Джимми Бьондо нанес Кики визит за три часа до того, как мы постучали в ее номер. Результат этого визита еще не сошел с ее лица. Кики вместе с Джеком часто встречалась с Бьондо и, когда он назвался, тут же его впустила. Джимми вошел и как был в шляпе, не отерев даже обильно струившийся на галстук-бабочку пот, рухнул всем своим раздутым, лягушачьим телом в единственное кресло, которое было в номере.

— Где твой дружок Брильянт?

— Еще не звонил.

— Только не ври, красотка.

— Не имею такой привычки. И я тебе не красотка. Бревно!

— Твой дружок нарывается.

— В смысле?

— Скоро у него в брюхе прореха появится. Большая-пребольшая.

— Скажи спасибо, что он тебя не слышит.

— Услышит. И очень скоро.

— Послушай, мне с тобой говорить не о чем, уйди лучше.

— Побежал.

— Сгинь.

— Заткнись, паскуда.

— Смотри, все Джеку расскажу.

— Давай. А заодно напомни, что у него мои деньги. И не забудь сказать, что зря он так обошелся с Чарли Нортрепом.

— Как «так»? Ничего он твоему Чарли Нортрепу не сделал.

— Много ты знаешь, паскуда. Думаешь, он такой паинька, Брильянт твой? Мухи, думаешь, не обидит? Могу, если хочешь, рассказать, какой он у тебя хороший и какие на него хорошие ребята работают. Слыхала про Джо Булыжника? Так вот, люди Джека завели Булыжника в лес, и, когда он отказался платить выкуп, Мюррей-Гусь помочился в тряпку и тряпкой этой завязал Джо глаза — Джо и ослеп, у Гуся-то и триппер, и сифилис в наличии имеются — вот тебе твой дружок Джек-Брильянт. А знаешь, почему я тебе все это рассказываю? Потому что Джо Булыжник был моим деловым партнером. Хочешь знать, что твой дружок сделал с подружкой Морана? Самого-то Рыжего Морана он сжег вместе с тачкой на пустыре в Ньюарке, а потом, когда выяснилось, что его телка в курсе дела, Джек твой любимый привязал ее к канализационной решетке и в реке утопил. Рвалась, руками-ногами била — все без толку. Вот какой у тебя дружок! Ну как, паскуда, нравится тебе Джек твой Брильянтовый?

— Ой, ой, ой — вырвалось у Кики, когда Джо вышел из комнаты.

Когда Кики кончила рассказывать, Джек сунул мне пятьдесят долларов и, буркнув: «Не хочешь с хорошенькой девушкой в ресторан сходить?», кому-то позвонил и, предупредив нас, что вернется через несколько часов, исчез. Все произошло настолько быстро, что я не успел сообщить ему, что мы с ним в расчете. Не могу сказать, что общество Кики меня не устраивало, но меня охватила какая-то робость. Я уже говорил о ее красоте, так вот, в эти минуты она была как-то особенно хороша. К приходу Джека она приоделась и, употребив все мастерство, на какое только способна сексуальная и тщеславная женщина, сделалась похожей на цветок, который я назвал про себя «Бродвейской Гарденией». Ее инструментами были карандаш для бровей, тушь для ресниц и точный расчет: какой длины должна быть челка и где должен выбиться «непослушный» локон. Это была красота одновременно естественная и искусственная, она-то и породила этот обворожительный цветок кордебалета. С ней не могли сравниться ни беспечная красотка из Атланты, ни обветренная, с волосами цвета спелой пшеницы девственница из Канзаса, ни жгучая восточная красавица, ни длинноногая парижанка. Красота в конечном счете — понятие не универсальное. Хорошо помню, как превозносили немцы своих розовощеких фроляйн. Для них розовощекие, а для меня — красномордые.

— Ты что же, меня одну оставляешь? — надула губки Кики, когда Джек поцеловал ее на прощанье.

— Я скоро вернусь. — За какие-нибудь десять минут он совершенно протрезвел.

— Я не хочу больше быть одна. Он может прийти опять.

— С тобой — Маркус.

В этот момент он и сунул мне пятьдесят долларов. Кики села на кровать, посмотрела на дверь и, убедившись, что Джек возвращаться не собирается, сказала: «Ладно, черт с тобой», встала, подошла к зеркалу, посмотрелась в него, достала черный воск, который, как я узнал впоследствии, называется «бисер», нагрела его на чайной ложечке и, с помощью зубочистки, наложила на веки. Ее глаза не нуждались в подобных ухищрениях, но когда она повернулась ко мне, я обнаружил во всем ее облике что-то новое, не только не лишнее, но еще больше подчеркивающее ее красоту. Волшебство в квадрате. Я не знал ни одной женщины в мире, которая бы пользовалась этим «бисером», и только одну, которая знала, да и то понаслышке, что такой существует. «Бисер» Кики хранила в своей таинственной косметичке, вместе со всевозможными кремами, пудрой, карандашами, щеточками, помадой, и, глядя на ее туалетный стол, заставленный бутылочками и флакончиками, я подумал о том, что все это хозяйство высвечивает нечто очень для нее характерное: неодушевленность красоты, объект любви, красивая игрушка, вещица, которая принадлежит Джеку. Эту неодушевленность подчеркивал и стоящий на туалетном столике радиоприемник: она лежит и ждет Джека, всегда ждет Джека — или Джек, или музыка; розовый резиновый шланг душа был еще одним свидетельством того, что Кики — это не более чем предмет ласк, податливое вместилище для Джека.

Покончив с бровями, она встала и стянула через голову платье — облегающее, атласное, в блестках на груди; Джек любил блестки. Вместе с платьем задралась и комбинация, перед моим восхищенным взором вновь мелькнули заповедные прелести, и у меня — хорошо это помню — даже вырвалось восхищенное «Ух!». Она засмеялась, а я встал и направился к двери.

— Подожду вас в холле, — сказал я.

— Почему?

— Чтобы вас не смущать.

— Не смеши меня. Оставайся, мне надоело быть одной. Ты все равно не увидишь и половины того, что видел бы, если б пришел на мое выступление. Уж и переодеться нельзя, дело большое!

Как была в комбинации, она подсела к туалетному столику и причесала растрепавшиеся волосы, затем повернулась, метнула на меня быстрый взгляд, приподняла комбинацию, продемонстрировав бедро и подвязку, и я подумал: «Ого, если я сделаю то, на что она меня подбивает, меня ждут неприятности, очень большие неприятности». И еще я подумал: «Отомстить ему хочет!» Но я ошибался.

— Знаешь, — сказала она, — сама не знаю, что я здесь делаю.

— В этой комнате или на этой земле?

— В этой комнате. Сидишь тут и ждешь, когда этот сукин сын заявится. Приходит, когда ему вздумается, ничего в голову не берет. Рассказываешь ему про Джимми Бьондо, а он и в ус не дует.

Я подумал, что Кики заговорила со мной об этом, ибо, сняв платье, ощутила свою силу. Без платья она была секс-символом, а в платье — всего лишь хрупкой красоткой. Демонстрируя мне свои прелести, она в действительности демонстрировала свою силу. Теноры вдребезги разбивают голосом посуду. Силачи гнут подкову. Секс-бомбы демонстрируют источник своей взрывной мощи. Это вселяет в них уверенность в силе — и в слабости — своего секретного оружия, в своей значимости, в том, что нескромные взгляды, которые стремятся проникнуть в тайну тайн, не случайны. Этим взглядом возжелаю тебя. Желанная. Да, да, видите? Я желанна — и все будет в порядке. Она чувствовала свою силу и говорила поэтому начистоту, как есть.

— Вы теперь на него постоянно работаете, мистер Горман? — Это «мистер Горман» развеяло мои фантазии, будто она меня соблазняет. Я испытал разочарование и облегчение одновременно.

— Да, кое-что я для него делаю.

— Помните Чарли Нортрепа? Вы его видели в баре, в горах.

— Конечно, помню.

— Вы думаете, Джек и правда что-то с ним сделал?

— Достоверной информацией я не располагаю.

— Этот Бьондо говорит, что Джек убил его, а я не верю. И про то, как они ослепили этого парня и девицу в реке утопили, тоже не верю. Не пойдет Джек на такое.

— Безусловно.

— Если б он это сделал, я б с ним не могла…

— Понимаю.

— Я бы прямо сейчас ушла, если б знала, что это его рук дело. Не могу же я любить человека, который такое вытворяет, верно?

— Но вы ведь сказали, что это дело рук Мюррея, разве нет?

— Так Бьондо говорит, но он сказал, что Джек знал об этом.

— Мало ли, что сказал Бьондо.

— Вот именно. Джеку Чарли Нортреп нравился, я точно знаю. Он тогда пустил в спину Джеку струю пива, и Джек вечером мне сказал: «Если б я его так не любил, ему бы не поздоровилось». Все почему-то думают, что Джек злой, а он ведь ласковый, добрый, мухи не обидит. Джек — настоящий джентльмен, более нежного, ласкового я не встречала — а встречаться мне довелось со многими, уж вы мне поверьте. Были и хорошие, а были такие… Я сама видела, как они с Чарли Нортрепом разговаривали, как гуляли во дворе, на ферме. Сразу видно было, что Джек его не обидит. Врут эти газеты, я-то знаю.

— Они гуляли и разговаривали до или после того дня, когда мы встретились в горах?

— После. Через пять дней. Я считала дни. Я всегда считаю дни. На ферме у Бьондо. Джек сказал, что нечего мне в горах сидеть, это, мол, слишком далеко, и переселил меня на несколько дней на ферму.

— Как насчет обеда?

— На ферме? Мне Джесси готовил. Старый негритос, тот самый, который самогон гонит.

— Вы меня не поняли. Сейчас мы обедать пойдем?

— А, сейчас. Я готова, только платье надену.

Кики закрыла врата любви и встала.

— Знаешь, — сказала она, — а ты мне нравишься. С тобой можно разговаривать. Только не подумай чего такого.

— Ты хочешь сказать, что мы друзья?

— Именно это я и хотела сказать. А то, бывает, скажешь человеку хорошие слова, а он с приставаниями лезет…

— А я тебе нравлюсь, потому что не пристаю?

— Потому что собирался пристать и не стал, а возможность у тебя была лучше не придумаешь.

— А ты проницательная.

— В смысле?

— Смотришь в корень.

— Я смотрю не в корень, а как на меня смотрят, только и всего.

— Ты, я вижу, в людях разбираешься.

— Я сразу поняла, что с тобой можно иметь дело. Когда с тобой говоришь, себя куклой не чувствуешь.

Пока мы с Кики сидели в ресторане, Тони (Малыша) Амаполу уложили четырьмя выстрелами в голову и в шею, а затем утопили в реке недалеко от Хэкенсека. В газетах написали, что Тони был закадычным дружком Джимми Бьондо, а Бьондо — доверенным лицом Капоне, что не соответствовало действительности. В конечном счете сошлись на том, что Малыш явился «очередной жертвой очередной пивной войны», однако, на мой взгляд, Тони пострадал из-за неумения Джимми вести себя с дамами.

Дождавшись Джека, который вернулся около полуночи, я сел в машину и поехал в Олбани, не сообщив ему о своем решении поставить точку. Когда же на следующее утро я пришел в контору, мне передали, что звонил Джесси Франклин, который просил меня прийти к нему поговорить. Если бы Кики не обмолвилась накануне, что Джесси готовил ей, когда она жила на ферме, я бы вряд ли его вспомнил. Я позвонил ему, и оказалось, что живет Джесси в ночлежке для негров в Саут-Энде. Я предложил ему прийти в контору, но Джесси заупрямился, сказал, что не может, и спросил, не приду ли я. Мне никогда еще не доводилось встречаться со своими клиентами в ночлежке, и я согласился.

Размещалась ночлежка на первом этаже здания, где когда-то был извозчичий двор; в комнате стояло с десяток коек, из них заняты были лишь две; на одной лежал и что-то хрипло и бессвязно бормотал пьяница в белой горячке, а на другой восседал издали похожий на скорбную бронзовую статую Джесси, старый негр с усталым лицом и курчавыми седыми волосами. Одетый в затасканный комбинезон, он сидел на кровати, уставившись в пол, где, вокруг его грязных башмаков, резвились здоровенные тараканы. Джесси жил в ночлежке уже фи недели, выходил только купить себе поесть, а потом возвращался обратно, спал и ждал.

— Вы помните меня, мистер Горман?

— Вчера вечером мы как раз говорили о тебе с Кики Робертс.

— Красивая дамочка.

— Да, в этом ей не откажешь.

— Она не видела того, что видел я. То, что видел я, никто не видел. Я хочу рассказать, что я видел. Вам рассказать.

— Почему мне?

— У меня есть деньги. Я могу заплатить.

— Верю.

— Своих ребятишек-то я отправил, а вот сам уезжать не хочу. Не знаю куда. То есть я, конечно, могу вернуться обратно на ферму, к мистеру Джеку, но туда я возвращаться не хочу. После того, что я видел, я туда в жизни не вернусь. Боюсь я этих людей. Я знаю, полиция меня тоже ищет, они спрашивали про меня у мистера Фогарти, пока его еще не посадили, а я с полицией дела иметь не хочу, вот и подался сюда, в Олбани, здесь ведь, я точно знаю, цветных хватает, а меня никто знать не знает. Я понимаю, деньги у меня скоро кончатся, и придется отсюда все равно сматываться, тут-то они меня и сцапают, как пить дать сцапают. Сижу я тут, думаю, что же мне делать, и тут вспоминаю, что у мистера Джека есть друг-адвокат в Олбани. Три недели я тут сидел и пытался припомнить ваше имя. И вот вчера этот старый пьяница входит и прямо передо мной на пол падает, вот здесь, где таракашки ползают, лежит, а у самого из кармана газета выглядывает, смотрю, а там ваша фотография и фотография мистера Джека. Вот он, тот, кто мне нужен, думаю, вот он. Джентльмен, которому это заведение принадлежит, дал мне ваш телефон, слова не сказал, я и позвонил, решил, может, вы мне поможете.

— Помогу, если смогу, но для этого я должен знать, что же произошло.

— Вам расскажу, а больше никому. Ни за что. То, что я видел, лучше не вспоминать. Часов в пять кончил я работу на кубе, солнце садится, только я решил голову приклонить, отдохнуть от трудов праведных, как слышу, машина к амбару подъехала. А окна мои на задний двор выходят. Смотрю: мистер Фогарти открывает двери амбара, мистер Фогарти, а с ним все остальные, кто с мистером Джеком обычно ездит, открывают, значит, они амбар, и машина прямо внутрь въезжает. Я такое первый раз вижу. Мистер Джек ведь в этом амбаре пиво держит, виски и не разрешает, чтоб там машины разъезжали — только грузовые, а я-то вижу, что это не грузовик никакой. Но Джесси не дурак, не его это дело говорить им, что нельзя в амбар на машине. Ладно. Заходит в дом мистер Фогарти, а потом он и мисс Кики с мистером Джеком уезжают. Смотрю в окно, вижу: в гараже свет. Никто оттуда не выходит, никто не входит — ну, думаю, свет и свет, не твое это, Джесси, дело, подумал и пошел опять лег. Только задремал — слышу опять машину завели, а видеть ничего не вижу — темно. Ладно, входит мистер Фогарти, берет старые газеты, много газет, и Джесси окликает: «Спишь, что ли?» — «Не сплю», — говорю, а он говорит: «Мистер Джек передал, чтоб ты сегодня вечером близко к амбару не подходил, понял?» — «Хорошо», — говорю, а почему не спрашиваю: Джесси не такой человек, чтобы мистеру Джеку и его друзьям вопросы задавать. Уносит, значит, мистер Фогарти газеты, проходит минут двадцать, слышу: опять мотор заработал. Сел я на постели и думаю: ладно, что сделано, то сделано, выглядываю из окна, смотрю, в гараже темно, окликаю мистера Фогарти, он не отзывается, никто вообще не отзывается, а я-то знаю: ребятишек моих все равно не дозовешься — спят как убитые, вот я и задумался: что ж это они такое в гараже делали? Думаю и ничего придумать не могу. А сам себе говорю: Джесси, говорю, ты должен знать, что здесь делается, ведь ты как-никак живешь здесь, а может, они такое задумали, к чему тебе лучше касательства не иметь? Беру я тогда фонарь, спускаюсь потихоньку по лестнице, выхожу, смотрю, в гараже и правда света нет, обошел вокруг — зайду, думаю, сзади — на всякий случай, если кто сторожит. Захожу: все как всегда, только на полу две-три газеты валяются, да тачка в углу стоит. И в леднике тоже все на месте, на стене тигровая шкура мистера Джека — висит как висела, на скамейке инструменты сложены. Все, короче, по-старому. И тут вижу: в углу ледника какой-то тюк лежит, только его увидел, сразу понял, раньше его тут не было. Свечу на него своим фонарем: похож на ковер, свернутый ковер, только это не ковер, это холстина, ею мы бочки с пивом накрывали, когда у нас крыша в первый раз потекла. Подхожу и толкаю тюк ногой — чувствую, внутри что-то твердое. Так я и думал. Тут Джесси волноваться начал: а что, если его с этой штукой засекут? Джесси сразу догадался, что там внутри, но решил, дай все-таки проверю. Ткнул ногой — на ощупь не совсем то, что я думал, тогда набрался я храбрости и рукой потрогал. Нет, вроде не то. Приоткрываю тюк с одного конца — хочу изнутри пощупать, поглядеть, что же там такое внутри, — а оттуда голова взяла вдруг и выпала. Сама по себе, без тела. Выпала, откатилась чуток и замерла… Как я жив остался, сам не знаю. Кинулся опрометью из этого амбара, бегом к себе наверх — и скорей под одеяло: прикинуть, что дальше делать. Лежу и все думаю, думаю. А в доме тихо — никто не возвращается. Я сам себе и говорю: Джесси, говорю, если кто вернется, тебе не жить. Ведь голова-то лежит не там, где ей лежать положено, вот они и догадаются, что кто-то из дому вышел и в тюке копался. Догадаются, придут сюда и скажут тебе: «Джесси, — скажут, — ты зачем это в амбар ходил и с головой баловался?» И что ты им тогда скажешь, старинушка? Ладно, встал, спускаюсь вниз, иду в гараж, и больше всего на свете боязно уже не головы этой, а того, что, не дай Бог, фары дорогу осветят… Хоть и боязно, а себе я сказал: «Джесси, — сказал, — тебе надо пойти и положить голову обратно, туда, откуда ты ее брал». Иду я, значит, обратно в ледник, свечу фонарем и вижу: лежит голова в трех футах от тюка и на меня смотрит. Гляжу я на это лицо, во все глаза гляжу, а узнать не могу, да и никто бы на свете это лицо не узнал, потому как изувечено оно до того, что и лицом-то его не назовешь. Не лицо, а котлета рубленая. Жалко мне стало беднягу — досталось ему крепко, очень крепко. Но я сказал себе: «Джесси, — сказал, — будешь этого парня жалеть, когда к себе в комнату вернешься. А сейчас, чем жалеть, запихнул бы голову обратно, где она лежать должна». Что делать, беру я эту голову, приподымаю холстину, чтобы ее обратно положить, а там… Боже правый, да там две руки и нога рядышком лежат — у живого разве ж такое бывает?! Заглядываю внутрь и глазам своим не верю: он, бедолага этот, прости Господи, на десять — пятнадцать частей разрублен! Как увидел — в глазах помутилось, сейчас сам ноги протяну, думаю. Сунул я его голову туда, где ей быть положено, и тюк перевязал. Потом весь пол осмотрел — не оставил ли я где следов крови, но нет, вроде бы не оставил. И они тоже не оставили — небось все газетами подтерли, теми самыми, что мистер Фогарти в доме брал. Не приведи Господь такое увидеть! Вышел я из ледника и иду обратно в дом. Теперь-то уж, думаю, меня не найдете, ни за что не найдете: все лежит, как лежало, когда я туда первый раз вошел. Но меня теперь другое заботило: как бы себя да ребятишек своих из этой мясорубки вызволить? Сейчас-то, прикидываю, бежать мне никак нельзя, а то они сразу догадаются, что я что-то такое знаю, чего знать не должен. Лежу я в кровати и раздумываю, когда же можно будет мне с моими мальчишками ноги отсюда унести? А еще раздумываю, куда нам податься, ведь такой работы, как здесь, у нас сроду не было. Но меня не так работа волновала, как то, что я могу в тюрьму угодить, — что тогда мои ребята без меня делать будут? Никак эти мысли у меня из головы не шли, как вдруг слышу, опять машина во двор въезжает, смотрю — это мистер Мюррей и кто-то еще, я не разобрал кто; въезжают они в гараж, только не на легковой, а в грузовике. Минут пять внутри побыли, выехали, дверь закрыли — и до свидания, только их и видели. И не только их — соображаю, — но и этого несчастного, его они тоже наверняка с собой прихватили. Понять-то я это понял, но шагу в амбар не сделал, решил: уже светает, и никто в этот день Джесси Франклина в амбаре видеть не должен: ни мистер Джек, ни его люди, ни чужой кто, ни сам Джесси — ни одна живая душа. Джесси будет держаться от этого старого амбара подальше, пока туда кто-нибудь другой по делу не зайдет. А когда все уляжется, возьмет Джесси своих ребятишек и уйдет отсюда куда подальше. Нет, плохие они люди — разве ж хорошие станут так кромсать человека? Как, интересно знать, он, бедолага, теперь перед Господом в таком виде предстанет? Нет, нехорошие люди. Надо же такое с человеком учинить…

Как получил свое Чарли Нортреп, мне много позже во всех подробностях рассказал Фогарти, когда он, такой же пьяница и бабник, как и прежде, рассуждал, расчувствовавшись, о жизни. За эти годы он совершенно не изменился. Мне он, надо сказать, был симпатичен всегда, и я понимал, почему Джек держит его при себе, — Фогарти ведь был всеобщим любимцем, полной противоположностью Мюррея. Именно поэтому он мне, должно быть, и нравился. Теперь мне уже не кажется странным, что на Джека одновременно работали и такой, как Фогарти, и такой, как Мюррей. Джек прожил долгую — для Джека — жизнь, и объясняю я это его взвешенностью, сбалансированностью; будь то разборка или прием на работу убийцы или шофера, он чувствовал, что следует сводить разных людей, находить применение любым человеческим свойствам — не потакать, а находить применение. Вовсе не желая изобразить Джека человеком сдержанным, рассудительным, я хочу сказать лишь, что у него было чувство реальности. Он всегда точно знал, что ему нужно, и вел себя соответственно — до тех пор, пока не утратил способность действовать взвешенно. Это-то его в конце концов и погубило.

Чарли Нортреп приехал в сумерках на ферму Бьондо, где его должен был ждать Джек. По словам Фогарти, Мюррей и Бычок сидели в это время на веранде, качаясь в скрипучих зеленых креслах-качалках, Джек же находился в доме.

— Внутрь я не пойду, — предупредил Чарли, вылезая из машины и направляясь к веранде.

— Тогда жди здесь, — сказал Мюррей и пошел за Джеком, который, раздвинув занавеску, вышел на веранду, спустился по ступенькам и протянул Чарли руку. Но рука его повисла в воздухе.

— Убери свою клешню, — буркнул Чарли. — К делу.

— Полегче на поворотах, Чарли, — сказал Джек, — а то я забуду, что мы братья.

— Хорошенькие братья. Ты тот еще брат. Сосешь меня, как пиявка, как сто пиявок.

— Послушай, Чарли, что я тебе скажу. За то, что ты сделал, тебе голову оторвать мало. Тому, кто фараонам настучал, надо оторвать голову, ты-то сам как считаешь?

Чарли промолчал: он явно не ожидал, что Джек в курсе.

— Думаешь, у меня среди фараонов друзей нет? Ошибаешься.

Чарли по-прежнему молчал.

— Но я вот что думаю, Чарли. Если я оторву тебе голову, то потеряю все денежки, которые бы заработал, если б фараоны не замели мой товар. Вот я и думаю: надо бы договориться с Чарли по-хорошему, и тогда он возместит мне то, что я потерял. Будем сотрудничать — и никаких проблем.

— По-твоему, сотрудничество — это когда я отдаю тебе последнюю рубашку и еще целую тебя в задницу за то, что ты ее взял.

— Я предлагаю тебе партнерство, Чарли. Я это имею в виду. Деловое партнерство. Я отвечаю за сбыт, ты — за производство. Сначала, пока ты мне должен, — прибыль два к одному, а потом — пополам, мы ведь с тобой братья. Прибыль удваивается, утраивается, цены растут, рынок расширяется. Чем плохо, Чарли? Красота!

— Ты прекрасно знаешь, что у меня уже есть партнеры. Думаешь, они постоять за себя не могут?

— Твоих партнеров я беру на себя.

— Не хочу я с тобой никакого дела иметь, — сказал Чарли. — Тонуть буду, не попрошу о помощи.

Чарли остановился. Они отошли на несколько шагов от крыльца и теперь прогуливались под кленами, Джек — в бежевом костюме, Чарли — в спортивной фуфайке.

— Заруби себе на носу, — сказал Чарли. — Связей у меня хватает. Я тебе не местный фермер-губошлеп и не деревенский кабатчик — моих друзей ты знаешь. Последний раз говорю.

И он направился к машине.

— Козел ты. Уперся рогом, гнида, — сказал Джек и переглянулся с Бычком и Мюрреем, которые встали и направили на Чарли свои пистолеты. Фогарти почему-то запомнилось, как скрипнуло в этот момент его собственное кресло-качалка. Он продолжал раскачиваться до тех пор, пока Мюррей не подозвал его; тогда только он перестал качаться, встал, сел за руль машины Нортрепа и отогнал ее в гараж, а на заднем сиденье, между Бычком и Мюрреем, уже сидел Чарли, и в живот ему упирались два пистолета. Фогарти запомнил: Джек подымается на веранду, наблюдая за тем, как все они садятся в машину, и говорит:

— Ничего не поделаешь, Чарли. Придется поучить тебя уму-разуму. Не хочется — а придется.

Мюррей, оказывается, всегда носил башмаки со стальными набойками — чего я тоже не знал, пока Фогарти не рассказал мне эту историю. Когда это было необходимо, он пользовался пистолетом или длинным заостренным треугольным напильником (усовершенствованным ледорубом, который фигурировал в рассказе Флосси), но иногда обходился и просто ногами. Дело в том, что Гусь брал уроки французского бокса у одного француза-убийцы, с которым познакомился в тюрьме, и убить мог одним ударом ноги.

Не успели они выйти из машины, как он ударил Чарли в живот ногой. Чарли скрючился от боли, однако на ногах удержался и, опустив голову, ринулся на Мюррея, точно дикий кабан, обрушив на него все двести сорок фунтов чистого веса. Мюррей сделал шаг в сторону и носком ступни ударил Чарли под коленку. Чарли врезался в стену и отлетел от нее, точно резиновый носорог. А малютка Мюррей подпрыгнул и нанес Чарли еще два удара ногой — сначала под подбородок, а затем, когда Чарли покачнулся, — в коленную чашечку. Чарли рухнул как подкошенный, после чего Мюррей ударил его ногой в пах, потом в лицо, а потом носком башмака с хрустом наступил ему на нос. Он танцевал вокруг Чарли и бил его ногами под локти, под ребра, по голени, по икрам, по бедрам, бил по спине и по ягодицам, а потом — несильно, играючи — по лицу: левой ножкой, правой ножкой, несильно, но после каждого удара шла кровь, голова моталась из стороны в сторону, все больше напоминая липкий футбольный мяч.

Фогарти выбежал из гаража и вошел в дом. Он налил себе виски, целый стакан, и тупо уставился на муху, что жужжала на стеклянной двери. По лестнице спустились Джек и Кики, в руках у Джека был ее чемодан.

— Джек, можно тебя на минутку? — позвал хозяина Фогарти и, когда они вышли на веранду, сказал: — Не могу я больше на это смотреть. Этот кровопийца котлету из него сделает.

— Ладно, Гусь и Бычок и без тебя справятся.

— Гусь твой — маньяк, мать его… Его в клетку посадить надо.

— Гусь дело знает. Он его не изувечит.

— Да он убьет его. Ты же сам сказал, что не хочешь, чтобы его убивали.

— Гусь его не убьет. Ему не впервой.

— Он же не в себе, паскуда…

— Не возникай, а? Отвези-ка нас лучше в город. Пока мы будем обедать, можешь чего-нибудь выпить. Гладишь, и развеселишься.

Фогарти отвез их в город, и Джек снял Кики номер в гостинице — подальше от фермы. Он постоянно перевозил ее с места на место, как переставляют пешку на шахматной доске. В полночь Фогарти отвез Джека домой и лег на тахте на веранде, где в два часа ночи его разбудил потайной звонок, находившийся под второй ведущей на веранду ступенькой. Джек вскочил почти одновременно с Фогарти и уже был на веранде в своей красной шелковой пижаме и красном шелковом халате. За дверью стоял Бычок.

— Нортреп убит, — сообщил он.

— Кто его убил?

— Мюррей.

— Какого хрена?

— У него не было другого выхода. Чарли сопротивлялся.

— Где они?

— В машине Нортрепа, перед домом.

— Ты зачем, козел сраный, его сюда привез?

— Не хотели оставлять где попало.

— Везите на ферму. Встретимся там через десять минут.

Фогарти подъехал сзади к машине Нортрепа, которую Бычок поставил в тени деревьев, на обочине ведущей на ферму дороги.

— Вроде бы мертв, — сказал Джек, глядя на что-то лежащее на заднем сиденье.

— И не пикнул, мазурик, — подал голос Мюррей. — Остыл уже.

Джек взял руку Чарли, приподнял ее — и уронил снова.

— Что произошло?

— Когда проехали Ньюберг, он веревку порвал, — сказал Мюррей.

— Кто его связал?

— Я, — ответил Мюррей и пояснил: — Вырвался, схватил монтировку и мне по шее шарахнул. Чуть шею не сломал.

— Я ехал сзади на нашей машине, — подтвердил Бычок, — и видел, как он вильнул, чуть в кювет не съехал.

— Где он взял монтировку?

— Наверно, под сиденьем лежала, — сказал Мюррей. — На полу ее не было, когда мы его в машину сажали.

Джек несколько раз кивнул, а затем в сердцах вскинул руки:

— Обязательно надо было в него стрелять, да?!

— С одного выстрела уложил, — похвастался Мюррей. — А что делать, если у него в руке монтировка?

— Маньяк ты. Маньяк поганый. Я же из-за тебя в газеты попаду. Я уж не говорю о войне. — И Джек саданул кулаком по крыше автомобиля.

— Что нам с ним делать? — спросил Бычок.

— Привяжем камень да утопим, и все дела, — сказал Мюррей.

— Проклятье! — Джек ударил ногой по крылу машины Нортрепа. — Нет, река не годится. Может всплыть. Отвезите его в лес и там похороните. Нет, постойте, в лесу этого подонка могут найти. Мне улики не нужны. Его надо сжечь.

— Сжечь?! — переспросил Фогарти.

— Да, разожгите огонь в кубе. Пусть пламя хоть до неба подымается, все равно никто не заметит. — И, обращаясь к Фогарти, добавил: — Мертвые не кусаются, верно? Куча дерьма.

— А как быть с Джесси и его ребятишками?

— Скажите им, чтобы сегодня вечером к кубу близко не подходили.

— В такой яме человеческий труп не сжечь, — сказал Фогарти. — Она большая, но не настолько.

— Это я беру на себя, — сказал Мюррей. — Я его малость укорочу.

— Господи помилуй.

— Лес смотри не спали, — сказал Джек. — Когда кончите, дайте мне знать. И чтобы ничего не оставалось, хоть два дня жгите! А потом яму вычистить, пепел просеять, зубы и кости раскрошить, зубы в первую очередь. И следов не оставлять.

— Понял, — сказал Мюррей.

Сегодня был его день.

— Помог бы им, Лихач, — сказал Джек. — Отвези их туда и постой на стреме. Он пусть ни к чему не прикасается, — добавил Джек, имея в виду Фогарти.

— А когда он к чему-нибудь прикасался? — буркнул Мюррей.

Когда Фогарти загонял машину Нортрепа в амбар, его уже начинало подташнивать. Когда он медленно возвращался из дома, куда Мюррей послал его принести газеты и сказать Джесси, чтобы тот держался от куба подальше, он чувствовал, что его вот-вот вырвет. Когда же он увидел, как Мюррей разделал Чарли своим топориком, его вывернуло наизнанку, прямо Гусю под ноги.

— Ну ты даешь, — только и сказал Гусь.

— Маркус, — сказала Кики на другом конце провода (по имени она называла меня впервые), — мне так одиноко.

— А где твой друг?

— Это я у тебя хотела спросить.

— С того дня, как мы с тобой ходили в ресторан, я его не видал.

— А я видела два раза. Всего два раза за семнадцать дней. Не расстается со своей старой толстой коровой. Господи, и что он нашел в ней? Видишь, до чего я дошла — всем свое исподнее демонстрирую.

— Наверно, бизнес делает. Объявится, не бойся.

— Сколько можно ждать? Я, кстати, и не жду, хватит, наждалась. Буду в новом шоу участвовать. Что я, нанялась ждать-то? Может, увидит, как я танцую, и расхочет свою толстозадую за сиськи хватать. Они у нее небось, когда лифчик снимет, под ногами болтаются.

Похоже, Кики взялась за супругу Джека всерьез.

— Что за шоу? И когда премьера? Я обязательно приду.

— Называется «Улыбнись». Один выход целиком мой: степ танцую. Соло. Получается классно, но я бы, если честно, лучше потрахалась.

— Понимаю. Скажи, Джимми Бьондо тебя больше не навещал?

— Меня никто не навещает. Ты бы, что ли, когда будешь в городе, заехал? Просто так, поболтать. Не подумай чего такого.

— Может, и заеду, когда в следующий раз буду в городе по делам.

В Нью-Йорке у меня срочных дел не было, однако я все же решил поехать, — вероятно, по той же самой причине я сначала дал Джесси выговориться, а потом устроил его в Бостоне на работу. Дело в том, что я вознамерился проникнуть в мир Джека-Брильянта как можно глубже; очень хотелось узнать, чем же все это кончится.

Да, я знаю, даже оставаясь зрителем, я потворствовал самому ужасному поведению, какое только можно себе представить. Чудовищному поведению. Знаю, знаю.

Перед тем как ехать, я позвонил Джеку — быть третьим лишним мне не хотелось.

— Отлично, — сказал он. — Своди ее в кино. А я приеду в пятницу, и мы, все вместе, завалимся в ресторан.

— Кстати, у меня до сих пор лежат твои вещи.

— Не спускай с них глаз.

— И сколько еще не спускать?

— Скоро я их у тебя заберу.

— Что значит «скоро»?

— Чего ты так беспокоишься? Они что, места много занимают?

— Да, немало. В мозгу.

— Так проветри мозги. Съезди к Мэрион.

Я и поехал. Мы пошли в ресторан и долго разговаривали, а потом я повел ее на «Плоть и дьявол» с Гретой Гарбо, в кинотеатр, где по старинке крутили только немое кино. Кики обожала Гарбо и считала себя (без всяких на то оснований) такой же femme fatale. С кинозвездой ее роднило только одно — красота. Сохранилась фотография Греты Гарбо в возрасте пятнадцати лет, и там у нее действительно есть некоторое сходство с Кики; в дальнейшем, однако, судьба этих женщин сложилась по-разному. «В ее жизни духовная эротитка превалирует над чувственной», — сказал как-то о Грете Гарбо один астролог — весьма прозорливое замечание, во всяком случае, когда речь идет о Гарбо-киноактрисе.

Иное дело Кики — сама чувственность, женщина с душой — и ногами — нараспашку. Быть порочной ей даже нравилось. В фильме Гарбо пытается спасти от смерти двух мужчин, которых она любит и которые из-за нее стреляются на дуэли; она раскаивается в том, что вынудила их стреляться, чтобы облегчить себе выбор. Торопясь к месту дуэли, она проваливается под лед — и «прощай, Грета!». Во время этой душещипательной сцены Кики повернулась и прошептала мне на ухо: «Вот что бывает с добропорядочными девушками».

Кики всегда гонялась за внешним блеском. Красотка в купальнике в пятнадцать лет, кафешантанная певичка в восемнадцать, гангстерская услада в двадцать, она обожала все, что блестит, и быстро обрела искомый блеск, однако сразу же убедилась, что нужен он не столько ей самой, сколько ее нарядам. Блестки повышали ей настроение. На ней было платье в блестках, когда она познакомилась в клубе «Аббатство» с Джеком, находившимся тогда в бегах, и блестки произвели на него почти такое же сильное впечатление, как ее личико.

— Я всегда абсолютно точно знала, насколько я красива, — говорила она мне, — и я знала, что смогу выбиться в шоу-бизнесе, хотя не так уж я хорошо танцую и пою. Я на свой счет не обольщаюсь, но я всегда знала: то, чего можно добиться внешностью, будет моим. Потом, когда я встретилась с Джеком, все переменилось. Моя жизнь пошла по-другому, чудно как-то, хорошо и чудно. С Джеком мне хорошо, и шоу-бизнес мне нужен, только чтобы не выйти из формы, быть на виду. Да, я девушка Джека, но ведь это не все, что я умею. А потом, вдруг он меня бросит? Нет, не бросит, я знаю, что не бросит, ведь нам с ним так хорошо, лучше не бывает. Мы с ним ходим в рестораны, в лучшие рестораны, встречаемся с самыми лучшими людьми, в смысле богатыми, светскими людьми, знаменитостями, с политиками, актерами, все они к нам липнут. Я знаю, они завидуют нам, завидуют тому, кто мы и что у нас есть. Все они хотят трахаться с нами, целовать нас, любить нас. Все до одного. Они оглядывают меня всю, с ног до головы, раздевают взглядами, обжимают, гладят ручку или волосы, или хлопают по заду и говорят «Извините», или берут меня за руку и несут какую-то чушь — только бы облапить. И когда все, абсолютно все, и женщины тоже, так себя с тобой ведут, поневоле начинаешь думать, что в тебе действительно что-то есть — сейчас, по крайней мере. А потом идешь с ним домой, и он входит в тебя, а ты обвиваешься вокруг него, и ты кончаешь, и он кончает, и что-то сливается, и каждый раз нам еще лучше, чем было, хотя куда уж лучше, и все то же фантастическое чувство… Ты любишь, и тебя все хотят — что может быть лучше? Однажды ночью, когда Джек был во мне, я вдруг подумала: «Мэрион, да он не тебя, он себя трахает». Но даже тогда я любила его больше всех на свете. Он вонзал в меня свой кинжал, а я душила его в своих объятиях. Мы были убийцами, оба. Мы убивали жизнь за то, что она не такая богатая, как могла бы быть. Мы убивали пустое время, а потом вместе умирали, и просыпались, и убивали его опять, пока убивать больше было нечего, — живые были только мы, живые навек: нельзя же умереть, когда чувствуешь такое, потому что твоя жизнь принадлежит тебе и ничто не может тебя погубить…

А теперь он бросает меня на семнадцать дней, да еще косится на всякого, у кого я куплю газету или кому улыбнусь в холле гостиницы, вот я и сижу целыми днями одна, репетирую степ и слушаю Руди Вэлли и Кейт Смит и даже не могу посмотреть из окна на парк — Джек боится, что в него из-за деревьев могут выстрелить. Не спорю, номер у меня классный, люкс и все такое, но ведь и я чего-то стою. Можно помешаться, сидя целыми днями в четырех стенах, только и делаешь, что волосы расчесываешь да брови выщипываешь. Я точно знаю, когда каждый волосок вылезти должен. Смотрю, как он растет. Часами сижу в горячей ванне и имею себя до потери пульса — только бы забыться. Один раз я такое четыре раза делала, а ведь это молодой девушке вредно для здоровья, и я тебе прямо скажу: еще немного, и мне все равно будет, кто во мне, он или кто другой, — лишь бы мне самой хорошо было. Ты не подумай: я ему пока что не изменяла ни разу, не изменяла и не хочу. Я его бросать не хочу — как на духу говорю. Чуть было не сказала, что не могу его бросить, но это не так: могу, знаю, что могу. Если захочу, я могу его бросить. Но я не хочу. Поэтому и пошла в «Улыбнись». Пусть знает: я могу его бросить, даже если не хочу.

В девять тридцать вечера, в субботу, 11 октября 1930 года, три человека из банды (как впоследствии было установлено) Винсента Колла вошли в клуб «Пуп» на Западной Пятьдесят первой улице, на Манхаттане. Один из них подошел к сидевшему за стойкой одноглазому коротышке и вполголоса спросил: «Мюррей?» Одноглазый повернулся на вращающемся табурете и увидел дула двух направленных на него пистолетов. «Сливай, Мюррей», — проговорил тот, кто к нему обратился, а двое других выпустили в Гуся шесть пуль. С чем и удалились.

Спустя полтора часа два человека вышли из лифта на восьмом этаже отеля «Монтичелло», где остановилась Мэрион Робертс, а еще двое поднялись на восьмой этаж пешком, по лестнице. Вся четверка на несколько минут растворилась в лабиринте гостиничных коридоров и вернулась к лифту как раз в тот момент, когда из него мимо побелевшего от ужаса лифтера выходил Джимми Бьондо. Все пятеро, Джимми в центре, прошествовали по коридору, остановились перед номером 824 и постучали: сначала три раза, затем два, а потом еще один раз. Дверь открылась. В комнате, прямо напротив входа, развалился в кресле в рубашке с засученными рукавами Джек-Брильянт, на подлокотнике лежал его пистолет. По словам графа Дюшена, сам он стоял слева от Джека, а по комнате прохаживались те трое, кто часом раньше приподнесли сюрприз одноглазому Мюррею: Винсент Колл, Эдвард (Туша Маккарти) Попке и Хьюберт Мэлой.

— А, Джимми, — первым заговорил Джек, — какими судьбами? Рад тебя видеть. Как живешь?

Похожий на грушу Джимми некоторое время недоверчиво осматривался по сторонам, вглядывался в лица и только потом уставился на Джека:

— Говори лучше, куда девал мои деньги!

— Садись, Джимми, вот стул. Давай потолкуем.

— Не о чем мне с тобой толковать. Деньги гони.

— Твои деньги в надежных руках. На этот счет можешь не волноваться.

— В чьих?

— Какая разница. Говорю же, в надежных.

— Ты мне зубы не заговаривай. Где деньги?

— Что бы ты сказал, если б я сообщил тебе, что в данный момент они возвращаются обратно в Германию?

— Я бы сказал, что жить тебе осталось недолго, паразит.

— Я опять туда собираюсь, Джимми, и на этот раз им не удастся меня остановить. Хочешь пари семь к одному, что твои деньги в целости и сохранности?

— Я хочу не пари, а деньги.

— Давай заключим сделку. Я хочу сохранить за собой свою часть прибыли, только и всего.

— Никаких сделок. Знаем мы твои сделки. Тони Амапола знает, какие сделки ты заключаешь. И Чарли Нортреп тоже.

— Я так и знал, что ты на меня подумал, когда Тони в расход пустили. Но я к его убийству никакого отношения не имею. Мне Тони нравится. Всегда нравился. Что до Чарли, то я знаю, как было дело. Его убрали свои. Чарли нажил врагов у себя, за городом. Мы с Чарли, если хочешь знать, были такими же близкими друзьями, как с Тони. Братьями, можно сказать.

— Чарли все иначе говорил. Сказал, что ты его продал.

— Если мне не веришь, спроси у ребят. Они тебе скажут, кто с Чарли расправился.

Джимми огляделся и встретился глазами с Тушей Маккарти. Туша утвердительно кивнул.

— Мюррей-Гусь замочил Чарли, — сказал он.

— Кстати, ты, наверно, слышал, что случилось с Гусем? — спросил Джек у Джимми.

— Ничего я не слышал.

— Кто-то решил на Гуся поохотиться в клубе «Пуп». Вошли и бах-бах-бах. Был Гусь, и нет Гуся. Спекся. Не иначе за Чарли отомстили, я это так понимаю. Ну, что скажешь?

— Факт, — подал голос граф. — Я в это время как раз в клубе был. По чистой случайности.

— Бывают же совпадения, — откликнулся Джек.

— То, что Гуся пустили в расход, еще ни о чем не говорит.

— А ты поспрашивай. И не говори мне, что не веришь слухам.

— Я ничему не верю.

— Ты бы больше слушал, что тебе говорят, а то все деньги, деньги. Жизнь — это не только деньги, Джимми.

— Плевать мне на жизнь. Сижу тут, развесил уши. Уже пять минут слушаю твою болтовню, а денег на столе что-то не вижу. Ладно, у тебя телефон тут есть? Хочу позвонить старинному дружку Чарли Счастливчику.

— Всегда рад поприветствовать Чарли.

— Он тоже будет рад тебя поприветствовать, ведь половину из двухсот тысяч дал он. Ну, что скажешь, ирландский хер?

— То, что слышал, хер итальянский. Звони Чарли. И если он скажет мне, что половина денег его, завтра он их получит.

Джимми сделал знак одному из своих людей, двадцатилетнему юнцу с тонкими, точно приклеенными, усиками. Юнец набрал номер, что-то сказал по-итальянски, подождал и передал трубку Джимми.

— Это ты, Чарли? — начал Джимми. — Я у нашего друга. Он хочет знать, был ли ты в доле… О’кей, сейчас. — И он передал трубку Джеку.

— Привет, Чарли, как дела?.. Без денег сидишь?.. Верно, Чарли, это единственный путь… Вот именно… Конечно… Ага… Вот теперь понял… Вот оно что… Хорошо, что я с тобой поговорил… Да… Меня не проведешь… Верно… Понимаю… Давай на днях выпьем, Чарли… Годится… Прекрасно… Не за что.

Джек положил трубку и повернулся к Джимми:

— Он говорит, что дал тебе в долг двадцать штук под четырнадцать процентов.

— Не мог он этого сказать.

— Что значит «не мог»?! Я что, по-твоему, выдумываю?

— Он дал половину, и без всяких процентов.

— Вот что я тебе скажу, Джимми. Завтра утром у меня будет двадцать штук наличными. Я тебе позвоню, скажу, где их взять, и ты сможешь вернуть Чарли долг. А пока давай договоримся с тобой насчет остальной суммы.

— Чарли дал мне стольник, сколько раз тебе повторять, гад! — Джимми перешел на крик.

Он встал, и все одновременно вынули пистолеты. Все, кроме Джека. Джек к своему даже не прикоснулся. На прицеле были все десять находившихся в комнате человек. Стоило шевельнуться одному — и на тот свет отправились бы все десять.

— Что-то мы с тобой сегодня никак не договоримся, дружище, — спокойной сказал Джек. Он закурил «Рамзес», сел и положил ногу на ногу. — Ты бы, чем кричать, лучше выпил и подумал о жизни, Джимми. Подумай о том, как ты разбогатеешь, когда я вернусь с этим прекрасным белым порошком. Миллион четыреста тысяч. Неплохо, а? Нет, ты скажи, ведь неплохо, а?

— Можешь считать себя мертвецом, — процедил Джимми.

— Мертвецы не платят долгов, Джимми.

— Советую держаться от меня подальше, — предупредил Джимми.

— Не переходи улицу в неположенном месте, — отозвался Джек.

Таков был этот жутковатый «обмен любезностями», и я бы не поверил ни единому слову из приведенного диалога, хотя пересказал мне его сам Фогарти, если бы Джимми и его друзей, только они вышли из отеля «Монтичелло» и зашагали по Западной Шестьдесят четвертой улице, не обстреляли из заднего окна автомобиля, обогнавшего их на малой скорости. Две очереди из короткоствольного пулемета сразили сразу двух юных соратников Джимми; что же до самого Джимми и еще двух начинающих гангстеров, то им пришлось довольно стремительно покинуть поле боя.

Впоследствии граф Дюшен вспоминал, как отреагировал на эти события Джек: «Сосунки усатые. Одного пристрелишь — сто новых набежит». Последняя же новость этого дня появилась в утренних газетах: Мюррей, несмотря на выпущенные в него шесть пуль, умирать пока не собирался.

Кики говорила, что тяжелее всего ей пришлось, когда она скрывалась в квартире Мэдж, и вдруг раздался стук в дверь, и Мэдж, повернувшись к ней, сказала: «Ступай в ванную и там спрячься». И она спряталась, только не в ванной, а за большим раскладным креслом Мэдж. Спряталась, а потом подумала: «Да они сюда первым делом заглянут!» — и забралась было под кровать с расшитым бисером пологом, но тут же сказала себе: «А сюда разве не заглянут?» И тогда она спряталась в платяной шкаф, за летние и зимние вещи Мэдж, однако сообразила, что если кто-то раскроет створки шкафа, то первым делом увидит за вешалками ее большие красивые карие глаза, и тогда она сдернула с деревянных плечиков крашеную ондатровую шубку, которую все принимали за норку, закрылась ею и, сжавшись в три погибели, отвернулась к стене лицом, а к дверцам согнутой спиной — пусть думают, что это шубка упала с вешалки на сваленную внизу обувь, коробки и галоши. Может, тогда они уйдут? Да, уйдут. Уходите. Оставьте меня одну.

Раньше, если б кто-то спросил ее, она бы сказала, что не любит оставаться одна. Но сейчас это было совершенно необходимо — надо же было обдумать, как жить дальше. Ведь в платяном шкафу она прячется впервые. Впервые в жизни. И виноват в этом Джек. И она тоже — она ведь жила с ним, ждала его. Она решила уйти от него навсегда, решила всерьез. Не просто вернуться в варьете или на шальные деньги купить билет до Бостона и уехать домой. Нет, уйти с концами. С Джеком-Брильянтом она не проживет больше и одного дня — ведь он действительно убивал людей.

Когда он был в Европе, она читала криминальную хронику, но то, что писали про него, пропускала. Эти газеты она откладывала для Джека, сваливала их, не читая, на дно шкафа — Джек любил, она знала, сохранять вырезки из газет, когда писали о нем. Газет этих собралась целая кипа. Но она их не читала: в первой же статье, попавшейся ей на глаза, Джека почему-то прозвали «Франтом», а никаким франтом он никогда не был. Собственно, кем он был, она толком не знала. Она знала только то, что он говорил ей, то, что ей хотелось, чтобы он говорил: «Ты радость всей моей жизни» и «Ты самая красивая на свете. Я тебя не стою». А она на это отвечала: «А я — тебя». И после этого они укрывались в своем шелковом коконе, в ее горячей постели с розовыми шелковыми простынями, она — в своей белой шелковой ночной рубашке, он — в своей желтой шелковой пижаме с вышитым на ней зеленым драконом; они медленно стягивали друг с друга шелк и погружались в кокон, и любили, и любили, и любили друг друга. А потом засыпали, и просыпались, и снова занимались любовью, и стояли под душем, и опять, в который раз, ходили на Джолсона в «Мамми», и обедали, и возвращались обратно в свой кокон, и любили друг друга снова, как же без этого? Конечно, любили. И как! Это была сказка, настоящая сказка. Упоительно! До Джека у нее ничего такого и близко не было, а ведь она знала толк в этом деле, еще как знала. Но трахаться — это одно, а трахаться с Джеком — совсем другое. Это она делала не ради внешнего блеска, к которому так стремилась. Раньше-то ты ложилась в постель, потому что хотела что-то получить, или делала это по обязанности, или потому, что он был хорош собой и мил и ждал, что ты ему дашь, — ты и давала… Давать интересным мужчинам было твоей ролью, на то ты и молодая, чтобы давать. Может, ради этого ты и стремилась к блестящей жизни? Чтобы блеск исходил от тебя самой. А чтобы блестеть, надо трахаться — с кем хочешь и когда хочешь. Давать самым лучшим, самым красивым. Любишь трахаться? Еще бы, кто ж не любит.

Но вот она встретила Джека, и с этих пор ей нужен был только он. Теперь ей хотелось не просто трахаться. Ей хотелось трахаться с Джеком. Возникло совсем новое, неизведанное чувство, когда тебя хотят, тобой владеют и когда ты тоже владеешь, тоже хочешь. Теперь она хотела не так, как раньше. Ее научил этому Джек. Она хотела не в данную минуту, не в определенный час или день — она хотела постоянно.

— Мы всегда будем жить в нашем коконе, да?

— Ясное дело, малыш.

— Мы будем заниматься любовью, даже когда тебе стукнет семьдесят пять лет, правда?

— Нет, малыш. До семидесяти пяти я не доживу. Странно еще, что до тридцати трех дожил.

И тут с ней произошла еще одна перемена. Раньше она хотела его, хотела то, что он давал ей, еще и еще, бесконечно; теперь же она только и думала, что может пережить его и что сейчас, в эту минуту, она, быть может, в последний раз обнимает его за шею и кусает его в ухо, и теребит его «петушок» — ведь Джек может встать, одеться и уйти на смерть. И тогда она стала хотеть его еще больше, чем раньше. Она и сама не знала почему. Она, вслед за всеми, называла это любовью, но это была не только любовь, ведь теперь она хотела не просто Джека, а Джека, идущего на смерть. Она хотела целовать и любить человека, который должен умереть. Потому что когда он умрет, то получится, что ты владела тем, что не достанется больше никому.

Но вот пришел Джимми Бьондо и поговорил с ней, и она сказала, что никогда не поверит, что Джек на такое способен. И тем не менее она вытащила сваленные в стенном шкафу газеты и прочла их и не поверила своим глазам: оказывается, Джек только и делал всю жизнь, что убивал, и пытал, и прижигал проституток сигаретами. Ой! Ой! Ой! И тогда она сказала себе, что уйдет от него. И она повторяла это себе весь субботний вечер и всю ночь, даже после того, как он пришел к ней в комнату и они замкнулись в своем шелковом коконе, чтобы убить все плохое, что есть в жизни. Пока они любили друг друга, она забыла, что хотела уйти от него, ведь не уйдешь же от человека, который заставляет тебя забыть все плохое? Но когда все кончилось, она опять вспомнила об этом и думала об этом, когда засыпала рядом с ним и когда проснулась и увидела, что он пьет апельсиновый сок, который он заказал для них обоих; сок, и тосты, и яичницу, и бифштекс для себя. И она вспомнила об этом, пока он ел бифштекс, сидя в голубой пижаме с вышитыми на ней красными лошадьми. Я вижу, как ты в последний раз ешь бифштекс. Я вижу, как ты в последний раз ходишь в пижаме. Она убьет его в своей памяти, и на этом союз «Джек-Брильянт — Мэрион Робертс» прекратит свое существование. Пока, Джекки, будь здоров. Я любила твой «петушок». Классный был «петушок», ох, классный. Но теперь ты для меня мертв. Навсегда. Больше Мэрион Робертс не будет боевой подругой гангстера, марухой бандита. Мэрион Робертс принадлежит себе самой, жить лишь бы раздвигать ноги она не будет. И ради только одного мужчины — тоже не будет. Она не будет жить ради убийств — хватит. Она знает, как хороша жизнь и как трудно сделать жизнь хорошей. Она займется чем-нибудь другим. Можно продолжать танцевать. Найдет способ прожить без гангстера Джекки.

Но тут она задумалась: а что в этом гангстере такого особенного? Почему я связала с ним всю свою жизнь? Почему я не верила, когда мне говорили, кто он такой на самом деле, когда меня предупреждали, что меня могут утопить в реке, пристрелить вместе с ним прямо в постели, что он может изуродовать меня, если застанет с другим? Гангстеры ведь злы и думают только о себе. Почему же она всему этому не верила? Да потому, что она хотела взять от жизни все. Все, что только можно. Самое-самое. Самое лучшее, самое отборное, самое главное, самое непостижимое, самое великое, самое сочное, самое лучшее, самое большое, самое дикое, самое безумное, самое худшее.

Почему Кики хотелось самого худшего? Она что, тоже была преступницей, преступницей в любви? Одного с ним поля ягода, да, Мэрион? Ты же знала, что не уйдешь от него, даже когда говорила, что уходишь. Ты же знала, что ни на кого его не променяешь, даже когда читала про пытки и про убийства, которые были на его совести, — потому что ты знала и другого Джека, Джека в тебе и на тебе. Такого Джека ты принести в жертву не могла.

Ты знала об этом, даже когда утром в отель пришли эти люди и Джек к ним вышел; даже когда он, пока ты еще лежала в наполовину опустевшем коконе, сказал им: «Привет, ребята, как дела? Я сейчас», а тебе, что он выйдет всего на несколько минут и что ему просто надо кое-что уточнить; когда он вышел к ним в коридор, как был в своей голубой пижаме с красными лошадьми и в синем халате с белым поясом и белым брильянтом, вышитым на грудном кармане, — даже тогда ты знала об этом.

Ты встала и пошла в душ, и струя воды обволакивала тебя точно так же, как ты обволакивала его, и ты стояла в этой упоительной духоте после утренней любви, когда вдруг раздались выстрелы: два, четыре, шесть, потом тишина, потом еще три, и еще, и еще, и еще. И ты покрылась льдом в этой духоте, потому что сказала себе (О Господи, прости меня за эти слова), ты сказала себе: «Этот подонок, этот убийца опять кого-то пристрелил».

Впоследствии, когда она начала танцевать, она вспомнила, как смотрела на свои ноги и говорила себе: «Это будут самые знаменитые ножки на Бродвее». И с этой мыслью она танцевала минут пять под журчащую мелодию четырехтактного темпа, название которого, равно как и имени аккомпаниатора, и режиссера, да и название самого мюзикла, она никак не могла запомнить. Черные чулки в сеточку обтягивали ее самые знаменитые на Бродвее ножки. Белое трико обтягивало ее самые знаменитые на Бродвее бедра. Белая, подвязанная на животе блузка обтягивала ее самую знаменитую грудь. А черные лакированные туфельки обхватывали ее самые знаменитые, однако никому пока не известные пятки. Она задумалась над тем, как поведут себя люди, когда узнают, какие у нее знаменитые пятки, и напряглась, чтобы эта мысль вытеснила все остальные. Но ничего не получилось. Не получилось, поскольку в своих мыслях она пыталась вернуться к тому, из-за чего же ее пятки станут со временем такими знаменитыми, и она перестала танцевать и увидела все снова, только на этот раз словно бы со стороны, она наблюдала за собой со стороны и чувствовала, что запуталась в чем-то таком, из чего совершенно невозможно выпутаться. И тогда она посмотрела на аккомпаниатора, потом на режиссера, и, хотя все остальные девушки продолжали танцевать, она решила: упаду. И упала.

Когда Кики пришла в себя, она сидела в гримерной, перед своим зеркалом, за столом, уставленным всевозможной косметикой; на столе, уютно свернувшись, лежал взъерошенный, симпатичный ситцевый котенок с сонной мордочкой, которого Джек в свое время выиграл в тире на Кони-Айленд. В зеркале она увидала Мэдж Конрой, которая сидела рядом с ней, и Хохмача, парня из кордебалета, который, когда Кики упала, помог Мэдж поднять ее и перенести сюда. Оба глядели на нее во все глаза.

— Наконец-то мигнула, — сказал Хохмач.

— Ты как? — спросила Мэдж.

— Пожалуйста, очень тебя прошу, закрой глаза, — сказал Хохмач, — а то ты нас продырявишь своим взглядом.

Зеркало находилось в обрамлении дюжины голых лампочек, они били ей в лицо, то самое, которому предстояло стать таким знаменитым, но которое сейчас незнакомо было даже ей, смотревшей на себя расширившимися зрачками. Почему ты не убегаешь, красотка в ослепительном зеркале? Зачем тебя занесло сюда? Ты что же, до сих пор не знаешь, чего бояться? Думаешь, театр защитит тебя? Или это зеркало?

Ох и глазки велики У красавицы Кики, —

продекламировал Хохмач.

— Заткнись, — сказала Мэдж. — Принес бы ей лучше выпить.

Когда Хохмач ушел, Мэдж потерла Кики запястья.

— Мэдж, мне надо тебе кое-что рассказать…

— Я так и поняла. Я ведь смотрела, как ты танцевала. Вид у тебя был такой, точно кто-то выкрал у тебя мозги. Уставилась в одну точку.

— Нет, это ужасно, Мэдж, просто ужасно… Ты никогда не поверишь…

Хохмач вернулся с какой-то бутылкой без этикетки. Мэдж схватила бутылку, вынула пробку, понюхала и налила жидкость в стакан. Потом снова заткнула бутылку пробкой, поставила ее перед Кики на стол и сказала Хохмачу:

— А теперь будь так добр, исчезни, а?

— Что это с ней?

— Попробую выяснить, если ты оставишь нас наедине.

— Слушаюсь и повинуюсь.

— Тебе надо репетировать, — сказала Кики, обращаясь к Мэдж.

— Обойдутся без меня. Я этот номер наизусть знаю.

— Это было так ужасно, Мэдж. Ничего страшнее со мной в жизни не бывало, честное слово.

— О чем ты? Что все-таки произошло, ты можешь сказать?

— Не здесь. Может, пойдем куда-нибудь? Не знаю даже, что делать, Мэдж. Честное слово, не знаю.

— Можем пойти ко мне. Только переоденься.

Но Кики с таким трудом, так долго стягивала с себя трико, что чулки в сеточку и блузку решено было не переодевать — Кики надела только юбку и туфли на каждый день. Все же остальные вещи, а также трико и лакированные туфельки она побросала в свою красную кожаную коробку из-под шляп, где обнаружила косметичку и сумочку — ничего больше, выбегая из отеля, она с собой не взяла.

— Я готова, — сказала она Мэдж.

— Купи газету, не пожалеешь, — сказала Кики Мэдж, когда они подошли к газетному киоску на углу Бродвея и Сорок седьмой улицы. Мэдж последовала ее совету, и Кики увидела, как подруга, ахнув, углубилась в чтение. Тут ее внимание привлек старик в сером котелке, с желтоватыми, длинными, как у моржа, усами, в пенсне, в сюртуке с гарденией в петлице, из-под которого выглядывал желтый парчовый жилет с кармашком в виде русалки, откуда через весь живот тянулась цепочка от старинных часов. Перед стариком на складном столике были сложены стопкой карточки, стояла бутылка чернил, а рядом лежало гусиное перо. К передней откидной доске столика пришпилены были листы бумаги с образцами его каллиграфического почерка: традиционные завитушки, вензеля, изящные росчерки, синусоиды и овалы.

— Надо полагать, юная леди подвизается в шоу-бизнесе? — сделал предположение старик, разглядывая Кики из-под пенсне.

— Вы угадали.

— Для бездарной красотки нет места надежней, мисс.

— С чего это вы взяли, что я бездарна, интересно знать?

— В любом другом месте вы бы погибли.

— К вашему сведению, я из шоу-бизнеса ухожу.

— В таком случае я вам не завидую.

— А вам-то какое дело?!

— Простите, что позволил себе по отношению к вам вольность, но вы ассоциируетесь у меня с птицей, раненной в сердце, в мозг и между ног. А мы в Обществе Одюбона делаем все, чтобы помочь раненым птицам. Вот моя визитная карточка.

— Между прочим, я подруга Джека-Брильянта. Это имя вам что-нибудь говорит?

— В самом деле?.. Простите, не знал… — И старик забрал у Кики свою карточку и вручил ей другую. — Джек-Брильянт — это то, что нужно. За ним вы как за каменной стеной. Коль скоро вы исполняете роль в уморительной трагедии Джека-Брильянта, вам, моя дорогая, бояться нечего.

Кики взглянула на карточку и обнаружила там всю историю своего бесстыдного, рабского, атласно-лакированного увлечения, начертанную с каллиграфическим изыском старых времен и выраженную всего в одной фразе: В ВОЛШЕБНОМ ЦАРСТВЕ НЕТ ДОБРА И ЗЛА. Когда она снова подняла на старика глаза, тот уже заворачивал за угол со складным столиком под мышкой.

Заглянув Мэдж через плечо, Кики прочла газетный заголовок: ПЯТЬ ПУЛЬ ВЫПУЩЕНЫ В ДЖЕКА-БРИЛЬЯНТА В ОТЕЛЕ НА ШЕСТЬДЕСЯТ ЧЕТВЕРТОЙ УЛИЦЕ.

— Я была там, — сказала она Мэдж.

— Не ты же в него стреляла?

— Что ты, Мэдж! Я люблю его.

— При чем тут любовь? Пошли, нечего тебе по улицам разгуливать.

Они взяли такси, приехали к Мэдж, Кики выпила что-то крепкое, очень крепкое — и разрыдалась. Тогда Мэдж взяла ее за руку: хотя они дружили давно, за руку Мэдж не брала ее ни разу. Оттого, что Мэдж никогда не обращалась с ней так ласково, никогда не касалась ее ладони кончиками пальцев, Кики расчувствовалась и в конце концов рассказала подруге, как стояла под душем и как услышала выстрелы. Она подумала тогда, что кто-то может войти в ванную и застрелить ее. И она упадет в ванну, и ее кровь, вместе с водой, выльется в водосток. Не исключено, что застрелит ее сам Джек. Как она могла подумать такое про Джека?

Тут она услышала топот ног в коридоре и сказала себе: «Не может быть, чтобы Джек убежал и бросил меня», после чего накинула свой розовый халатик и побежала в соседний номер, который занимал Джек. Дверь в комнату была открыта, Джек неподвижно лежал на полу с остановившимся взглядом. «Джекки, тебя убили!» — «Нет, я жив, помоги мне подняться», — сказал он. Сказал нежно, ласково, как не говорил никогда, и она обхватила его за спину и приподняла его, а он положил одну руку на живот, а другую на грудь, чтобы остановить кровь в тех местах, куда попали пули. Кровь стекала у него по лицу и лилась на пижаму, на его голубую пижаму, и крови натекло столько, что не было больше никаких красных лошадей.

«Дай виски», — сказал ей Джек, когда она усадила его на кровать, и она посмотрела по сторонам, но виски не нашла, и тогда Джек сказал: «В ванной», и, когда она принесла виски, он сказал: «В рот», и она отерла кровь у него с губ и влила ему в рот виски. Слишком много. Он задохнулся и закашлялся, и из дырочки в груди, их было несколько, брызнул фонтанчик свежей крови, брызнул и побежал, выталкиваемый насосом сердца, ему по пальцам.

«Позови графа, — сказал он. — Через коридор». И она постучала графу, стучала так долго, что отбила себе все пальцы, и граф вошел в номер Джека, и тогда Джек ей сказал: «Убирайся отсюда к чертовой матери, и не возвращайся, и не признавайся, что была здесь, не то конец». И Кики кивнула, но не поняла и сейчас спросила у Мэдж: «В каком смысле «конец»? Что в театре играть не дадут?» Но Мэдж сказала: «Дальше», и она стала рассказывать, что было дальше. Граф, когда она уходила, вызвал врача, а Джека перетащил в другой номер, в конце коридора, потому что Джек сказал, что убийцы могут вернуться — проверить, сделано ли дело до конца. И тогда Кики, как была в розовом халатике, попятилась обратно к себе, а в это время граф тащил Джека по коридору, и Джек скрючился в три погибели, и, когда дверь за ними закрылась, Кики решила, что пойдет в театр и будет вести себя так, словно ничего не произошло. И это у нее получалось, прекрасно получалось, правда ведь? Все шло хорошо, даже очень хорошо, пока, танцуя, она не увидела, как все было. Вернее, не все, а только фонтанчик крови, вроде того, который брызнул из груди Джека, когда она влила ему в рот слишком много виски. И вот тогда-то она и решила, что упадет.

Из газеты Мэдж узнала, что через несколько минут после того, как раздались выстрелы, из отеля выбежали два бандита, они сели в поджидавшую их машину с открытой дверцей, включенным мотором и номерами Нью-Джерси; сели и умчались в неизвестном направлении. Эти люди, ужасные люди, выпустили в Джека пять пуль: две в грудь, одну в живот, одну в бедро и одну в лоб, и врач сказал, что с такими ранами шансов нет никаких. В газете, правда, ничего не говорилось о миниатюрной красотке, единственной свидетельнице, но Кики понимала, что со временем заинтересуются и ею.

Сидя в платяном шкафу, она уловила запах нафталина и подумала о женитьбе, ведь только женатые нуждаются в нафталине. Только выйдя замуж, Кики бы хранила старые вещи и беспокоилась, как бы их не поела моль. Старые вещи? Она засовывала их куда-нибудь подальше и покупала новые — пусть себе моль резвится. Кики никогда не представляла себя в роли жены, хотя они с Джеком говорили об этом постоянно. Вернее, говорила она, а Джек старался сменить тему.

«Когда-нибудь я женюсь на тебе, малыш», — сказал он ей однажды, однако она ему не поверила, да и замуж ей не больно-то и хотелось. Кики стирает? Кики выбивает ковры? Кики стряпает? Смех, да и только.

Когда в дверь постучали во второй раз, буквально через несколько секунд после того, как Мэдж велела ей спрятаться в спальне (а она-то уже сидела в платяном шкафу под ондатровой шубкой и вдыхала запах нафталина), она услышала, как Мэдж говорит кому-то: «Какого черта вас сюда принесло?! Вы не имеете права!» Но они не ушли. Кики слышала, как они ходят по комнатам, как подошли вплотную к дверцам шкафа, и старалась не дышать, чтобы даже моль не подозревала о ее присутствии.

Кто эти люди — вот что хотелось знать Кики в первую очередь. Они ищут меня? И в этот момент ей в лицо ударил свет фонаря, ондатровая шубка съехала под ноги, чья-то рука схватила ее, и на нее уставились два мордоворота. «Уходите, — сказала она. — Я вас не знаю». И она закрыла лицо платьем Мэдж. Она слышала, как Мэдж говорит: «Да я понятия не имела, что она замешана… Разумеется, я бы никогда не привела ее к себе домой, если б знала, что она замешана в этой ужасной истории. Мне такая реклама ни к чему».

Однако Мэдж тоже попала в газеты. Ее сфотографировали сидящей в кресле, нога на ногу.

Джек не умер. Он стал еще более знаменит, чем раньше. И «Ньюс», и «Миррор» только о нем и писали. Кроме того, «Ньюс» поместила мемуары Кики под названием: «Из кордебалета Зигфелда — на колени к Джеку-Брильянту». Она и Джек стали Пирамом и Фисбой, и целый месяц только о них и говорили. Буквально за одну ночь Кики обрела громкую славу кинозвезды, и во всех газетах на первой полосе красовалось ее обворожительное личико (с капризно надутой губкой — в полицейском участке).

Джека отвезли в больницу, и когда он пришел в себя, то попросил, чтобы его перевели в палату, где умер Ротстайн. Некоторым совпадениям (и в Ротстайна, и в Джека стреляли в отеле; и тот, и другой держал в тайне имена заговорщиков; и тот, и другой поплатился из-за денег), а также тому обстоятельству, что Джек в свое время работал на Ротстайна, пресса уделила немало внимания. По тому, как часто звонили в больницу справиться о здоровье раненого, по регулярным медицинским сводкам в газетах можно было подумать, что жертвой нападения бандитов стал сам губернатор штата. Однако администрация больницы была вовсе не в восторге от того, что больница находится в центре внимания; кроме того, оставался открытым вопрос о том, кто заплатит за лечение, — но вот как-то утром курьер доставил три с половиной тысячи — в основном пятидесяти- и двадцатидолларовыми смятыми купюрами — и записку: «Обеспечьте Джеку-Брильянту самый лучший уход». Позаботился о Джеке Оуни Бешеный.

Разумеется, Джек так и не сказал, кто в него стрелял. «Как я могу опознать людей, которых не знаю? — заявил он Дивейну. — Я к ним не присматривался». В любом случае предполагаемые убийцы были фигурами нейтральными, не личными врагами Джека и не людьми из окружения Бьондо или Лучиано (а также не подручными Голландца Шульца, которому в те годы приписывали большинство преступлений). Иначе бы Джек их не впустил.

В их задачу входило забрать у Джека деньги Чарли Счастливчика, однако Джек отдавать деньги отказался, заявив, что Лучано о своей роли в этой сделке солгал. В этой ситуации Джек не только совершил тактическую ошибку, но и, как всегда, полез на рожон. А инструкция у его «гостей» была проще некуда: либо забрать все деньги, либо убить.

Когда они достали пистолеты, Джек сидел на кровати. Он бросился на них, схватив с кровати подушку, и так яростно, так злобно стал ею размахивать, что, хотя оба убийцы разрядили в него свои пистолеты, подушка отвлекла их внимание и сбила прицел, поэтому из двенадцати пуль в цель попало только пять.

Но ведь и пять — тоже немало. И убийцы удалились, посчитав дело сделанным.

Граф позвонил мне сказать, что Джек, прежде чем потерять сознание, вспомнил про меня. «Пусть Маркус, — сказал он графу, — позаботится об Алисе, пусть проследит, чтоб эти говноеды-фермеры ее не облапошили». А потом из больницы мне позвонила сама Алиса и сказала, что Джек хочет меня видеть; я приехал, и оказалось, что он хочет составить завещание: десять тысяч (по секрету от всех) — Кики, сумма чисто символическая, все остальное — Алисе. Казалось бы, распределение говорит само за себя: Алиса — вот кто настоящая любовь. Но даже когда Джек сам разъяснял свои поступки, понять его было не так-то просто. Деньги были всего лишь мерой его вины и чувства долга, этой неразлучной парочки, а никак не ответом на вечно мучивший его вопрос.

Джека я застал в хорошем настроении; его кровать стояла у окна, и до него доносился городской шум: рев болельщиков, идущих из Мэдисон-Сквер-Гарден после бокса; визг тормозов и автомобильные гудки с Бродвея, сирены, колокола, вопли и крики города, который своей «джекофонией» стремился утешить Джека — других утешений в течение ближайших двух-трех месяцев у него не предвиделось, ибо организм Джека-Брильянта в настоящий момент играл в пятнашки с рубцами, абсцессами и воспалением легких, которые от природы были у него толще оберточной бумаги.

Письма, адресованные Джеку, доставлялись в больницу целыми мешками, в первые недели пришло несколько сот писем, в дальнейшем число это несколько сократилось, однако меньше двадцати пяти в день на протяжении месяца не было ни разу. Авторы очень многих писем делились с Джеком душещипательными историями из своей жизни и обращались к нему со слезными просьбами составить завещание в их пользу. Второе место занимали письма с пожеланиями скорейшего выздоровления, а третье — с проклятиями в его адрес: «подлая собака», «грязный подонок» — таких, впрочем, было совсем немного. Женщины обращались к нему по-матерински, прощали все грехи, а бывало, теряли даже над собой контроль: «Пожалуйста, приезжай ко мне домой, как только встанешь с постели, и я тебя так покатаю, что ты про все болезни забудешь. В первый раз ты сможешь взять меня на обеденном столе, потом — в ванной, в нашем новом зеленом кресле, а в третий раз (я знаю, ты сможешь овладеть мною трижды) — на нашем с мужем супружеском ложе».

«Будь добр, когда тебе станет лучше, пожалуйста, приезжай и утопи наших шестерых котят, — писала другая корреспондентка. — Мой муж обанкротился, и мы не можем кормить лишние шесть ртов — не на детях же экономить. Я ужасная трусиха и убить их сама не решаюсь, а ты, я знаю, такой сильный, ты не откажешь…»

«Я разработал план, как вывести букмекера, у которого я играю, на чистую воду, — писал посетитель ипподрома. — Но для этого мне, сам понимаешь, понадобится твоя защита — надеюсь, ты мне не откажешь и мы будем действовать сообща».

«Дорогой мистер Брильянт, — писала еще одна женщина, — я всю жизнь ради своего сыночка спину гну. А он у меня — хуже некуда. Хоть бы помер поскорей. Сделай доброе дело — пристрели ты его ради меня. Я заплачу сколько скажешь — у меня целых пятьдесят пять долларов отложено. Будет ему наука: мать его родила, всю жизнь ради него вкалывает, а он… Зовут его Томми».

«Уважаемый сэр, — говорилось в одном письме. — Из газет я узнал, что Вы — профессиональный убийца, и решил просить Вас помочь мне уйти из жизни. Полагаю, что к человеку Вашей профессии обращаются с подобными просьбами многие из тех, для кого земное существование стало непереносимым. Мне бы хотелось умереть, лежа в растопленном жиру слабо зажаренного ягненка, в своей мраморной ванне. Лягу я так, чтобы нижняя часть туловища была на поверхности, поэтому Вы будете иметь возможность стрелять мне в анус мелкокалиберными пулями с интервалом в тридцать секунд, пока я не скончаюсь».

Одну посылку перехватила полиция, решив, что кто-то задался целью осуществить одну из многочисленных угроз прикончить Джека в больнице. Однако, как выяснилось, отправила эту посылку восьмилетняя школьница из Рединга, штат Пенсильвания; она послала Джеку унцию святого елея из усыпальницы святой Анны Бопрейской.

«Я прочла, что в мистера Брильянта стреляли и что у него парализована рука, а меня в школе всегда учили помогать обездоленным», — заявила она в полиции.

«Ишь ты, пигалица! — сказал Джек. — Это я-то обездоленный?!»

На улице, под окнами больницы, нередко собирались поклонники Джека. Из проезжавшего мимо туристического автобуса раздавался голос гида: «А справа от вас, друзья, — больница, где в настоящий момент умирает знаменитый еврейский гангстер Джек-Брильянт», и туристы начинали вертеть головами, но, сколько бы они ни вытягивали шеи, им все равно никогда не увидеть, как дрожит у «еврейского гангстера» во сне губа, и как в каштановой шевелюре завелось несколько седых волос, и как под глазами набухли мешки сурового жизненного опыта, и как торчат у него уши, и как между глаз, прямо над носом пролегла у него борозда треволнений; им никогда не увидеть этот нос: крючковатый, греческий, а не еврейский, и не как у Барримора, — вполне приличный нос, который Джеку удалось сохранить в целости и сохранности и который теперь, похрапывая, выпускал из ноздрей воздух. Джек похудел на двенадцать фунтов и весил теперь всего сто сорок вместо обычных ста пятидесяти двух, рост же у него остался прежним — пять футов и десять с половиной дюймов. Я сидел у его кровати, а в кармане у меня лежало готовое завещание, которое я принес ему на подпись. Как и все американцы, он громко сопел во сне.

Пока Джек спал, я обнаружил у него на тумбочке, под молитвенником, «символ веры», который показался мне не менее случайным, чем наше с ним увлечение Рабле. И тут я лишний раз убедился, что нас с ним что-то роднит, что над нашими отношениями витает некий дух. Вот что я прочел в этом «символе веры»:

«Ты нанес огромный вред этой земле, расправляясь с Божьими созданиями без Его соизволения; ты не только убил и сожрал живность лесную и полевую — но ты поднял руку на человека, созданного по образу и подобию Божьему, за что заслуживаешь виселицы как опаснейший вор и убийца; все взывают ко мне, ищут от тебя защиты. Но я, Братец Волк, помирю тебя с ними, я добьюсь того, чтобы жители этого города содержали тебя до конца дней твоих, дабы ты не испытывал более голода, — ибо я-то знаю: весь этот вред ты нанес, только чтобы насытиться…»

Эти строки как нельзя лучше согласовывались с моим тайным замыслом забыть Чарли Нортрепа точно так же, как забыли его остальные. Его имя сошло с первой полосы, превратилось в придаточное предложение при главном — Джеке и его великолепной истории. Спасибо, Чарли, что уделил нам столько времени. В самом деле, что за сценарий без трупа, да еще обезглавленного и сожженного дотла? Прости, Чарли, но сейчас мы должны вознести Господу молитву за Джека.

Помню, как тогда у меня мелькнула мысль, что, может, было бы лучше, если б Джек вообще не проснулся. Помню и то, как он, проснувшись, лежит перебинтованный, точно мумия, с ног до головы и во все глаза на меня смотрит.

— А, Маркус, — сказал он, — приятно проснуться и увидеть друга, а не полицейскую ищейку. Как прибор? Не жалуешься?

— Стоит по стойке «смирно», — ответил я.

Джек рассмеялся, но лицо у него тут же скривилось от боли.

— Мне снилось, что я разговариваю с Богом, — сказал он. — Я не шучу.

— Угу.

— Почему, черт возьми, я не умер? Ты это как понимаешь?

— Убийцы стрелять не умеют? Или ты еще не готов к смерти?

— Нет, это потому, что на меня сошла Божья Благодать.

— Вот как? Тебе что, сам Господь об этом сказал?

— Я в этом убежден. Раньше я думал, что в двадцать пятом мне просто повезло. Потом, когда Оги на тот свет отправили, а меня не удалось, я подумал, что все дело в том, что у меня богатырское здоровье. А теперь я знаю: выжил я только потому, что Господь не хочет, чтобы я умирал.

Он полулежал в постели, перед ним, на белом столике, был раскрыт молитвенник в черном переплете, а в головах, на спинке висели четки — блестящие черные бусинки на белом фоне кровати. Белое и черное. Интересно, а сам Джек ощущал этот контраст? Уверен, он сам его создал.

— Ты заболел святостью.

— Нет, не в этом дело.

— Подхватил эту болезнь точно так же, как собаки подхватывают блох. С теми, кого хотели убить, это случается. Не зря же, состарившись, диктаторы сближаются с церковью. Это что-то вроде инвазии. Осмотрись вокруг.

Над кроватью Алиса повесила распятье, а на подоконник поставила статуэтку Мадонны. В палате уже перебывало несколько священников; первый, никому не известный, внимательно выслушал исповедь Джека и поинтересовался, кто в него стрелял. Даже находясь в полубреду, Джек распознал в «святом отце» подосланного Дивейном осведомителя. Следующим священником был друг Алисы из Балтимора; этот отказался назвать газетчикам свое имя, утешил Джека, сквозь пелену снотворного благословил его, после чего сообщил прессе: «Не задавайте мне вопросов об этом несчастном страдальце. Я все равно ничего вам не скажу». А затем явился добрейший отец Скелли из Кейро; благодаря Джеку под сводами его храма играла теперь божественная музыка.

— Господь не забудет, что ты дал нам новый орган, — сказал воскресающему Джеку святой отец.

— Даст ли нам Господь новый орган, когда наш выйдет из строя, вот в чем вопрос, — отозвался Джек.

Ему Джек исповедовался, лежа между двух букетов роз, которые Алиса меняла два раза в неделю, пока Джек не сказал, что в палате пахнет, как на поминках, и тогда розы она заменила геранью в горшках, а на тумбочку у постели поставила искусственную розу в вазе.

— А я-то думал, ты со всем этим завязал, — сказал я. — Думал, у тебя теперь другие заботы.

— А что, по-твоему, мне делать, когда в меня выпускают пять пуль, а я не умираю?! Поневоле начинаешь думать, что неспроста меня жить оставили.

— Оставили на десерт, да? Для меня это классика, Джек. Стоит изрешетить человека пулями — и он становится святым.

— А ты со своими воскресными завтраками? Молчал бы уж, папа римский!

— Не папа римский, а демократ из Олбани. Ничего не поделаешь, таковы условия игры.

— Ты, значит, демократ, а я заболел святостью, так? Что ж, против такой болезни я не против.

— То-то и видно: исповеди, молитвы, попы. Вот что бывает, когда сам в себя стреляешь.

— Не понял.

— Я сразу сообразил, что ты все это сам подстроил.

— Что я подстроил?!

— Ну, подумай сам: как все это могло произойти без твоего ведома? Вы разговаривали без свидетелей, ты знал, кто они. Хотя сам я не гангстер, но прекрасно знаю, как используются такого рода посредники. У тебя ведь и в мыслях не было куда-нибудь эти деньги вкладывать. Ты получил именно то, что хотел. Я преувеличиваю?

— Я смотрю, у тебя буйная фантазия, дружище. Теперь понятно, почему ты одерживаешь в суде победу за победой.

Но когда он поднял на меня глаза, борозда треволнений превратилась в знак вопроса. Он провел — не без удовольствия? — кончиками пальцев по своей перебинтованной груди и воззрился на меня, всем своим видом словно бы говоря: «Может же прийти в голову такое?! Джек-Брильянт подстроил покушение на самого себя? Какая нелепость».

Он провел пальцами по четкам, висевшим на спинке кровати, над его правым плечом, словно это были не четки, а клавиши музыкального инструмента, исполнявшего ту музыку, которую он хотел слышать, — органную. Новый орган в церкви Скелли. Никаких слов, только одна музыка. Такую музыку исполняют во время Благословения, сразу после торжественной мессы. Впрочем, слова есть. Старинные слова. «Tantum Ergo». Латынь никогда не забываешь — вот только что она значит?! Tantum ergo sacramentum, veneremur cernui; et antiquem documentam, Novo cedat ritui.

Мост.

Какой-то свет впереди.

Что-то с ним происходило — теперь Джек это знал точно.

— Я хочу, чтобы ты замолвил за меня словечко, — сказал мне Джек. Он оправился после моей дерзости и теперь восстанавливал отношения «клиент — юрист», пытаясь поставить меня на место. — Я хочу, чтобы ты поговорил кое с кем из влиятельных людей. С парочкой судей и фараонов, с двумя-тремя бизнесменами и составил себе мнение о том, как они мое положение оценивают. Фогарти тоже этим занимается, но не с этими же акулами ему разговаривать. Проведут в два счета. Как младенца. Я-то с этими ублюдками всегда поддерживал личный контакт, посылал им виски, давал деньги на их предвыборную кампанию, да и на лапу тоже давал. Вся эта шпана передо мной в долгу, но газеты сейчас вокруг меня такой шум подняли, что боюсь, не испугались ли они…

— «Простите, ваша честь, вы и теперь не откажетесь от пачки «зеленых» в благодарность за поддержку бутлегера и вымогателя, который к тому же отличается удивительным умением прятать своих конкурентов так, что их невозможно найти?» Я так должен сформулировать свой вопрос?

— Формулируй, как хочешь, Маркус. Это тебе решать. Меня им представлять не надо. Если они готовы сотрудничать — хорошо, если нет — обойдусь без них. Хотят они или нет, а у Джека-Брильянта в Катскилле большое будущее.

— А тебе не кажется, что для начала тебе бы следовало образумиться?

— Ты не понимаешь, Маркус. Если правильно себя повести, можно ведь в Катскилле целую империю создать. Уже сейчас. Такую же, как Капоне создал в Сисеро. Не спорю, дело это не простое, ну и что с того? Зато если сейчас притормозить, за меня это дело сделают другие, понял? Да и время поджимает. Сейчас итальяшки пойдут на меня войной.

— По-твоему, они в Катскилл не доберутся?

— Доберутся. Конечно, доберутся. Но там-то я буду во всеоружии. Это как-никак моя территория.

Я часто размышлял над тем, была ли жизнь Джека трагической, комической, трагикомической или же просто путаной, какой попало. Должен сознаться, что в то время я больше склонялся к последнему варианту. И то сказать: в корне меняет всю свою жизнь, как будто она только что началась, мечтает о создании гигантской империи. Для него это был поворот на сто восемьдесят градусов, и мне казалось, что поступает он безрассудно, — другие, впрочем, сочли бы этот шаг попросту нелепым. Но каким бы этот шаг ни был, свидетельствовал он — при том, с какой скоростью Джек собирался осуществить свои планы, — что находится он во власти навязчивой идеи.

Весь разговор о Катскилле можно было бы объяснить ненасытной алчностью Джека, если бы не одна вещь, которую он мне сообщил. Но сначала вернемся к эпизоду 1928 года, когда Джека и его людей застали с поличным в двух роскошных офисах на четырнадцатом и пятнадцатом этажах Парамаунт-Билдинг, прямо на Таймс-сквер. Недурное местечко. И высота — тоже. «Я — птица высокого полета», — пошутил тогда Джек-домушник.

Вот и теперь Джек подмигнул мне, нежно погладил свою забинтованную грудь — это доставляло ему какое-то особенное, чувственное удовольствие — и сказал:

— Признавайся, Маркус, кто еще из твоих друзей коллекционирует горы?

В общей сложности я был в Катскилле раз десять — двенадцать — как правило, очень недолго и по делам Джека. Толком я город так и не знаю — в этом никогда не было необходимости. Катскилл — довольно симпатичный городок, построенный на западном берегу Гудзона, примерно в ста милях к северу от клуба «Высший класс». Генри Гудзон пристал в этом месте к берегу, чтобы торговать с индейцами, а затем — точно так же, как и Джек, — двинулся вверх по реке, в Олбани. В 1931 году в городке было тысяч пять жителей, имелась главная улица, которая называлась «Главная улица», а также Катскиллский национальный банк, Катскиллский сберегательный банк, Катскиллский магазин скобяных изделий и так далее. Общественная жизнь била ключом в НОЧе, в масонском храме, в Ложе Ревекки, в Американском легионе, в АУРе, а также в клубах: «Женский прогрессивный», «Белая обитель» и «Олень». «Менестрели», исполнители негритянских мелодий, пользовались в Катскилле неизменным успехом, а заезжие театральные труппы играли спектакли на сцене местной оперы Брукс-опера-хаус. В местном еженедельнике в конце 1931 года печатался новый роман Кервуда, который Джек с удовольствием бы прочел, не лежи он в больнице за сотни миль отсюда, а в местной газете печаталась нескончаемая история о том, чем занимался Джек вместо того, чтобы читать Кервуда.

Катскилл был (и остается по сей день) столицей округа Грин, и неподалеку от Главной улицы находилось четырехэтажное здание окружной тюрьмы, где в те дни самым именитым заключенным считался Бычок Файнстайн. За время моей работы на Джека появились в тюрьме и другие звезды преступного мира.

Торговая палата провозглашала городок «Воротами в Катскиллские горы», к катскиллской пристани приставали пароходы с туристами, которых знакомили со старинными голландскими обычаями — если, разумеется, обычаи эти представляли коммерческий интерес. Уоррен ван Десен, голландец по происхождению, с которым мы вместе учились в юридическом колледже, однажды поводил меня по городу и показал, среди прочих достопримечательностей, дом Томаса Коула на Спринг-стрит. Коул был основоположником «гудзонской» школы живописи XIX века, и одну его картину, «Закованный Прометей», классический пейзаж, я запомнил особенно хорошо, поскольку Прометей Коула напомнил мне Джека. На холсте был запечатлен великан в набедренной повязке и с развевающейся (излучающей «огненную материю», не иначе) бородой, который терпеливо ждет, когда вновь прилетит орел и с новыми силами вопьется ему в печень.

Чтобы выполнить поручение, которое дал мне Джек, я первым делом позвонил ван Десену, члену местного отделения республиканской партии. В свое время, когда мы с ним только начинали практиковать, Десен — в Катскилле, я — в Олбани, я порекомендовал его одному человеку, который оказался весьма выгодным клиентом, и Уоррен многие годы пытался отплатить мне услугой за услугу. И вот теперь я решил дать ему этот шанс и напросился в ресторан. Обедали мы в обществе местных джентльменов с увесистыми цепочками от часов на еще более увесистых животах. Уоррен, еще совсем молодой человек, за годы, что мы не виделись, также обзавелся солидным бюргерским брюшком, и, прогуливаясь с ним по Главной улице, я ощутил себя частью откормленной, самодовольной Америки времен Великой депрессии. Когда мы встретились, был солнечный осенний день; дышалось легко — настолько, что я с легкостью задал первый, самый тяжелый вопрос:

— И что же думают в городе о Джеке-Брильянте?

— Что он герой, представь себе, — ответил Уоррен. — Но герой, которого они боятся, который, будь на то их воля, должен жить подальше отсюда.

— А тебе тоже кажется, что он герой?

— Ты же спросил про город. Я-то считаю, что он послан нам в наказание за грехи наших предков, за привилегии Вест-Индской компании. Возможно, впрочем, во мне говорит моя больная голландская совесть.

— А сам ты с Джеком знаком?

— Я часто видел его в наших лучших питейных заведениях и придорожных кабачках. Кроме того, как и все жители города, я специально проходил мимо вон той маленькой парикмахерской на противоположной стороне улицы, куда Джек и его дружки подкатывали на машине ровно в одиннадцать утра. Они всегда приезжали в одиннадцать — бритье, стрижка, мытье головы, горячие полотенца, чистка обуви, а бывало, и маникюр.

— Каждый день?

— Джек-Брильянт не лишен недостатков, но в том, что он не следит за своей внешностью, его не обвинишь.

— И это все, что ты про него знаешь?! А еще политик называется!

Уоррен окинул меня долгим, спокойным взглядом, который означал, что с ним говорить о взятках, которые давал Джек, не имеет смысла: он в этой купле-продаже не участвовал и, кто участвовал, не знает.

— Все эти городские сплетни мне известны, — уклончиво сказал он. — Их все знают. Джек — самая большая местная знаменитость со времен Рип Ван Винкля. Я и жену его знаю — видел. Алиса. Недурна собой. Не так давно, кстати, встретил ее в кинотеатре «Содружество». Там фильмы меняются каждые два дня, и она смотрит все подряд. Всем она нравится, никто только не понимает, почему она не уходит от Брильянта. Впрочем, симпатии вызывает и он — тебя, к примеру, он устраивает.

— Меня он устраивает как клиент.

— Рассказывай. А увеселительная поездка в Европу? Твоя фотография красовалась даже в катскиллской газете, представляешь?

— Как-нибудь, когда сам во всем разберусь, я расскажу тебе об этом путешествии. Пока же меня интересует только одно: что думает о Джеке этот город?

— Зачем тебе?

— В чисто познавательных целях. Чтобы лучше понять, что собой представляет уголок земли, где и я иногда могу поживиться.

Уоррен посмотрел на меня, и его плоское голландское лицо показалось мне таким же желтым, как и его волосы. Он улыбался — ври, дескать, да не завирайся. Мы с ним давно научились читать выражение лиц друг друга, с тех пор, когда наши лица что-то еще выражали. Мы оба владели искусством простодушного смеха и презрительной гримасы, поджатых губ и ехидной улыбочки.

— Теперь я понял. Это он, — сказал Уоррен. — Он хочет знать, переменился ли город, как мы относимся к его новым проделкам. Вот что его беспокоит, да?

— О чем ты?

— Ладно, Маркус, не хочешь играть в открытую — не играй. Пошли, я тебе кое-что покажу.

И Уоррен ван Десен устроил мне экскурсию по памятным местам Джека-Брильянта: вот гараж, который использовали под склад братья Клементе, пока Джек не спугнул их из пивного бизнеса. Вон на той улице находился склад агента по продаже безалкогольных напитков — этот склад тоже достался Джеку. Для меня все это было новостью. А впрочем, если уж задался целью монополизировать рынок, монополизируй все без разбора — другого пути нет.

Затем Уоррен завернул в клуб «Олень» и подвел меня к стойке. Я заказал стакан минеральной воды, Уоррен — пива, после чего он показал мне на бармена, которому можно было дать и двадцать восемь, и сорок пять лет; у него была мускулистая шея, большие, загнутые уши и хохолок на темени. Звали бармена Фрэнк Дюбуа, и Уоррен сказал, что человек он абсолютно неподкупный, прямой потомок гугенотов и первоклассный бармен.

— Я хотел рассказать Маркусу о том, как тебе нанесли визит мальчики Брильянта, — сказал ему Уоррен, — но у тебя наверняка получится лучше.

Готовясь поведать свою историю в четырехсотый раз, Дюбуа набрал полную грудь воздуха и начал:

— Входят они, значит, в бар, заходят за стойку, вот сюда, откручивают пивной кран и выкатывают бочку за дверь. «Вы что?! — говорю им. — Вы что делаете?» Тогда один из них ткнул мне в лицо пистолетом и говорит: «А вы, — говорит, — плохим пивом торгуете, мы вам утром хорошее, канадское завезем». — «Спасибо, — говорю, — только как быть сегодня вечером? Сегодня-то что ребята пить будут?» — «Это — не будут», — говорит один из них и стреляет в другую бочку, ту, что осталась. Раньше я их ни разу не видел — не видел и видеть не хочу. Потом еще двое зашли с другого конца и давай палить по бочкам, что в углу стоят. Нам с Питером Гресселом пришлось потом полдня пол тереть — столько пива разлилось. Жуть!

— А того, кто вам в лицо дулом пистолета ткнул, вы знаете? — спросил я.

— Еще бы не знать. Джо Фогарти. Они его Лихачом зовут. Нервный такой. Он в этом городе давно. Я его часто в банде Брильянта видал.

— Когда все это было?

— В прошлую пятницу, часов в одиннадцать вечера. Пришлось закрываться и домой идти. Пива-то не осталось. Да и посетителей тоже — разбежались все до одного.

— А пиво, которое сейчас Уоррен пьет, то что надо?

— Это — что надо, могу поручиться, браток. Кто ж хочет, чтоб в тебя пушкой тыкали? Здесь уважают мир и покой. С Джеком-Брильянтом никто связываться не станет, а он ведь член этого клуба. До той пятницы все шло хорошо, он даже взносы платил, все были им довольны… Уж не знаю, как на это другие члены клуба посмотрят…

Хорошенькое дело. Если Джек позволяет своим людям угрожать пистолетами в собственном клубе, то в каком же клубе можно чувствовать себя в безопасности? Дюбуа прошел в конец стойки, и Уоррен спокойно сказал:

— Многие считают такого рода проделки неприемлемыми, Маркус.

— Что значит «считают неприемлемыми»?

— А ты подумай.

— Создадут «комитеты бдительности», да?

— Возможно, хотя и маловероятно — не те это люди. Да и не созрели они еще для этого.

— В каком смысле «не те»?

— Все тебе расскажи. Но они, в отличие от Фрэнка, за себя постоять могут.

— Ты все это к тому, что против Джека зреет недовольство — смутное, скрытое, еще никак не оформленное. Люди думают, чем ответить Джеку, да?

— Не такое уж это недовольство скрытое. И не только думают.

— Уоррен, ты рассказываешь мне далеко не все. Я-то рассчитывал на твою прямоту. Какой прок во всех этих загадках, черт побери?

— А какой прок в твоем Джеке-Брильянте, черт побери?

Над этим вопросом я бился уже давно, с самого начала. Судя по выражению лица Уоррена ван Десена, он ответ на этот вопрос знал, а вот я не узнаю никогда. Ван Десен ошибался.