После стрельбы в «Высшем классе» Джек, «самый разыскиваемый человек в Америке», долгое время находился в бегах и в конечном счете обосновался в горах Катскилл. Вряд ли бы я еще раз увидел его, если бы мое участие в деле об убийстве в «Высшем классе» не напомнило ему обо мне — и это при том, что во время слушания дела мы ни разу не встретились лицом к лицу. И вот, в середине лета 1930 года, когда жара стала спадать, а происшедшее в клубе понемногу забываться, Джек, как видно, отыскал меня в каком-то закоулке своей памяти, извлек на свет и пригласил в воскресенье обедать.

— Прости, — сказал он мне по телефону, — с тех пор как мы разговорились тогда в «Кенморе», прошло немало времени, и я запамятовал, как ты выглядишь. Я пошлю за тобой шофера, но как он тебя узнает?

— Я похож на святого Фому Аквинского, — ответил я. — На голове у меня белая шляпа с черной лентой. Видавшая виды шляпа. Такая бросается в глаза сразу.

— Приезжай пораньше, — сказал он. — Я хочу кое-что тебе показать.

Джо Фогарти (по кличке Лихач) ждал меня на вокзале в Катскилле.

— Эдди-Брильянт? — спросил я, увидев его.

— Нет, — ответил он. — Эдди умер в январе. А я — Фогарти.

— Ты похож на него как две капли воды.

— Все говорят.

— Ты шофер мистера Брильянта?

— Джека. «Мистером Брильянтом» его не зовет никто. Да, шофер. И не только шофер.

— Ты, я вижу, ему предан.

— Вот именно, предан. Джек ценит преданность больше всего. Все время об этом говорит.

— Что ж он говорит?

— «Приятель, — говорит, — мне надо, чтобы ты был мне предан. А не будешь — шею сверну».

— Сказано недвусмысленно.

Мы сели в сделанный на заказ двухцветный серо-зеленый «кадиллак» Джека с белобокими автопокрышками и пуленепроницаемыми стеклами, бронированными панелями и потайными отделениями, где хранились пистолеты и ружья. О существовании этих отделений я узнал, впрочем, лишь через год, когда оттуда однажды ночью, в недобрый час, Джек выхватил пистолет. Теперь же я обратил внимание лишь на сиденья из черной кожи да на обшитую деревом приборную доску с бесконечным количеством каких-то неизвестных мне кнопок и датчиков.

— До дома Джека далеко? — спросил я.

— Мы к Джеку не домой едем, он ждет нас на ферме у Бьондо.

— Уж не Джимми ли это Бьондо?

— Вы знаете Джимми?

— Встречались как-то раз.

— Всего один раз? Повезло вам. Недоумок. Недавно с дерева слез.

— Да, и у меня сложилось такое же впечатление. Я встретил его в суде, когда слушалось дело об убийстве в «Высшем классе». Мы с ним обменялись мнениями о моем подопечном Джо Виньоле.

— Джо. Бедняга Джо. — И Фогарти печально улыбнулся. — Есть люди, которым хоть по четыре руки и ноги дай — а все равно не везет.

— Я вижу, ты знал Джо неплохо.

— Когда я был в Нью-Йорке, я ходил в «Высший класс» еще до того, как познакомился с Джеком. Отличное местечко было. До кризиса, я имею в виду. Весело, пьяно, девочки. Я там со своей женой познакомился — мисс Печаль 1929 года.

— Так ты женат?

— Был. Через четыре месяца разошлись. Эта дамочка самого Иисуса Христа из себя выведет.

Когда Фогарти отъехал от станции и направился на запад, в сторону Восточного Дарема, где жил Джимми Бьондо, не было еще и двенадцати. В моем мозгу роились образы Катскилла: и старый Рип Ван Винкль, который, доживи он до наших дней, торговал бы сейчас из-под полы яблочной водкой, а не напивался бы ею; и эти старые голландцы с их волшебными кеглями и джином, от которого впадаешь в забытье; и всадник без головы, что скачет, точно призрак, через Сонную лощину и бросает свою голову в дрожащего от страха Йхобала. Горы Катскилл производили на меня магическое действие своими историями, а также своей красотой; я наслаждался ими, хотя и чувствовал неприятное посасывание под ложечкой: как-никак мне предстояла встреча с одним из самых опасных людей Америки. Мне. Адвокату из Олбани.

— Представляешь, всего два с половиной часа назад я беседовал с целым взводом фараонов.

— Фараонов? Не знал, что в Олбани фараоны по воскресеньям работают.

— Это был торжественный завтрак по случаю первого причастия. Меня пригласили выступить, и я рассказал им несколько поучительных историй, а затем взглянул на их вымытые шеи и до блеска начищенные пуговицы и объяснил, что они — наше главное оружие в борьбе за спасение нации от самого страшного врага в ее истории.

— Какого врага?

— Бандитизма.

Фогарти не засмеялся. На этот раз чувство юмора ему изменило.

Фогарти был единственным человеком из компании Джека, кто не боялся сказать мне, что у него на уме. В нем была наивность, которая превосходила весь ужас, весь страх, все бесчестные дела. И наивность эту культивировал в нем Джек. До поры до времени.

Фогарти рассказал мне, что ему было одиннадцать лет, когда он нащупал свое слабое место. Этим слабым местом был нос. Стоило кому-то ударить ему в драке по носу, как нос начинал кровоточить, а сам Фогарти от вида крови — блевать. Пока он блевал, противник избивал его до потери сознания. Поэтому Фогарти старался уличных драк избегать, когда же это было невозможно, он вставлял в нос вату, которую всегда носил с собой. В драках он редко выходил победителем, однако, разобравшись со своим носом, блевать перестал.

Когда мы познакомились, ему было тридцать пять лет и он только-только вылечился от туберкулеза, которым заболел на последнем курсе колледжа. У Фогарти была пуританская жилка, которая плохо сочеталась с католической церковью, однако книги он читал, любил Юджина О’Нила и мог даже порассуждать о Гамлете, поскольку в свое время сыграл в школьном спектакле Лаэрта. Джек использовал его в качестве шофера, но доверял ему и деньги — Фогарти вел всю «пивную бухгалтерию». Он постоянно был при «хозяине» — в этом, собственно, и состояла его основная обязанность. Он был похож на Эдди, а Эдди умер от туберкулеза.

С Джеком он познакомился, когда работал барменом у Чарли Нортрепа. Сидя по разные стороны стойки принадлежавшего Нортрепу придорожного бара, они разговорились и друг другу понравились. История Джека пришлась Фогарти по душе. В Катскилле Джек был человек новый, и его все интересовало. Что собой представляют местный шериф и судьи? Они бабники? Игроки? Педерасты? Пьяницы? Или просто охочи до денег? Кто еще занимается пивным бизнесом в горах, кроме Нортрепа и братьев Клементе?

Фогарти ответил Джеку на все вопросы, и Джек, подарив ему пистолет тридцать второго калибра с отделанной жемчугом рукояткой, который раньше принадлежал Эдди, уговорил его уйти от Нортрепа и перейти к нему. Фогарти носил пистолет незаряженным — поэтому угроза от него исходила ничуть не больше, чем от «булыжника» весом в сто граммов.

«Вы даже не представляете, ребята, какое грозное оружие вас охраняет, — шутил Фогарти. — Булыжник весом в сто граммов».

— Не хочу соваться в серьезное дело, — объяснил он Джеку, беря у него пистолет.

— А от тебя этого и не требуется, Лихач, — сказал ему Джек. — Не прошу же я своего портного лечить мне зубы.

Такая постановка вопроса полностью устраивала Фогарти. Ведь теперь крутые ребята, с которыми он имел дело, не представляли для него никакой опасности. Не подерешься — нос не расквасят.

Фогарти свернул на узкую грязную дорогу, которая сначала петляла по холмам, а затем, выровнявшись, спустилась на окруженное деревьями плато. Джимми Бьондо занимал старый белый фермерский дом с зелеными ставнями и зеленой, обшитой кровельной дранкой крышей. Стоял дом в конце аллеи, а из-за него, высокого, красивого, выглядывал некрашеный, покосившийся амбар.

На открытой веранде виднелись три человеческие фигуры; все три качались в креслах-качалках; лиц из-за развернутых газет видно не было. Когда Фогарти остановил машину на лужайке перед домом, все три газеты опустились одновременно, и Джек, вскочив первым, сбежал по ступенькам мне навстречу. Женщина, Алиса, опустила газету на колени и посмотрела на меня с улыбкой. Третьим сидевшим на крыльце был Джимми Бьондо, владелец дома; сам он, впрочем, здесь больше не жил, а дом сдавал Джеку. Он оторвался от Болвана Энди и оглядел меня с ног до головы.

— Добро пожаловать в земной рай, Маркус, — сказал Джек. Он был в белых парусиновых брюках, бело-коричневых штиблетах и в желтой шелковой рубашке. Песочного цвета блейзер висел на спинке его кресла-качалки.

— Земной рай, говоришь? — переспросил я. — А Фогарти сказал, что этот дом принадлежит Джимми Бьондо.

Джек засмеялся; улыбнулся и Джимми. Если это можно назвать улыбкой.

— Нет, вы только на него посмотрите! — сказал Джек жене и Джимми. — Адвокат — и с чувством юмора. Я же говорил, что он молодец.

— Против овец, — вновь пошутил я.

Джек засмеялся опять. Ему явно нравилось, как я шучу. А может, его забавляли не мои остроты, а я сам или моя смешная старая шляпа. Стоило Фогарти эту шляпу увидеть, как он меня сразу узнал. В том месте, где я за нее брался, спереди, на тулье и на полях, она совершенно выцвела, поля по краям загнулись, а черная лента кое-где отстала и перекрутилась. Тем не менее это была моя любимая шляпа. Люди не понимают, что для некоторых старое, привычное так же ценно, как новое. Когда Алиса, спустившись по ступенькам, подошла ко мне и задала традиционный вопрос: «Вы завтракали?» — я приподнял в знак приветствия шляпу и ответил:

— Не то слово. Меня угощали католической яичницей и ирландским беконом часа три назад, на торжественном завтраке в честь первого причастия.

— Мы тоже только что вернулись из церкви, — сказала Алиса.

— Да ну? — Впрочем, я не сказал «Да ну?». Я повторил свою речь о бандитизме как о самом опасном враге нации. Джек слушал без тени улыбки, и я про себя подумал: «Господи, неужели и этому тоже отказало чувство юмора?»

— Я тебя понимаю, — сказал он наконец. — От этого врага погибли мои лучшие друзья… — И тут он улыбнулся едва заметной улыбкой, которую можно назвать кривой, или проницательной, или ядовитой, а то и зловещей. Я, во всяком случае, расценил ее именно так, а потому рассмеялся своим коронным адвокатским смехом. Смехом, который все газеты Олбани окрестили «громогласным» и «заразительным» и благодаря которому фраза, брошенная Джеком, воспринималась шуткой года.

Джек встал и потянулся — электрическая дуга, молния, взметнувшаяся над верандой. Тут только я понял, что в этом человеке течет какая-то другая, не такая, как у меня, кровь. Разворот плеч, рисунок рта, цепкие пальцы — все в нем жило какой-то особой жизнью. Ударяя вас, похлопывая по щеке или по плечу, тыкая в шутку кулаком в бок, он, чтобы предотвратить взрыв, словно бы освобождался от электричества, передавал его вам, заряжал вас собой — хотели вы того или нет. Чувствовалось, что внутри у него что-то происходит, какое-то внутреннее горение, и огонь этот вот-вот перекинется на вас, вспыхнет и в вашей собственной душе.

Мне это нравилось.

Все лучше, чем сидеть в библиотеке или играть в карты.

Я поднялся по ступенькам и, обменявшись рукопожатиями с Бьондо, сказал ему, что счастлив встретиться снова. Он ответил мне кивком головы и подрагиваньем ноздрей (каждая подрагивала на свой лад), что я расценил как особое расположение. Джимми похож был на гигантскую личинку, на отвратительную жабу с пудовыми веками и необычайно подвижным носом, который жил совершенно самостоятельной жизнью. Его фигура представляла собой сферическую поверхность; что было внутри, неизвестно; очень возможно, что под чесучовой спортивной рубашкой цвета свежей лососины скрывались не кожа и кости, а дешевый фарш, козлиные уши и свиные пятачки. Одного взгляда на него было достаточно, чтобы сказать: «Это убийца», но убийцей Джимми не был. Он был рангом повыше.

— Как там твой дружок Джо Виньола? — спросил он и засмеялся кладбищенским смехом, заухал, точно филин: «Ух-ух-ух».

— Дело идет на поправку, — солгал я. (Джо был совершенно не в себе.) Доставлять удовольствие Джимми Бьондо я был не обязан.

— Козел, — буркнул Джимми. — Козел, козел, козел.

— Он никому не причинил зла, — сказал я.

— Козел, — повторил Джимми, покачав головой и издав звук, похожий на вой сирены. — Козел со скрипкой. — И он визгливо захохотал.

— Мне так жалко его семью, — сказала Алиса.

— Свою пожалей, — сказал Джек. — Этот сукин сын на нас на всех стучал.

— Кого хочу, того и жалею, — с затаенной злостью сказала Алиса, что для меня явилось полнейшей неожиданностью. И это говорит жена Джека-Брильянта? С другой стороны, не возьмет же он в жены овцу? Я-то думал, что он подчинит себе любую женщину, с которой пожелает жить вместе. Разве мы не знаем по кино, что одной увесистой оплеухи достаточно, чтобы женщина поняла, «кто здесь хозяин»? «Враг народа», фильм Кэгни со знаменитой семейной сценой, объявили в газетах Олбани «картиной из жизни Джека-Брильянта». Если верить анонсам, в фильме описывались его последние проделки: «Об этом вы прочли вчера на первой странице нашей газеты. В фильме — подробности», и т. д. Но, как и все, что «имело отношение к Джеку в кино», этот фильм не имел к Джеку никакого отношения.

Когда тема Джо Виньолы была исчерпана, Джимми несколько раз хмыкнул («Ух-ух-ух»), встал и объявил, что ему пора. Фогарти должен был доставить его на другой берег Гудзона, где он сядет в поезд до Манхаттана. О чем они говорили с Джеком, сидя воскресным утром на веранде, мне, естественно, не докладывали, а сам я не допытывался. Много позже я узнал, что они были в каком-то смысле партнерами.

После отъезда Джимми мы разговорились, и Алиса сказала, что утром была с Джеком на мессе в церкви Сердца Христова в Кейро, куда она — а иногда и он — ездила по воскресеньям, что Джек дал деньги на новый орган и однажды летом привез туда Техасца Гинана на благотворительный обед на свежем воздухе и что он собирается привезти Эла Джолсона, и т. д. Словом, я узнал для себя немало нового.

В это время к веранде, на которой мы сидели, подошел старый негр.

— Машина готова, масса Джек, — сказал он.

Машина?! Какая еще машина? И сколько их у него? Значит, он хотел продемонстрировать мне какую-то машину?

— Хорошо, Джесс, — сказал Джек, — сейчас идем. А ты пока принеси нам сюда на веранду две бутылки виски и две шампанского.

Джесси кивнул и медленно пошел прочь. Седой, сутулый, он выглядел стариком, на самом же деле ему было не больше пятидесяти. Родом он был из Джорджии, где проработал всю жизнь — сначала в поле, а потом на конюшне. С Джеком его познакомил в двадцать девятом году коннозаводчик из Джорджии, который привез Джесси с собой в Черчилл-Даунз, где использовал в качестве конюха. Оказалось, что в Джорджии Джесси гнал самогон, и Джек тут же предложил ему сотню в неделю с последующим повышением зарплаты в восемь раз, если тот, с двумя сыновьями-подростками и без жены, поедет с ним на север и будет работать водопроводчиком на перегонном кубе для производства яблочной водки; дистиллятор являлся совместной собственностью Джека и Бьондо и с тех пор бесперебойно работал день и ночь в глухом лесу, в четверти мили от того кресла-качалки, в котором я сейчас мирно покачивался.

Итак, старик отправился за виски и шампанским, а я попытался угадать, какое развлечение меня ожидает. Но тут Алиса посмотрела на Джека, Джек — на меня, а я — на них обоих, раздумывая, что бы эти молчаливые взгляды могли значить. И тогда Джек задал мне сакраментальный вопрос:

— Ты когда-нибудь из пулемета стрелял, Маркус?

Мы направились к покосившемуся амбару, в котором, как выяснилось, был оборудован превосходный винный склад; имелись здесь и холодильные установки для пива, и обшитое сучковатой сосной хранилище для вина и шампанского, и просторная крытая стоянка, где без труда размещались три грузовика, — при этом напрочь отсутствовали сено, мухи, амбарный запах, а также коровьи и куриные экскременты.

— Нет, — ответил я Джеку на его вопрос, когда мы еще сидели на веранде. — В отношении пулеметов я девственник.

— Что ж, пора тебе с девственностью расставаться, — сказал Джек и, пританцовывая, словно приглашая меня и Алису следовать за ним, сбежал вниз по ступенькам и повернул за угол.

— Он помешан на пулеметах, — пояснила Алиса. — Ждал вас, чтобы вместе попробовать. Впрочем, если не хотите, можете не стрелять — мало ли что ему на ум взбредет.

Я кивнул: дескать, да, потом отрицательно покачал головой — нет, пожал плечами и, по-видимому, выглядел в этот момент глупейшим образом. Мы с Алисой пересекли лужайку и подошли к амбару, где Джек, приподняв доску пола, вытаскивал из тайника пулемет Томпсона и несколько ящиков патронов к нему.

— Новенький, вчера только из Филадельфии, — сказал он. — Не терпится его испытать. — Джек сдвинул магазин, зарядил его и поставил на место с тем знанием дела, которое сразу бросается в глаза даже дилетанту. — Я слышал, один парень барабан за четыре секунды заменяет, — сказал он. — Может пригодиться. В трудную минуту.

Он встал и направил ствол в дальний конец амбара, где к глухой стене была прибита мишень (Джесси имел в виду не «машину», а «мишень» — только теперь сообразил я.) — чей-то портрет и подпись «Голландец Шульц».

— Я несколько лет назад пару сотен таких картинок напечатал, — пояснил Джек. — Тогда мы с Шульцем не в ладах были. Он и в жизни такой жадный хер. Это я сам рисовал.

— А сейчас ты с ним ладишь?

— Да, у нас опять мир. — И с этими словами он выпустил в Шульца длинную очередь. Две-три пули попали в лоб. — Чуть в сторону, — заметил Джек. — Но ему бы хватило и этого.

— Дай я попробую, — сказала Алиса.

Она забрала пулемет у Джека, который расстался с ним крайне неохотно, и тоже выпустила длинную очередь, изрешетив всю стену и не попав в мишень ни разу. Во второй раз она попала в край рисунка, но сам Шульц остался невредим.

— Из винтовки у меня лучше получается.

— А еще лучше — со сковородой, — сказал Джек. — Пусть Маркус попробует.

— Это не по моей части… — попытался отговориться я.

— Брось. Другой возможности у тебя может не быть — если, конечно, не пойдешь ко мне работать.

— И потом, я ничего не имею против мистера Шульца.

— Ничего, он не обидится. Кто в него только не стреляет.

Джек вложил мне в руки пулемет, и я прижал его к груди, как арбуз. Смех, да и только. Правую руку я положил на рукоятку, левой стиснул вторую ручку, а приклад вогнал себе под мышку. Нелепо. Неудобно.

— Чуть повыше, — сказал Джек. — Упри в плечо.

Я потрогал курок и поднял ствол. Зачем? Скользкий, холодный. Направил дуло на Шульца. Воскресное утро. Тело Христово еще до конца не переварено, память о молитве и святом беконе еще не сошла с языка. Я прижал пальцем курок, упер в плечо ствол. Привычное чувство. Уютное ощущение прижатого к груди оружия. Вспоминается служба в армии, детские игры «в войну». Нажимай же, идиот.

— Черт возьми, Маркус! — крикнул Джек. — Не тяни! Жарь!

И в самом деле — как ребенок. Блюду нравственность. Действует, видать, ирландская католическая магия: рука не поднимается стрелять в настенное изображение. Благослови меня, святой отец, ибо я согрешил. Я выстрелил в изображение мистера Шульца. И попал, сын мой? Нет, отец, промахнулся. Во искупление греха, сын мой, прочти два раза молитву и выстрели в этого ублюдка еще раз.

— Ну же, Маркус! — не выдержала Алиса. — Он не кусается.

Рядовая женского вспомогательного корпуса, член благотворительного общества Молитвы и Поста, сегодня, после утренней мессы, приняла участие в экскурсии с пулеметом. В экскурсии участвовал также адвокат из Олбани. Какая же огромная дистанция между Маркусом и Джеком-Брильянтом. Тысячелетия психологии, культуры, опыта, развращенности. Человек постепенно, посредством естественного отбора, становится изнеженным, мягкотелым. Стал бы я его защищать если бы в амбар ворвались гангстеры? В суде же я защищаю таких, как он. Или суд — дело другое? Имеет ли Джек право на правосудие, свободу, жизнь? Значит ли это, что мы отличаемся только способом защиты? Какое же ничтожество этот Маркус, если изобретение мистера Томпсона повергло его в такую растерянность?!

Я спустил курок. Пули взрывались у меня в ушах, в руках, в плечах. В крови и в мозгу. Блевотина смерти заставила меня содрогнуться всем телом, даже мошонкой.

— Неплохо, чуть выше правого уха, — похвалил меня Джек. — Попробуй еще.

Я выпустил еще одну очередь. Теперь я чувствовал себя увереннее. Никакой судороги. Все просто, легко. Снова прицелился. Выстрелил.

— Попал. В яблочко — то бишь в глаз. Поздравляю с потерей девственности. Лучше поздно, чем никогда. Могу взять тебя на работу — из пулемета стрелять.

Джек потянулся к пулемету, но я не выпускал его из рук — я вдруг почувствовал себя другим, обновленным. Сделай что-нибудь новое — и ты почувствуешь себя обновленным. Как интересно стрелять из пулемета. Я выстрелил еще раз — и изрешетил Шульцу рот.

— Нет, ты погляди, — только и сказал Джек.

Я отдал ему пулемет, и он посмотрел на меня. Вот так-то! Уличный забияка, мальчишка отправил в нокаут профессионала. В первом раунде!

— Как это тебе удалось, черт возьми? — спросил Джек.

— Глазомер, — скромно ответил я. — Вот что значит в бильярд играть.

— Я потрясен, — сказал Джек. Он еще раз с изумлением посмотрел на меня и прицелился. Но потом раздумал. А вдруг промахнется? Он — и промахнется. — Хватит на сегодня. Пошли перекусим и выпьем за твою меткость.

— Нашел за что пить, — возразила Алиса. — Давайте выпьем за что-нибудь более важное, за погожий день, например, или за жаркое лето, или за то, что у нас появился новый друг. Ведь ты наш друг, да, Маркус?

Я улыбнулся Алисе, давая этим понять, что, да, я ее друг, ее и Джека. Я и был тогда их другом, да, конечно, был. Я испытал живейшую симпатию к этой парочке, ведь только что она познакомила меня с существом, которое плюется смертью, изрыгает ее, харкает ею. Полезное знакомство, нечего сказать.

Мы вернулись в дом; Фогарти сидел на веранде и читал «Крэзи-Кэт».

— Я слышал стрельбу, — сказал он. — Кто победил?

— Маркус, — ответила Алиса.

— Я угодил мистеру Шульцу прямо в рот — если это можно назвать победой.

— Поделом ему. Неделю назад этот подонок замочил в Джерси моего двоюродного братишку.

Таким образом, совершив моральное падение, я получил моральную поддержку, отчего испытал радостное возбуждение и вновь почувствовал себя в этот великолепный воскресный день уютно и привольно.

Мы сели в машину и поехали домой к Джеку. Мы с Алисой — на заднем сиденье, Джек — впереди, рядом с Фогарти. Алиса сообщила мне, что будет на обед: жареное мясо с печеной картошкой («Ты любишь мясо? Джек обожает!»), спаржа из их собственного сада (ее выращивает Таму, садовник-японец) и яблочный пирог, испеченный Корделией, чернокожей служанкой.

Розовое летнее платье так обтягивало Алису, что казалось, стоит только Джеку дать знак, как она немедленно из него выскочит. Вся — любовь, вся — пышность, вся — спелость; упадет на постель, или на траву, или на него и будет принадлежать ему — возьми меня, всю. Яблоневый аромат, листья, синее небо, белые простыни; твердые красные соски, полные ягодицы, упоительная влажность в промежности, теплые влажные губы, рассыпавшиеся волосы, неистовая страсть, восторг, чудо — и после каждого раза легкость такая, что кажется: взбежишь на любую гору.

Хороша.

Когда мы приехали, Бычок (полное имя Мендель (Бык) Файнстайн), постоянный кадр, спал на веранде. Бычок был штангистом с бычьей шеей и без задних зубов; он отсидел четыре года за вооруженное ограбление обувного магазина. Такой большой срок Бычку дали потому, что он не только прихватил всю обувь с полок, но и снял туфли с самой продавщицы. И это ему припомнили.

Как только в замке повернулся ключ, Бычок тут же вскочил с дивана. На веранде стояла серебряная клетка с двумя канарейками, и Алиса, по дороге на кухню, остановилась возле клетки с ними поворковать. Когда она вышла, Фогарти сел на диван рядом с Бычком, который знаками показал Джеку, чтобы тот подошел поближе.

— Мэрион звонила. С полчаса, — прошептал он.

— Сюда?! — Джек был явно недоволен.

— Да. Хочет сегодня с тобой увидеться. Говорит, по важному делу.

— Проклятье, — проворчал Джек и прошел в гостиную, а оттуда, перескакивая через ступеньки, побежал наверх. Я остался на веранде с его «мальчиками».

— Мэрион — его подружка, — шепнул мне Фогарти, словно желая удовлетворить мое любопытство. — Видишь этих канареек? Одну он называет Алисой, другую — Мэрион.

Бычок счел сказанное верхом остроумия и расплылся в широченной улыбке, а я, предоставив ему и Фогарти посудачить о личной жизни хозяина, вошел в гостиную. Вкус Алисы чувствовался во всем: в мягкой, обтянутой мохером мебели, в журнальном столике орехового дерева, в настольных лампах с завернутыми в целлофан абажурами, в пышном персидском ковре, который обошелся бы Джеку в целое состояние, если б он его не украл или не купил по дешевке с рук, — хотя роскошь Джек любил, тратиться на нее он особого желания не испытывал. Что же касается мебели, то ее он предоставил выбирать Алисе: все, что Джек приносил в дом сам, его супругу большей частью не устраивало. Стены были увешаны календарями в рамках и иллюстрациями на сюжеты Священного Писания. Например, рисунок сепией: Мадонна возвращается с Голгофы, а также объятое пламенем Сердце Христово, над которым вздымается крест. Одна стена была затянута великолепным синим шелком — память о том времени, когда Джек грабил склады и поезда. На маленькой книжной полке, забитой сочинениями Дзейна Грея и Джеймса Оливера Кервуда, в глаза мне бросились три книги: Рабле, энциклопедия франкмасонства и втиснутая между ними Библия Дуэ.

Когда Джек спустился, я спросил его про книги. Франкмасонство? Да, он масон.

— Полезно для бизнеса, — пояснил он. — Ведь с этими протестантами каши не сваришь. Держат денежки под замком.

А Рабле? Джек снял книгу с полки и погладил ее.

— Мне ее подарил один адвокат, когда в 1927 году я влип в историю. («История» заключалась в том, что люди Лепке устроили засаду, убили Малыша Оги Оргена и выпустили три пули в Джека.) Потрясная книга. Ты читал? По-моему, этот Раблей малость не в себе.

Я сказал, что эту книгу знаю, но на совпадения обращать его внимание не стал: Рабле ведь был не только у Джека, но и в библиотеке клуба «Рыцари Колумба», где я принял решение сюда приехать; кроме того, эту книгу подарил ему не кто-нибудь, а адвокат. Решил, что скажу об этом как-нибудь в другой раз, в более спокойной обстановке. А то получится, что я все это нарочно выдумал — специально, чтобы ему польстить.

Алиса услышала из кухни наши голоса и вошла в гостиную прямо в фартуке.

— Эти чертовы масоны, — сказала она. — Не могу отучить его от этого вздора.

Чтобы ее позлить, Джек повесил наверху, в уборной картину с изображением всевидящего ока внутри треугольника — высшее божество в причудливом масонском представлении. Тема, на которую заговорила Алиса, вызывала, как видно, частые споры между супругами.

— Он смотрит на тебя, Алиса, — сказал ей Джек, — даже когда ты писаешь.

— Мой Бог не смотрит на меня, когда я писаю, — отпарировала Алиса. — Мой Бог — джентльмен.

— Твой Бог, если я правильно понимаю, — это два джентльмена и птичка в придачу.

Он открыл Рабле и начал читать, подойдя к дверям кухни, чтобы Алиса слышала. Читал он о прибытии Гаргантюа в Париж, о том, как он снял колокола Нотр-Дам на бубенцы для своей гигантской кобылы, а также о том, как Гаргантюа уселся на башни собора, взирая сверху на собравшуюся толпу. И тогда он решил напоить их вином.

«С этими словами он, посмеиваясь, отстегнул свой несравненный гульфик, — прочел Джек с притворной напыщенностью, голосом высоким, подрагивающим от волнения, — извлек оттуда нечто и столь обильно оросил собравшихся, что двести шестьдесят тысяч четыреста восемнадцать человек утонули, не считая женщин и детей».

— Господи, Джон, — сказала Алиса, — и как ты можешь читать такое?

— «Оросил собравшихся», — повторил Джек. — Вот мне бы так! — И, не выпуская книгу из рук и снова обращаясь ко мне, он сказал: — Не удивляйся, что она назвала меня «Джон». Мое полное имя: «Джон Томас Брильянт». Звучит? — И он громко рассмеялся.

Джек бросил книгу на диван, быстрым шагом вышел на веранду, спустился к машине и вернулся с двумя бутылками шампанского. Поставил обе бутылки на журнальный столик и достал из буфета четыре бокала.

— Алиса, Лихач, шампанского хотите?

Оба ответили «нет». Бычку же Джек и предлагать не стал. В самом деле, зачем тратить шампанское на человека, который с большим удовольствием выпьет средство от пота?

Джек налил шампанского мне и себе.

— За плодотворное сотрудничество в рамках закона, — провозгласил он.

«Изящно выражается», — подумал я и сделал глоток, а он осушил свой бокал целиком и тут же наполнил его снова. Содержимое второго бокала исчезло так же быстро, как и первого, за вторым последовал третий — за одну минуту Джек управился с тремя бокалами.

— Пить хочется, — объяснил он. — Шампанское — самое оно!

Джек явно переигрывал. Он допил третий бокал и уставился на меня. Я пил маленькими глотками и рассказывал, что бывает, если выпить дешевого шампанского.

— Прости, что перебиваю, — сказал он, терпеливо дождавшись, пока я сделаю паузу. — Ты пройтись не хочешь? Погода сказочная, а мне хотелось показать тебе окрестности.

Мы вышли через заднюю дверь, зашагали вдоль протекавшей параллельно дороге речушки, дошли до того места, где она сужалась, перепрыгнули на противоположный берег и, ступая по ковру из сосновых иголок, погрузились в тишину и прохладу леса. Лес был совсем еще молодой: старые деревья давно уже повалили, а молодые — сосны, березы, клены, ясени, — высокие, но еще не широкие в обхвате, трогательно тянулись к солнцу. Кошка по имени Пуля бежала следом за Джеком, точно хорошо обученная собака. Жила она на улице и к нам присоединилась, когда мы спустились с заднего крыльца, где она уже давно вяло играла с полумертвой белкой, у которой, впрочем, хватало еще сил и ума отбегать в сторону всякий раз, когда Пуля обнажала зубы. Но белка была уже в возрасте, и нередко прыжок Пули заставал ее врасплох.

Джек шел быстро, почти бегом, с кошачьей ловкостью перепрыгивая через поваленные деревья, карабкаясь в гору, спотыкаясь, но так ни разу и не упав. Он то и дело поворачивал голову, чтобы проверить, поспеваю ли я, и всякий раз делал мне один и тот же знак: правой рукой, сгибая пальцы в суставах от себя ко мне — «давай поторопись». Он ничего не говорил, но даже сейчас я помню этот его жест и тревожный взгляд. В эти минуты он ни о чем не думал, кроме меня, цели нашего путешествия и тех препятствий, которые ему и кошке приходилось преодолевать: сгнившего бревна, камней и валунов, сухостоя, поваленного дерева — незахороненных покойников леса. Тут впереди показалась просека, и Джек, поджидая меня, остановился. Он показал пальцем на луг, который издали похож был на приподнятое золотое яйцо, и в центре, точно перевернутая вверх ногами ножка огромного желтого гриба, одиноко возвышалась высохшая яблоня; за яблоней на пригорке стоял старый дом. Туда, по словам Джека, мы и направлялись.

Теперь Джек шел рядом со мной; он успокоился — то ли оттого, что лес кончился, то ли от вида дома; во всяком случае, больше он не торопился, его взволнованное лицо разгладилось.

— Почему ты приехал? — спросил он, и тут только я заметил, что на губах у него играет улыбка.

— Ты меня пригласил. И потом, мне было интересно. Мне и сейчас интересно.

— Я думал, может, уговорю тебя на меня поработать.

— Адвокатом или пулеметчиком?

— Может, думал, ты откроешь в Катскилле филиал своей конторы.

Это меня рассмешило. Еще не сказал, что ему от меня нужно, а уже зазывает к себе под крылышко.

— Не имеет смысла, — сказал я. — В Олбани у меня практика. И будущее тоже.

— И какие ж у тебя планы на будущее?

— Политика. Может, конгресс — если повезет. Тут, кстати, нет ничего сложного. Аппаратные игры.

— На Ротстайна работали два окружных прокурора.

— Ротстайна?

— Арнолд Ротстайн. В свое время я сам у него работал. В его распоряжении был целый взвод судей. Почему ты достал мне разрешение на ношение оружия?

— Просто так. Без всякой задней мысли.

— Ты же знал, что я не пай-мальчик.

— Мне это ничего не стоило. Мы хорошо пообщались тогда в «Кенморе», и после этого ты еще послал мне виски.

Он похлопал меня по плечу. Как током дернуло.

— Признавайся, в душе ты вор, так ведь, Маркус?

— Нет, воровать — не по моей части. Но грешки за мной водятся. Развратник, бездельник, вольнодумец, обжора, нарцисс — и горжусь этим. Это мне ближе, чем воровство.

— Я дам тебе пять сотен в месяц.

— И что я должен буду за это делать?

— Быть под рукой. Оказывать юридические услуги. Решать все вопросы с дорожной полицией. Вызволять моих ребят из тюрьмы, когда они напьются или будут дебоширить.

— И сколько ж у тебя ребят?

— Пять-шесть. Иногда набирается человек двадцать.

— И это все? Не самая тяжелая работа на свете.

— Сделаешь больше — больше получишь.

— Что, например?

— Например, придется решать кое-какие денежные вопросы. Мне сейчас надо открыть счета еще в нескольких банках, а светиться не хочется.

— Короче, ты хочешь, чтобы на тебя работал юрист.

— У Ротстайна был Билл Фэллон. Он платил ему еженедельную зарплату. Знаешь, кто такой Фэллон?

— Еще бы, в Штатах нет ни одного адвоката, который бы не знал, кто такой Фэллон.

— Он пару раз защищал нас с Эдди, когда мы попадали в переделки. Спился, бедолага. Ты-то пьешь?

— Пока нет.

— Правильно. Пьяницам — грош цена.

Мы подошли почти вплотную к старому дому, некрашеному строению с заколоченными окнами и дверьми, к которому сзади прилепился то ли амбар, то ли конюшня с щелями вместо окон и дырками в потолке. Вид отсюда открывался немыслимый — природа предстала во всем своем естественном и необъятном величии. Неудивительно, что Джеку это место так приглянулось.

— Я знаю старика, которому этот дом принадлежит, — сказал он. — И поле тоже. Но продавать его этот сукин сын не собирается. Что там поле — весь горный склон его. Упрямый старый голландец — умрет, не продаст. Я хочу, чтобы ты над ним поработал. На цену мне наплевать.

— Тебе нужен дом? Поле? Что?

— Все, что из него выбьешь, — и гору, и лес. Хочу это желтое поле. Всю землю — отсюда и до моего дома. Сейчас дела у меня идут неплохо, а дальше пойдут еще лучше. Хочу здесь строиться. Поставлю большой дом. Чтобы жить по-людски. Я видел такой же в Уэстчестере, классный дом. Просторно… Его себе один миллионер построил. Он когда-то на Вудро Вильсона работал. Большой камин. Взгляни на этот камень.

И Джек поднял с земли красный камень.

— Их здесь полно, — сказал он. — Камин бы таким выложить, а? А может, и дом облицевать, почему бы и нет? Видал когда-нибудь дом из красного камня?

— Нет.

— Вот и я нет. Поэтому так и хочется.

— Ты, стало быть, собираешься здесь, в Катскилле, насовсем поселиться?

— То-то и оно. Насовсем. В этих местах работы полно. — И он загадочно улыбнулся. — Яблонь хватает. И желающих утолить жажду — тоже. — Он окинул взглядом дом. — Ван Вей — вот как его зовут. Ему сейчас лет семьдесят. Несколько лет назад он тут было фермером заделался.

Джек обошел дом и заглянул в сарай. Внутри росла трава, а под крышей жили мухи, птицы и пауки. Паутина, птичий помет…

— Как-то раз мы с Эдди оказали старику услугу, — сказал Джек, напоминая мне и себе самому (а в каком-то смысле и старику), что когда Джек-Брильянт оказывает услугу, то спиной к нему не поворачиваются. Тут он вдруг пристально посмотрел на меня, и я опять, как полчаса назад, в лесу, увидел в его глазах тревогу. — Так будешь на меня работать?

— Деньги мне пригодятся, — сказал я. — В карты я обычно проигрываю.

Я запомнил этот момент. Солнце пестрым ковром покрывает его плечи, он вглядывается в темную, пустую, загаженную птичьим пометом конюшню, а верная кошка Пуля (позднее Мэрион завела себе пуделя, которого назвала Пулеметом) трется спиной о его брючину, прикладывается головой к его ботинку, и солнце тоже метит ее шерсть черно-белыми пятнами, и Пуля заряжает Джека своим током точно так же, как Джек заряжает всех остальных своим. Я обратил его внимание на то, что, похоже, он вспоминает что-то такое, чего вспоминать не хочет, и он согласился — да, я попал в точку — и рассказал мне о двух связанных между собой событиях, которые он пытался забыть, но не мог.

Одно событие произошло в 1927 году, тоже летом, когда старик Ван Вей спустился лугом мимо яблони, которая тогда еще не засохла, в лес, где Джек и Эдди Брильянты стреляли из пистолетов по прибитой к поваленному дереву мишени — Джек таким образом развлекал Эдди, которому недавно куплен был дом, впоследствии названный «крепостью Джека», а тогда являвшийся чем-то вроде лечебницы для брата-туберкулезника.

Стрельба и привлекла внимание старика, который наверняка догадывался, чем занимаются его соседи, однако кто они, не знал: Джек и Эдди носили в то время фамилию «Шефер», которую Джек позаимствовал у родителей жены; кроме того, Джек тогда не был еще настолько знаменит, слава пришла к нему чуть позже, когда, в том же году, он чуть было не погиб под пулями Лепке. Фермер терпеливо дождался, пока Джек и Эдди отстреляются, а потом сказал:

— У меня кошка с ума сошла. Вы ее не застрелите? А то она покусает мою корову. Мою жену она уже укусила. — И старик замолчал в ожидании ответа. Он смотрел прямо перед собой: нос плоский, усы вислые; он их, как и волосы, выкрасил в черный цвет и от этого похож был на Кистоуна Копа, — возможно, именно поэтому Джек и сказал ему:

— Вы бы лучше солдат вызвали. Или шерифа. Пусть они убивают.

— Это надо быстро, — возразил старик. — Может, она взбесилась.

— А как мы ее найдем? — спросил Джек.

— Я ее загнал вилами в амбар. И там запер.

— А корова тоже там?

— Нет, корова в поле.

— Значит, до коровы она не доберется. Вы ее в ловушку заманили.

— Она может в любой момент вылезти — амбар-то старый.

Братья переглянулись: им предстояло охотиться на сумасшедшую кошку точно так же, как в свое время, в Филадельфии, они вместе охотились на помойке на крыс и сурков. До фермерского дома Эдди бы не дошел, поэтому они вернулись домой, сели в машину и вместе со стариком Ван Вейем доехали до амбара, у которого тогда еще не было щелей вместо окон и дыр в крыше. Братья, достав пистолеты, вошли в амбар первыми, фермер, с вилами наперевес, следовал за ними.

— Что ей мешает перекусить нам глотки? — поинтересовался Джек.

— Надеюсь, вы пристрелите ее до того, как она кинется, — отозвался старик.

Первым кошку увидел Джек: желтая, даже оранжевая, с коричневыми разводами, она лежала на сене и молча смотрела на них. Смотрела и не двигалась, а потом разинула пасть и беззвучно зашипела.

— По мне, так ничего в ней нет сумасшедшего, — сказал Джек.

— Видели бы вы, как она укусила мою жену, прыгнула на абажур, а потом попыталась вскарабкаться по занавеске. Может, она такая тихая, потому что я ее вилами ткнул. Может, что-нибудь у нее там отбил.

— Она похожа на нашего Пушка, — сказал Эдди.

— Знаю, — отозвался Джек, — я и не собираюсь ее убивать.

Сумасшедшая кошка пристально смотрела на людей и молчала. Казалось, она почувствовала, что их появление ничем ей больше не угрожает.

— Можешь стрелять, если хочешь, — сказал брату Джек.

— Не хочу я в нее стрелять, — сказал Эдди.

— Осторожней, — сказал старик Ван Вей и, сделав шаг вперед, ткнул вилами кошку; та взвизгнула, дернулась и попыталась вырваться. Но фермер проткнул кошку насквозь и поднял вилы, словно собирался преподнести ее братьям.

— Теперь стреляйте, — сказал старик.

Джек подбоченился и, опустив пистолет, смотрел, как кошка визжит и извивается. В это время Эдди трижды выстрелил ей в голову, и старик, бросив: «Уважили», сдернул с гвоздя лопату и понес похоронить во дворе то, что еще совсем недавно было безумной кошкой.

И тут Джеку пришел на память другой, тоже связанный с кошкой эпизод, который произошел на восемнадцать лет раньше; Джеку было тогда двенадцать лет, и он сказал Эдди, что хочет обустроить склад, но Эдди его не понял. Склад был огромный, длиннее некоторых городских домов и всегда, сколько они себя помнили, пустовал. Построен он был из рифленого железа и деревянных бревен и имел множество окон, которые можно было высадить, но не разбить. Первым склад обнаружил Джек, и вместе с братом они вообразили, как его огромное пустое пространство со временем заполнится автомобилями, запчастями и здоровенными ящиками с чем-то таинственным внутри. С одного конца склада, на уровне второго этажа, имелась пристройка для офиса. Хотя лестница в офис отсутствовала, Джек нашел способ туда проникнуть; украденную из конюшни веревку он накинул на поперечную балку (все, что оставалось от лестницы) и, часа два провозившись с петлей, вскарабкался наверх. Было это в 1909 году, спустя два месяца после смерти матери, когда брату было всего восемь лет, — на то, чтобы научиться влезать в контору по веревке, у Эдди ушло целых два дня.

Из окна конторы открывался вид на подъездные пути: пустые товарные вагоны, груды шпал, штабеля покрытых креозотом телеграфных столбов. Братья наблюдали за прибытием и отправлением поездов, которые шли в места, известные им лишь по табличкам на вагонах: Балтимор и Огайо, Нью-Йорк Центральный, Саскуэханна, Лакаванна, Эри, Делавэр и Гудзон, Бостон и Олбани, — и они представляли себя в этих городах, на этих реках и озерах. Из окна конторы они однажды утром увидели, как какой-то бродяга открыл изнутри дверь товарного вагона; они видели, как бродяга спрыгнул на пути, как его заметил полицейский и как он за ним погнался. У бродяги был только один башмак, другая нога была обернута в газету и перевязана бечевкой. Полицейский догнал его и избил дубинкой. Бродяга упал и остался лежать. А полицейский ушел.

— Подонок, — процедил Джек, — он бы и нас так.

Но братья Брильянты бегали быстрее самых быстрых полицейских, лучше лазили под вагонами.

Джек принес в контору стул, кувшин воды с крышкой, свечи, спички, рогатку с запасом камней, полдюжины занимательных романов о Диком Западе, подушку и немного красного вина, которое ему удалось отлить из отцовской бутыли. Сохранил он и шляпу бродяги с протертой от частых прикосновений тульей и пятнами крови на полях. Джек снял ее с головы бродяги, когда они с Эдди спустились помочь ему подняться и обнаружили, что он мертв. Бродяга оказался совсем еще молодым человеком, и смерть его потрясла братьев. Джек повесил шляпу в конторе на гвоздь и никому не давал ее надевать.

В тот день, когда пришла оранжевая кошка, братья спали в конторе. Она влезла наверх по одному из деревянных столбов и пробежала по поперечной балке. За ней гналась собака. Она заливисто лаяла у подножья столба. Джек дал кошке воды в подставке из-под свечки, приласкал ее и назвал Пушком. Собака не унималась, и Джек стал стрелять в нее из своей рогатки, а потом спустился по веревке вниз, стукнул собаку по голове толстой палкой, полоснул ее ножом по горлу и выбросил на шпалы.

Пушок стал любимчиком братьев и их самых закадычных друзей, тех, кому разрешалось взбираться по веревке в контору. Кот жил на складе, и все ему приносили еду. Как-то зимой Джек обнаружил Пушка на улице, вмерзшим в лед, с головой, почти отъеденной каким-то неизвестным зверем, и настоял на том, чтобы кота похоронили как подобает, после чего тут же завел другого. Но второй кот вскоре убежал — один из первых уроков вычитания, который преподала Джеку жизнь.

Мы вышли из леса и пошли вдоль шоссе. Нас обогнала машина, и сидевшие в ней мужчина и женщина средних лет помахали и погудели Джеку, который объяснил, что это его соседи и что он с полгода назад отправил их сынишку на «скорой» в больницу в Олбани, миль за тридцать отсюда, когда местные костоправы так и не смогли выяснить, на что жалуется ребенок. Джек оплатил счет за лечение и за нелегальное пребывание в больнице, и малыш вернулся домой здоровым. У другой его соседки, старухи, жившей неподалеку от шоссе, развалился навес для скота и некуда было деть корову, и Джек дал денег на новый навес. Когда про Джека стали писать в газетах, что он кровожадный убийца, многие в Акре и в Катскилле рассказывали такого рода истории.

Когда мы вернулись, Тим, дядя Джека, возился с розами. Лужайка была только что подстрижена, а трава сложена у дорожки аккуратными кучками. На солнечной стороне коричневого, с черепичной крышей дома Тим поливал цветы: большие и малые ноготки, георгины, львиный зев. Цветы разрослись так, что доставали до окна второго этажа, где Джек якобы держал свои пулеметы, о чем впоследствии авторитетно сообщала пресса. Идея «крепости с бойницами» была смехотворна, однако в данном случае не лишена оснований: у Джека был прожектор, который освещал все подходы к дому, а клены на лужайке были выкрашены в белый цвет на уровне человеческой головы — так что всякий, проходивший под деревьями, представлял собой идеальную мишень. Прожектор Джек установил еще в 1928 году, когда враждовал с Шульцем и Ротстайном, сразу после того, как в Денвере трое наемных убийц пытались прикончить Эдди. В Денвер Эдди отправился потому, что в Катскилле ему не удалось вылечить легкие, и Денвер ему, как видно, помог — во всяком случае, когда убийцы открыли огонь, он выпрыгнул из машины и сумел убежать. Убедившись, что Эдди ему не догнать, один из убийц схватил щенка бультерьера, мирно сидевшего на лужайке перед домом, и, вымещая на нем злобу, отстрелил щенку лапу. Затея, мне кажется, довольно странная. А впрочем, каждый развлекается по-своему.

Мы с Джеком стояли на лужайке и любовались ухоженным садом. Семейное счастье. Назад к земле. Сельский сквайр. У меня сложилось о Джеке совсем другое мнение, однако сейчас, когда Брильянт стоял здесь, рядом со мной, нельзя было не признать, что он вполне «вошел в образ».

— Хорошо живешь, — сказал я, зная, что это будет ему приятно.

— Стараемся…

— … И получается неплохо.

— Это все ерунда, Маркус. Ерунда. Дай мне год, может даже, полгода — и ты увидишь такое…

— То есть не дом, а дворец, ты это хочешь сказать?

— Тут все изменится: и дом, и земля, да и весь этот чертов округ…

Он подмигнул и продолжал:

— Это ведь отличное место, Маркус, туристов здесь видимо-невидимо. Знаешь, сколько питейных заведений только в этом округе? Двести тридцать. А отелей? Я и сам не знаю — только еще навожу справки. И в каждой дыре, ты только представь, можно торговать пивом. Можно и нужно.

— А чем торгуют сейчас?

— Какая тебе разница?

— Что значит «какая разница»?! Это же конкуренция.

— Мы этот вопрос решим, — заверил меня Джек. — А пока пойдем выпьем шампанского.

Пуля (она вернулась с нами из леса) занялась тем временем кротом, который, потеряв бдительность, выглянул было из своей норки. Кошка схватила беднягу, отнесла его к заднему крыльцу и принялась играть с ним, расположившись рядом с трупом белки, которая то ли скончалась от ран, то ли была добита Пулей, когда та решила нас сопровождать. С кротом Пуля играла точно так же: сначала давала ему немного отбежать, а потом, одним прыжком, настигала…

Не успели мы войти в дом, как Алиса позвала Джека:

— Подойди на минутку.

Она была на веранде, Бычок и Фогарти по-прежнему сидели на диване. Сидели неподвижно, молча, пряча почему-то глаза.

Алиса открыла клетку с канарейками и спросила у Джека:

— И кого же из них ты назвал Мэрион?

Джек быстро повернулся к Фогарти и Бычку.

— Можешь на них не смотреть, они не проговорились, — сказала Алиса. — Просто я слышала их разговор. Ту, у которой черное пятно на голове, да?

Джек ничего не ответил, даже не пошевелился. Алиса схватила канарейку с черным пятном и стиснула ее в кулаке.

— Черное пятно — это ее черные волосы, так надо понимать? Думал, я не догадаюсь?!

Джек промолчал и на этот раз, и тогда Алиса свернула птице шею и швырнула ее обратно в клетку.

— Вот как я тебя люблю, — сказала она, направляясь в гостиную, но Джек поймал ее за руку, притянул к себе и, схватив свободной рукой вторую канарейку и раздавив ее в кулаке, сунул трепещущее, окровавленное тельце жене за вырез.

— И я тебя тоже, — сказал он.

Проблема — по крайней мере, на уровне канареек — была решена.

В ту же секунду мы покинули дом. «Поехали, Маркус!» — бросил Джек через плечо и сбежал по ступенькам. Фогарти покорно, точно кошка Пуля, последовал за хозяином.

— Хейнс-Фоллс, — бросил Джек срывающимся от гнева голосом.

— Мы не знали, что она подслушивает, а то бы… — проговорил Фогарти, наклоняясь к Джеку.

— Заткни свою вонючую пасть.

Несколько миль мы проехали молча, а затем Джек, словно желая показать, что тема канареек исчерпана, сказал, обращаясь ко мне:

— Я еду в Европу. Бывал в Европе?

— Был — но с экспедиционным корпусом. Штабистов возили в Париж на экскурсию. Я был штабным юристом.

— В Париже я тоже был. В самоволку ради этого ходил.

— И правильно.

— Меня сцапали и отправили обратно в Штаты. Но это все было давно. А я имею в виду недавно. Ты недавно в Европе был?

— Нет, только тогда. Первый и единственный раз.

— Потрясное место эта Европа. Потрясное. Дай мне волю, я бы туда каждый год ездил. Мне нравится Гейдельберг. Если поедешь в Гейдельберг, обязательно пообедай в замке. И Лондон мне тоже нравится. Культурный город. Чувствуется класс. Хочешь поехать со мной в Европу, Маркус?

— Я? В Европу? Когда? На сколько?

— Не все ли тебе равно, черт возьми? Вопросы задаешь какие-то несерьезные! Когда захотим — поедем. Когда захотим — вернемся. Я буду немного бизнесом заниматься, развлекаться будем. Париж создан для развлечений. Создан, понимаешь?

— А как же здешние дела? Все эти отели? Питейные заведения?

— Ничего, этим займутся другие. А потом, думаешь, мы надолго поедем? Каждому человеку, черт возьми, необходима смена впечатлений. Мы же быстро стареем. Взять меня: я чувствую себя стариком, старой развалиной, умереть могу в любой момент. Я и так уже дважды чуть не умер — на волоске от смерти был. Вот я и говорю: чертовски глупо умирать, когда столько других дел есть. Господи, я ведь это давно знаю, еще в Париже узнал от старухи алжирки, горничной. Пальцы у нее от возраста скрючились, спина колесом, каждый шаг — как нож острый. Другая бы от такой боли криком кричала — а эта нет, крутая подруга. Наверно, в молодости шлюхой была… Так вот, мы с Алкашом Диганом, он из Кливленда, отправились в самоволку в Париж — не ждать же, когда нас в этом вонючем окопе пристрелят, и каждое утро беседовали с этой грымзой — она немного знала по-английски. Ходила она в махровом халате — может, у нее и платья-то не было, — с тряпкой какой-то на голове и в шлепанцах — в туфлях бы она и шагу не сделала. Мы оба, и я, и Алкаш, каждый день ей на чай давали, щедро давали, и она нам за это улыбалась, а однажды остановила меня в коридоре и спрашивает: «Мсье, вы развлекаетесь в Париже?» — «Развлекаюсь, — отвечаю. — Очень даже». — «Обязательно, мсье, — говорит. — Это совершенно необходимо». Сказала и серьезно так посмотрела, точно учитель на ученика. Посмотрела и улыбнулась. И я понял, что она хотела сказать: «Да, приятель, сейчас-то я от боли шагу ступить не могу, но когда-то, давным-давно, я свое взяла и до сих пор помню это, хорошо помню».

И Джек развлекался. Сегодня, на моих глазах, он развлекался весь день — сначала с пулеметом, потом с шампанским и с Рабле, потом мечтая о роскошном особняке. Но развлечения эти носили какой-то нервный, исступленный характер — казалось, Джек не столько веселится, сколько расходует энергию, которая, если б он копил ее, разорвала бы его изнутри.

Между тем мы все выше и выше забирались в горы по извилистой, похожей на змею двухрядке. И без того узкая, на краю обрывов дорога казалась ничуть не больше лесной тропинки. В каком-то месте, на самом дне глубокого ущелья, блеснула горная речушка. Слева вздымались горы, дорога с каждой милей петляла все больше… Крутой поворот — и нашему взору открылся низвергающийся с огромной скалы водопад.

— Нет, ты только взгляни! — воскликнул Джек. — Неплохой вид, а?

На следующем крутом повороте он велел Фогарти притормозить, и мы вышли посмотреть, как высоко мы поднялись. Затем Джек показал пальцем в противоположную сторону: горы, громоздясь одна на другую, уходили в поднебесье. Как видно, Джек всегда здесь останавливался — здесь и перед водопадом. Что ж, это были его горы, и ничего удивительного, что он так ими гордился. При въезде в Хейнс-Фоллс мы остановились купить сигарет; в магазинчике продавался экзотический «Рамзес», любимые сигареты Джека с египетским фараоном на пачке. Он подвел меня к прилавку с сувенирами и стал уговаривать обязательно что-нибудь приобрести:

— Купи жене подушечку сухой лаванды или индейский платок на шею.

— Мы с женой разошлись два года назад.

— Тогда тебе действительно нечего ехать в Европу. Может, купишь себе портсигар или пепельницу из соснового дерева?

Я решил, что Джек шутит, но он настаивал: сувенир, любая безделушка скрепит нашу с ним сделку, ознаменует начало деловых отношений. И он стал тыкать пальцем в керамическую и стеклянную посуду с аляповатыми видами Катскилла, в термометры, вделанные в резные деревянные бруски, в футляры для зубных щеток, чернильницы, подставки под лампы, фотоальбомы — все это с выжженными сувенирными надписями, воскрешающими в памяти «дивный отпуск, проведенный в поднебесье». Наконец я остановил свой выбор на стеклянном пресс-папье с изображением индейского вождя в головном уборе из перьев, и Джек купил мне его. Сорок девять центов. Поступок этот показался мне не менее трогательным, чем его отношение к старухе алжирке или к умершему брату, который (о чем Джек не раз говорил мне впоследствии) всегда приносил ему удачу. «Со смертью Эдди мне перестало везти», — признался Джек в последнее лето своей жизни, когда он обучался нелегкому искусству умирать. Таким образом, замена брата на Фогарти носила символический характер. Символом, впрочем, было все: и пресс-папье с индейцем, и память о брате, и воспоминания о ведьме со скрюченными от артрита пальцами, которая в молодости «взяла свое», и старинный Хейнс-Фоллс, самый, по словам Джека, высокогорный городок в Катскилле, в котором — где же еще! — Джек прятал от мира женщину своей мечты, самую красивую женщину на свете.

Джек говорил, что на его глазах Чарли Нортреп толкнул одного парня с такой силой, что тот, перевернувшись в воздухе, перелетел через стол. Чарли походил на гранитную плиту: два метра в длину, один — в ширину. У него была ослепительная белозубая улыбка и прямые и желтые, как солома, волосы, расчесанные, точно у опрятного деревенского парня на свадебной фотографии, на прямой пробор. Когда мы с Джеком вошли в бар Майка Брэдли «Горная вершина», Чарли первым бросился нам в глаза. Он стоял посреди бара: грубые башмаки, спортивная рубашка с огромными пятнами пота под мышками — пьет пиво, беседует с барменом и широко, во весь рот, улыбается. Когда он увидел Джека и их взгляды встретились, улыбка исчезла.

— Мне вчера вечером тебя сильно не хватало, Чарли, — начал Джек.

— Сочувствую, Джек, но с этой нехваткой тебе, боюсь, придется свыкнуться.

— Ты не прав, Чарли.

— Допускаю, но свыкнуться придется.

— Не валяй дурака, Чарли. Ты ведь не дурак.

— Что верно, то верно, Джек. Не дурак.

Лицо Джека в этот момент окаменело, лицо Чарли, наоборот, растаяло. Он стал рассказывать Джеку что-то такое, чего я не понимал, но по его тону догадался, что отношения между ними вполне доверительные. Впоследствии я узнал, что масоном Джек стал благодаря Чарли. В 1914 году оба они «начинали» на Манхаттане, в Уэст-Сайде, были членами «Крысы», воровской шайки, которую возглавлял Оуни Бешеный, пока не сел за убийство. Оба они в 1925 году попали в Бронкс: Чарли вел полулегальное существование, играл «в железку», Джек же к тому времени успел заявить о себе в нью-йоркском преступном мире — отчасти из-за своей непредсказуемости и решительности, а отчасти благодаря покровительству всемогущего Арнолда Ротстайна. Джек тоже открыл свое заведение под вывеской «Театральный клуб в Бронксе», однако гвоздем сезона неизменно оказывался он сам: в клубе Джек вытворял такое, что не снилось даже самому смелому режиссеру. Смелости — во всех отношениях Джеку было не занимать. Да, он был непредсказуем, эксцентричен, но в его действиях, даже самых неожиданных и устрашающих, всегда просматривались логика и здравый смысл. Он снискал громкую славу неустрашимого налетчика, тогда как Чарли трудился в поте лица и вечно сидел без денег. Чарли женился на сестре Джимми Бьондо, и на лето они стали выезжать в Катскилл. Когда же дела в Нью-Йорке пошли из рук вон плохо, он, вместе с еще несколькими мелкими ворами из Нью-Джерси, присмотрел в Кингстоне брошенную пивоварню и стал бутлегером. Со временем Чарли открыл даже собственную распивочную и стал одним из самых крупных распространителей пива в округах Грин и Ольстер. Человек он был жесткий и, если сразу не получал за свой товар денег, спуску не давал. Но, в отличие от Джека, он всегда оставался всего лишь бутлегером, бизнесменом.

— Завтра вечером у меня встреча, — сообщил ему Джек. — Хочу потолковать с теми, кто тянет с выплатой.

— Я занят.

— Так освободись, Чарли. Встречаемся в Аратоге, в восемь. Чисто деловая встреча, Чарли. Чисто деловая.

— Я знаю, Джек, ты всегда был деловым человеком.

— Чарли, старина, не вынуждай меня посылать за тобой, — отчеканил Джек и, повернувшись к Чарли спиной, прошел мимо стойки бара и направился к единственному занятому столику, за которым сидели та самая красавица в белом хлопчатобумажном костюмчике и в белых туфлях-лодочках и одноглазый большеголовый гном. Гнома звали Мюррей (Гусь) Пучински, на Джека он работал уже пятый год.

— Господи, Джек, о Господи, где же ты пропадал? — воскликнула Кики, подымаясь ему навстречу.

Джек прижал ее к себе, поцеловал и сел рядом.

— Она хорошо себя вела, Гусь? — поинтересовался он у одноглазого.

Гусь кивнул.

— Попробуй-ка здесь плохо себя вести! — с вызовом сказала Кики, окидывая меня быстрым взглядом, и я подумал, что такая не сможет себя хорошо вести при всем желании. Это первое, что бросалось в глаза. Второе — безупречные черты лица, которые не могла испортить даже густая, вполне профессионально положенная косметика. Красота — скорее грубоватая, чем изысканная; большие темные глаза, нежный, округлый, чувственный рот и густые волосы, целая копна волос, только не черные, как говорила Алиса, а золотисто-каштановые — великолепная Тицианова грива. Я прочитал в ее глазах какую-то тревожную наивность. Этим словосочетанием я пытаюсь выразить то состояние моральной раздвоенности, в котором она находилась: в какой-то своей части ее нравственные устои безвозвратно рухнули, но в какой-то, и немалой, по-прежнему оставались незыблемыми. Все это читалось в ее глазах; при всей их сексуальности и многоопытности, при всей осведомленности о том, какова нынче цена на красоту, в них таился страх, вызванный тем положением, в котором она оказалась: пленение, отрешенность, подстерегающие ее опасности, возможно, даже насилие — и пьянящее предвкушение греха. Одними глазами, в течение каких-нибудь нескольких секунд, Кики смогла передать мне, как нелегко ей с приставленным к ней Гусем. Едва заметно покосилась на него, потом — на меня, потом подняла бровь, поджала губку — и я понял, что отношения у нее с Гусем далеко не идеальные.

— Я хочу танцевать, — заявила она Джеку. — Джекки, умираю хочу танцевать. Лихач, сыграй нам что-нибудь, чтобы мы могли станцевать.

— Еще рано танцевать, — отозвался Джек.

— Нет, не рано… — И Кики, в предвкушении, повела плечами и бедрами. — Ну же, Джо, давай, пжлста.

— Мои пальцы просыпаются только после девяти вечера, — сказал Фогарти. — Или после шести кружек пива.

— Ну, Джо…

Фогарти еще не садился. Взглянув на Джека, который улыбнулся и пожал плечами, он подошел к стоящему на возвышении пианино и, пробежав пальцами по клавишам, начал, причем вполне профессионально, наигрывать облегченную трактовку «Двенадцатой улицы» в стиле рэгтайм. Кики тут же вскочила и потянула за собой Джека. Джек, поначалу неохотно, взял Кики под руку, но затем, легко и уверенно танцуя на носках, исполнил с ней фокстрот, после чего Фогарти заиграл чарльстон, а затем блэк-боттом, и Кики, отделившись от Джека, принялась выделывать рискованные антраша, задирая юбку и демонстрируя очаровательные ножки.

Хотя от ножек Кики невозможно было оторвать глаз, меня больше интересовал Джек. Неужели Джек-Брильянт станет танцевать чарльстон в баре, при посторонних? После того как Кики от него отделилась, он остановился, некоторое время наблюдал за ней, а затем медленно обвел глазами присутствующих и задержал взгляд на Чарли Нортрепе и бармене, которые не отрываясь смотрели на него.

— Давай, Джекки! — крикнула Кики.

Джек перевел взгляд на нее, на ее вздымавшуюся грудь, и начал перебирать ногами. Налево — выбросил, направо — вперед, направо — назад, налево — назад: четкие, выверенные, размеренные движения. Но вот прозвучала команда Кики: «Ну же, поехали!» — и он забыл про зрителей, начисто забыл. Налево — выбросил, направо — вперед, направо назад, налево — назад, теперь он себя больше не сдерживал, движения стали раскованными, живыми; он, Джек-Брильянт, который все делал хорошо, танцевал — и как танцевал! Он выплясывал чарльстон и блэк-боттом так, как хотела танцевать вся Америка: энергично, четко, с таким же изяществом и профессионализмом, как и его партнерша, которая танцевала эти танцы за деньги, на Бродвее, у Зигфелда, и вот теперь — на горной вершине, с королем гор. Растворяясь в мелодии, плывя в ней, они, король и королева, покорили танец, подчинили себе тело.

Вдруг и музыку, и постукивание ноги Фогарти, и тяжелое дыхание Джека и Кики, и шарканье их ног, и напряженное внимание, с которым все мы, сколько нас ни было, следили за танцем, перекрыл громкий смех. В то, что действительно раздался смех, невозможно было поверить: в баре ничего смешного не происходило; «Мы, наверно, ослышались», — решили, должно быть, все. Однако смех становился все более громким, вызывающим; первое, что пришло в голову, было: кто-то смеется над ними, и тут вдруг вспомнилось, где и с кем я нахожусь, и я (одновременно со всеми) повернул голову и увидел стоящего в конце стойки Чарли Нортрепа: колотит что есть силы ладонью по стойке и надрывно смеется. «Наверно, бармен рассказал ему анекдот», — подумал было я, но тут Чарли поднял руку, показал пальцем на Джека и Кики и, по-прежнему заливаясь смехом, произнес слова, которые в наступившей тишине (Фогарти услышал смех и перестал играть) разнеслись по всему бару: «…танцует… удостоил… какие люди танцуют чарльстон…» Тут остановился и Джек, а спустя несколько секунд и Кики тоже.

— Что случилось? — спросила она.

— Все в порядке, сейчас что-нибудь выпьем, — ответил Джек, отвел Кики под руку обратно к столику, усадил и только тогда направился к бару и что-то вполголоса, так, чтобы никто не слышал, сказал Чарли Нортрепу. Чарли к тому времени уже перестал смеяться и слушал Джека, набрав полный рот пива. Потом он пиво проглотил и что-то с издевательской улыбочкой ответил, но Джек уже шел обратно к своему столику.

— Я дрожу от страха, приятель, — крикнул ему вслед Чарли. — Зуб на зуб не попадает. — Он снова глотнул пива, прополоскал им рот и выпустил струю Джеку в спину. В него он не попал, да и попадать не собирался: Чарли повел себя, как ребенок, который плюется за неимением обидных слов. Затем он повернулся к Джеку спиной, проглотил пиво и тяжелой походкой вышел из бара.

«Хорошенькое дело», — сказал я себе, когда сообразил, почему смеялся Чарли, и увидел струю пива. Я вспомнил, какой страх умел нагнать Джек на любого. Я вспомнил Джо Виньолу, моего подопечного по делу об убийстве в «Высшем классе», — Джо так боялся мести Джека, что даже в камере не чувствовал себя в безопасности. Помню, сидел он на своей койке в «Могильнике» и рассматривал какой-то сложный рисунок, который заключенный, сидевший здесь до него, нацарапал на стене. Испугался, стал пальцем по рисунку водить — что за таинственные письмена такие?

Потом соломку с пола подобрал, она тоньше пальца, ей водить удобнее — нет, все равно ничего не понятно. Тогда, на всякий случай, схватил ложку и поверх рисунка нацарапал на стене: «Джо Виньола никому не сделал ничего плохого, но его все равно посадили». Джо мечтал даже обзавестись в тюрьме пистолетом, хотел, чтобы жена пронесла его в лифчике, но не знал, как к ней с такой просьбой подступиться. А окружной прокурор каждый день твердил ему одно и то же: «Не волнуйся, Джо, по делу об убийстве мы всегда свидетелей под замком держим. Так оно спокойнее. И нам, и вам. Сам понимаешь, Джо, ты ведь здесь в большей безопасности, чем на воле». — «Но я хочу домой», — говорит ему Джо, а прокурор ему: «Что ж, пожалуйста, только это тебе двадцать тысяч будет стоить». — «Двадцать?» — «Двадцать». — «Но я же ни в чем не виноват, вы не того взяли». — «Нет, — прокурор говорит, — того. Того самого. Ты ведь единственный видел, как Джек-Брильянт со своими дружками в «Высшем классе» гулял». — «Нет, я не единственный», — не соглашается Джо. «Верно, Джо, ты не единственный. Есть у нас и другие свидетели. Бармен, к примеру. И Билли Риган — он уже на поправку пошел. Справимся — и не такие дела распутывали».

Через восемь дней после того, как Джо Виньолу посадили, его жене позвонили по телефону и сказали: «Значит, так. Открой «Дейли ньюс» на такой-то странице и посмотри, что случилось с Уолтером Рудолфом». Уолтер Рудолф был свидетелем, который согласился дать окружному прокурору признательные показания и которого вскоре после этого двое детишек нашли неподалеку от Бордентаун-Тернпайк, в районе Саут-Эмбой; Рудолф лежал на мостовой в своем синем костюме из саржи; из лужи извлекли его соломенную шляпу, а из него самого — одиннадцать выпущенных из пулемета пуль.

Тогда-то меня и привлекли к этому делу. Жена Виньолы неожиданно утратила связь с его адвокатом, а мой старый приятель Лью Миллер, который всю жизнь подвизался в шоу-бизнесе, ставил спектакли на Бродвее, финансировал «Высший класс» и знал Джо Виньолу настолько хорошо, что счел возможным за него заступиться, позвонил мне и попросил бедняге помочь.

Хорошо помню свой первый разговор с Джо.

— Зачем ты рассказал полиции то, что видел? Зачем в присутствии присяжных подтвердил, что на фотографиях — Джек-Брильянт и Чарли Филетти?

— Потому что я хотел, чтобы люди знали — я тут ни при чем. Потому что я не хотел, чтобы меня сажали в тюрьму за утаивание улик. А еще потому, что легавый дважды ударил меня по лицу.

— И все-таки почему ты это сделал, Джо? Может, ты хотел, чтобы твое имя попало в газеты?

— Нет, кроме меня, давал показания и Билли Риган, он — главный свидетель, а не я. У полиции было как минимум двадцать пять свидетелей, посетителей клуба, и все они, по словам прокурора, говорили одно и то же.

— Но мы же знаем, что собой представляет Джек-Брильянт и люди вроде него. Неужели ты их не боишься? Тебе что, жить надоело?

— Нет, конечно. Просто я не одобряю убийств, не одобряю таких, как Джек-Брильянт или Чарли Филетти. Я рос в католической семье и ценю честность. Я знаю, как в таких случаях должен вести себя примерный гражданин. Разве в церкви, по радио или в газетах нас всех не призывают быть достойными гражданами? Мы не можем допустить, чтобы эти бандиты взяли власть над Америкой. Если сам не дашь им отпор, разве можно ждать этого от других? Как после этого смотреть на себя в зеркало?

— И все-таки почему ты на это решился? Оставь всю эту бодягу и скажи как есть. Почему?

— Почему? Да потому, что надоело жить поджав хвост. Джек-Брильянт любит называть нас «подопытными кроликами». Так вот, я ему — не подопытный кролик. Джо Виньола — американец итальянского происхождения, и хвост поджимать не будет ни перед кем.

— Ни перед кем, говоришь?

— Ни перед кем.

— Ну и пеняй на себя, придурок.

Я связался с адвокатом Чарли Филетти, которого задержали в Чикаго по подозрению в убийстве в «Высшем классе». Джека же им поймать так и не удалось. Адвокату я сообщил, что бедняга Джо обвинению не понадобится, поскольку, когда начнется суд, он уже все забудет, и что мне хотелось бы связаться с кем-то из людей Брильянта, чтобы передать эту информацию Джеку — пусть знает, что Джо, хоть и не хочет «жить поджав хвост», опасности для него не представляет. Адвокат связал меня с Джимми Бьондо, с которым я встретился как-то вечером в «Серебряной туфельке» на Сорок восьмой улице. Вот к чему свелась наша беседа:

— Ты гарантируешь, что он не «наседка»?

— Гарантирую, — сказал я.

— Как?

— Любым способом, только не в письменном виде.

— Ублюдок он, вонючий ублюдок.

— Не бойся, он ничего не скажет. И перестань угрожать по телефону его жене. У них трое детей. Он славный парень, итальянец, как и ты. Он никому не причинит вреда. Сосунок.

— Душить бы таких сосунков при рождении, — заявил златоуст Джимми.

— Вреда не причинит — гарантирую. Что ты от меня-то хочешь? Я — его адвокат. Уволить меня он не может. Он еще ни разу не платил мне.

— Собачий сын, я ему…

— Спокойно. Он ничего не скажет.

— Я ему скажу…

— Гарантирую.

— Гарантируешь?

— Гарантирую.

— Смотри…

— Сказал же, гарантирую. А когда я говорю «гарантирую», значит, гарантирую.

— Дело другое…

— Вот именно, Джимми. Слово даю. Джо ничего не скажет.

— Мразь.

Вскоре после этого Джо рассказал мне, что как-то ночью Джек-Брильянт, переодетый бойскаутом, проник за решетку его камеры и встал у его койки. «Пора тебе проткнуть ушки», — сказал он и с этими словами вонзил свой бойскаутский нож Джо в левое ухо. «Помогите! — завопил Джо, чувствуя, что из дырки в ухе вытекают на пол мозги. — У меня мозг из ушей вытекает!» — «Заткнись, псих ненормальный», — отозвался чей-то голос из-за стенки.

Но сам Джо себя «психом ненормальным» не считал, и, когда психиатр поинтересовался, почему он прячет пищу под матрас, ответил:

— Это я Джеку-Брильянту еду припасаю. Придет голодный, а дать мне ему будет нечего — беды потом не оберешься.

— А тебе не приходило в голову, что, если прятать еду под матрац, она испортится и будет вонять?

— Ну и что, что испортится. Мое дело — предложить.

— А зачем ты накрыл голову одеялом?

— Хотел быть один.

— Ты и был один.

— Я не хотел, чтобы ко мне приходили посетители.

— Значит, если спрятаться под одеяло, посетители не придут?

— Нет, почему же, я их все равно сквозь одеяло увижу. Но так все-таки спокойнее.

— А ложку зачем ты спрятал?

— Чтобы посетителям было чем есть.

— Тогда зачем ты царапаешь ею каменный пол?

— Я хотел выкопать в полу ямку и в ней спрятаться, чтобы посетители меня не нашли.

— Когда ты поранил себе пальцы?

— Когда у меня отобрали ложку.

— Ты что, бетонный пол пальцами копаешь?

— Я понимал, что на это уйдет много времени, — ногти ведь ломаются и приходится ждать, пока они отрастут.

— Кто тебя навещал?

— Брильянт приходил каждую ночь. Приходил перерезанный пополам Герман Цукман, внутри полдюжины железных прутьев; чтобы прутья не вывалились, живот проволокой обмотан. Весь в водорослях, изо рта жижа сочится…

«Чем ты им насолил, Герман?» — спрашиваю. «Евреям никогда легко не жилось», — отвечает. «А ты думаешь, итальянцам жилось?»…

— Кто еще?

— Уолтер Рудолф приходил поднять мне настроение. Сквозь дырки от пуль в его теле солнечные лучи пробиваются — сам видел.

И только когда из фрака Германа выпали мертвые рыбки, на Джо надели наконец смирительную рубашку.

На четвертом судебном заседании судья признал Филетти невиновным, заявив, что прокуратура штата так и не смогла представить доказательства его вины. Имя Джека, которого найти не удалось, на процессе не упоминалось. Из пятнадцати свидетелей, согласившихся дать показания, не нашлось ни одного, кто бы видел, как Филетти стрелял. Джо Виньола, которого представили главным свидетелем обвинения, сказал, что, когда началась стрельба, он дремал в соседней комнате и ничего не видел. Речь его большей частью была бессвязной.

Билли Риган показал, что выпил двадцать стаканчиков джина и был так пьян, что ничего не помнит. Что же касается последних слов Тима Ригана, который якобы во всем обвинял Брильянта и Филетти, то, как заявил один из детективов, покойник никого не обвинял, а просто выругался.

Джек находился в бегах восемь месяцев, и за это время почти все его люди, отчасти старожилы, а отчасти те, кто остался от еврейской банды с Лоуэр-Ист-Сайд под началом Малыша Оги Оргена, разбежались и примкнули к другим группировкам. Впрочем, банда Джека особой монолитностью никогда не отличалась. Джек возглавил ее после нападения на него и на Оги конкурирующей группировки рэкетиров. Оги в перестрелке был убит, а Джек-Брильянт только ранен: убить Джека было делом непростым.

Эдди-Брильянт умер в январе 1930 года, а в апреле, по-прежнему находясь в бегах, Джек познакомился в клубе «Аббатство» с Кики Робертс и тут же бросил Элен Уолш. Все эти месяцы он продолжал конфликтовать с Голландцем-Шульцем, из-за чего поплатились жизнью еще с десяток представителей преступного мира.

Вместе с такими знаменитостями, как Эл Смит, Дэвид Беласко, Джон Макгро и другие, Джек присутствовал на стадионе «Янки» на боксерском поединке между Джеком Акулой и Томми Логреном. Такое событие Брильянт пропустить не мог, но, чтобы его не узнали, ему пришлось отпустить усы и сидеть на самом верху. Он поставил на Логрена, такого же, как и он, ирландца из Филадельфии, однако победу одержал Акула, моряк из Бостона.

Стрельба в «Высшем классе» нанесла Джеку непоправимый урон. Все, что он налаживал почти десять лет: производство и распространение пива и спиртного, рэкет рабочей силы, которым он занимался при поддержке Малыша Оги и который от него Джеку и достался; выкуп, который он регулярно получал от внебиржевых маклерских контор, водивших за нос неопытных брокеров, — наследство, доставшееся ему от Ротстайна; выход на рынок наркотиков и (что было обиднее всего) стремление стать королем преступного мира, в каком-то смысле продолжателем дела Ротстайна, — все это было похоронено вместе с убитыми в «Высшем классе».

Болван, ты что же, убиваешь людей в своем собственном клубе?

Оуни Бешеный, наставник Джека еще со времен «Крысы», тихий, незаметный человечек, который, отсидев за убийство, вышел из Синг-Синга в 1923 году и как-то неожиданно для всех стал главным мафиози Нью-Йорка, сосредоточив в своих руках всю пивную и политическую власть городского преступного мира, связался с Джеком и сообщил ему общее мнение верхушки городской мафии: «Уходи из Нью-Йорка, Джек. Можешь беситься, сколько влезет, — только не здесь. Уходи по-хорошему. А то нам придется тебя убрать».

Выстрелы в «Высшем классе» подвели черту под целым десятилетием, поставили точку на определенном этапе его жизни. С кем только Джек не вел войну: и с Шульцем, и с Ротстайном, и с еще десятком менее крупных главарей банд в Бронксе, Джерси и на Манхаттане, — но воевать в одиночку против всех гангстеров Нью-Йорка даже он был не в состоянии и поэтому перебрался в Катскилл. Кое-что из всего этого я знал уже тогда (а Чарли Нортреп наверняка знал много больше), поэтому пускать струю пива в спину Джека, смеяться ему в лицо едва ли могло быть в интересах Чарли.

После того как Чарли покинул «Горную вершину», Кики заявила, что ей здесь надоело и что она хочет поехать куда-нибудь «словить кайф». Джек — «ловец кайфа» сказал «о’кей», мы вышли из пивной, съели по хот-догу (любимое блюдо Кики) и отправились играть в кегли. Надо сказать, что воздушный кегельбан поразил не только ее, но и меня — я такой видел впервые в жизни. На длинном тросе был подвешен настоящий шар для боулинга, а внизу, в отдалении, выстроились кегли; шар летел, вращаясь (или это только так казалось?) со скоростью пушечного ядра, и сбивал — или не сбивал — кегли в зависимости от удачи и сноровки играющего. Кики набрала шестьдесят восемь очков, чуть не размозжив служителю голову преждевременным ударом; Джек — сто четырнадцать, и я, выбив сто шестьдесят четыре очка, одержал убедительную победу. Думаю, в тот день Джек зауважал меня еще больше: мало того, что законы знает, — еще и бьет без промаха.

Отстрелявшись в боулинге, мы поехали играть в малый гольф и играли до восемнадцати очков. Для того чтобы загнать мяч в некоторые лунки, приходилось подыматься по ступенькам и катить мяч под гору. Кики била по мячу первой, и, когда мы с Джеком стояли сзади, ожидая своей очереди (Фогарти и Гусь в это время пили где-то «шипучку»), все ее прелести были как на ладони: шелковые чулочки с черными, отделанными оборками подвязками дюймов на пять выше колена, тончайшие кружевные трусики из всех, какие мне только приходилось до сего времени лицезреть, а также самые нежные, самые аппетитные ляжки, какие только можно было отыскать в горах — да и в долине, пожалуй, тоже.

Такой я ее и запомнил. И сейчас вижу, как она закидывает одну обтянутую шелком ножку на другую, прозрачно намекая на заветные, до времени скрытые сокровища, на недоступные тайники, наполненные невиданными драгоценными камнями, сулящие разгул, вседозволенность, порочность — быть может, с подкрашенными лиловой помадой сосками и сокровенной тайной, что становится явью, когда она, просовывая пальчик за тугую резинку, стягивает с себя тончайшие из тончайших. Они захватили мое воображение, эти темные, нежные, гладкие полушария. Средоточие жизни этой обворожительной женщины.

Тогда я еще не знал, какое значение в жизни Кики будет иметь все то, что так захватило мое воображение: ее тело, ее прозрачные трусики. Не знал я и того, что в те самые минуты, когда закапали, прервав наши состязания, первые крупные капли дождя, Джек принял решение хорошенько потрясти хозяев сосисочных лотков и площадок для гольфа в округах Грин и Ольстер.

Однажды Кики показала мне сохранившуюся у нее вырезку из журнала, где в каком-то смысле предсказывалась ее судьба. Хохмы комика Уинчелла и в самом деле оказались пророческими:

«Точка-точка-палочка — вот вам и русалочка».

«Цент украл — попал в централ. А за мат — в каземат».

«Денег в обрез — заряжай обрез».

«Чем вино белее — тем кусает злее».

«Джек и Билли — два простофили»…

Журнал этот Кики купила накануне того самого дня, когда познакомилась с Джеком на вечеринке в ночном клубе; кроме того, вот-вот должны были начаться репетиции нового мюзикла с участием Кики под названием «Простофиля»…

Вспоминаю, как Кики у меня на глазах превращалась в женщину-русалку, женщину-богиню, женщину-ведьму. Своей ослепительной красотой она привораживала Джека, однако делала это с таким безразличием, что красота превращалась в незаметное, даже тайное оружие. Я так подробно остановился на эпизоде в придорожном баре «Горная вершина» именно потому, что сразу бросалось в глаза: Кики было совершенно безразлично, с кем танцевать. Она хотела одного: отдаться своему ремеслу, которое она выбрала неслучайно и в котором отразилась вся ее сущность, — танцовщицы на пустой сцене. «Я должна поработать», — не раз в моем присутствии говорила она, после чего, поймав на портативном приемнике, подарке Джека, подходящую музыку и выключившись из происходящего вокруг, она пускалась в пляс, «раз-два-три, раз-два-три», отрабатывая непостижимо сложные в своей простоте технические приемы. При этом танцовщицей она была самой заурядной — не примой, а обыкновенной статисткой. Статисткой во всем, не только на сцене (Зигфелд говорил, что она являла собой идеальный пример сексуальной неразборчивости), но и в жизни: фотогенична, косноязычна, откровенна с газетчиками, всегда готова сказать пошлость, пустить пыль в глаза, сгустить краски, расписать, как она любила Джека, чтобы свои мемуары пристроить в бульварные газеты (дважды), а себя самое — в бульварное шоу, пока не увянет ее красота и не забудется громкое имя Джека. Ее призвание ощущалось и в походке, и в дыхании, и в том, как она откидывала назад голову, и в той непосредственности, с которой она могла либо отказать любовнику, либо угодить ему, и в готовности потворствовать греху, который она не одобряла, в желании соответствовать столь превозносимому в двадцатом веке стереотипу статистки, который воплотили в образ Зигфелд, Джордж Уайт, Нилс Т.Грэнленд, братья Минские и многие другие, делавшие бизнес на женском теле, и который превратили в миф Уолтер Уинчелл, Эд Салливен, Одд Макинтайр, Дэмон Раниен, Луис Собол и многие другие, делавшие бизнес на рассуждениях и сплетнях об этом же самом, воплощенном в образ теле. А потому, точно так же, как Джек любил пистолеты, винтовки, пулеметы, любил их звук, вес и силу, ту мощь, которую они ему передавали, их гладкость, их техническое совершенство, их промасленную поверхность, служившую бальзамом для его изъязвленной гангстерской души, — он боготворил и «огнестрельные» прелести Кики, которая, подобно оружию, принесла ему не только любовь, но и несчастье. Познакомившись с Джеком, Кики еще не знала, что так бывает, но, пожив в горах под присмотром Гуся, она начала прозревать, обрела мудрость, горькую мудрость, подсластить которую способна только любовь.

После гольфа, на обратной дороге в Хейнс-Фоллс, мы попали в грозу, короткую летнюю грозу, и какое-то время ехали под проливным дождем. Опять зашла речь об обеде, однако я отказался, сославшись на то, что пора возвращаться в Олбани. Нет, нет, Джек об этом даже слышать не хотел. Из-за канареек, что ли, аппетит пропал? Или шампанского перепил? Мы заехали в «Горную вершину» передохнуть перед обедом, и Джек пустил меня в комнату Гуся, а сам заперся в соседней комнате с Кики — «возлечь на ложе любви», решил я и собрался тем временем немного вздремнуть. Но стены были тонкими, и вместо сна мне довелось услышать на редкость откровенный разговор.

— Я возвращаюсь в Нью-Йорк, — заявила Кики.

— Шутишь?

— Мне не до шуток. Можешь делать что хочешь, но в этой тюрьме с твоим придурком я больше не останусь. Слова от него не добьешься.

— Верно, говорить он не мастак. Другие вещи у него получаются лучше. Как и у тебя.

— Ненавижу телохранителей.

— Хранить твое тело — одно удовольствие.

— Без тебя знаю.

— Ты что-то сегодня не в настроении.

— Какой ты наблюдательный, черт подери!

— Я тебя понимаю, только не ругайся. Женщины не должны этого делать.

— Ты бы в постели почаще вспоминал, что женщины должны делать, а что нет.

— Сейчас мы не в постели.

— К сожалению. Целых два дня не приезжал, а потом заявился, да еще не один, и даже не хочешь со мной уединиться.

— Хочешь, значит, в постель, да? И что, интересно, я там увижу?

— А ты угадай.

— Наверно, что-то из чистого золота.

— Кому она, золотая-то, нужна.

— Твое золото — мой брильянт.

— Люблю целовать твои шрамы, — раздался через некоторое время голос Кики.

— Думаешь, от твоих поцелуев они исчезнут?

— Зачем? Я люблю тебя такого, какой ты есть.

— Ты — совершенство. Лучше тебя нет на свете. Отличная мы с тобой пара. Вот только шрамов у тебя нет.

— Один есть.

— Где?

— Внутри. Изранишь меня всю, кровь пустишь, а потом бросишь и к жене вернешься…

— Когда-нибудь я женюсь на тебе.

— Женись сейчас, Джекки.

— Не получится. Не могу ее оставить. Она последнее время что-то в плохом виде. Хандрит, болеет.

— Пусть в кино ходит. Жир растрясет.

— Я положил на ее имя много денег.

— Смотри, как бы она с ними не убежала. Не надула тебя.

— Далеко не убежит.

— Ей-то ты доверяешь, а вот меня одну не оставляешь.

— Ее — тоже.

— Зачем она тебе. Чем она лучше?

— Не знаю. Животных любит.

— Я тоже люблю.

— Врешь — не любишь. У тебя никогда ни кошки, ни собаки не было.

— Ну и что? Я все равно их люблю. Вот возьму и заведу себе собаку. Или нет, кошку. Тогда женишься?

— Женюсь, но не теперь.

— Но любишь-то ты меня?

— А кого ж еще?

— А я откуда знаю?

— Не дури. Если б хотел — все бабы мои были. И в Катскилле, и в Олбани, и в Нью-Йорке. В любом городе. Всех бы перелюбил. Сколько б ни было.

— Мне, знаешь, хочется такие яички китайские. Металлические.

— Яички? Где ты их видела?

— Мало ли. Не всегда же я на приколе была, как теперь.

— Зачем они тебе?

— Как зачем? Носить. А когда совсем от одиночества невмоготу станет, вставлю их — все легче будет.

— Может, лучше все-таки не китайские, а ирландские? Брильянтовые?

— А я смогу за них подержаться?

— Я подберу тебе подходящие.

— Да уж, пожалуйста.

«У нас с Джеком тогда все как в сказке было, — признавалась мне Кики много позже, вспоминая это замечательное время. — Каждый раз я видела его как будто впервые: спину, или живот, или просто голую кожу… Кожа у него была вся в шрамах и ссадинах от поножовщины — это когда он еще мальчишкой был. В него ведь и стреляли, и чем только не били: и ногами, и дубинками, и досками, и железными трубами… Мне даже как-то взгрустнулось, когда я все эти раны рассмотрела. Но он сказал, что они уже не болят, и чем больше я на них смотрела, чем больше их щупала, тем больше его тело казалось мне каким-то особенным, не похожим на другие. Не белое, гладкое, упитанное, как у некоторых, а тело мужчины, который чего только в жизни не испытал. У него на животе, прямо над пупком, был длинный красный шрам — ножом ударили, подрался из-за девчонки, когда ему пятнадцать лет было. Еле выжил… Я провела по шраму языком — горячий; представила вдруг, как ему, бедному, больно было, когда его пырнули, что это для него значило. Для меня-то это значило, что он жив и что убить его не так-то просто. Некоторые палец на ноге порежут и от потери крови помрут. А Джек никогда не сдавался, ни он, ни его тело…»

В результате мы все же пообедали в горах, но сразу после обеда я собрался уезжать.

— День получился замечательный, — сказал я Джеку, — хотя и немного странный.

— Что же в нем странного, не пойму?

— Сюрпризов много. Одно пресс-папье с индейским вождем чего стоит.

— А по-моему, день как день, — сказал Джек, и я даже решил, что он шутит. — Приезжай обедать на следующей неделе. Алиса нам с тобой опять мясо пожарит. Я на днях позвоню — договоримся. И о Европе подумай.

Я обещал, что подумаю, и повернулся к Кики, с которой за весь день не сказал и двух слов. Сказать не сказал, но оценил ее, испытал к ней живейшую симпатию.

— Может, еще увидимся, — сказал я ей.

— Обязательно увидимся, — ответил за нее Джек. — Она отсюда никуда не денется.

— Никуда не денусь — слыхали? — хмыкнула она, и мне тут же вспомнился язвительный тон Алисы. Я протянул Кики руку, и она — незабываемое мгновение! — пожала ее.

Когда я стоял и разговаривал с ними, все представлялось мне вполне реальным, но я знал: стоит только вернуться в Олбани, как события прошедшего дня покажутся плодом больного воображения. Ощущение было такое, будто я перепил виски и грежу наяву. Даже автомобиль, в котором я должен был спуститься в долину — вторая «карета» Джека, шикарный кремовый «паккард», двухместный, с открытым верхом, тот самый, в котором Гусь возил Кики кататься в горы, — и тот издавал какой-то странный, резонирующий звук.

Теперь-то я знаю, в чем было дело. Но только теперь, когда я пишу эти строки. На то, чтобы установить связь между Джеком и Гэтсби, у меня ушло сорок три года, хотя сообразить, что эта связь существует, я мог бы и раньше: Джек говорил мне, что познакомился с Фицджеральдом в 1926 году, на пароходе, когда отправился через океан за наркотиками, стоившими ему потом больших неприятностей. Мы никогда не говорили с ним про Гэтсби — только про Фицджеральда, с которым они встречались дважды и который, по словам Джека, производил впечатление двух совершенно разных людей, в первый раз — развязного юнца, который напился и дерет нос; во второй — человека стеснительного, хорошо воспитанного. «Паккард» Джека, длинный, светлый, с двойным ветровым стеклом и с отделением для инструментов, с сиденьями из желтой (а не из зеленой, как у Гэтсби) кожи, являл собой — в этом у меня нет никаких сомнений — точную копию автомобиля Гэтсби. По всей видимости, Джек читал «Великого Гэтсби» точно так же, как он читал все газетные статьи, книги и смотрел фильмы о гангстерах. Я знаю, например, что «Преступный мир» фон Штернберга он смотрел дважды, — мы с ним этот фильм обсуждали. И делал он это вовсе не потому, что хотел прослыть культурным человеком, а из чисто профессионального интереса. Как-то он при мне издевался над Рохлей Гордоном за то, что тот расставил по стенам многотомные собрания сочинений Эмерсона и Диккенса в сафьяновых переплетах. «Книжки для него — вроде обоев», — сказал тогда Джек.

Между Джеком и Гэтсби есть сходство еще и потому, что Джек знал Эдварда Фуллера, соседа Фицджеральда по Лонг-Айленду, прототипа Гэтсби. Когда Джек был телохранителем Ротстайна, Фуллер и Ротстайн всерьез занялись акциями, ценными бумагами и спекулятивными биржевыми конторами. Кроме того, Фицджеральд высмеял в романе Ротстайна; в книге он носит запонки из человеческих зубов и говорит с сильным еврейским акцентом — и это тоже могло привлечь внимание Джека к роману.

Я сидел рядом с Гусем в «паккарде» и без особого успеха пытался вести с ним светскую беседу:

— Джека давно знаешь?

— Ага, — отозвался Мюррей и последующие три мили не проронил ни слова.

— Где познакомились?

— В армии, — ответил Мюррей; казалось, он экономит на каждом слове.

— И с тех пор вместе работаете?

— Нет, я ведь сидел. И Джек тоже.

— А…

— У меня девять детей.

С этими словами Мюррей покосился на меня, и я, выдержав паузу, переспросил:

— Правда?

— Не веришь?

— С какой стати мне тебе не верить?

— Обычно не верят, когда я говорю, что у меня их девять.

— Раз говоришь, значит, так и есть. В таких случаях не врут. Да, много их у тебя.

— Я их не вижу. Хорошо, если раз в год. Зато посылаю им немало.

— Угу.

— Они и не знают, чем я занимаюсь.

— Да?

Еще пару миль мы проехали молча, глядя на всполохи молний, прислушиваясь к раскатам грома и дроби дождя по крыше. Вцепившись в руль, Мюррей медленно ехал вниз по узкой, петляющей среди гор дороге. На вид ему было не меньше сорока пяти, но я мог и ошибиться. Возможно, он выглядел старше своих лет из-за той угрозы, которая от него исходила, даже когда он говорил о своих детях. Его рот кривился в ядовитой ухмылке, а единственный глаз походил на сжатую пружину: тусклый, прищуренный, он мог раскрыться в любую секунду и, зловеще вспыхнув, обжечь собеседника. В банде Джека Гусь, видимо, был записным убийцей — я вычислил это, как только его увидел. Бычок, разумеется, тоже пролил в своей жизни немало крови, однако это был один из тех громил, что забьют вас насмерть, но не по злому умыслу, а по ошибке. Костюм был Мюррею маловат, и гном выпирал из него, точно колбасный фарш из кишки. На пиджаке, брюках и даже на глазной повязке виднелись пятна от томатного сока. «Не станет же этот матерый убийца расхаживать с пятнами крови на одежде?» — с опаской подумал про себя я. Сомневаюсь, чтобы Джек допустил такое.

— Ты сейчас на Джека работаешь? — прервал молчание Мюррей.

— Условно, — ответил я и, решив, что неясно выразился, добавил: — На сегодняшний день вроде бы работаю.

— Юморист он, этот Джек.

— Да?

— Псих.

— Правда?

— Потому я на него и работаю. Никогда не знаешь, что он выкинет.

— Логично.

— Он и в армии психом был. Всегда был не в себе.

— Не он один.

— После того, что он со мной сделал, я сказал себе: этот малый — псих, следи за ним в оба, иначе он такого натворит…

— Что же он с тобой сделал?

— Что он со мной сделал? Что он со мной сделал?

— Да.

— Когда я служил в Форт-Джей, меня посадили за изнасилование полковничьей жены. Подставили, можно сказать. Я ведь и не думал ее насиловать, она меня сама спровоцировала. Забрался я к ним в дом, а она меня застукала, ну, я ей и врезал — она упала, юбку задрала и кричит: «Ты, — кричит, — раздеть меня собирался. Раздеть и изнасиловать!» Взяла, как говорится, меня в оборот. Пришили мне, значит, изнасилование плюс ограбление плюс избиение часового. Сижу я в предвариловке, а со мной Джек — тоже военно-полевого суда ждет.

«За что тебя?» — спрашиваю.

«За дезертирство и ношение оружия».

«Плохо твое дело».

«Ничего не поделаешь, — говорит. — Придется отсидеть. Поимели они меня».

«И меня тоже», — говорю и рассказываю ему мою историю.

«Ты чем до армии занимался?» — спрашивает.

«Дома грабил», — отвечаю.

Ему это понравилось — он, оказывается, тоже, когда был мальчишкой, этим промышлял. Разговорились мы, и Джек берет у капрала — он наши постели проверял — пинту виски и мне предлагает.

«Я это дерьмо не пью», — говорю.

«А дождика испить не хочешь?» — спрашивает.

В тот день дождь лил, как сейчас… Ну вот, берет Джек чашку и выставляет ее за окно. Пока она наполнилась, Джек все виски выпил, почти все. Наполнил он чашку дождем и протягивает мне.

«Не хочу я твоего дождя, — говорю. — Грязный он».

«Кто сказал, что он грязный?»

«Все говорят».

«Неправильно говорят. Это самая чистая вода, какая только есть».

«Вот и пей ее, — говорю. — А мне твоего вонючего, сраного дождя даром не надо».

«Черт возьми, говорю же тебе, что дождь не грязный. По-твоему, стал бы я пить дождевую воду, если б она грязная была?» — И отпил из чашки.

«Тот, кто пьет дождевую воду, и в церкви срать сядет», — говорю я ему.

«Как ты сказал? В церкви срать?!»

«Да, насрет в церкви, а потом еще говно в проход выложит».

«Врешь, сука, я в церкви никогда срать не сяду».

«Если выпьешь дождевой воды, сядешь как миленький».

«Я — никогда. Никогда не буду срать в церкви. Слышишь, паскуда, никогда!»

«Все, кто пьют дождевую воду, срут потом в церкви».

«Нет, я — не сру. И потом, с чего ты это взял?»

«А с того, что не было еще ирландца, который бы не посрал в церкви, знай он, что это ему сойдет с рук».

«Ирландцы в церкви не срут. Запомни это».

«Я сам видел четырех ирландцев, которые сидели и срали в церкви».

«Поляки срут в церкви. Поляки, а не ирландцы».

«Я раз видел, как ирландец прямо в сосуд со святой водой насрал».

«Врешь ты все, подонок».

«А еще я видел, как два ирландца срали в исповедальне, а остальные, человек десять, таскали говно к алтарю. Видел, как один ирландец на похоронах срал. Чего с них взять, с ирландцев-то».

Я все это время на койке лежал. Тут Джек не выдержал, подошел и как даст мне в правый глаз — глаза как не бывало. Надо же до такого додуматься! Я даже не ожидал. Пришлось мне его как следует проучить — все ребра ему переломал, так отделал — еле жив остался… Меня с трудом оттащили. Я б его убил, если б знал, что глаза нет, но тогда-то я этого еще не знал. Когда я его через неделю увидел, он передо мной на коленях ползал, прощения просил. «Сука ты, Джек», — сказал я ему и ушел, а он так и остался на коленях стоять. Но потом мы пожали друг другу руки, и я говорю: «Ладно, кто старое помянет…» Сказать сказал, но сам-то ему этого не забыл. Дали мне целых шесть лет — это потому, что часовой, которого я ногами избил, концы отдал, — а когда я вышел, то отправился Джека искать — пусть, думаю, меня теперь трудоустраивает. Он-то считал, что меня изувечил, а я так понимаю: если привыкнуть, что один глаз, что два — без разницы. Главное привыкнуть. А на службу я не жалуюсь, не все ли равно, на кого работать. Работа есть работа.

На полпути вниз Мюррей вдруг резко нажал на тормоз, но было уже поздно, и мы, наехав юзом на оползень, врезались в валун, который, как видно, только что упал на дорогу, — другие камни, поменьше, посыпались из-под колес. Мы оба стукнулись головой об ветровое стекло; я набил себе здоровенную шишку и четыре дня ходил с головной болью, а Мюррей рассек себе лоб — здоровенный рубец протянулся у него до переносицы.

— Надо ехать, а то нам еще какой-нибудь умник в зад врежется, — сказал Мюррей. Мне эта мысль даже в голову не пришла — должно быть, от боли. Он включил заднюю скорость, но машина сдвинулась с места с трудом, издав какой-то странный скрежещущий звук. Гусь вышел под дождь, и я последовал его примеру. Прямо подо мной, буквально в шаге от моей ноги, разверзлась пропасть футов в четыреста глубиной, и я, осторожно забравшись обратно в машину, вылез слева, через дверь Мюррея. Нагнувшись, он пытался выправить переднее левое крыло, которое погнулось и царапало колесо. Несмотря на свой небольшой рост, Мюррей обладал огромной физической силой — крыло ему удалось выправить с первой же попытки. О край крыла он порезал правую руку, но, когда я протянул ему носовой платок, он отрицательно мотнул головой и, подняв с земли горсть глины, приложил ее сначала ко лбу, а затем к рассеченной ладони.

— Садись, — сказал он, оттирая со лба темно-красную жижу — грязь вперемежку с кровью.

— Я поведу, — предложил я ему.

— Сам справлюсь.

— Тебе не доехать.

— Это не ваша машина, мистер, — сказал он тоном, не терпящим возражений.

— Как знаешь. Тогда сначала подай задом и развернись. Ты стоишь у самой пропасти — свалимся, костей не соберем.

Уже стемнело. Промокнув до нитки и рискуя быть заживо погребенным под еще одним оползнем, я стоял в кромешной тьме, в глуши и руководил действиями залитого кровью, одноглазого психопата, который, вертя одной рукой руль автомобиля неземной красоты, пытался задним ходом въехать обратно на заколдованную гору.

Да, библиотека клуба «Рыцари Колумба» осталась далеко позади.