которые, как и ты, подвергались самым тяжелым психологическим испытаниям, и им было невероятно трудно принять свободу и право выбора, которые дает жизнь на Западе. Ты должна будешь привыкнуть к тому, что в любом разговоре можно ввернуть сардонический комментарий о канцлере Коле, но за это никто не выгонит тебя с работы.
Если только не окажешься однопартийцем канцлера Коля.
— Ты просто должна быть снисходительной к себе, — сказала мне фрау Людвиг. — Я знаю, этому нелегко научиться. Но со временем…
Мне удалось задержаться в моем временном жилище на четыре недели. Как бы ни утомляли меня бесконечные интервью, я охотно сотрудничала. Зная, что, пока я буду полезной для них, меня не выселят.
К концу третьей недели герр Ульман сообщил мне, что, поскольку на Востоке я работала переводчицей, он нашел для меня открытую вакансию на «Радио „Свобода“».
— Это позволит вам поддерживать связь со своей родиной, принося пользу соотечественникам. И у вас будет возможность познакомиться со своими земляками, перебравшимися в Западный Берлин.
Он полагал, что меня это обрадует? Оказаться среди таких же потерянных душ с печатью боли, угрюмости и негодования… Все дело в том, что я никогда не хотела быть диссиденткой, и не раз пыталась объяснить это Штенхаммеру. У меня никогда не было серьезных претензий к государству. Я не мечтала о жизни на Западе. Я никогда не принимала участия в политической деятельности, которая могла бы скомпрометировать мою преданность Германской Демократической Республике. Да, я хотела иметь квартиру получше. Да, я бы с удовольствием прокатилась в Париж. Но я принимала как должное ограничения, существующие в стране, и обожала нашу артистическую коммуну из Пренцлауэр-Берга. Когда на свет появился Йоханнес, мне было не важно, что для своего отца он попросту не существует. Я не обращала внимания и на то, что мой муж катится в пропасть. Все, что имело значение, — это новая жизнь, этот ребенок, которого, будь я близка к церкви, наверняка бы назвала Божьим подарком. Потому что его появление в моей жизни полностью изменило ее. Прежде я никогда и ни к кому не испытывала такой безоговорочной любви. И плевать на убожество нашего бытия. Плевать на серость рабочих будней. Плевать на то, что Юрген все больше устранялся из семьи — в какой-то момент мы вовсе перестали делить постель, и мне уже было все равно, где и с кем он шляется. У меня был мой сын. Рядом с ним меркли все печали моей жизни. Он подарил мне Existenzberechtigung — смысл жизни.
А без него больше ничего и не было. Меня самой не было.
* * *
Я переехала сюда на прошлой неделе. Пять дней назад, если точнее. Фрау Людвиг помогала мне в поисках квартиры. Или, вернее, она сказала, что нашла для меня прелестную Einzimmerwohnung — жилую комнату, то, что у французов называется chambre de bonne, — в том районе, где я просила. Она даже внесла депозит и попросила домовладельца сделать косметический ремонт и выложить новой плиткой душевую. Когда мы пришли ее смотреть, я обрадовалась, потому что в комнате все было новое и пахло свежей краской. Белые стены. Крашеный коричневый пол. Простая односпальная кровать с деревянным изголовьем. Письменный стол из такого же темного дерева, стул с изогнутой спинкой. Маленький кухонный стол с двумя стульями. Встроенная кухонька с новым холодильником, плитой и духовкой. Крохотный душ в углу этой пятнадцатиметровой комнаты. Одно окно с простыми, но новенькими белоснежными жалюзи выходило на довольно запущенную аллею, хотя и вдали от главной дороги, по которой день и ночь носились машины. После великолепия прежней квартиры это было возвращение к реальности. И все равно эта реальность была куда более комфортной, оборудованной и просторной (несмотря на небольшую площадь), чем те места, где мне приходилось жить раньше.
За два дня до моего переезда фрау Людвиг повела меня по магазинам. Мне уже успели сменить гардероб, подарив несколько пар джинсов «Левис», футболки, нижнее белье и двубортное темно-синее пальто в стиле «милитари». На этот раз она привела меня в огромный универмаг KaDeWe на Кудамм, о котором мы в ГДР, конечно, слышали, но он превзошел все мои ожидания. Я никогда в жизни не видела такого богатого магазина, с таким ассортиментом. И выбор, выбор меня просто ошеломил. Мы пошли покупать простые белые простыни. Но фрау Людвиг сказала, что, возможно, мне не захочется постоянно выглаживать их, поэтому предложила купить два комплекта в стиле easy саге, не требующие ухода. Она помогла мне подобрать пуховое одеяло, всесезонное. Настояла на покупке небольшого набора из кастрюль и сковородок, подсказав, что их легко мыть, поскольку они имеют антипригарное покрытие.
Мы купили белый сервиз, столовые приборы, деревянную разделочную доску и несколько кухонных ножей, кофеварку и тостер (о котором я давно мечтала). Она даже отвела меня в отдел аудиотехники, где я купила радиоприемник и маленький магнитофон с парой наушников. Я чувствовала себя ребенком, которого балует богатая тетушка, и испытывала одновременно и радость, и чувство вины, поскольку знала, что придется предавать этих великодушных людей… что, собственно, уже произошло. Ведь мне так и не хватило смелости откровенно рассказать им…
Довольно. Ты знаешь, почему должна исполнить их приказ. Ты знаешь, что это единственный способ вернуть Йоханнеса. Так что прекрати казнить себя. Чем быстрее ты сделаешь то, что они от тебя требуют, тем скорее закончится этот кошмар.
* * *
Сегодня я в первый раз за эти три дня покинула свою квартиру. Переехав сюда в понедельник, я сходила в местный гастроном и купила еды на несколько дней. В местной Sparkasse мне открыли счет на две тысячи марок. Целое состояние для меня. Вполне достаточно, чтобы безбедно жить до получения первой зарплаты на работе, куда мне совершенно не хочется выходить. Герр Ульман сказал, что директор «Радио „Свобода“», герр Велманн, будет ждать моего звонка на этой неделе. Но я решила, что «эта неделя» вполне может означать и пятницу. С момента переезда — когда я переступила порог своей комнаты и обнаружила, что все мои покупки из KaDeWe доставлены и аккуратно сложены на кровати и кухонном столе, — я вышла на улицу всего один раз. Купила продукты и принесла их домой. А потом обустраивалась на новом месте. Как только в квартире воцарился порядок, я предприняла еще одну вылазку — на этот раз в магазин подержанных кассет и книг, который приметила в соседнем переулке. Я купила магнитофонную запись альбома Вольфа Бирмана «Шоссештрассе 131». У Юргена был этот альбом. В ГДР он был запрещен, а сам Бирман лишен гражданства во время поездки на Запад в 1976 году. Великая ирония заключалась в том, что сам Бирман родился на Западе и эмигрировал в ГДР, поскольку был социалистом-идеалистом. Но потом, когда критика приемной родины с его стороны стала слишком острой, они попросту вышвырнули парня.
Я купила и альбом «Сержант Пеппер», пискнув от восторга, когда увидела его в одной из корзинок. В ГДР его тоже было не сыскать. У Юдит была эта запись, и мы часто слушали ее вместе, пили водку, курили и пытались представить жизнь в Лондоне, задаваясь вопросом, доведется ли нам когда-нибудь увидеть мир за Стеной.
Теперь я без конца прокручивала записи Бирмана и битлов. И не раз ловила себя на том, что плачу. Саркастическая лирика Бирмана переносила меня в родной Пренцлауэр-Берг, к моим друзьям, которых набивалось в крохотной квартирке человек по двадцать. Мы зажигали свечи. Пили ужасное румынское вино и дешевую водку. Звучали песни Бирмана. И все говорили, говорили, говорили. Было настоящее ощущение веселья и родства душ. В окружении настоящих писателей и художников я и сама раскрепощалась. И каждые пятнадцать минут я выходила в детскую, проверяя, не проснулся ли Йоханнес от громкой музыки, смеха и разговоров. Однажды и Юдит вышла вместе со мной. Посмотрев на моего спящего сына, она всхлипнула и сказала, что ей уже поздно заводить детей и что я у нее единственная подруга, на которую она может положиться.
Юдит.
Когда фрау Йохум сообщила мне, что именно Юдит доносила на меня в Штази в течение многих месяцев, а то и лет… нет, я не почувствовала ненависти. Лишь шок и отчаяние, а потом закралась грусть. Кому можно было доверять в этой стране? Кто не былу них на крючке? Кто не предал бы своего близкого друга, лишь бы договориться с подонками?
Но Юдит всегда уверяла меня в том, что ценит нашу дружбу больше всего на свете. «Мы с тобой сестры, и мы всегда будем заботиться друг о друге». Я верила ей, потому и была с ней откровенна. И вот теперь выяснилось, что она встречалась со своим куратором из Штази и докладывала ему обо всем, что слышала от меня. И все это обернулось против меня, хотя я не помню, чтобы высказывала какие-то крамольные мысли в ее присутствии. Но Штенхаммер приводил якобы мои цитаты — сплошь саркастические замечания о жизни в нашей маленькой республике, вполне в духе берлинской богемы. Что-то подобное действительно звучало во время наших долгих и пьяных посиделок в чьей-нибудь квартире на Кольвицплац. Когда на допросе я услышала знакомые фразы, мне сразу стало понятно, что в нашей богемной коммуне всегда были глаза и уши Штази. Но Штенхаммер был умен. Он никогда не цитировал мои самые интимные и доверительные признания, чтобы я не догадалась, что в роли «крота» выступала Юдит. Вот почему, услышав эту новость от фрау Йохум, я не могла поверить. И до сих пор не верю. Даже сейчас, выложив эту правду на бумагу, мне не становится легче, и чувство одиночества не исчезает. Я действительно очень одинока в этом мире. Потому и не могу себя заставить выйти на улицу. Видеть людей — значит еще сильнее ощущать свою полную изоляцию. У меня нет семьи. У меня нет друзей. Я живу во лжи ради того, чтобы исправить самую чудовищную несправедливость. И эта комната… чистая, теплая и очень уютная, хотя и крохотная. В своих мечтах я часто вижу здесь детскую кроватку, в которой спит мой сын. Я очень боюсь, что люди, у которых он живет, не дадут ему любви, будут холодны и официальны с ним. А он так любит, чтобы его тискали. И я всегда брала его на руки, баюкала, прижимала к себе, целовала.
А сейчас…
Сейчас… Я все надеюсь, что, перенося действительность на бумагу, я смогу осмыслить ее. Принять. Но нет, кошмар все усиливается. Каждое утро я просыпаюсь после беспокойной ночи, и до меня не сразу доходит страшный смысл моего существования. Кажется, что мир не так уж и плох. Но потом наступает прозрение — у меня отобрали сына! — и я понимаю, что это горе не имеет границ. И его не вычеркнуть.
* * *
Я наконец собралась с духом и вышла на улицу позвонить. Был снегопад. Снег — он всегда делает мир чище. Все вокруг умолкает и становится девственно-белым. Даже Кройцберг — этот уродливый Кройцберг — приобретает налет загадочности. И грустные глаза турок, которых я вижу повсюду, с печатью ностальгии и никчемности на лицах, как будто светлеют под этим падающим Schnee.
Я зашла в телефонную будку на углу и набрала номер «Радио „Свобода“», который дал мне герр Ульман. Дозвонившись до коммутатора, попросила соединить меня с приемной герра Велманна. Ответила очень строгая женщина. Она представилась как фрау Орфф, секретарь герра Велманна. Когда я назвала свое имя, она сказала:
— Мы ожидали вашего звонка гораздо раньше.
— Мне сказали позвонить на этой неделе.
— И поэтому вы решили дотянуть до трех часов пятницы? Не слишком профессионально, скажу я вам.
— Я еще не освоилась в этом городе, — фальшиво соврала я.
— Понедельник, одиннадцать утра, — отчеканила она. — Если только в вашем плотном графике найдется время для встречи с потенциальным работодателем.
— Одиннадцать утра в понедельник, мне это подходит.
— Не опаздывайте, фрау Дуссманн. А еще лучше — поторопитесь.
* * *
После звонка я снова зашла за продуктами и вернулась домой. Я вдруг поймала себя на мысли: он до сих пор не дал о себе знать. Тот человек, о котором они говорили. Их агент. На мгновение промелькнула надежда. Он никогда не появится. Возможно, его уже арестовали или они решили «не использовать» меня… и я свободна.
Но если они решили не использовать меня, значит, я больше никогда не увижу сына.
* * *
Я такая трусиха. Еще два дня просидела взаперти. И в ночь на понедельник так и не уснула от страха перед собеседованием. Бессонница становилась угрожающей.
До рассвета я выкурила, должно быть, целую пачку сигарет. Почему я не могла заснуть? Волновалась, что не получу работу — и вызову неудовольствие своих хозяев, которые тогда…
Они просто скажут, что я не выполнила свою часть сделки. Поэтому теперь у них развязаны руки, и они могут отказаться от своих обещаний.
Но если я получу эту работу, тогда их человек обязательно объявится, в этом я не сомневалась. Причина и следствие. Они уж точно обрадуются, что я работаю в пропагандистском логове врага.
После душа я долго вглядывалась в свое отражение в зеркале, и мне совсем не понравилось то, что я увидела. Темные круги под глазами. Кожа землистого цвета. Тревожные бороздки морщин на лбу. За эти десять страшных месяцев я постарела на десять лет. Я выглядела измотанной и усталой. Ни один мужчина не посмотрел бы в мою сторону. Потому что от меня веяло глубокой тоской женщины, которая несет на себе огромный груз проблем.
Я нанесла тонны макияжа на лицо, пытаясь замаскировать следы бессонницы и хронической усталости. Выпила пять чашек кофе и выкурила бог знает сколько сигарет. Потом надела сапоги, новую кожаную куртку, приятную на ощупь, и поехала на метро в Веддинг.
Радиостанция «Свобода». Безликое промышленное здание с серьезной охраной. Я передала секьюрити на воротах свои свежеотпечатанные документы и дождалась окончания проверки. Когда меня впустили внутрь, фрау Орфф — строгая и надменная — встретила меня в приемной.
— Значит, вы все-таки снизошли до визита к нам, — сказала она.
— У меня были некоторые трудности.
— Как это всегда бывает у ваших людей.
Я промолчала, хотя во мне закипела ярость. У ваших людей. Да, я Осей. Да, у нас трудная судьба. Да, наша страна — репрессивная машина. Что ж, можете презирать нас, если вам от этого станет легче в вашем уютном, спокойном мирке. Но в масштабе Вселенной жизнь каждого из нас — мгновение. Кто будет знать о дне сегодняшнем лет через сто? Кто узнает, что у меня отобрали ребенка; что секретарша на радиостанции, вещающей на Восточную Европу, грубо вела себя с какой-то переводчицей; что я корчусь от боли, которая постоянно гложет меня? Наши личные драмы имеют значение только в этот момент, когда мы существуем и играем свои скромные роли, отведенные нам вечностью.
Когда ты погружен в свое горе, то, наверное, не можешь не думать о быстротечности жизни. Разве могу я даже теоретически рассматривать перспективу, когда каждое мгновение жизни без Йоханнеса для меня агония? И как я могла объяснить все это высокомерной фрау Орфф, которая, как любой функционер, упивалась собственной толикой власти? Я ответила ей всего одной репликой: «Благодарю вас за понимание», зная, что это разозлит ее, поскольку она демонстрировала что угодно, только не понимание. Как я ожидала, она поджала губы и сказала, что узнает, свободен ли «герр директор» для встречи со мной.
Она заставила меня ждать целых полчаса, прежде чем впустила в кабинет герра Велманна. Американец. Довольно педантичный, малопривлекательный. Интеллектуал, ставший администратором. Но порядочный и воспитанный. Он, должно быть, почувствовал мое волнение и сразу же попытался успокоить меня. Сказал, что ему известно о моих «личных обстоятельствах», и добавил, что «жить с этим, наверное, невыносимо». И снова меня кольнуло чувство вины, и захотелось крикнуть: «Прекратите быть таким любезным. Вы не знаете, с кем имеете дело».
Потом он раскрыл папку, в которой лежали мое резюме, которое помогла мне составить фрау Людвиг, и еще какие-то бумаги. Он задал много вопросов о моей работе в государственном издательстве и, кажется, искренне заинтересовался, какие англоязычные книги публиковались «там». В какой-то момент он перешел на английский и, похоже, остался доволен тем, что я смогла поддержать разговор, длившийся минут пятнадцать, на его родном языке. Потом он вручил мне одностраничный документ — репортаж, написанный по-английски, о берлинском антикваре, который специализировался на прусских реликвиях, — и попросил перевести его вслух, с листа. Я справилась, хотя мой голос поначалу и дрожал. Но мне удалось взять себя в руки, и я успешно сдала этот устный экзамен.
— Впечатляет, — сказал герр Велманн. — И мне понравилось, что ваш перевод на немецкий не был казенным.
— Спасибо, герр директор.
Затем он передал мне другой документ — уже на двух страницах, что-то связанное с недавней речью президента Рейгана по Ирану, — и попросил выйти к фрау Орфф, чтобы та посадила меня за пишущую машинку.
— Считайте, что этот перевод — сверхсрочный, — сказал он. — Я жду его как можно скорее.
Когда я вышла из кабинета, фрау Орфф тотчас указала мне на стол, где стояла электрическая пишущая машинка. IBM. С круглой головкой, на которой были выбиты все буквы. Я никогда еще не сталкивалась с такой мудреной техникой, поэтому слегка растерялась. Но я знала, что нужно во что бы то ни стало пройти еще один тест, и стала быстро записывать текст, переведя две страницы меньше чем за полчаса. Потом я перечитала свой перевод, внесла карандашом кое-какие правки и перепечатала текст минут за десять. Вытащив из машинки лист бумаги, я поспешила к двери кабинета герра Велманна. Но меня тут же остановила фрау Орфф:
— В кабинет герра директора нельзя входить, пока я не доложу ему.
— Извините, — тихо произнесла я.
Фрау Орфф сняла трубку, нажала кнопку и что-то быстро сказала директору. Потом повернулась ко мне и кивнула, разрешая войти.
— Вы быстро управились, — сказал герр Велманн.
Он взял у меня две страницы переведенного текста, пробежал их глазами и похвалил меня за «легкость слога» и чистоту печати.
Когда я объяснила, что мне пришлось перепечатать черновик, чтобы можно было прочитать текст без исправлений, он улыбнулся и сказал:
— Что ж, мне ничего не остается, кроме как принять вас на работу.
Он сообщил, что моя еженедельная зарплата составит пятьсот дойчемарок — о таких деньгах я и мечтать не могла. За вычетом налогов и страховых взносов я буду получать на руки триста семьдесят пять дойчемарок каждую неделю.
— Вас это устраивает? — спросил он.
— Более чем, — ответила я.
Почти все утро ушло на оформление бумаг, потом меня сфотографировали на пропуск. Со мной побеседовал некий господин Штюдер, который, как я догадалась, был начальником службы безопасности, поскольку он подробно расспрашивал о моих контактах с другими восточными немцами здесь, на Западе. «Я никого не знаю», — честно ответила я.
Он со всей строгостью предупредил меня, что все документы должны находиться в помещении и брать работу домой категорически запрещено.
— То, чем мы занимаемся, не является секретной деятельностью. Но поскольку мы ведем вещание на ГДР… скажем так, многим, по вполне очевидным причинам, очень хотелось бы знать заранее содержание наших программ. Так что будьте готовы к тому, что время от времени вашу сумку будут досматривать сотрудники нашей службы безопасности на выходе из здания. Необходимо, чтобы вы подписали соглашение о конфиденциальности, по которому вы обязуетесь не обсуждать свою работу ни с кем из посторонних, не выносить из здания документы и не совершать никаких действий, компрометирующих вашу работу здесь. Нет возражений против подписания такого документа?
— Нет, что вы, — сказала я, надеясь, что он не уловил волнения в моем голосе.
Я подписала бумагу. Дождалась, пока заламинируют мой пропуск. Затем мне показали мое рабочее место в основном офисе. Меня представили коллегам, в том числе и поляку Павлу, одному из продюсеров программ. Недурен собой, но агрессивный бабник. Он нагло уставился на мои груди и ноги и с сардонической усмешкой поинтересовался, есть ли у меня бойфренд.
— У меня был муж, но он умер, — сказала я, давая понять, что не собираюсь кокетничать с ним.
Но мой ответ, казалось, лишь раззадорил его, потому что он продолжил:
— Какой глупец, умереть при такой жене.
Мне захотелось влепить ему пощечину. По его улыбке я догадалась, что именно такой реакции он и ждет от меня. Я тотчас распознала в нем провокатора с садистской жилкой и поняла, что это вряд ли последняя стычка с ним.
К счастью, меня позвали обратно в кабинет герра Велманна. Ему понадобился срочный перевод очерка о писателе, имени которого я никогда не слышала: Синклер Льюис. Это был объемный текст — на двенадцати страницах с оборотом, — и герр директор спросил, могу ли я сделать перевод в течение двух часов, поскольку другая штатная переводчица слегла с мигренью, а актер, приглашенный для чтения текста, должен явиться к трем пополудни. На часах было начало второго…
Разумеется, я сказала «да». Работа всегда выручала меня. Она помогала вытеснить все черные мысли, которые отравляли мне жизнь. Работа держала меня в тонусе.
Когда я вернулась на свое рабочее место, мимо прошел Павел. Я опустила голову.
— Не думай, что тебе удастся игнорировать меня, — сказал он. — Я этого не допущу.
* * *
Работа. Прошла моя первая рабочая неделя. Поскольку моя коллега, Магдалена Кёниг, частенько страдает от мигреней, основная нагрузка по переводу ложится на мои плечи. Половина авторов, сотрудничающих с радиостанцией — все они фрилансеры, — оказались англофонами. Так что поток текстов на перевод нескончаемый, и, как заведено на радио, сроки всегда поджимают. Здесь все работают в поте лица. Штат следовало бы увеличить вдвое, как постоянно ворчит Павел, но финансирование уже далеко не такое щедрое, как раньше, даже с учетом ярого антикоммунизма Рейгана.
— Рейган и его дружки разглагольствуют об «Империи зла», — заметил однажды Павел, снова подкатив к моей кабинке и отвлекая меня, — но по-прежнему не верят в силу радиовещания и предпочитают вести борьбу с Красным Дьяволом одними баллистическими ракетами. К чему промывать мозги? Легче нацелить ядерную боеголовку на коллективные яйца Советов.
Павел. Интеллектуал, и знает об этом. В остальном — в лучшем случае зануда. Каждый день он пытается втянуть меня в разговор. Но у него всегда доминирует секс. Он нагло таращится на меня, раздевая взглядом, при этом пытаясь выудить подробности моей жизни. Я отказываюсь откровенничать с ним. Так же, как и со всеми остальными. На днях я ходила на ланч с одним из наших авторов, Моникой Ходж. Американская писательница, лет за сорок, она живет здесь, пишет и два раза в месяц ведет книжное обозрение. Я перевожу все ее материалы. Как-то утром мы встретились, чтобы обсудить некоторые вопросы по ее очерку о творчестве Филипа К. Дика. У меня возникли трудности с переводом на немецкий научно-фантастических терминов, которые она использовала. Мы просидели за работой два часа, потом она предложила пообедать в соседнем кафе. Я узнала все о ее детстве на Манхэттене, о родителях, которые ее не любили, о двух неудачных замужествах — один из ее мужей оказался геем. Она рассказала, как приехала в Берлин после разрыва последних серьезных отношений. И до сих пор не может встретить достойного мужчину. Она жаловалась, что в таком возрасте ее уже никто не примет на работу, поэтому прилепилась к «Радио „Свобода“», хотя ему далеко до Би-би-си. А еще она предупредила меня насчет Павла, сказав, чтобы я никогда не соглашалась выпить с ним… «потому что однажды я совершила эту ошибку и на следующее утро проснулась рядом с Павлом, так этот мерзавец сказал, что вообще-то не привык спать с такими старухами, но в этот раз решил сжалиться надо мной».
Я действительно очень многое узнала во время ланча с Моникой — и, к счастью, она так мало расспрашивала обо мне, что даже не приходилось выкручиваться и краснеть. Но после этого я решила, что, если она еще раз предложит пообедать или выпить, я все-таки откажусь под каким-нибудь предлогом. Это мое правило поведения со всеми, кто здесь работает. Я буду исполнительной и готовой прийти на помощь. Буду приветливой, пунктуальной и профессиональной. Но никого не подпущу к себе. Ни с кем не буду говорить о своей жизни, об обстоятельствах, которые привели меня в Западный Берлин, и уж тем более о страшном горе, которое неотступно следует за мной. Я не стану заводить дружбу и проводить с кем-то досуг, потому что нельзя дружить и общаться, оставаясь закрытой.
Я не хочу, чтобы кто-то проявлял ко мне интерес.
* * *
Около моего дома есть детская площадка. Я обнаружила это на днях, когда возвращалась другой дорогой. Был ясный, не по-зимнему теплый день, на площадке было много мамочек моего возраста с детьми. Увидев эту картину, я отвернулась и побежала прочь, слезы заливали мое лицо, в горле застрял крик. Дома у меня началась настоящая истерика, я очень долго плакала.
Эта боль никогда не уйдет. Как бы я ни пыталась примириться с ней, она не оставляет меня в покое. Я не могу скорбеть, как об умершем, потому что мой сын… он ведь живой… и он совсем рядом, всего в десяти минутах ходьбы… если бы только на пути не стояла Стена.
* * *
Я работаю. Я прихожу домой. Что-то готовлю. Пью пиво. Курю. Слушаю магнитофонные записи. Читаю. Плохо сплю. Иду на работу. И так изо дня в день. Я нашла книжный «секонд-хенд» возле станции метро «Хайнрих-Хайнештрассе», и там очень хороший отдел англоязычной литературы. Я задалась целью прочитать книги всех американских авторов, обсуждаемых в наших радиопрограммах. Синклер Льюис. Теодор Драйзер. Джон Дос Пассос. Джеймс Джонс. Джей Д. Сэлинджер. Джон Апдайк. Курт Воннегут. Писатели, о существовании которых я даже не подозревала, но все они — герои книжного обозрения, которое два раза в месяц делает Моника. Я решила, что знакомство с американской литературой станет моим университетским курсом, и отнеслась к этому со всей серьезностью. К тому же чтение было хорошей отдушиной. Замечательный герр Бауэр, хозяин книжного магазина, подбирает по моему списку романы или сборники рассказов — все в оригинале.
— Вы либо влюбились в американца, либо собираетесь перебраться в Америку, — сказал он мне однажды.
— Если бы…
Эти книги помогли мне не сойти с ума в первые недели жизни в Кройцберге. Иногда я выходила по вечерам — в кино или просто сидела одна в баре, где играл джаз, потягивала водку и отбивалась от мужчин, пытавшихся завязать со мной разговор. Но чаще после работы я оставалась дома, слушала музыку и читала, постоянно задаваясь вопросом, когда же объявится он. Потому что тогда все должно измениться.
Это случилось на четвертой неделе моей работы на радио. Я шла из офиса к станции метро, когда со мной столкнулся какой-то толстяк в зеленой парке с отороченным мехом капюшоном. Я даже не успела заметить, как он сунул мне в руку карточку, после чего двинулся дальше. Я тотчас убрала карточку в карман и прочитала только дома:
«Встретимся завтра, в шесть вечера, отель „Клаусманн“, номер 12. Лондонерштрассе».
Я долго смотрела на карточку, прекрасно зная, что будет, если я не приду.
У меня не было выбора. Я должна была встретиться с этим человеком. И выполнить все, что он попросит.
* * *
Лондонерштрассе. Богом забытое местечко в районе аэропорта Тегель. Жуткие обшарпанные дома. Грязные улицы, где мусор, казалось, не убирают неделями. Какие-то забегаловки фастфуда. Граффити. Тусклые редкие фонари. Общее запустение. Снеге дождем. И спящий портье за стойкой в отеле «Клаусманн». У него было рябое лицо, он храпел, и в его сиплом дыхании угадывались проблемы с легкими. Стены лобби окрашены в унылый коричневый цвет, на полу лежит заляпанный грязный ковер. Отель был дешевый. Очень дешевый.
Я прошла мимо спящего портье, поднялась по лестнице и оказалась в узком, плохо освещенном коридоре. Номер 12 был в самом конце. Я осторожно постучала в дверь, все еще слабо надеясь на то, что не дождусь ответа. Но из-за двери донесся густой голос:
— Ja?
— Это Дуссманн, — сказала я.
Дверь открылась. Передо мной был он — толстяк, налетевший вчера на меня у станции метро. Маленького роста, с внушительным пивным животом и небритыми щеками. Он находился в каком-то неопределенном среднем возрасте — седеющие волосы и желтые зубы намекали на то, что ему за пятьдесят. Когда я вошла, во рту у него была сигарета. Одет он был более чем неформально — в грязной белой футболке, обтягивающей живот, и желтоватых пижамных брюках.
— Закрой дверь, — приказал он.
— Если я не вовремя… — вырвалось у меня.
— Закрой дверь, черт возьми, — повторил он. Голос звучал ровно, но угрожающе.
Я захлопнула дверь. Комната была маленькой и такой же убогой, как и сам отель. Провисшая двуспальная кровать, голая лампочка под потолком, ободранные бумажные обои, затхлый запах плесени, табака и мужского пота.
— «Хвоста» за тобой не было? — спросил он.
— Я не заметила.
— Впредь замечай.
— Извините.
— Раздевайся.
— Что?
— Раздевайся.
В голове тотчас пронеслось: беги.
Он словно прочитал мои мысли, потому что сказал:
— Уйдешь сейчас — и можешь забыть о том, чтобы снова увидеть своего милого сынишку. Я сделаю анонимный звонок твоим благодетелям из БНД и скажу, что ты двойной агент. Если ты сомневаешься в серьезности моих намерений…
Он протянул руку к поцарапанной тумбочке, взял конверт и высыпал на кровать содержимое. У меня перехватило дыхание, когда я увидела с десяток фотографий Йоханнеса. Все сделаны недавно. Мой сын на руках у супружеской пары. Оба молодые, светловолосые, и оба улыбаются. Мужчина — в форме офицера Штази. Я кинулась к фотографиям, но толстяк перехватил мою руку и заломил ее за спину с такой силой, что у меня вырвался крик, который он заглушил, зажав мне рот.
— Ты никогда не будешь ничего делать без моего разрешения. Никогда. Это понятно?
Он вздернул мою руку еще выше, и мне показалось, она вот-вот оторвется. Я закивала. Он отпустил руку, одновременно толкая меня на кровать, прямо на фотографии. Я тут же вскочила, чтобы не измять их.
— А теперь раздевайся, — сказал он.
Я заколебалась, борясь с желанием сбежать.
— Быстро.
Я неловко сняла куртку, свитер, юбку, колготки и нижнее белье. Инстинктивно прикрыла груди руками.
— В постель, — приказал он.
Я нагнулась, чтобы сначала убрать фотографии.
— Я давал тебе разрешение на это?
Меня душили слезы.
— Ты сейчас же прекратишь реветь, — прошипел он.
Я с трудом сдержала рыдания.
— Могу я собрать фотографии, сэр?
— Молодец, уже учишься. Да, можешь.
Я собрала снимки, на мгновение задержав взгляд на том, где Йоханнес сидел один, с плюшевым медведем в обнимку.
— Я давал разрешение смотреть фотографии? — рявкнул он.
— Извините, извините, — сказала я, поспешно собрала остальные снимки и положила их на тумбочку.
— А теперь в постель.
Матрас провис, когда я легла на него, и кровать громко скрипнула. Я свернулась в позу эмбриона. Больше всего мне хотелось умереть.
— На спину, — крикнул он.
Я послушно перевернулась.
Он подошел ко мне, раздвинул ноги своими лапищами. Потом спустил штаны и облизал руку, дотронувшись до головки своего возбужденного члена. Я крепко зажмурилась, когда он обрушился на меня. Внутри у меня все было так сухо и напряжено, что мне казалось, будто он сейчас порвет меня на части. Я лежала — безразличная, инертная, — пока он удовлетворял свою похоть. К счастью — если можно употребить это слово, но другое просто не приходит на ум, — он ни разу не пытался поцеловать меня. И кончил быстро. Прошла минута, он отвалил со стоном, больше напоминающим отхаркивание, и обмяк. Потом быстро встал, натянул свои пижаные брюки и приказал мне одеваться.
— Мы будем встречаться дважды в неделю, и каждый раз я буду тебя трахать. Если ты не хочешь это делать, просто скажи прямо сейчас, и я передам в Восточный Берлин, что ты навсегда отдаешь Йоханнеса на усыновление.
— Не надо.
— Тогда будешь делать то, что я скажу. Если окажешься толковым агентом, наши хозяева получат от меня достойный отчет о твоей работе, и это поможет в твоем деле. Разумеется, если ты не будешь исполнять приказы…
Приказы тебя трахать.
— Я буду исполнять, — ответила я, а в голове стучало: мне нечем крыть.
— Тогда одевайся.
Пока я одевалась, толстяк достал из пачки сигарету «Кэмел» и закурил. Потом, подумав, швырнул пачку на кровать и сказал:
— Угощайся.
— Спасибо.
— Ты на таблетках? — спросил он.
Я покачала головой.
— Залетишь — твои проблемы.
— Завтра у меня начнутся месячные.
— Тогда на этой неделе начнешь принимать таблетки. Поняла?
Я кивнула.
Когда я полностью оделась, он открыл платяной шкаф и достал оттуда дешевого вида чемодан, присел на корточки и открыл крышку. Из чемодана он вынул маленькую сумку на молнии.
— Это тебе, — сказал он, протягивая сумку мне. — Открой.
Я сделала, как он просил. В сумке лежала крохотная камера, умещавшаяся на моей ладони.
— Это твой рабочий инструмент. Там же, в сумке, ты найдешь двадцать четыре рулона микропленки, каждая по шестнадцать кадров. Твоя задача проста. Будешь фотографировать оригинальный текст и свой перевод всех документов, которые через тебя проходят. Сама подумаешь, как спрятать на себе эту камеру. Отснятые пленки будешь приносить мне два раза в неделю. И придумай, как добираться сюда незамеченной.
— Почему вы решили, что за мной могут следить?
— Ты — новенькая. А они всегда присматривают за недавними политэмигрантами. Почему, как ты думаешь, я ждал целый месяц, прежде чем связаться с тобой? Я просто хотел убедиться в том, что они ослабили контроль за тобой. Но нам все равно надо быть очень осторожными. Так что учись отрываться от «хвоста».
— Кто скажет, что они не следили за мной сегодня?
— У нас есть свои источники, и, насколько нам известно, сейчас ты у них вне подозрений. Но все равно мы не будем встречаться только здесь. Способ нашей связи будет очень простым. Неподалеку от твоего дома в Кройцберге есть бар, называется «Дер Шлюссель». Настоящая помойка, облюбованная молодыми наркоманами. По вечерам там жуть что творится, но днем все вполне пристойно. Ты станешь там завсегдатаем. Я хочу, чтобы ты заходила туда не реже пяти раз в неделю — выпить кофе или пива. Будучи там, обязательно пойдешь в туалет. В единственной женской кабинке увидишь неплотно прижатую плитку справа от унитаза. Я буду оставлять под ней записку с указанием времени и места нашего следующего рандеву. Всегда заранее, за два дня. Ты должна запомнить все детали, а потом смоешь записку в унитаз. На наши встречи ты всегда должна приходить вовремя. И обязательно приносить с собой отснятые пленки. Два раза в неделю, запомни.
Потом он быстро проинструктировал меня, как заправлять пленку, как фотографировать документы, как прятать камеру в одежде.
— Лучше всего — под ширинку джинсов. На «Радио „Свобода“» нет металлоискателя, но охранники иногда обыскивают сумки и столы. Поэтому ты будешь приносить камеру на работу два-три раза в неделю и фотографировать. На радиостанции готовят все материалы, кроме новостей, за неделю, так что для нас исключительно важно получать пленки заранее. И запомни: сорвешь хотя бы одну встречу, не принесешь фотокопии всех своих переводов, в Центр сразу полетит доклад. Ты ведь не хочешь этого, не так ли?
— Нет, сэр.
— Ты действительно схватываешь все на лету. Возможно, тебе удастся перековаться в истинного патриота, что, поверь мне, самый короткий путь к твоему сыну.
— Все, что вы скажете, сэр, — пролепетала я.
— Кстати, я — Хакен. Гельмут Хакен. Это не настоящее имя, но я уже давно живу под ним. Кому нужно прошлое, ja? Проверишь туалет в «Дер Шлюссель» через два дня — там будет инструкция о нашей следующей встрече. А теперь проваливай.
* * *
Как только я оказалась на улице, меня согнуло пополам и вывернуло наизнанку. Я стояла на коленях на скользком тротуаре, обливаясь слезами и рвотой, чувствуя себя искалеченной и оскверненной. Мужчина — пожилой, хилый, но с встревоженным взглядом — подошел ко мне и спросил, не нужна ли помощь. От его великодушия я разрыдалась еще громче. Вместо того чтобы пороть всякие банальности — жизнь ведь на этом не кончается, не правда ли? — он откликнулся на мое горе невероятно человечным и весьма эффективным жестом. Он просто положил руку мне на плечо и не отпускал, пока я не успокоилась. Когда я сумела подняться, он коснулся моего лица своей рукой в перчатке. В его глазах было участие и (я это почувствовала) понимание человека, который прошел через самые страшные испытания. Он произнес всего одно слово:
— Мужайтесь.
Я вернулась домой. Скинула с себя всю одежду. Встала под обжигающе горячий душ. Закуталась в теплый халат. И долго стояла перед зеркалом, словно пытаясь увидеть, сможет ли женщина, что смотрит на меня оттуда — с красными воспаленными глазами, с удивленно-испуганным лицом, — подсказать какой-нибудь выход из этого кошмара, который, я знала, со временем сломает меня.
Позвони фрау Йохум, позвони герру Ульману. Сдайся на их милость… и больше никогда не увидишь Йоханнеса.
Если ты будешь выполнять все, что требует Хакен… и раздвигать перед ним ноги два раза в неделю…
Им придется вернуть мне Йоханнеса. Они поклялись мне в этом. Они должны играть честно.
Самая большая ложь — та, которую мы говорим сами себе.
Но когда у тебя нет выбора, когда любое решение ведет в тупик, что еще остается, кроме как хвататься за любую ложь, в надежде на то, что однажды она чудесным образом трансформируется в счастливый финал?
Я никогда не была религиозной. Но в тот вечер, когда я проходила мимо католической церкви, у меня возникло острое желание зайти к священнику, исповедоваться, попросить у него какого-то Божественного напутствия.
«Могут ли молитвы быть услышанными, святой отец?» — спросила бы я у него. Наверняка он ответил бы, что чудеса случаются и что пути Господни неисповедимы.
Но я знаю и то, что этот кройцбергский священник, вышколенный жизнью среди стен и караульных, вооруженных снайперов и тайной полиции, подумает: она против Штази. А идти против Штази… тут даже у Всемогущего руки коротки.
* * *
Вчера вечером я зашла в «Дер Шлюссель». Действительно помойка. Заказала пиво и водку. Выпила сразу. Присмотрелась к публике. Обычная кройцбергская тусовка из байкеров, панков и наркоманов. Я с полчаса оглядывала всех, кто был в зале, пытаясь убедиться в том, что никому до меня нет дела. Этот страх преследует меня уже несколько дней, теперь я всегда проверяю, нет ли «хвоста». Сегодня днем, на работе, я взяла с собой в туалет английский текст эссе, которое переводила. Закрывшись в кабинке, положила рукопись на колени и сфотографировала каждую из семи страниц. В эссе были описаны подробности вечерней попойки американских солдат, которые регулярно объезжали западную сторону Стены в составе ночного патруля. Я удивилась, что герр Велманн разрешил эту вещь, ведь из нее следовало, что работа у этих ребят была непыльной, поскольку со стороны ГДР никому еще не удавалось преодолеть Стену. В рукописи было много иронии по поводу их кутежей в местных барах после дежурства. Как я начинала догадываться, «Свободе» нравилось бравировать своим умением подсмеиваться над соотечественниками и даже открыто критиковать президента. Герр Велманн считал, что это демонстрирует силу свободы слова здесь, на Западе, и лучшей пропаганды не придумать.
Текст этой «пропаганды» я как раз и фотографировала в одной из двух кабинок туалета — и при этом ужасно боялась, что кто-то окажется за стенкой и услышит шорох переворачиваемых страниц и тихие щелчки фотокамеры. Разумеется, я подстраховалась и накануне своей первой «фото-сессии» провела какое-то время в туалете, когда все ушли на ланч, чтобы проверить, не установлены ли там скрытые камеры. Кажется, ничего подозрительного не было. Я убедилась и в том, что на входе в туалет и выходе из него сумки не досматривают. Насколько я поняла за те недели, что проработала здесь, помимо редких проверок ручной клади на выходе из здания, в самом помещении радиостанции никто особо не заморачивался вопросами безопасности. Сегодня я специально надела сапоги, купленные накануне, которые были чуть великоваты, и в носке оставалось место, где можно было спрятать камеру. Идею Хакена засунуть ее под ширинку джинсов я сочла одновременно глупой и опасной, еще не хватало появиться на людях с характерной выпуклостью спереди. А так, в сапогах, я могла хоть целый день ходить с ней. Тем более что я ни разу не видела, чтобы кого-то просили снимать обувь.
Пронести документы в туалет оказалось совсем не сложно. Я зашла с папкой под мышкой, придумав на всякий случай отговорку, что занимаюсь редактурой, пока сижу на горшке.
Но никто не задал мне никаких вопросов. Я сумела сфотографировать все семь страниц за пять минут, после чего убрала камеру обратно в сапог, слила воду в унитазе, помыла руки и вернулась на свое рабочее место. Слава богу, в помещениях не было звукового детектора, который мог бы зафиксировать бешеный стук моего сердца, когда я садилась за стол, дрожа от страха и, в то же время испытывая возбуждение, как нашкодившая девчонка, которой удалось выйти сухой из воды.
Как только рабочий день закончился, я вышла из дверей здания затаив дыхание, опасаясь, что секьюрити вздумают провести первую в истории радиостанции проверку уличной обуви сотрудников. Но все прошло гладко, и я добралась на метро до Кройцберга, по пути домой заглянув в «Дер Шлюссель». Там я выпила водки с пивом, убедилась в том, что вокруг нет никого похожего на агентов (хотя почему бы им не рекрутировать наркоманов для слежки за мной?), и потом прошла в туалет. В нос ударил сильный запах хлорки. Кабинка была отвратительной. Но я сразу нашла подвижную плитку. Под ней лежал клочок бумаги. Я быстро прочитала: «Отель „Либерманн“, Ольденбургалле, 33, среда, 19–00». Несколько раз повторив про себя адрес, порвала записку, бросила ее в унитаз, смыла водой и выбежала на заснеженную улицу.
Тот вечер — и весь следующий день — был одним сплошным кошмаром. Хакен, этот мерзкий, уродливый карлик. Меня тошнило от одного его вида. Я до сих пор чувствую его поганое дыхание, острый запах пота, прикосновение култышки его пениса, которым он орудовал, словно механическим инструментом. Я вновь твердила себе, что это за гранью допустимого и надо как-то передать Штенхаммеру, что его агент требует от меня сексуальных услуг. Может, лучше бежать, пока он не затребовал большего? Скажем, если он будет настаивать на трех свиданиях в неделю? Или даже четырех?
Но в тот день я все-таки явилась на встречу, как было приказано. И это был другой отель, такой же грязный, где-то на задворках. И Хакен был все в той же засаленной футболке и пижамных штанах. И да, мне было сказано раздеться. И он снова взгромоздился на меня. И снова ему хватило нескольких минут, чтобы выплеснуть в меня свою гадкую сперму. Потом он отвалил и грязно выругался, увидев, что его пенис измазан менструальной кровью. Я бросилась в ванную, чтобы вставить тампон и смочить полотенце водой. Потом вышла и сунула ему мокрое полотенце.
Он буркнул что-то в знак благодарности, скрылся в туалете и шумно помочился при открытой двери.
— Принесла пленку? — крикнул он оттуда.
— Конечно.
Когда он вернулся в комнату, я передала ему две пленки.
— Что за документы?
Я пересказала содержание. Его, казалось, обрадовало, что речь шла об американских караульных, которые любят напиваться в стельку после ночного дежурства.
— Молодец, хорошая работа, — сказал он. — Но я воздержусь от хвалебного рапорта в Центр, пока не увижу качество фотографий.
Потом он подробно расспрашивал, как и где я фотографировала документы. Видел ли меня кто-нибудь из сотрудников, не возникло ли подозрений, не было ли за мной слежки? Похоже, он остался доволен моими ответами. И сказал:
— Ты заслуживаешь небольшого вознаграждения.
Он полез в конверт, что лежал на тумбочке, и достал маленький снимок Йоханнеса. Мой малыш сидел на полу и играл с деревянными кубиками. Было видно, как он подрос за этот месяц или два, и на его лице была все та же очаровательная полуулыбка, от которой у меня всегда замирало сердце. Мне казалось, он унаследовал ее от меня, поскольку мои друзья не раз говорили, что я никогда не улыбаюсь во весь рот. Удивительно, что в моем сыне уже сейчас проявилась эта черта, словно он с осторожностью относится к миру и не торопится ему доверять. Наверное, я слишком многое пыталась уловить в этой детской улыбке. Но меня все-таки беспокоило, а вдруг он чувствует, что его забрали у мамы и отдали в чужие руки; пусть он слишком мал, чтобы понять эту драму, тем не менее он знает…
Я неотрывно смотрела на фотографию, и в горле у меня стоял ком. Но я сдержала рыдания, потому что не хотела доставлять этому ублюдку удовольствие видеть мои слезы. Краем глаза я заметила, что он наблюдает за мной с нагловатой улыбкой на губах, зная, что, пока во мне живет надежда на воссоединение с Йоханнесом, он может делать со мной все что захочет.
— Пожалуйста, можно мне оставить у себя эту фотографию? — спросила я.
— Не положено, — ответил он. — Вдруг кто-нибудь увидит…
— Никто не увидит. Я буду держать ее только дома.
— А если не устоишь перед желанием таскать ее с собой?
— Я более дисциплинированная, чем вы думаете.
— Все равно ты меня не убедила. К тому же они знают, что, когда тебя депортировали на Запад, при тебе не было никаких фотографий сына. Уж поверь мне, они провели тщательную инвентаризацию твоих вещей. Скажем, случайно кто-то из твоих коллег увидит эту фотографию, расскажет кому-то еще, и до них дойдет информация, а там уж начнутся вопросы, откуда она у тебя, с кем ты вступала в контакт и…
— Я никогда этого не допущу. Ко мне домой никто не приходит. Так что, пожалуйста, оставьте мне эту единственную фотографию моего сына. Вы можете доверять мне.
— Ты пока еще не доказала, что тебе можно доверять.
С этими словами он вырвал у меня из рук снимок.
— Будешь смотреть эти фотографии каждый раз, когда мы будем встречаться, — сказал он. — Это будет тебе наградой за должное исполнение твоих обязанностей. А теперь иди.
* * *
Вчера я ходила в государственную клинику в Кройцберге, к врачу-гинекологу, и сказала, что хочу начать прием противозачаточных таблеток. Врач задала мне целый ряд вопросов, в том числе: «Вы планируете иметь детей?»
На что я равнодушно ответила:
— Нет.
Она лишь пожала плечами и сказала, что, возможно, когда-нибудь я передумаю.
Через десять минут я вышла от нее с рецептом. Зашла в аптеку и взяла лекарство. Фармацевт предупредила меня, что полная контрацепция наступит только через неделю после начала приема таблеток.
— Так что проследите, чтобы ваш бойфренд пока пользовался презервативом.
Я попросила тюбик спермицида.
На следующий день — перед встречей с Хакеном — я зашла в туалет на станции метро «Зоопарк», достала тюбик спермицида, спустила джинсы и трусы и выдавила в себя добрую треть смазки. Он не почувствовал ее химического аромата, когда трахал меня спустя десять минут. Перед следующими тремя визитами я снова использовала спермицид, дожидаясь, пока начнется эффект от таблеток. Перспектива забеременеть от этого козла кажется самым зловещим кошмаром.
* * *
Несколько недель я не вела записей. Внешне в моей жизни ничего не изменилось. Я работаю. Выполняю переводы. Всегда в срок. Я неизменно пунктуальна на работе. По-прежнему замкнута. Два раза в неделю прихожу на работу с камерой, спрятанной в сапоге. Поскольку зима идет к концу, я купила облегченные сапожки, тоже на полразмера больше, чтобы прятать в них камеру. Моя система фотографирования документов изменилась — я нашла в подвале складское помещение, где хранят канцтовары. Сюда никто не заходит в обеденный перерыв, а освещение лучше, чем в туалете. (Хакен сказал, что ему поступали жалобы на качество фотографий.) Я могу спокойно оставлять дверь кладовки открытой, поскольку она находится в самом конце длинного коридора. В подвал ведет металлическая дверь — это единственный вход, — и даже если попытаться открыть ее осторожно, она все равно заскрипит. Полы в коридоре бетонные, так что и в тапочках бесшумно не пройдешь. Я тщательно исследовала помещение склада на предмет скрытых камер видеонаблюдения или глазков в стенах. Ничего. Так что склад стал идеальным местом для выполнения заданий Хакена.
Мы продолжаем встречаться два раза в неделю в убогих номерах дешевых отелей. Встречи проходят по одному и тому же сценарию. Я прихожу. Раздеваюсь. Он трахает меня в течение трех минут. Мы курим. Я передаю ему пленку. Ухожу.
Меня до сих пор коробит от происходящего. Я по-прежнему нахожу его отвратительным животным. Но я научилась воспринимать эти еженедельные события как обязанность. Он никогда не рассказывает о себе. Я ничего не знаю о его жизни, есть ли у него жена, подружка, дети; где он родился и вырос, кто были его родители, любили ли они его или взрастили в нем чувство одиночества; есть ли у него квартира в городе или он так и слоняется по дешевым гостиницам. Он, в свою очередь, не задает вопросов о моей жизни. Однако недавно взялся подробно расспрашивать о «Радио „Свобода“», стараясь выудить максимум информации о моих коллегах.
Особенно его интересовал Павел (он продолжает травлю, зачастую придираясь к моим переводам; при этом всегда откровенно разглядывает меня, без конца приглашает выпить, поужинать и вообще несет всякую чушь, которая раздражает).
— Я хочу пожаловаться на него герру Велманну, — как-то сказала я Хакену.
— Потерпи его, — ответил он. — Чем он противнее, тем лучше.
— Почему?
— Потому что коллеги на работе увидят, как мерзко он ведет себя по отношению к тебе и как стойко ты сопротивляешься. Это тебе зачтется.
А разве кто-нибудь видит, как стойко я раздвигаю перед тобой ноги два раза в неделю?
* * *
Время. Оно просто тащится. Я не живу, а существую. Переводческая работа не слишком интересная, зачастую рутинная. Мало у кого из наших авторов есть талант. Некоторые просто влюблены в себя. А большинство пишут так, что сдохнуть можно от скуки, читая их творения. Но, как сказала мне Моника, Велманн предпочитает основательность и деловитость краскам и талантам. Он настоящий функционер, хотя и у него бывают проблески добродушия и человечности. В такие минуты он интересуется, как я поживаю, и выражает надежду, что я найду себя «в этом новом мире и прошлое станет более или менее терпимым» (намек на то, что ему известно о моей личной драме). «Разумеется, все это между нами, и я никогда и ни с кем не стану это обсуждать», — услышала я от него.
Как и следовало ожидать, Павел не оставляет попыток добыть какую-то информацию обо мне. На днях, за ланчем в местной пиццерии, он откровенно бросил мне вызов в присутствии четверых наших коллег, попросив объяснить, что за «великий подвиг» я совершила, что меня выдворили из ГДР, и назвал меня «неразговорчивым Солженицыным в юбке, вероятно сочинившим какую-нибудь посредственную поэмку о нарушении прав человека в буржуазном доминионе собственной вагины». И вот тогда я плеснула пивом ему в лицо. В ответ он лишь расхохотался.
Моника попыталась добиться его увольнения после этого, сказав мне, что ходила к Велманну и возмущалась тем, что он держит в штате такого сексиста, оскорбляющего женщину столь извращенным и жестоким способом.
— Велманн сказал, что он полностью солидарен с моей оценкой и очень сочувствует, — сообщила потом Моника.
Шеф обещал, что вызовет Павла «на ковер» и потребует извиниться передо мной в письменном виде и дать слово, что больше ничего подобного не будет. Но в категорической форме Монике было сказано, что уволить Павла невозможно. «Тут мои руки связаны», — именно так он выразился.
С многозначительной улыбкой на губах, Моника добавила:
— Мы все знаем, что он имеет в виду.
Значит, он тоже агент под прикрытием. Один из них. И, стало быть, неприкасаемый.
Когда я доложила об этом Хакену, он страшно возбудился (и это человек, который, несмотря на свою кровожадную сущность, никогда не выражает эмоций), ему хотелось знать все подробности разговора между Моникой и Велманном. И когда через два дня мне пришло официальное письмо от Павла — с раскаянием, должна отметить, — я сделала с него фотокопию и передала ему.
Да, я всегда старалась услужить Хакену, показать, что я в деле, что предана ему и его хозяевам. Я даже начала выказывать некоторые признаки взаимности, когда он трахал меня, в надежде, что и он, в свою очередь, проявит доброту ко мне.
Но по мере того, как недели сменялись месяцами, а Хакен по-прежнему «награждал» меня пятиминутными просмотрами фотографий Йоханнеса, я все больше убеждалась в том, о чем знала с самого начала: он будет бесконечно играть в эту игру. Однажды я все-таки осмелилась задать ему вопрос, когда же все это кончится и я смогу вернуться к сыну, и Хакен, разглядывая свои ногти, ответил:
— Это не мне решать. Не советую тебе испытывать мое терпение и беспокоить такой ерундой. Ты предала свою родину и теперь пытаешься доказать, что достойна возвращения и, возможно, права нести ответственность за своего сына. Если учесть масштаб твоего предательства, сам факт того, что тебе предоставили возможность искупить вину, говорит о гуманности нашей системы. Но не думай, что каких-то нескольких месяцев достаточно, чтобы тебя простили и приняли обратно. Об этом не может быть и речи.
После такой «головомойки» я потеряла над собой контроль, мысли о самоубийстве все чаще посещали меня. И дело было не в том, что Хакен сообщил мне что-то новое, чего я не знала с самого начала. Правда была в том… что не осталось никакой надежды и не было пути назад из того лабиринта лжи, в который я сама себя загнала.
Как-то утром, после третьей подряд бессонной ночи, я снова задумалась о самоубийстве, только на этот раз подошла к этому со спокойной логикой. Наглотаться таблеток или перерезать вены в душе? А может, попробовать штурмовать Стену и получить пулю при попытке репатриации в ГДР? (Нет, это стало бы их пропагандистской победой: «Она была так несчастна на Западе, так мучительно переживала лишение гражданства ГДР, что готова была пойти на крайние меры, лишь бы вернуться на родину, которую предала».)
Серьезны ли были мои намерения покончить с жизнью? Еще как. Коктейль из отчаяния, безнадежности, хронической бессонницы и сознания того, что все потеряно, был смертельным.
И я хотела только одного: смерти.
В тот день я сначала зашла на Кохштрассе и расспросила о смотровой площадке, открытой для публики на тридцать восьмом этаже здания издательской империи Акселя Шпрингера. Женщина в справочной на первом этаже пошутила, сказав, что, если я боюсь высоты, мне лучше туда не соваться, «поскольку ограждающие перила слишком низкие, а от высоты может закружиться голова». Единственное, что помешало мне купить билет и подняться на лифте прямо на крышу, а потом спрыгнуть оттуда, пока не передумала, так это желание написать длинное предсмертное письмо Йоханнесу. Я надеялась, что смогу придумать, как передать его сыну спустя много лет, когда он повзрослеет. В этом письме я рассказала бы ему…
…всё.
Глядя на часы и понимая, что опаздываю на работу (все-таки я немка), я поспешила к станции метро и всю дорогу до Веддинга ломала голову: удастся ли мне найти кого-то, кто, получив этот запечатанный конверт после моей смерти, выполнит мою просьбу и переправит письмо Йоханнесу, когда ему исполнится восемнадцать?
Скажем так, сможет ли Моника — моя единственная квазиподруга — сделать это для меня?
Я опоздала всего на пять минут, и на столе меня уже ждал документ с пометкой «Срочно» от герра Велманна. Это был перевод статьи, разъясняющей рейгановскую программу «Звездных войн», который ему был необходим к одиннадцати. Я быстро налила себе кофе из общественного кофейника. Закурила. Заправила лист бумаги в пишущую машинку. И приступила к работе, закончив с этой сухой, железобетонной апологетикой абсурдной системы вооружения за минуту до дедлайна. Быстро пробежала глазами текст и пошла в приемную герра Велманна.
— О, хорошо, ты это сделала, — сказала фрау Орфф, увидев у меня в руке экземпляр рукописи. — Я сейчас же тебя запускаю.
Позвонив директору, она кивнула на дверь. Я постучалась и вошла. Перед столом Велманна сидел мужчина лет двадцать пяти. Он сразу встал при моем появлении. Мне это понравилось. Высокий, с копной каштановых волос и очень квадратной челюстью. Худощавый, гибкий, интересный. Книжный червь, но, как я сразу почувствовала, кое-что повидавший на своем веку и понимающий про жизнь.
Красивый. Очень красивый… но, пожалуй, не сознающий этого. Но что меня сразу зацепило в нем, так это его глаза. Это были внимательные глаза наблюдателя, между тем в них угадывалась затаенная грусть. Глаза человека любознательного и пытливого и в то же время одинокого. Глаза человека, который ищет любовь и пока не может ее найти.
А потом он увидел меня. И я видела, как он смотрел на меня. И чувствовала, что и он видел, как я смотрела на него. В это мгновение… оно длилось, может, несколько секунд, но казалось, что дольше, потому что наши глаза не отпускали друг друга… в это мгновение меня охватила лихорадочная дрожь. Со мной творилось что-то непонятное, ничего подобного я еще не испытывала. Это было какое-то наваждение, волшебное и в то же время тревожное.
Герр Велманн представил нас друг другу.
Томас Несбитт. Его зовут Томас Несбитт.
И я только что влюбилась в него.
Тетрадь вторая
ТОМАС НЕСБИТТ. ТОМАС Несбитт. Томас Несбитт.
С момента нашей встречи я повторяю его имя вновь и вновь. Мне нравится, как оно звучит. Так солидно. По-взрослому. Так… по-американски.
Он улыбнулся мне, когда я выходила из кабинета Велманна. Эта улыбка. В ней было столько скрытого смысла. Или я все-таки сошла с ума от собственной глупости и просто фантазирую? Не пытаюсь ли я связать с этим человеком, о котором ничего не знаю, те мечты, что рождаются в моей голове с тех пор, как я увидела его? И что это за мечты?
Любовь. Настоящая любовь. Чувство, которого — признаюсь — я никогда не знала. Мне как-то не везло в этом деле. Те, в кого я влюблялась, либо оказывались мерзавцами, либо попросту не оправдывали ожиданий и надежд.
Надежд, которые теперь я возлагаю на него. Но что я про него знаю, кроме того, что он американец и пишет? Наверняка у него есть девушка или невеста. А может, он уже женат, просто не носит обручального кольца.
Но нет, я уверена, что если бы он был женат, то обязательно носил бы кольцо, не скрывая ни перед кем своей верности любимой женщине.
Ну вот, я опять фантазирую.
Неужели она такая, любовь? Когда все мысли только о нем, хотя, возможно, он прирожденный бабник и клеится ко всем женщинам.
Но он не клеился ко мне. Когда он смотрел на меня, в его взгляде отражалось в точности то, что я сама чувствовала в этот момент. Он знал. Так же, как знала я.
И я увидела кое-что еще в его глазах. Одиночество, потребность любить и быть любимым.
Господи, опять я за свое.
Томас Несбитт. Томас Несбитт. Томас Несбитт.
Я повторяю его имя вновь и вновь. Как заклинание, призыв, молитву.
* * *
Я узнала, что он пишет книги. Или, по крайней мере, книгу. Но много ли найдется тех, кто написал хотя бы одну? И это очень хорошая книга, что бы ни говорил Павел.
Сегодня утром я увидела ее на столе у Павла, когда подошла к нему с переводом. После того неприятного эпизода — с последующим письменным извинением — Павел прекратил свою кампанию харассмента. Возможно, он догадался, что теперь мне известно, кто он на самом деле и почему его нельзя уволить, хотя, уверена, все давно об этом знают, только помалкивают. Это одно из главных неписаных правил на «Радио „Свобода“»: мы все понимаем, что его финансирует Конгресс США и патронирует ЦРУ — недаром время от времени нас навещают сотрудники ЮСИА (уж точно «агенты»), — что категорически не подлежит обсуждению в этих стенах (разве что полушепотом и в завуалированной манере). Но я постоянно об этом думаю, с самого первого дня, и меня мучит вопрос, не следят ли за мной. Хотя прошло уже столько времени, и, если бы они узнали, чем я занимаюсь, наверняка уже разделались бы со мной.
Как я могу влюбиться, если вынуждена жить двойной жизнью? Как я смею мечтать о Томасе, когда дважды в неделю бегаю на свидания к Хакену?
— Что, стоящая? — спросила я Павла, кивая на книгу Томаса, стараясь не выпячивать свой интерес.
— Поверхностная, слишком самоуверенная, слишком развлекательная.
— Развлекательная — это грех?
— Аннотация на обложке преподносит его как писателя в традициях Грэма Грина. Но, на мой взгляд, он слишком американский.
— В каком смысле?
— Постоянно бравирует своей эрудицией, как все эти нью-йоркские интеллектуалы, которые любят показывать, какие они начитанные. Кстати, как твоя подруга Моника. Вдобавок к своей гиперграмотности она все время норовит ввернуть цитату из Пруста или Эмили Дикинсон. Этот парень, Несбитт, грешит тем же самым — Египет у него как предлог поговорить о себе.
— По крайней мере, его издают в твердом переплете, — сказала я.
— В твердом переплете издают и второстепенных авторов, — возразил Павел. — Ну, а что касается этого второстепенного автора, осчастливившего нас в Берлине… разумеется, герр Несбитт будет кое-что пописывать и для нас.
— Тогда я могу взять книгу почитать? — спросила я.
— Можешь забрать насовсем. Мне она без надобности. Но поскольку наш бесстрашный лидер прикрепил его ко мне, придется продюсировать его бред.
— Что ж, ты у нас главный специалист по бреду, — сказала я.
Я взяла книгу домой и наслаждалась ей в тот вечер. Конечно, Павел был, как всегда, ядовит в своей критике, и теперь я понимала, почему его кольнула зависть. Мне понравилось, что в книге были структура и драйв настоящего романа. Мне понравилось умение Томаса выуживать так много интересных историй у своих «попутчиков». Понравилось, что он уловил экзотичность Египта в сочетании с его современными крайностями. Но больше всего меня тронуло другое. В те редкие моменты, когда он осмеливался говорить о себе, отступая от привычной роли стороннего наблюдателя, обнажалось одиночество писателя, который умеет вдохновить и выслушать собеседника, но в глубине души страдает от собственного сиротства.
Когда я наконец закрыла книгу в три часа ночи, все мои мысли снова были о нем:
Томас Несбитт. Томас Несбитт. Томас Несбитт.
Я не заслуживаю его.
Томас Несбитт. Томас Несбитт. Томас Несбитт.
Я знаю, что все это лишь мечта. Романтические иллюзии, игра воображения, но никак не реальность.
* * *
Я видела его мельком по пути на работу. А потом в офисе. Мы на мгновение встретились взглядами. И, о боже, я была такой холодной, такой надменной. А он просиял, когда увидел меня. Как влюбленный мужчина.
Хватит придумывать. Это была ничего не значащая приветливая улыбка, не более того. Возможно, он улыбается так всем женщинам. А тебе не мешало бы улыбнуться в ответ.
* * *
Сегодня пришло его первое эссе! И меня попросили его перевести.
Я сразу же села читать. Он описывал один день, проведенный в Восточном Берлине. Свой первый опыт «перехода черев границу». Конечно, меня заинтриговал его взгляд. Иногда я ловила себя на том, что он, пожалуй, часто повторяет очевидное — скажем, когда описывает неряшливость и запустение города. Но мне понравилось, что он взял снег как метафору. Понравилось, как он рисовал Восточный Берлин в снежную пургу… странно, но я почувствовала ностальгию. Вот чего они не понимают на Западе, и Томас тоже этого не уловил: мы принимаем как данность серую, железобетонную реальность своего города. И не все из нас мечтают о джинсах «Левис» и новеньком «фольксвагене». Смысл в том, что, несмотря на лишения и несвободу, мы жили с ощущением, что это наш город, наше общество, наш мир. И мы обожали все эти странности. Они сплачивали нас в коммуны. И делали нашу дружбу еще более крепкой и глубокой.
Так же, как и заставляли стучать друг на друга.
Тоска по родине — да. Тоска на сердце — да. Во мне борются противоречивые чувства — стоит ли сделать шаг к Томасу или держаться от него подальше, чтобы не усложнять себе жизнь?
Сегодня вечером у меня была встреча с Хакеном. Он никак не мог добиться эрекции и заставил меня делать минет. Но и это не помогло, его член так и остался вялым и никчемным. Я втайне позлорадствовала.
— Думаю, тебе в следующий раз надо получше постараться, — проворчал он, натягивая брюки.
Мне хотелось крикнуть, что он омерзителен, что меня от него тошнит.
Но я привычно промолчала, как рабски покорное существо. Нет ничего хуже сознания того, что какой-то гаденыш поставил тебя в столь унизительное положение и упивается абсолютной властью над тобой.
Но он не мог помешать мне жить другой жизнью за пределами этих убогих гостиничных стен. Тем более что — насколько я могла судить — он не следил за мной.
Томас, решила я, станет для меня глотком воздуха в удушье этого кошмара. Томас сделает мою тайную отвратительную жизнь более или менее терпимой.
Если, конечно, я ему небезразлична.
Но вспомни тот взгляд, которым он вчера смотрел на тебя.
Это был просто взгляд. И возможно, он ничего не значил.
Ты совсем никому не доверяешь?
Но разве можно осуждать меня за это?
* * *
Сегодня утром я решила быть смелой. Позвонила с работы Томасу по номеру, указанному на титульном листе его рукописи, но трубку снял мужчина с явно не немецким акцентом. Когда я попросила к телефону Томаса Несбитта, он объяснил, что принимает для него сообщения, а сам Томас наверняка зайдет чуть позже. Я назвала свое имя и номер телефона, поблагодарила и повесила трубку, чувствуя себя дурой. Зачем звонила? Вдруг Томас решит, что я его преследую? И перезвонит ли он? Может, я переусердствовала? И что мне делать, если он перезвонит и пригласит встретиться? Меня все больше беспокоил этот момент, я боялась, что не справлюсь с собой, если он проявит ко мне интерес.
Я хочу его. Я боюсь, что не смогу быть с ним. Я боюсь, что тысячи препятствий встанут между нами, если я захочу узнать его поближе.
И… я слишком накручиваю себя, ведь может вообще ничего не случиться.
Но вот, уже после полудня, зазвонил мой телефон, и… это был он. Обаятельный и непринужденный… но… или мне показалось, что я уловила нервную нотку в его голосе? Мы немного поболтали. Он пошутил насчет того, что у него дома нет телефона. Когда я сказала, что у меня есть пара вопросов по его рукописи, он предложил обсудить их за чашечкой кофе. Вместо того чтобы тотчас выпалить «Да!», я повела себя как-то странно, вдруг замялась в нерешительности. Прошло с полминуты, прежде чем я набралась храбрости сказать: «Хорошо». Потом я чувствовала себя такой глупой. И полной надежд. И испуганной. Я боялась того, что это случилось. Как раньше боялась того, что этого не случится.
* * *
Он согласился встретиться в кафе по моему выбору. Я предложила «Анкару» по соседству с моим домом, неуклюже пошутив, что он принимает сообщения в «Стамбуле». И что теперь ему придется поменять «Стамбул» на «Анкару».
Господи, как же я ругала себя потом за такую тупость. И этот мой дурацкий намек на злачные места Кройцберга. Он, должно быть, решил, что я идиотка.
Я не могла заснуть в ту ночь, все ворочалась и думала, переживала, боялась. Жажда взаимной любви сродни тихой агонии. Я пыталась подготовиться к худшему, что может произойти: в последний момент он отменит встречу или выяснится, что дома, в Штатах, у него есть женщина, которая приедет к нему через месяц. Я никак не могла поверить в то, что мое чувство к нему — такое внезапное и такое сильное — может оказаться взаимным. Кто захочет влюбиться в меня?
В пять утра я наконец заснула, после того как в течение трех часов снова и снова перечитывала эссе Томаса, подчеркивая места, которые вызывали у меня вопросы. В девять утра я проснулась от звонка будильника. Приняла душ и оделась, придирчиво оглядывая себя в зеркале и задаваясь вопросом, не выдадут ли коричневый кардиган и зеленая вельветовая юбка, которые я подобрала, мои чрезмерные старания выглядеть кройцбергской богемой. Мне как-то удалось пережить рабочий день и прийти в «Анкару» с пятиминутным опозданием. Он уже сидел за столиком, что-то строчил в блокноте и был так поглощен этим занятием, что поначалу даже не заметил моего появления. Меня это обрадовало, потому что, увидев его, я снова почувствовала странную вибрацию, ощущение абсолютной уверенности, которое нахлынуло на меня в день нашей первой встречи. Если я ждала подтверждения, то вот оно.
Я подошла к его столику.
— So viele Wörter, — сказала я.
Он поднял голову и улыбнулся мне. Господи, как же мне хотелось броситься ему на шею.
— Как много слов, — повторил он за мной и, поднявшись, взял мою руку обеими руками. Он впервые прикоснулся ко мне.
Мы сели и начали обсуждать эссе, но в процессе разговора он все время расспрашивал о моей жизни в Пренцлауэр-Берге. Его интерес ко мне был неподдельным. Мне удалось кое-что узнать и о его жизни, он рассказал о своем отце, который прожил не так, как хотелось. А еще он очень красиво высказался о моей профессии, сказав, что переводчик облекает в утренние слова написанное ночью. Пожалуй, слишком поэтично для моего скучного ремесла, но мне было приятно его желание показать мне, как высоко он ценит мою работу.
А потом… потом… он вдруг сказал, что я удивительная женщина. Я так опешила — а на самом деле была потрясена, — что совершила очередную глупость. Когда он пригласил меня поужинать с ним вечером, я почему-то придумала нелепую отговорку, сказав, что у меня другие планы. Зачем я это сделала? О чем я думала? Я знаю ответ на этот вопрос. Его комплимент — почти признание в любви — привел меня в замешательство, и я попросту не могла сообразить, что делать. Как только эта чушь насчет других планов слетела с языка, мне захотелось взять свои слова обратно, сказать, что да, конечно, я свободна… но я боялась, что теперь он уж точно подумает, будто я непредсказуема и не дружу с головой. Но, боже, какое облегчение — он тотчас спросил, свободна ли я завтра. И я, прикинувшись невозмутимой, сказала «да».
Когда мы оказались на улице, на меня что-то нашло, и я совершила очередное безрассудство. Я притянула его к себе и поцеловала прямо в губы. Но тут же отстранилась, пока окончательно не сошла с ума. Я хотела его прямо здесь и сейчас. Но он успел взять меня за руку и сказал:
— До завтра.
И в его глазах была та же страсть, что бушевала во мне.
* * *
Черт, черт, черт.
Попрощавшись с Томасом, я вернулась домой и в одиночестве съела свой унылый омлет, все время думая о том, что могла бы сейчас быть с ним. Я все еще злилась на себя за то, что оттолкнула его; и мучалась сомнениями, не решит ли он — после такого внезапного поцелуя, — что я дешевая кокетка.
Черт, черт, черт.
У меня перед глазами его лицо. Какой он яркий и эрудированный. Как хорошо знает восточногерманских писателей. Какой он любознательный и ответственный. И сколько ранимости и одиночества в его глазах. Мне так хотелось сказать, что я люблю его, что со мной — если бы только мне подарили возможность быть с ним — он бы не чувствовал себя таким одиноким в этом мире и что он может мне доверять.
Может доверять. Всецело. Пока бы не дошло…
Этим вечером я должна была зайти в «Дер Шлюссель» за очередным посланием от Хакена. Я заглянула туда по дороге домой. Заказала пиво и водку у Отто — великана-бармена, щедро татуированного, с бритой головой и огромными кольцами в ушах. Выждав несколько минут, я пошла в туалет и…
Черт, черт, черт.
В записке был указан адрес отеля в Веддинге, и он хотел, чтобы я была там завтра в десять вечера.
Черт, черт, черт.
Я должна увидеть Томаса. Но если я не приду на встречу с Хакеном…
* * *
И опять бессонная ночь. Я позвонила на работу и сказалась больной. Весь день меня лихорадило. Мы договорились встретиться в итальянском ресторанчике недалеко от моего дома в восемь вечера, и, значит, у меня в запасе было всего семьдесят пять минут, а потом я должна…
А что, если я не появлюсь в гостинице, где ждал меня Хакен? Что, если я пропущу эту встречу? Что он сделает со мной? Какую страшную месть придумает?
Я знала ответ. Он, как и обещал неоднократно, был бы безжалостен. Нет, мне нужно придумать какой-то предлог, чтобы на время оставить Томаса… но сделать это так, чтобы…
Я не могу его потерять. И я не допущу этого.
Я зашла в ресторан, и он уже ждал меня. За столиком, с раскрытым блокнотом, все с той же авторучкой в руке, склонившись над своими записями, сама сосредоточенность. У меня защемило сердце от любви к нему. Увидев меня, он радостно улыбнулся, но улыбка слегка померкла, когда он заметил мою изможденность и темные круги под глазами, которые я долго и безуспешно пыталась замаскировать пудрой. Он хотел поцеловать меня в губы, но я увернулась и подставила ему щеку, снова презирая себя за наигранную холодность. Что он мог подумать теперь, после моего вчерашнего страстного поцелуя? Устроившись за столиком, я вдруг ощутила страшную усталость — бессонная ночь все-таки свалила меня — и испугалась, что все мои грехи и страдания прорвутся наружу. Но тут мы начали говорить. И никак не могли остановиться. Я расспрашивала его про египетскую книгу, и попутно мне удалось вытащить из него воспоминания о детстве и родителях; наконец-то стало понятно, почему он так неохотно пишет о себе, предпочитая рассказывать чужие истории. Все, о чем я догадывалась — одинокое детство, желание спрятаться от мира, несчастливые в браке родители, которые не смогли оценить своего одаренного и не похожего на других сына, — нашло свое подтверждение в признаниях Томаса. Забавно было наблюдать, как мы оба подталкивали друг друга к откровенности и с интересом друг друга слушали. В этом проявилось настоящее родство душ, познавших немало разочарований… будь то с родителями, которые не замечали тебя, или с мужем, браке которым не сулил общей судьбы. Правда, мой брак с Юргеном никогда не был настоящим, и сейчас я это отчетливо понимаю. Я была настолько искренней с Томасом, что призналась ему даже в том, что было моей, и только моей тайной. Я рассказала ему, как семья Маргерит сгинула в Штази (не сомневаюсь в этом), после того как я обмолвилась родителям о том, что мы смотрели западное телевидение в загородном коттедже на границе с Бундесрепублик… и как потом я терзалась чувством вины за собственную болтливость. Томас проявил редкое понимание и участие. Когда он накрыл мою руку ладонью, я не отдернула ее, хотя и рассердилась на него за великодушие и сострадание. Но вместо того чтобы обидеться, он взял мою другую руку и повторил то, что сказал еще вчера: что я удивительная. Никто никогда не говорил мне таких слов. Ни родители. Ни любовники. Ни даже подруги. И мы выпили, по моему настоянию, еще одну бутылку вина, потому что я была слишком взволнованна. Все, что он говорил, то, с каким вниманием ловил каждое мое слово, как смотрел на меня, не могло не убедить в том, что он влюблен. С каждой минутой во мне нарастала паника — я сознавала, что если отдамся своему чувству к Томасу, то потом не прощу себе предательства по отношению к нему. А оно было неизбежно, потому что моей жизнью управлял совсем другой человек. Я не хотела жить во лжи, но знала, что отныне Томас для меня — все.
Когда наш разговор подошел к этой точке — взаимного признания в том, что мы оба знали, — я вдруг начала умолять Томаса оставить меня, уйти сейчас, избавить себя от моего горя. Он изумленно смотрел на меня, пока я повторяла как заводная, что это невозможно, что ему надо уйти. И тут я выпалила то, что хотела сказать ему с той самой минуты, как он вошел в мою жизнь: Ich liebe dich.
И выбежала из ресторана.
Я бросилась вверх по улице, к перекрестку, и мне повезло. Мимо проезжало свободное такси. Я подняла руку, прыгнула в машину, успев заметить, как Томас выбежал следом за мной. Я назвала таксисту адрес в Веддинге и, откинувшись на заднем сиденье, разрыдалась. Я так и ревела, пока такси не остановилось возле мрачной гостиницы. Место было жуткое. Я долго сидела в такси, не в силах заставить себя выйти. К чести водителя, он не гнал меня из машины. Просто отключил счетчик и ждал, пока я успокоюсь и буду готова выйти. Но я не была готова выйти. У меня просто не было другого выбора, кроме как подняться по лестнице и снова встретиться с этим чудовищем. Когда я полезла в сумку и спросила таксиста, сколько с меня, он сказал: «Нисколько». Я снова расплакалась, растроганная сердечностью незнакомого человека, и он произнес:
— Просто скажите «да», и я увезу вас отсюда. Отвезу, куда вы пожелаете.
— Вы слишком добры, — прошептала я, вышла из машины и потащилась в отель, где меня встретил печальный портье. (Ни в одном из отелей, где я встречалась с Хакеном, мне не доводилось видеть счастливых лиц — да оно и понятно, в таких-то дырах.) Когда я назвала имя Хакена, он безучастно произнес:
— Номер три-один-шесть.
И снова работа. Хакен в несвежей футболке и заляпанных пижамных брюках. Я спросила, почему он назначил встречу так поздно.
— Потому что не мог встретиться с тобой раньше, — был его ответ. Он сделал мне знак, чтобы я раздевалась.
— Вы испортили мне встречу с друзьями, — сказала я.
Он лишь пожал плечами и буркнул:
— Чем быстрее ты разденешься, тем скорее вернешься к ним.
В тот вечер мне предстояло упасть еще ниже, поскольку он настойчиво лез с поцелуями, и я чувствовала его кислое дыхание с привкусом дешевого пива, которое он пил целый день, мерзким запахом табака и жирной пищи, которой он не брезговал, но отвратительнее всего был он сам. Он пихал свой язык в мой рот с такой же наглостью, как проделывал это своим любимым пенисом, — беспощадный и в то же время неуверенный в себе сутенер. Мужчина, который, как я догадывалась, и сам знал, что мужского начала в нем нет, но зато он обладал властью, которая позволяла ему принуждать женщину к удовлетворению его похоти. Видел ли он себя со стороны или все-таки принадлежал к тому разряду в высшей степени аморальных существ, которые обладают врожденной способностью не копаться в себе?
К счастью, в тот вечер у него не возникло проблем с эрекцией — и это означало, что все закончилось в считаные минуты. Я оделась. Швырнула ему четыре новые микропленки, с горечью думая о том, что среди многих других документов там была и фотокопия эссе Томаса о знакомстве с Восточным Берлином. Может такое случиться, что в следующий раз его остановят на границе, и все по моей вине… Зачем я включила его материал? Просто Хакен говорил, что они постоянно слушают «Радио „Свобода“». У них налажен круглосуточный контроль. Они знали, что меня сделали старшим переводчиком. И значит, все переводы проходили через меня. Хакен не раз угрожал, что «они будут чрезвычайно недовольны, если услышат программы, содержание которых им неизвестно». Другими словами: «Будешь приносить все, с чем работаешь».
Похоже, Хакен обрадовался, получив двойную порцию отснятых микропленок. Вручая мне чистые кассеты, он сказал привычное:
— А теперь иди.
Сыпал мокрый снег, когда я выбежала на улицу. Но мне было все равно. Я пошла домой. С полчаса стояла под душем, пытаясь смыть с себя все следы Хакена. О том, чтобы лечь спать, не могло быть и речи. Поэтому я спешно оделась и выбежала в ночь. Я бесцельно бродила, не разбирая дороги. Иногда заходила в кафе, чтобы покурить и выпить водки, и все это время призывала себя вернуться домой, закрыться от внешнего мира и тихо скорбеть о том, что с Томасом мне не быть, потому что так будет лучше.
Но я знала его домашний адрес, он был напечатан на титульном листе его эссе. Проходя мимо КПП Хайнрих-Хайне — а я уже дрожала от холода, промокшая насквозь, — я снова думала о Томасе и о том, что Йоханнес сейчас крепко спит всего в нескольких шагах от меня. Эти мысли настолько завладели мной, что неожиданно для самой себя я бросилась бежать. Я оступалась и падала — и от того, что было скользко и темно, и от выпитой водки, и от эмоциональных потрясений этого вечера. Свернув за угол и оказавшись на Марианненштрассе, я побежала прямо к двери его дома, решив, что, как только он откроет мне…
Он спустился минуты черев три. Вид у него был сонный. Но его глава распахнулись от удивления и (да!) облегчения, когда он увидел меня на пороге.
— Мне… холодно, — сказала я, падая ему на руки. Когда он крепко прижал меня к себе, я прошептала: — Никогда не отпускай меня.
* * *
Я написала обо всем этом сразу, как только пришла домой сегодня утром. Я впервые рискнула достать дневник из подвала в светлое время суток, чтобы успеть записать свои впечатления, прежде чем уйду на работу, а вечером (какое счастье!) вернусь к Томасу. Я опустила жалюзи в своей комнате, чтобы никто не увидел, как я пишу. Как только закончу писать, дневник отправится в подвал, а я — на работу.
Но сначала…
Ночь пятницы. Я не знаю, который был час, когда я подошла к двери Томаса. Знаю только, что было холодно и я дрожала, но мне так хотелось прийти к нему, сказать, что я люблю его, упасть с ним в постель и попросить никогда не отпускать меня.
Поднявшись к нему, мы тотчас оказались в постели. И когда он впервые проник в меня… да, я просто знала, что это мужчина всей моей жизни. Никогда прежде я не испытывала такой блаженной близости (по-другому я это не назову). Да, у меня был парень в университете, с которым я встречалась два года — студент-юрист по имени Флориан, — и у нас был замечательный секс. Только вот любви между нами не было. Но тот первый секс с Томасом — он был весь о любви. Так же, как и второй, и третий, четвертый, пятый, шестой… я потеряла счет тому, как часто мы занимались любовью, как часто затаскивали друг друга в постель. Я только знаю, что мы вновь и вновь повторяли слова любви, и наши взгляды ни на миг не расставались, и в них была все та же абсолютная уверенность в нашем чувстве. В какой-то момент той первой ночи, прежде чем мы уснули, я попросила у Томаса прощения за то, что сбежала из ресторана. Он был так добр, с таким пониманием отнесся к моей выходке, что я быстро уснула в его объятиях.
Когда я проснулась, было уже утро. Томас, должно быть, вставал раньше, поскольку моя промокшая одежда была развешана на батареях. Сейчас моя любовь крепко спал. Я провела несколько долгих счастливых минут, просто любуясь им. Я гладила его волосы, следила за его ровным дыханием, восхищалась его красотой, и меня переполняло желание прожить с ним целую жизнь. Я поклялась себе найти какой-то способ избавиться от… нет, даже не хочу упоминать здесь имени этого негодяя.
Я встала с постели и совершила свою первую экскурсию по квартире Томаса. Кругом чистота, простор, все просто и функционально, очень современно, я такие квартиры видела только в журналах. Здесь нет дорогой мебели, мощной стереосистемы и большого телевизора (на самом деле телевизора вообще никакого нет). Но стены белые, мебель из натурального струганого дерева, и все как будто на своих местах. Отмечая, как аккуратно расставлены по полкам посуда и стаканы, книги и пластинки, развешана одежда в гардеробе, а обувь начищена и совсем не стоптана, я вспомнила: он ведь говорил, что его отец был военным. Но я чувствовала, что дело не только в наследственности. Такая страсть к порядку была формой самозащиты — той, что он открыл для себя, когда его впервые отпустили одного в библиотеку. (Господи, как же мне близка эта история!) Я поймала себя на мысли, что люблю его и за это, и почувствовала себя еще ближе к нему. Мы оба познали грусть одиночества в детстве и недополучили тепла близких людей. В это мгновение я снова подумала: боги второй раз улыбнулись мне. Первый раз — когда родился Йоханнес. И вот сейчас…
Когда я прошла на кухню и начала исследовать содержимое его холодильника, шкафчиков, кладовки (все было разложено по полочкам), до меня вдруг дошло, что я напеваю себе под нос. Удивительно, но в последний раз это было со мной дома, когда я жила с Йоханнесом.
Кажется, это была песенка Шуберта — An Die Musik, — которую открыл для меня Юрген (тут надо отдать ему должное). Я засыпала кофе в перколятор. Накрыла на стол, выложила хлеб, масло, мед, апельсиновый мармелад и все, что смогла найти. И тут, словно из ниоткуда, рядом возник Томас, он целовал меня, стягивая халат, который я нашла на вешалке в ванной, снова увлекая меня в постель.
На этот раз мы познали страсть еще более глубокую, чувственную, эротическую. И снова говорили о том, что для нас обоих все это настоящая революция (да-да, именно это слово)… великое потрясение… и что мы не позволим разрушить это счастье.
Мы так и не выбрались из дома. Я познакомилась с турецким любовником хозяина квартиры, а потом услышала фантастическую историю Аластера — гея и наркомана, — которого Томас нашел при смерти, но спешно отправил в госпиталь и тем самым спас ему жизнь. (Он явно смущался роли героя и неохотно признался в том, что вместе с любовником Аластера ремонтирует мастерскую, которая была залита кровью при нападении.) Я немного рассказала о своем браке, пустом и бессмысленном. Мы вместе приготовили наш первый домашний ужин — пасту с анчоусами и томатным соусом, — из его холодильнике даже нашелся настоящий пармезан. Я продемонстрировала Томасу свой скромный талант в оригами. И мы говорили, говорили, говорили. Это возбуждало не меньше, чем физическая страсть, — потому что в тех словах, что мы произносили (только по-немецки, по его настоянию), звенели те же сильные чувства, пылкость и восторг, которые окрашивали каждое наше мгновение.
Я должна признаться, что вчерашний день был самым счастливым в моей жизни. Потому что никогда прежде не знала любви. Даже не могла себе представить, какая она, настоящая.
И тут он, совершенно неожиданно, попросил меня переехать к нему. Вручил мне ключ от квартиры и сказал, чтобы я завтра же перевезла свои вещи. Я была так ошеломлена этим предложением, так растерялась, что смогла вымолвить лишь: «Ты уверен?» Когда он заверил меня в серьезности своего предложения, я согласилась… хотя во мне шевельнулся страх. Я боялась, что, если съеду из своей комнаты — а я хотела сделать это немедленно, — Хакен как-то узнает, и это станет началом конца.
Но самое главное: теперь я буду жить с любимым мужчиной. Еще недавно я раздумывала о том, чтобы прыгнуть с крыши высотки. Наверное, в жизни все-таки существует баланс между отмеренным тебе горем и возможностью чуда.
Я с ужасом думала о том, что сегодня надо идти на работу. Мне так не хотелось покидать квартиру Томаса, его постель. Я не могу избавиться от мысли, что вечером опять придется плестись в «Дер Шлюссель» за очередным посланием от Хакена, в котором будет значиться адрес нашей следующей случки. Мне противно опять спускаться в подвал во время ланча и фотографировать документы. Я должна найти какой-то выход из этого кошмара. Я не могу допустить, чтобы все это разрушило бесценный подарок, который преподнесла мне судьба: любить и быть любимой Томасом.
Сегодня мы проснулись рано и медленно занялись любовью, с невероятной свободой и раскованностью, глаза в глаза.
— Я хочу, чтобы так начиналось каждое утро, — сказала я потом. И Томас заверил меня, что так и будет.
Перед уходом я сказала ему, что наконец-то мне улыбнулась удача. А удача — это самая капризная материя. Она может найти тебя. А может старательно тебя избегать. Даже когда родился Йоханнес, я все равно была вынуждена мириться с равнодушием мужа, которому не было никакого дела ни до меня, ни до ребенка. И вот теперь рядом со мной человек, готовый делить со мной все. Я снова задаю себе вопрос: могу я наконец поверить в счастье? Считаю ли, что заслуживаю его? Смогу ли я его удержать?
* * *
Прошло несколько недель с момента моей последней записи в дневнике. Просто я нечасто бывала дома все это время. В тот день, когда я последний раз открывала дневник, я перевезла к Томасу половину своих вещей. И с тех пор…
Счастье.
Недавно я так и сказала Томасу: «Счастье существует». Впервые в жизни я в это поверила. Раньше мне казалось, что счастье, в лучшем случае, двуликое. Скажем, в нем уживаются чудо рождения сына и горькое разочарование в муже, как это было со мной.
Но сейчас, с Томасом… у меня и вправду такое чувство, будто я — часть совместного проекта. Мы хотим одного и того же. Мы — лучшие друзья.
Каждый день на работе я жду не дождусь, когда приду домой, к нему. Я хочу его постоянно. Я хочу, чтобы его руки обнимали меня, когда я засыпаю. Я хочу сидеть напротив него за кухонным столом и бесконечно слушать его рассказы. Я обожаю говорить с ним о книгах, ходить с ним в кино, да просто вести домашнее хозяйство. Мы трогательно ухаживаем друг за другом — Томас ходит в прачечную, я приношу ему кофе в постель. Мне нравятся эти милые добрые жесты. Я ценю его порядочность, его старания ради меня, ради нас. Я счастливая, говорю я себе каждый день. Мне несказанно повезло.
* * *
Сегодня Аластер наконец вернулся домой из госпиталя. Я столько слышала о нем от Томаса — виделась и с Мехметом, когда он приходил к нам, — и меня, конечно, заинтриговала эта уникальная личность. Томас говорил, что после покушения Аластер слез с иглы и возвращается домой «чистым». Он предупредил меня, что характер у его друга не сахар, а сейчас он, лишенный допинга, возможно, будет пребывать в «глубокой меланхолии».
Но что меня сразу поразило в Аластере — так это то, что под оболочкой уставшего от жизни человека скрывался истинный джентльмен, с великолепным чувством юмора и живым умом. Было совершенно очевидно, что он высокого мнения о Томасе, и не только потому, что тот спас ему жизнь. Мне сразу понравился Аластер, и я была восхищена его мужеством. Я слышала, что картины, над которыми он работал, были уничтожены маньяком, пытавшимся его убить. И буквально на следующий день Аластер принялся за работу. Каждое утро, уходя на службу, я задерживалась в мастерской, чтобы взглянуть на три полотна, над которыми он колдовал. Томас был прав, когда говорил, что «Аластер действительно замечательный художник». Наблюдая зачаточное (мне нравится это слово) состояние его новых полотен (Аластер упорно твердил о том, что не станет восстанавливать изрезанные картины), я не могла не отметить его талантливую игру с цветом, формой, световыми бликами; его творческая манера была настолько мощной, что даже смущала меня. Томас замечательно пишет книги. Аластер одарен от природы, так естественен. А что я могу предъявить миру?
Вскоре после нашего знакомства мы случайно столкнулись на улице, когда я возращалась с работы. К моему удивлению, он пригласил меня выпить пива. Когда мы устроились за столиком, он сам заговорил о том, что «его друг» Мехмет больше не хочет с ним встречаться, их отношения идут к разрыву, и это огорчает его куда больше, чем он сам ожидал. А потом он сказал мне удивительные слова:
— Я не силен в романтических гиперболах. Но я хочу, чтобы ты знала: ты — лучшее, что когда-либо было в жизни Томаса. И он просто обожает тебя. Такое бывает чертовски редко, и я очень надеюсь, что у вас хватит сил это сохранить.
Мне даже пришлось заглянуть потом в словарь, потому что он говорил по-английски и я должна была убедиться в том, что правильно поняла его выражение bloody гаге. В словаре приводилось два значения — и мясо с кровью, то, что у нас называется blutig, и нечто выдающееся, редкое, уникальное. Мне нравятся эти синонимы.
Чертовски редко. Это про нас.
* * *
Сегодня вечером произошло что-то невероятное. Томас уговорил меня (а он это умеет) сходить с ним в кино, посмотреть его любимый фильм «Квартира» Билли Уайлдера. Он шел в кинотеатре «Делфи». Замечательный фильм. Очень циничный. Очень жизненный. И мне особенно понравилось, что режиссер — урожденный австриец, начавший свою карьеру как журналист и драматург в Берлине, а затем эмигрировавший в Штаты, — впитал в себя американскую культуру, но все равно сумел сохранить сардонический, «берлинский» взгляд на мир. Его хлесткая сатира обрушивается на американскую корпоративную жизнь, но к маленьким людям, которые тоже имеют право на сложные личные отношения, он проявляет великую человечность. Мне очень понравился фильм, понравилось смотреть его с Томасом, и я все время думала о том, как было бы замечательно, если бы мы жили в Нью-Йорке. Я бы устроилась работать переводчиком или учителем, мы бы снимали квартиру, и у нас мог быть ребенок, и тогда, возможно, моя боль как-то поутихла бы…
Нет, эта боль никогда не утихнет. Она всегда будет со мной — пятно, которое никогда не смыть, потому что оно въелось намертво.
Но, может, я и научусь жить с этим пятном. Ведь у меня не было выбора, и я знала, на что шла. Возможно, Томас — и жизнь, которую мы построим вместе, — станут тем противоядием, что позволит мне пережить мое нескончаемое горе.
И все-таки… после фильма я была в приподнятом настроении.
И тут — о, ужас! — прямо на нас двигался Павел. Он шел в тот же кинотеатр, и у него глаза на лоб полезли, когда он увидел нас. Я сразу догадалась, что он пьян. С гнусной ухмылкой он отпустил какую-то мерзкую шутку про диссидентов и их тайны. Томас попросил его заткнуться. Но Павел не унимался. И, когда он начал критиковать работы Томаса, я назвала его дерьмом. Он взвился еще больше и сказал, что я посредственность и что я…
Но договорить он не успел, потому что Томас ударил его прямо в живот. Он согнулся от боли. И мы поспешили уйти.
Я была так потрясена, так ошеломлена и — да, признаюсь — так довольна тем, что Томас защитил меня. И я сказала ему, что, если на работе пойдут слухи про нас, я всем скажу правду: «Это человек, которого я люблю».
Когда в понедельник я шла на работу, то готова была к тому, что всем уже известно о случившемся, — Павел был первым сплетником и мог вполне сочинить свою историю, в которой Томас ударил его ни за что. Но Павел, как выяснилось, слег на несколько дней. Выйдя на работу, он вел себя как ни в чем не бывало и, проходя мимо меня, лишь сухо поздоровался. Он вообще старался вести себя со мной корректно после того, как Моника пожаловалась на него Велманну. Но с этого дня держался на расстоянии, был подчеркнуто вежлив и общался только на профессиональные темы.
Задиры всегда пасуют, когда получают сдачи. Или под дых.
* * *
Вчера вечером случилось то, чего я больше всего боялась. Я отправилась на очередную встречу с Хакеном. Как только я переступила порог гостиничного номера, он схватил меня за руку и заломил ее за спину с такой силой, что я закричала от боли. И тогда он пригрозил, что, если я еще раз пикну, он сломает мне шею. А потом сообщил, что ему все известно про мои отношения «с американцем». Меня охватила паника. Он продолжал заламывать мне руку, и казалось, что она вот-вот хрустнет.
— Ты что же, думала, что можешь скрыть это от меня? — прошипел он. — Ты, дешевая сучка!
Я рыдала и не могла вымолвить ни слова. И тогда он швырнул меня на кровать, сорвал с меня юбку, трусы…
И все это время держал меня за шею. Как обычно, все кончилось быстро. После оргазма он больно ударил меня в живот. Я скорчилась от боли и заплакала навзрыд. До меня доносились его слова:
— На самом деле ты заслуживаешь того, чтобы начистить тебе физиономию. Но это оставит следы. Тем не менее я доложил нашим друзьям на той стороне о твоем серьезном проступке и неподчинении, а это еще больше усугубляет твою вину. Они крайне недовольны. Разумеется, все это резко снижает твои шансы на воссоединение с Йоханнесом.
— Яне буду видеться с ним, — прошептала я сквозь слезы. — Я сделаю все, что вы просите. Только дайте мне возможность…
— Искупить свою вину?
Я кивнула.
— Почему я должен тебе верить?
— Я делаю все, что вы приказываете. И достаю все нужные документы.
— Это верно. Но ты спуталась с американцем… и попыталась скрыть это от меня. А как ты уже, наверное, догадалась, это наша работа — знать все.
— Я это знаю.
— Мне также известно, что ты по уши влюблена в этого американца. Но насколько глубока твоя любовь к сыну? Готова ли ты пожертвовать им ради своего американского писателя?
Я покивала головой.
— Именно на такой ответ я и рассчитывал. Кстати, я не собираюсь заставлять тебя бросать твоего американского любовника. Пока. Он может быть нам полезен, и ты это обеспечишь. А если нет…
* * *
Я долго ломала голову, не зная, что делать. Я хотела пойти и все рассказать Томасу. Конечно, он меня поймет. Конечно же его любовь ко мне…
Нет. Нельзя так много требовать от него. Пережить мое предательство…
Но теперь я точно знала, что Хакен — или тот, кто на него работает, — ходит за мной тенью.
Что мне делать? Какой моралью можно оправдать мой поступок?
Выхода нет. Скоро я все потеряю.
* * *
Вечером Томас был на концерте. Я вернулась домой. Выбросила лохмотья, в которые превратилось мое нижнее белье после встречи с Хакеном. Долго стояла под горячим душем. К тому времени как пришел Томас, мне удалось, как всегда, запереть все, что я чувствовала (ярость, гнев, страх) в темном уголке своей души, куда не было доступа никому. Я взяла Томаса за руку и сразу потащила в спальню. Мы занимались любовью. Я была настолько взвинчена, перевозбуждена, что отдалась ему с еще большей страстью и закричала, когда наступил оргазм. Потом я свернулась калачиком в углу кровати, готовая во всем признаться Томасу. Он обнял меня и спросил, что случилось.
Всё.
Но я не сказала ни слова об этом. Я лишь прошептала, что люблю его, закрыла глаза и притворилась, что сплю. Но сон так и не пришел ко мне в ту ночь. В какой-то момент я встала, прошла на кухню, налила себе бокал красного вина, выкурила несколько сигарет и, наконец, приняла решение, что делать со своей искореженной жизнью. Момент, который я выбрала для осуществления своего плана, показался мне наиболее подходящим. Только все должно оставаться как есть, прежде чем я сделаю свой шаг. Потому что этот шаг будет точкой невозврата. Мне просто нужно пережить это время — выполняя все, что от меня требуют, — пока не придет мой час.
Как только я поняла, что выход все-таки есть, на меня опустилось странное спокойствие. Когда находишь решение в неразрешимом, обязательно появляется надежда.
* * *
На следующем свидании Хакен не был груб со мной. Когда он поцеловал меня, мои губы не содрогнулись от ужаса.
Наоборот, я ответила ему страстным поцелуем и даже прижалась лобком к его возбужденному пенису.
Он это заметил и сказал:
— Значит, ты решила быть умницей, ja?
— Я сделаю все, что вы попросите. Ради своего сына. Ради своей родины.
Кажется, он купился на это.
— Ты можешь продемонстрировать свой патриотизм, уговорив своего любовника выполнить небольшое поручение для меня. Нет, разумеется, он никогда не узнает, кто стоит за всем этим. Как ты думаешь, тебе удастся убедить его забрать фотографии сына у твоей подруги Юдит?
* * *
В ту ночь я призналась Томасу, что у меня есть сын. Я рассказала ему всю историю, и Томас слушал меня не перебивая, застыв в изумленном молчании. Я ничего не приукрашивала. Я не пыталась разжалобить его. Я ни разу не заплакала, хотя, переживая все заново, трудно было сдерживать слезы. Но я сухо излагала факты, включая и то, что меня предала лучшая подруга, Юдит. И еще я сказала, что жизнь без Йоханнеса для меня подобна смерти.
То, как отреагировал Томас, меня потрясло. Он сказал, что теперь ему многое открылось и вряд ли он сам выдержал бы то, что пришлось пережить мне.
Я обмолвилась о том, что несколько месяцев назад получила письмо от Юдит; его тайком переправили мне. В своем письме она проклинала себя за предательство и умоляла о прощении, а еще писала, что у нее остались мои семейные фотографии. Томас тотчас предложил свою помощь — сказал, что отправится в Восточный Берлин, навестит ее и заберет фотографии. Я почувствовала себя страшно виноватой перед ним. Потому что на самом деле не было никакого письма от Юдит. А фотографии ей должны были доставить люди Хакена, которые проинструктируют ее, что говорить Томасу, когда он постучится в дверь.
— Все, что от него потребуется, — это принести назад десятка два фотографий… — сказал мне Хакен. — Половина из них останется у меня. Другую половину возьмешь себе. Так что, как видишь, тебе прямая выгода отправить своего бойфренда в эту экспедицию. У тебя наконец-то будут фотографии твоего любимого сыночка, и, поверь мне, республика высоко оценит твою помощь. Это может стать поворотной точкой для тебя.
И вот теперь, когда я слушала, как мой горячо любимый Томас настаивает на этой опасной поездке, чувство вины обжигало еще больнее. Как я могла так поступить с ним? Как посмела втянуть человека, любовь всей своей жизни, в такой грязный бизнес?
Но нарастающую во мне панику заглушал строгий голос разума.
Ты должна делать то, что тебе приказывают, чтобы пережить еще несколько недель. Потом все кончится. И ты будешь свободна.
И вот, с наигранной неохотой отпуская его, я сказала Томасу, что буду очень благодарна, если он навестит Юдит.
* * *
Сегодня рано утром он ушел на чекпойнт «Чарли». Я крепко прижала его к себе, провожая в дорогу, и попросила быть осторожным. Хотя вчера Хакен сказал мне, что не стоит беспокоиться о безопасности Томаса — в их интересах, чтобы его вылазка в Восточный Берлин прошла без осложнений, — я все равно не верила ни одному его слову. Хакен — человек, который живет в мире лжи, фальсификаций, шантажа и угроз, пыток и физической расправы. И кто знает, в какие игры они втягивают моего любимого.
Потому что это Штаэи. И они играют по правилам, в которых нет ни морали, ни логики.
Я подбежала к окну и смотрела, как уходит Томас. Господи, умоляю, верни мне его сегодня вечером. Живым.
* * *
Он вернулся домой раньше пяти вечера! Вид у него был усталый и слегка встревоженный — и немудрено, если учесть, что ему пришлось вынести. Пограничники продержали его на КПП целых два часа. Причин задержки так и не назвали. И хотя они едва ли не распороли его рюкзак, раздеваться не заставили, а фотографии были спрятаны в заднем кармане джинсов. Я разрыдалась, увидев новые фотографии Йоханнеса. Он, конечно, подрос. И округлился, что было для меня облегчением: значит, его хорошо кормят. Волосы стали гуще, а взгляд более серьезным, но зато никуда не делась его загадочная полуулыбка. Увидев своего сына, эту его улыбку, я не смогла сдержать слез. И Томас держал меня, пока я рыдала.
Позже — когда Томас задремал после секса — я встала и собрала фотографии, прощупывая каждую, пытаясь угадать, в какой из них спрятана микропленка. Никаких уплотнений. Но ведь в таких делах работают профессионалы, разве нет?
* * *
Хакен остался доволен.
— Хорошая работа, — сказал он, возвращая мне десять из двадцати снимков, как договаривались. Потом добавил: — Какое-то время меня здесь не будет. Надо отъехать по делам. Но я могу вызвать тебя через несколько недель. Так что продолжай заглядывать под плитку в «Дер Шлюссель». Два раза в неделю, как обычно. Когда ты мне понадобишься, я дам знать. Не думай, что я исчезаю навсегда.
Уже потом до меня дошло, что он наверняка оставляет здесь своего человека. Шпионить за мной. Докладывать о моих передвижениях. Оставлять мне записки. Знать обо мне все.
* * *
Томас сказал, что мы едем в Париж!
Париж. Не могу поверить. Все эти годы Париж казался мне далекой планетой, недостижимой и загадочной. И вот теперь…
Картины Аластера продолжают изумлять меня. На днях я призналась ему в этом, сказав, что они уникальные. Вот что он ответил:
— Я понятия не имею, хороши они или плохи. И даже когда я их закончу, не исключено, что они мне не понравятся. Но ты можешь любить их за меня.
Потом мы с Томасом спустились к нему в мастерскую, выпить водки. Когда Томас отлучился в туалет, Аластер повернулся ко мне и сказал:
— Ты выглядишь счастливой, как никогда. Что случилось?
— Жизнь стала проще.
Потому что Хакен исчез. Хотя бы на время.
* * *
Я только что из Парижа.
Париж.
Если я завтра умру, то могу хотя бы сказать: по крайней мере, я побывала в Париже. С мужчиной всей своей жизни.
Париж.
С чего же начать?
Может, с Гэ-Люссак? На этой улице примостился наш очаровательный маленький отель, где Томас заказал для нас номер на несколько ночей. Он весело заметил, что отель слегка побитый жизнью, слегка шумноватый, слегка пропитанный табачным дымом, а сантехника «слишком французская», намекая на еле живой душ. Но мне было все равно. Мы были в Париже. А Париж меня завораживал. Да, он грандиозен. Да, он зрелищен. Но что мне было особенно дорого в нем, так это милые мелочи, вроде той маленькой булочной возле нашего отеля, где можно было купить божественно вкусные круассаны. Или маленьких кинозалов, где можно было погрузиться в мир старых фильмов всего за несколько франков. Или джаз-клуба возле Шатле, где музыканты сплошь чернокожие американские émigrés, жутко талантливые и умопомрачительно стильные. Или чудесного маленького café рядом с нашим отелем, где каждое утро, ровно в девять, собирались, кажется, все местные работяги, чтобы пропустить по бокалу вина, а я, захаживая сюда с Томасом на чашку кофе, могла ощутить прелести богемной жизни, хотя знаю, что это не более чем фантазии любого приезжающего в этот город с обратным билетом в кармане.
Но как же восхитительна эта фантазия! Неужели Париж всегда соблазняет своей чувственностью и картинкой безоблачной жизни? Конечно, я прекрасно знаю, что, как и везде, люди здесь платят аренду и воспитывают детей, ссорятся со своими супругами и занимаются нелюбимой работой; просто весь этот «реалполитик» повседневной жизни ускользает от нас, праздно попивающих кофе за столиком café на колоритной улочке пятого округа.
Со мной «официальный» дневник, куда я записываю свои впечатления от всех кинофильмов, музеев и café, где мы зависаем, играя в беспечных парижан. Но как жаль, что со мной нет «настоящего» дневника, которому я могла бы доверить то, что занимает мои мысли в последнее время.
Вот уже несколько недель, как Хакен исчез из моей жизни, и в прошлый «критический период» я приняла решение, зная, что не рискую забеременеть от него.
Я перестала принимать таблетки.
Да, да, мне следовало сразу объявить об этом Томасу. Да, я была не вправе самостоятельно принимать решение за нас двоих. Да, я помню, что он не раз говорил о ребенке. Но слово «когда-нибудь» неизменно витало в воздухе.
Так почему же я решила забеременеть, не посоветовавшись с ним?
Потому что боюсь, что вернется мой кошмар. Потому что хочу определенности. Потому что знаю, Томас не рассердится. Возможно, удивится. Встревожится, конечно. (Разве не все мужчины такие?) Но он так часто говорил, что хочет от меня ребенка. И я хочу его. Сейчас. Хочу ребенка. Новую жизнь.
В то же время я чувствую себя очень виноватой. Мне следовало бы сказать ему. Но я не могу. Так же, как не могу рассказать о еще одном, куда более страшном предательстве.
Допускает любовь — настоящая любовь — определенную долю предательства? Я все время задаю себе этот вопрос. Если бы я с самого начала доверяла своим инстинктам, то оттолкнула бы Томаса сразу, потому что слишком много конфликтов и противоречий во мне намешано. И потому что я должна отвечать за свои поступки перед человеком, который взялся управлять моей судьбой.
Но если бы я его оттолкнула — выбрала куда более спокойный маршрут (хотя какого покоя ожидала я от дьявольской сделки с Хакеном?), — то никогда бы не узнала, что такое любить, быть уверенной в своем избраннике, чувствовать себя любимой.
Но, черт возьми, почему я просто не сказала ему: «Я хочу от тебя ребенка прямо сейчас»? Почему я опять забилась в свою раковину, предпочла хитрость и обман, когда на простую просьбу могла бы получить ответ, о котором мечтала?
Почему я все так усложняю? И зачем рискую любовью единственного мужчины своей жизни, который открыл для меня это чувство, показал, что такое истинная любовь?
* * *
Мы сидели в café на площади Одеон, держась за руки, и пили вино, когда он сделал мне предложение выйти за него замуж. Вот так просто. Да, он что-то говорил о женитьбе и раньше, но всегда как-то неопределенно, как говорят о каком-то месте, где мечтают побывать в будущем.
На этот раз все было конкретно. Его предложение прозвучало сразу после того, как я (в который раз!) завела разговор о том, как хорошо было бы переселиться сюда. Он сказал: «Тогда почему бы нам заодно и не пожениться?» Сначала я подумала, что это шутка. Но по нему было видно, что он говорит абсолютно серьезно. И это ошеломило меня. Боже, как же я хотела этого!
Но вместо того чтобы выразить радость, которую я на самом деле испытывала, меня понесло в дамскую комнату, где я закрылась в кабинке, закурила и попыталась успокоиться, подавить приступ паники, снова напоминая себе о том, что у меня есть план. Как только этот план осуществится, все будет замечательно. Я вернулась за столик и сказала «да». Он настоял на том, чтобы заказать шампанское, и мы заговорили о нашей будущей жизни в Нью-Йорке, об аренде квартиры, о моей будущей работе… да, и о том, что я уже отказалась от надежды на воссоединение с Йоханнесом… и Томас поддержал меня, сказав, что это решение правильное, каким бы трудным оно ни было. А я все это время думала: то, что я отказалась от надежды, позволило мне сформулировать план, как навсегда избавиться от Хакена.
Но теперь нужно действовать. Я молю о том, чтобы ускорить получение грин-карты, и тогда, возможно, мы сумеем вырваться из Берлина до возвращения Хакена. Конечно, он мог выследить меня в Нью-Йорке. И что тогда? Новые угрозы разоблачения? Теперь, когда его нет рядом, я не чувствую его власти над собой. Мой сын был их последним козырем в сделке со мной. Конечно, они могли припугнуть меня физической расправой, но у меня был ответ и на эту угрозу. Однако нельзя отклоняться от плана. Для начала мне необходимо еще раз встретиться с Хакеном. Просто чтобы окончательно закрыть эту главу своей жизни, перевернуть страницу — ну, какие еще банальности мы произносим в надежде на то, что все изменится. И жизнь снова станет прекрасной.
На великие дела нас вдохновляет мечта о счастливой и свободной жизни, где нет трагедий, предательств, злобы и разочарований. Так и в любви движущей силой становится вера в то, что рядом с тобой человек, который защитит от жизненных бурь… или, по крайней мере, смягчит боль любых ударов судьбы.
* * *
Вернувшись в Берлин, мы поделились с Аластером радостной новостью о своей помолвке в Париже. Он тоже настоял на шампанском и, кажется, был очень растроган нашей новостью. Я чувствую, что он до сих пор тоскует по Мехмету.
Сегодня я очень нервничала перед встречей с американским консулом. Если честно — боялась до смерти.
Но встреча прошла по-деловому. Консулом оказалась женщина. Не из тех, кто слишком много улыбается, зато вопросы она задавала прямолинейные. О причинах моей депортации из ГДР. О смерти моего мужа. О том, как давно мы с Томасом знакомы. В конце она сказала, что не видит причин для отклонения моего ходатайства, но добавила, что решение принимают другие инстанции.
После собеседования я была на грани истерики и еле держалась на ногах. Я объяснила Томасу, что виной всему мой врожденный страх перед бюрократией. Он пытался успокоить меня, заверяя в том, что ничего страшного не случится и они просто не могут не выдать мне грин-карту.
Но причина моей нервозности в другом.
Я беременна. Вчера я купила тест и на работе, когда все разошлись на ланч, забежала в туалет и помочилась на полоску. Потом выждала десять минут, наблюдая за тем, как на серой бумаге проявляется многозначительный розовый.
Не могу не сказать, что я на седьмом небе от счастья. Но это ликование с легкой горчинкой; я понимаю, что должна найти подходящий момент и выложить новость Томасу, объяснить, как это произошло: забыла взять в Париж таблетки, — и я надеялась на то, что он не будет слишком сильно расстроен. А если все-таки… если он почувствует, что я загнала его в ловушку…
Но он же сам этого хочет. Он не раз говорил мне об этом. И он знает, что мы будем замечательной парой, что ребенок принесет нам еще больше счастья.
Конечно, я испытала облегчение от того, что зачатие произошло во время шестинедельного отсутствия Хакена. Я бы не смогла отказаться от таблеток, если была бы вынуждена обслуживать его.
Я говорю об этом, потому что вчера вечером мне пришлось встретиться с Хакеном. В «Дер Шлюссель» меня ожидала записка с указанием места встречи. Очередной «клоповник». Как только я оказалась в его номере, а он — во мне, первое, что я услышала, было:
— Значит, ты сбежала со своим бойфрендом в Париж.
Я не ответила. Он сжал мое лицо.
— Чтобы впредь из Берлина ни шагу без моего разрешения. Ты поняла?
Я кивнула, зная, что сегодня моя покорность должна усыпить его бдительность, убедить в том, что между нами ничего не изменилось. Я хотела осуществить свой план немедленно, но знала, что и момент неправильный, и место. Поэтому просто ждала, пока он кончит.
— Мы уезжаем на уик-энд, — сказал он.
— Понимаю.
— В Гамбург. У меня там дела. Ты тоже едешь.
— Я что, участвую в делах?
— Увидишь. Поедем раздельно, послезавтра. Остановимся в разных отелях. Но я сам тебя найду. На комоде возьмешь конверт, там твой билет на поезд и название отеля. Захвати с собой пишущую машинку. Придется поработать с переводами. Обратно привезешь кое-что моему человеку в Берлине. И насколько я знаю, «Радио „Свобода“» собирается брать интервью у этих беглых танцоров. Если сможешь достать мне расшифровку интервью задолго до выхода в эфир, это будет настоящим подвигом и вернет тебе сына.
* * *
Мой план набирает скорость. Отъезд из города — как нельзя кстати. Гамбург — еще лучше. Как и разные гостиницы, и двести дойчемарок, которые я нашла в конверте, на оплату моего номера и основных расходов, а также фальшивый паспорт на имя Хильдегард Хинкель. Я уже купила все, что мне понадобится в этой поездке, причем сделала это в магазине на другом конце города, подальше от дома. Я сказала Томасу, что переводчица герра Велманна внезапно заболела и он настоял на том, чтобы я поехала с ним в Гамбург, где он будет выступать с докладом на какой-то важной конференции, и ему нужен синхронист. Томас, кажется, поверил и против моей поездки не возражал. Но тут он сказал, что именно ему поручили взять интервью у Ганса и Хейди Браунов, и в уик-энд он будет работать с расшифровкой текста. Что ж, мне, конечно, противно еще раз заниматься этим. Если все сложится в Гамбурге, я могу вернуться в Берлин, увидеться в воскресенье вечером со своим любимым, быстро сфотографировать рукопись, пока он спит, потом передать пленки агенту Хакена, и…
К концу этой недели я буду женой Томаса. И, получив эти вожделенные документы, разве они не оставят меня в покое?
Томас заметил, что мы расстаемся в первый раз с тех пор, как все началось между нами.
И в последний, говорю я себе, больше мы никогда не расстанемся.
* * *
Мне был заказан билет на поезд в 12:13 от станции «Берлинский зоопарк» до Гамбурга. Я поменяла билет и выехала в 9:47. Во время путешествия был странный момент, когда мы пересекли западную границу Берлина и въехали на территорию ГДР. Вдоль всей границы — вооруженные патрули и колючая проволока. Поезд не останавливался, даже как будто прибавил скорость. Возможно, именно такое условие было поставлено властями ГДР — поезд из Западного Берлина в Гамбург должен идти через территорию Восточной Германии с заранее согласованной скоростью, чтобы никто не попытался вскочить на него. Что за государство, настолько одержимое идеей держать своих граждан под постоянным прицелом и контролем?
Гамбург. Отель находился в квартале красных фонарей. Рипербан. И это тоже было на руку. Мне разрешили заселиться пораньше. Отель был дешевый, запущенный и очень вольных нравов. Здесь работали проститутки. Клиенты шли косяком. Это было одно из тех заведений, где персонал ничего не замечает, кроме неоплаченного счета, никогда не задает вопросов и не докладывает в полицию.
Я вышла прогуляться по Рипербан. Исследовала окрестные переулки и глухие аллеи. В голове сложился стройный сценарий. Я вернулась в отель. Беспокойство нарастало. Я закурила, изучая карту города и его метрополитена. И я ждала его звонка. Но он позвонил только в семь вечера. Сказал, что ждет меня в баре через дорогу.
— Не хочешь подняться ко мне? — спросила я.
— Потом. Сначала хочу поесть.
Отлично.
— Сейчас буду.
Я схватила рюкзачок, который привезла с собой в чемодане. На улице было прохладно, и я надела джинсовую куртку, в которой приехала. Проверила карманы. Все на месте.
Никто не видел, как я выходила из отеля, — в холле никого не было. Я перешла через дорогу. В баре было не протолкнуться. Хакен стоял у барной стойки, пожирая глазами голую танцовщицу на сцене, которая запихивала в себя банан.
— Как тебе? — спросил он, кивая в сторону сцены.
Я лишь пожала плечами и сказала:
— Я голодна.
— Мы можем поесть здесь. У них тут кормят.
— Я нашла неподалеку симпатичный итальянский ресторанчик. Кажется, у них лучшая в Гамбурге пицца.
— Когда это ты успела?
— Когда приехала.
— Я же приказал тебе идти сразу в отель.
— Мне захотелось размяться, поэтому я немного прогулялась. И нашла этот ресторанчик. А в витрине увидела вставленную в рамку статью из газеты, так вот в ней написано…
— Мне не нравится, что ты нарушаешь мои четкие инструкции.
— Это была десятиминутная прогулка, не более того. Обещаю, этого больше не повторится. Но ресторанчик действительно милый.
— Дорогой?
— Нет.
Я видела, что Хакен задумался.
— Хорошо. Но после ужина мы вернемся в мой номер. И тебе придется до отъезда перевести вот это.
Он протянул мне конверт. Я сразу убрала его в рюкзачок.
— Хорошо, сделаю, — сказала я. — И у меня отличные новости. Мне удастся к понедельнику сфотографировать расшифровку интервью с Гансом и Хейди Браунами.
— Ты серьезно?
— Абсолютно.
— Это действительно отличная новость. Ты уверена, что сможешь получить интервью в воскресенье?
— Мой друг сказал, что будет работать с ним в уик-энд.
— Тогда ты должна сфотографировать материал в ночь на понедельник. Время выбрано как нельзя лучше. Я остаюсь здесь еще на несколько дней, но они говорили мне, что получить текст интервью задолго до эфира — дело чрезвычайной важности. Поэтому в понедельник утром оставишь переведенные документы и фотокопию интервью за бачком унитаза в той же кабинке в «Дер Шлюссель». То, что они получат текст в самом начале недели… поверь мне, мои люди высоко оценят эту услугу. Думаю, это очень поможет в твоем деле.
Он швырнул мелочь на барную стойку. Танцовщица на сцене теперь проделывала нечто непроизносимое уже с апельсином. Освещение в баре было настолько тусклым, а толпа плотной, что вряд ли кто-то нас запомнил.
Мы пошли по улице, и Хакен был непривычно расслабленным, рассказывал, что предпочитает Гамбург Берлину, «потому что здесь не все шпионят друг за другом». Он послушно следовал за мной, и незаметно для него мы углублялись в лабиринт Рипербана, оставляя позади проституток, секс-шопы и шумные бары.
— Ты уверена, что знаешь дорогу? — спросил он, когда мы свернули за угол и оказались в районе каких-то складов.
— Кажется, уже нет, — ответила я.
На следующем перекрестке я указала ему направо, сказав, что ресторан находится в самом конце улицы. Теперь он шел чуть впереди меня. Свернув за угол, он, очевидно, догадался, что я завела его в самую глушь. Он вдруг резко развернулся и бросился на меня. Но в этот момент взметнулась моя правая рука, и выкидное лезвие ножа вонзилось прямо ему в сердце. Нож был спрятан в кармане моей куртки, вместе с парой простых черных перчаток. Пока Хакен шел впереди, я незаметно натянула перчатки, закашлялась, чтобы он не услышал, как щелкнуло лезвие, а потом оставалось дождаться, когда он обернется, догадавшись, что мы зашли в темную аллею, откуда ему уже никогда не выбраться.
Правда, понял он это лишь в тот момент, когда получил удар ножом. Я прижала его к какой-то стенке, зажала ему рот и нос ладонью свободной руки, не оставляя шанса, и смотрела, как он задыхается, захлебываясь собственной кровью. Наши взгляды встретились, и я увидела в его глазах шок, страх, ужас. Потом он начал харкать кровью, и мне пришлось убрать руку. Он рухнул на землю, несколько раз дернулся и замер.
Удача по-прежнему была на моей стороне. Вокруг ни души. Не слышно и звуков приближащихся шагов или автомобилей. Я быстро полезла в карман его куртки и достала бумажник и паспорт. Расстегнула ремень, приспустила на нем брюки и кальсоны. Потом, собрав все силы, вытащила нож из грудной клетки. С бумажником, документами и окровавленным ножом в руке я вернулась в переулок, оглядываясь по сторонам. Я не ошиблась, выбрав именно этот квартал. С наступлением темноты здесь все вымирало. Я свернула направо, прошла быстро, но спокойно по улице, свернула в другой переулок, такой же темный и пустынный, как место гибели Хакена. Сняла окровавленные перчатки, куртку, джинсы, футболку и спортивные брюки — повсюду были пятна крови. Из рюкзака достала точно такой же комплект одежды, купленный вчера в Берлине. Одевшись в считаные секунды, сложила в пакет нож, одежду, бумажник и документы. Снова оглядевшись по сторонам, я вышла на улицу. Ни прохожих, ни машин. Можно было расслабиться. Свернув направо, я дошла до главного перекрестка, а оттуда было рукой подать до станции метро. Я проехала через весь город до ботанического сада «Плантен ун Бломен», который, как подсказывала туристическая карта города, занимал площадь в сорок семь гектаров, и там было озеро. Выйдя из метро у юго-западной оконечности парка, я нырнула в чащу и быстро нашла дорогу к озеру. По пути мне встретился только бездомный, спавший на траве. Впереди был мост, перекинутый через уголок озера. Сюда попадал лунный свет. Я подняла камень и бросила его в воду. Он быстро пошел ко дну, и я догадалась, что здесь глубоко. Надев новую пару перчаток, я открыла сумку, достала нож и швырнула его в воду. Потом достала бумажник — почти не испачканный кровью, — вытряхнула всю наличность и на выходе из парка выбросила его в мусорный бак. Пройдя еще дальше, избавилась и от документов Хакена, разорвав их на клочки и запихнув в урну. Я находилась недалеко от вокзала. Подойдя ближе, я увидела огромный контейнер для промышленных отходов, стоявший чуть в стороне от главного входа. К счастью, крышка не была закрыта на замок, и из контейнера торчал мусор. Туда и отправился мой рюкзак. Перчатки я выбросила в первую попавшуюся урну на привокзальной территории.
Затем я вернулась к станции метро и доехала до своего отеля, где сняла с себя всю одежду и долго стояла под горячим душем. Часы показывали 21:09. У меня в запасе был час. Я разобрала постель, взбила простыни, чтобы утренняя горничная не заподозрила, что в номере никто не ночевал. Потом открыла бутылку водки, которую привезла с собой, выпила три рюмки и выкурила три сигареты. Собрав чемодан, спустилась вниз. И опять мне повезло — за стойкой администратора никого не было. Быстрым шагом я дошла до метро, так же быстро доехала до вокзала, чтобы успеть на поезд до Берлина, отходящий в 23:07…
Уже около двух часов ночи я была у себя дома и в своей постели. Толком поспать так и не удалось, я все время ждала, что ворвутся агенты Штази и схватят меня.
Всю субботу я скрывалась дома и переводила документы, которые дал мне Хакен. Чтобы чем-то еще занять себя, я составила черновик заявления на получение грин-карты. Около полуночи прокралась в подвал и забрала дневник, чтобы записать все, что произошло со мной в Гамбурге. Я увижу Томаса меньше чем через восемнадцать часов. Приду к нему с чемоданом, как будто я только что из Гамбурга. Мне надо постараться выглядеть спокойной, не показывать свой страх.
Я знаю, что люди Хакена ждут от меня пленки с интервью, так что мне придется сделать ночью фотокопии и как-то выбраться из дому, пока Томас спит. Теперь главное — выиграть время. Чтобы замести следы, я должна передать им все, что они ждут от меня. Потому что, на случай моего задержания, я выдам такую версию.
Я приехала в Гамбург, как мне было приказано. Ждала Хакена в отеле, но он так и не появился. Я подождала до десяти вечера, потом решила уехать, потому что с Хакеном у нас была такая договоренность: если он не приходит на встречу, я возращаюсь домой. И поскольку мой дом в Берлине… я села на последний поезд. Однако, как исполнительный агент, я все-таки сделала фотокопию интервью с Гансом и Хейди Браунами.
Эти документы подкрепят мое алиби, если Штази заподозрит меня в причастности к исчезновению Хакена.
В любом случае, когда обнаружат тело Хакена — с ножевым ранением, в приспущенных штанах и без бумажника, — все будет указывать на то, что у него состоялся грубый секс с кем-то, а потом этот «кто-то» пырнул его ножом. Неопознанный труп вряд ли кто затребует — я сомневаюсь, что из Штази пришлют своего представителя. Поскольку я зарегистрировалась в отеле по фальшивым документам, официально я вовсе не покидала Берлин.
Не исключено, что в оставшееся время до нашего с Томасом отъезда в Штаты объявится новый Хакен и будет настаивать на встрече со мной в таком же убогом отеле. На этот раз я откажусь. Разоблачат ли они меня как своего агента на «Радио „Свобода“»? Вряд ли, ведь это в конечном счете обернется против них, поскольку американская и западногерманская разведки усилят меры безопасности в других правительственных учреждениях, что поставит под угрозу работу засекреченных агентов Штази. Да, они могут принять решение о моем физическом устранении, но ведь у них уже будет важнейший документ — интервью Браунов, который я предоставлю задолго до выхода в эфир. И если они убьют меня после этого, тогда им придется разоблачить тот факт, что я была их «кротом» на «Радио „Свобода“». Зачем им столько суеты вокруг малозначащей персоны вроде меня?
Мне страшно. Не знаю, как я переживу эти несколько дней. Хоть я и пребываю в каком-то тупом оцепенении после убийства Хакена, чувство вины меня не мучает. Это надо было сделать. Другого выхода не было, иначе я не смогла бы освободиться от него, перевернуть страницу, начать все заново. Тем более что во мне зарождается новая жизнь.
Выдержу ли я все это? Смогу ли спрятать в самых темных уголках своей души и никогда не вытаскивать на свет божий? Сомневаюсь. А пока мой план такой: сейчас я спущусь в подвал и верну дневник на полку в вентиляционной шахте. На этот раз я приду за ним только в день нашего с Томасом отъезда из города. Если повезет — может, лет через десять, пятнадцать, когда мы с Томасом и нашими двумя детишками приедем в Берлин, — я отлучусь на пару часов, вернусь в Кройцберг, проскользну в дом с кем-то из жильцов, спущусь в подвал и достану свои дневники. Они — как капсула времени, вместившая самую страшную пору моей жизни, которую мне удалось убрать на полку. Но только не потерю Йоханнеса. Я знаю, что до конца своих дней не вычеркну это из памяти. Да я и не хочу этого. Нет, сейчас я попытаюсь захлопнуть дверь перед тем кошмаром, в котором мне пришлось существовать и даже пойти на убийство. Смерть Хакена позволит мне сохранить ребенка, который живет во мне (я даже не сомневаюсь, что этот негодяй заставил бы меня сделать аборт). Я попытаюсь похоронить память о том, на что пошла ради обретения свободы. Сброшу эти воспоминания в самую глубокую яму, залью бетоном и уйду прочь от этой могилы.
Получится ли? Смогу ли я впасть в принудительную амнезию о событиях этого уик-энда? Только время покажет.
А пока я знаю только одно: все улики уничтожены. О том, что я была в Гамбурге, никто не знает.
И если так… значит, мне все удалось.
И теперь…
Теперь я свободна. По-настоящему свободна. Теперь действительно может начаться жизнь с Томасом. С Томасом и нашим ребенком. Я снова стану матерью. И…
Я свободна.
Мы свободны.